Strict Standards: Declaration of JParameter::loadSetupFile() should be compatible with JRegistry::loadSetupFile() in /home/user2805/public_html/libraries/joomla/html/parameter.php on line 0
Провожатые в метели - Искусство кино
Logo

Провожатые в метели

В Михайловском, в Тригорском санитарные дни. Парки пустынны. Закаты сгорают быстро и жарко, как при хорошей тяге, и скоро является пушкинский "Веспер", рубцовская "звезда полей", симоновская "странная звезда" Венера, а уж за ней, не уследишь как, засияет и весь небосвод -- полетит по Млечному пути Лебедь, косо взойдет Орион, и все задрожит, запереливается и опять успокоит и потрясет сердце. Снег заскрипит с капустной веселостью так звонко, что поневоле смутишься, -- за версту слышно. Выглянет на твои шаги из тепла постовой: "А-а, прижимает! Да уж ноябрь так ноябрь! Я такого не помню".

Да разве он один не помнит -- всегда у нас об эту пору слякоть, тоска, межвременье. И не только с нынешнего всеобщего, пугающего робкую Европу потепления, а и при нем, при Хозяине благословенных этих мест, тут так было, с поры, когда жила здесь чудная девушка Татьяна Ларина, -- и тогда зима не торопилась. Помните:

 

В тот год осенняя погода
Стояла долго на дворе,
Зимы ждала, ждала природа.
Снег выпал только в январе
На третье в ночь...

А это ведь третье-то по дореволюционным календарям. А по нынешнему так, значит, на шестнадцатое, когда уже половине зимы пора пройти.

Что сделаешь -- такой край. Гете когда-то словно про нас написал в "Фаусте": "Северо-запад -- край, где вожделенья свои ты любишь тешить, сатана". Но зато нынче, словно в утешенье, весь ноябрь -- хоть в хрестоматию: и "бразды пушистые", и "шалун уж заморозил пальчик", и "мальчишек радостный народ коньками звучно режет лед". То есть самая бы пора, но то ли уж мальчишек по окрестным деревням нет, то ли смущаются резать "мемориальный" лед -- тихо на Сороти, на Маленце, на Кучане...

Зато, поди, в Ясной у Льва Николаевича на пруду все звенит -- лучшего катка во всех Ясенках не найдешь. Осенью в сияющем, теплом, спохватившемся о лете сентябре, когда Льву Николаевичу исполнилось 170 лет, какое замечательное стихотворение читал на руках у В.И.Толстого (чтобы до микрофона доставал) маленький веселый здешний мальчишка как раз про это -- как они катаются на молодом льду, праправнуки яснополянских детей с праправнуком их сиятельства и как им хорошо дома в родной, никуда не торопящейся истории. Дети, как этот мальчик, лучше слышат вечность и иногда чудно передают ее в простом слове, а еще более в самом чувстве полноты дня и доверии к стоящему на дворе времени. Мы же слышим родную даль жизни как навеки нашу -- в праздники, когда словно распахивается небо и Бог собирает нас, как забегавшихся детей, чтобы мы омытыми живой водой глазами увидели и себя, и мир, и современников и на минуту опамятовались.

Эта нечаянная тревога и согласная тишина сердца под звездами, настигшая в Михайловском, -- от того же короткого чувства пробуждения, выхода из беготни буднего дня, того же праздника. Все словно на цыпочки привстало в предчувствии, что эти безлюдные дни, эти безмолвные ночи теперь будут все реже и надо собраться, окрепнуть и устояться всем -- и тени поэта, и обновленным домам, и самому высокому пространству пушкинских небес, вод, рощ, чтобы в начале июня встретить здесь всю Россию и ответить ей на совсем не поэтические вопросы минувшего и настоящего.

Там, в Ясной, в сентябре мне мерещилась увертюра, репетиция пушкинского июня. Как кипел и живой человеческой рекой тек березовый "прешпект"! Дети, старики, молодые кришнаиты, музыканты Юрловской капеллы, высокие чиновники, писатели, пестрое семейство Толстых, больше шведских (остальные не смогли), которое уже не помнило по-русски, -- всех как будто сносило к дому Льва Николаевича. И, как во все праздники, все мы чего-то ждали. Не одного протокола -- кто и что скажет, -- нет, чего-то более важного, нужного душе, исцеляющего, таящегося не в слове, а в этом общем волнении, возбужденном разговоре, трепете листвы, сиянии прибранного дома, падающих по садам яблоках. И Бог знает почему было грустно, что "великие" отказали Льву Николаевичу, отговорившись кто чем и чаще даже через секретарш -- господин Умберто Эко не может, господин Габриель Гарсия Маркес не может, Кэндзабуро Оэ, Джон Фаулз, Милорад Павич, Марио Варгас Льоса... Свои без секретарш, но с тем же припевом -- не смогли Александр Солженицын, Виктор Астафьев, Валентин Распутин, Грант Матевосян, Чабуа Амирэджиби... А как возвысился бы день от одного их простого присутствия.

Потом Валентин Григорьевич Распутин написал мне, что не поехал, потому что не знал, что сказать в этот час Толстому и о Толстом. И очевидно, поэтому же не поедет к Пушкину -- не хочется пугавшей когда-то М.О.Меншикова "клеветы обожания", а необходимого, полного слова в потерянной, поруганной временем, оскорбленной государственной нечистотой душе нет.

Да только разве в словах дело? Конечно, слово сейчас изношено и вытерто до последней пустоты -- одна оболочка. Но иногда достаточно просто сойтись в этом общем понимании опустошенности слова, встать перед людьми, перед Львом Николаевичем, увидеть друг друга, понять, что и твоим товарищам не до слов, и в этом общем молчании внезапно с изумлением почувствовать, как светает на сердце и душа делается покойнее, и станет ясно, что и будущее -- при совершенной как будто тьме и необратимом безумии -- есть, и разум не оставил Россию и не оставит, пока у нее есть ее гении, ее прошедшее и пока мы можем сходиться под их защиту.

Это может показаться прекраснодушием и очередным обманом, но отчего-то там, в тот день, в том общем ожидании все было очевидно, ясно, и мнилось, что все разрешимо, все может быть названо простыми и убедительными словами. Таких дней нельзя представить дома и оправдаться перед собой опережающим знанием. Этот день составляем мы сами, наша мера готовности и любви, нажитая, может быть, раньше, но раскрывающаяся в дивящей нас самих неожиданности, в самом течении дня, невольных столкновениях, загорающихся друг от друга словах, в нечаянных рифмах прежде далеких смыслов, а главное -- в непредсказуемо разверзающемся зрении, когда ты впервые осязаемо чувствуешь движение истории, узлы традиции, живое течение национальной крови.

Почему я заговорил о репетиции-то? Сохрани Бог, если мы и с Пушкиным, с его 200-летием поступим так же, пропустим счастливую возможность быть вместе, видеть друг друга в белом свете на мгновение проступающей из-под времени вечности. И там, конечно, как подумаешь, при нашем-то духовном разброде, когда и в родной семье каждый в свой угол глядит, тоже ведь соберется самый противоречивый народ, который в другой час под одной крышей и в самом горячечном сне не увидишь. Так что же? Значит, поделим Пушкина и почтим в Москве -- патриотического, в Михайловском -- либерально-демократического, в Одессе -- жовто-блакитного? Но небо-то, небо горит и ликует над головой для какого-то более важного урока.

Стоят по краям нашей земли и по кольцу церковного календаря наши преподобные и святители, как тот же небосвод, перекликаясь над нашими головами из края в край, -- Стефан Пермский, Трифон Вятский, Иннокентий Иркутский, Сергий Радонежский, Серафим Саровский. Бедствуют, как вся матушка-культура, окольцовывающие родную землю милые сердцу, будто и наши детские, усадьбы Спасское, Ясная, Тарханы, Болдино, Михайловское -- тоже разошлись, чтобы на всех хватило и везде было слышно. Молчат о своем и о нашем, устыжающем нашу духовную и государственную жалкость великие поля Прохоровки, Бородина, Куликова, чтобы один за одно уцепился, другой за другое (кто за церковь, кто за культуру, кто за ратную славу), а вместе -- за одно -- за дом свой, за позабытую честь, за память...

Бог с ним, как ни назовите -- патетикой, проповедью. Пустое все это. Сердце по-разному болит: когда шепотом, а когда и криком, а порой вот хоть на трибуну влезай, потому что иначе не докричишься. Как хотите, а есть что-то знаковое в том, что эти круглые годовщины наших добрых гениев приходятся на самые тяжкие наши годы. Хоть тот же Пушкин в нашем столетии: в 1937 году -- сто лет со дня кончины, в 1949-м -- сто пятьдесят со дня рождения, теперь вот -- двести. Все годы последнего напряжения, какого-то родового сдвига, общего национального усилия. А нынче и вовсе сначала Толстой, за ним Пушкин -- уже вдвоем, два великих крыла русской литературы, герб наш двуглавый (спроси ребенка: поэт? -- тотчас скажет: Пушкин, спроси: писатель? -- тотчас: Толстой!), видя, что с одним именем нам не подняться, вдвоем пришли усовестить, подкрепить, разбудить от дурного сна, от неслыханно разгулявшегося эгоизма, от внезапно вырвавшихся из узды пороков, от искания славы у одних и бешеного честолюбия у других, что так хорошо видел Толстой: "...страшно подумать -- как заброшен мир, как парализована в нем деятельность лучших представителей человечества организациями церкви, государства, педагогической науки, искусства, прессы: все силы, которые могли бы служить человечеству примером и прямым делом, становятся в исключительное положение, такое, при котором воздержание от пороков, слабостей, глупостей, роскоши становится необязательным, простительным, даже нужным и не остается никого для делания простого, прямого дела жизни..."

Впрочем, все это уже только развитие и следствие одной бесконечной русской метели, чью злую музыку первым услышал Пушкин:

 

"Эй, пошел, ямщик!.." -- Нет мочи:
Коням, барин, тяжело,
Вьюга мне слипает очи;
Все дороги замело;
Хоть убей, следа не видно;
Сбились мы. Что делать нам!
В поле бес нас водит, видно,
Да кружит по сторонам...

Но они приходят не с одним этим устыжающим знанием, обнаруживающим, что мы при всей гордости своей современностью и прогрессом в самом существенном топчемся на месте и ни на вершок не прибавили себе ни духовного, ни интеллектуального роста. Они приходят с таящимися в них высокими уроками цельности и углубленности в русскую стихию, духовного простора и божественной ясности, которые составляют земную очевидность нашей тайны для зрячего сердца.

Они в который раз возвращают нам утерянный за шумом базарного, воровского, крикливого дня камертон нашего лучшего.

Может быть, услышим...

Псков

© журнал «ИСКУССТВО КИНО» 2012