Strict Standards: Declaration of JParameter::loadSetupFile() should be compatible with JRegistry::loadSetupFile() in /home/user2805/public_html/libraries/joomla/html/parameter.php on line 0
Никита Михалков: «Чужой среди своих» - Искусство кино
Logo

Никита Михалков: «Чужой среди своих»

Лев Карахан. Вокруг каждого из нас гигантское информационное пространство, ориентироваться в котором трудно даже человеку, имеющему религиозное устремление. Что сегодня, на ваш взгляд, является определяющим в этом поиске, к какому берегу пристать?

Никита Михалков. Василий Васильевич Розанов сказал очень просто и всеобъемлюще: "Человек без веры мне неинтересен". И говорить: как ее искать? — неверно. Вера либо есть, либо ее нет. Ищут же всегда ответ не на вопрос: как жить, а зачем жить? Для России этот вопрос всегда был главным в самых разных исторических контекстах. Только в середине XIX века кто-то начал кидаться в злобный атеизм, кто-то в революцию. А ведь в течение многих веков в России не могли жить без православия, без этой естественной системы координат, которая не подвергалась коррозии. Это как воздух: его не замечаешь, но жить без него не можешь.

Когда я был в пещерах Киево-Печерской лавры, один монах рассказал притчу о том, как во время голода люди молились о помощи и пепел превратился в муку.

Я наблюдал за экскурсантами, которые вежливо, уважительно и будто бы с пониманием слушали эту, по их мнению, очень красивую легенду. А монах рассказывал с такими бытовыми подробностями, словно сам там был. Или одна монашенка в Иерусалиме показывала нам остановки на крестном пути Иисуса Христа на Голгофу — она плакала так, точно это происходило с очень близким ей человеком, причем вот здесь, сейчас. И, оглянувшись на слушающих ее, я подумал, что только в наше время человек стал требовать у Господа подтверждения чудесам. Если раньше что-то воспринималось как чудо, ни у кого не было изумления: "Ну надо же!" Но было: "Вот оно! Мы просили, и Он нам дал". И ничего от современного корыстного прагматизма: "Вот это да! Мы не верили в Него, а Он такое… Давайте еще чего-нибудь попросим". Естественность чудесного для человека, живущего в вере, всегда была залогом веры и ее гарантией, и это вбиралось нашими предками, действительно, как воздух.

Сегодня, когда я вхожу в храм, я вижу: кто-то кликушествует, кто-то пришел, чтобы разобраться в себе, кто-то уже привык, что он здесь, и для него это потребность. Но я смотрю на детей полугодовалых, годовалых, трехлетних, пятилетних: кто-то спит спокойно на руках, кто-то самозабвенно занимается огарочками, кто-то получает подзатыльник за шушуканье во время литургии, кто-то ревет, кто-то опоздал к причастию… И все они — основа сохранения православия. Это не взрослые люди, пришедшие к вере в той или иной степени рационально, а дети, для которых жить церковной жизнью естественно. Они сейчас еще могут не понимать ни слов молитв, ни их значения, ни смысла обрядов, но они уже в этой ауре. Для них каждое воскресенье присутствовать на Божественной литургии — данность и насущная потребность.

Это во-первых. А во-вторых, сегодня, на мой взгляд, русское православное христианство — абсолютно живая религия, несмотря на тысячелетний возраст. Никакая другая вера не подвергалась таким испытаниям… Для католической и протестантской церкви, скажем, прошедшее столетие было закономерным продолжением ее существования. Там у верующих не было отторжения от нее из-за страха осенять себя крестным знамением, как у нас, когда мы долгие годы крестились в лучшем случае под пиджаком, чтобы из комсомола не выгнали.

Я очень много езжу по стране и всегда, где бы ни был, если в тех местах действует монастырь, захожу туда без какого-либо миссионерского пафоса, просто разговариваю с верующими, смотрю, стою на службе. И могу сказать, что есть жизнь страны, которая у всех на виду — политика, экономика, пресса, телевидение, все то, что мы называем нашим социумом, а есть жизнь, которая, слава тебе Господи, пока проистекает сама по себе. Есть слой жизни, развивающийся совершенно самостоятельно, без участия государства, общественности. Я вижу, как из руин поднимаются монастыри. Поначалу игумен вообще может быть один, потом вокруг него собираются человек пятнадцать, и не только монахи и послушники, но и бывшие алкаши, бывшие уголовники, еще кто-то. То есть надежда найти пристанище может притягивать и нездоровых, брошенных, потерянных, растерзанных, не имеющих возможности найти ответ ни на один вопрос. Хотя, конечно же, в одном месте может быть так, в другом иначе. К примеру, при женском монастыре в Дунилово Ивановской области открылась церковная школа для девочек от трех до четырнадцати лет. Началось с того, что они стали сами писать иконы, каждая своего святого. Не было ни бумаги, ни красок, ни карандашей. Рядом строились "новые русские", грузовики привозили щебенку. И девочки собирали разноцветные камешки, пробовали их на зубок, если мягкие — в кармашек, и из них мешали краски. Я видел эти иконы, ими самими для себя писанные. Это было пять лет назад. А сегодня это уже школа, где проходят Закон Божий, иностранные языки, математику, все общественные науки.

Кроме того, при монастыре двести гектаров земли, их распахать и засеять — тяжелейший труд. Но вокруг монастыря образовалась всеми ощутимая аура реальных чудес. Зола не превращается в муку, но еще четыре года назад вокруг была просто омерзительная жизнь, как может быть омерзителен распад, а сегодня люди пытаются быть самодостаточными. Культура монастырской жизни такова. Она всегда была основой для жизни окружающих.

Розановская фраза "Человек без веры мне неинтересен" когда-то поразила меня своей резкостью, а потом я понял, что в ней есть такая правда! Потому что человек так или иначе пытается восполнить отсутствие веры знанием. А знание без веры только умножает скорбь внутри человека.

Как только вы задаете себе вопрос: "А есть ли Бог?" — всё. У верующего человека таких вопросов не должно быть. Как же без Бога? Зачем тогда и жить?

Я помню, в Вологде на пресс-конференции встает молодой человек, бледный, дерганый, в таком шарнирном, нервическом состоянии, и говорит: "Может ли быть такой человек, хороший, честный, образованный, благородный, который помогает другим, который умеет слушать, умеет любить, но не верит в Бога?" "Может! — говорю. — Но он мне неинтересен". У меня просто вырвалась эта розановская фраза. И она его убила, потому что он говорил про себя. Это он верный семьянин, он образован, он помогает родителям, а вот веры нет. Я, наверное, потряс его своими словами.

Когда в одиннадцать лет я по частям печнику Давыду продавал свой велосипед, доставшийся мне от старшего брата, то никак не мог понять, почему весь велосипед он покупал у меня за семь рублей, а если по отдельности — втулки, цепь, руль, — то чуть ли не за шестьдесят. Тот молодой человек из Вологды разложил свою жизнь на добродетели, которыми был полон. И в его сознании не укладывалось: раз он не крадет, не прелюбодействует, зарабатывает деньги своим трудом, разве такая малость, как отсутствие веры, может сделать его человеком неинтересным? Я не пытался, но вряд ли, даже если бы попробовал, сумел бы объяснить ему, что никакая из его добродетелей неинтересна мне сама по себе.

Л.Карахан. Такое ощущение, что вы говорите о какой-то особой простодушной вере, которая чуть ли не исключает всякое книжное знание и озадаченность "проклятыми" вопросами. Наверное, знание, действительно, не так уж необходимо, когда вера входит в тебя буквально с молоком матери. Для вас ведь вера — что-то естественное, корневое?..

Н.Михалков. Да. Это настолько однозначно, что даже не требует обсуждения. Может быть, поэтому я и боюсь скатиться в такой младенческий восторг неофитства, который может человека преследовать вплоть до гробовой доски.

Л.Карахан. То есть вы ощущаете себя молодым христианином?

Н.Михалков. Нет. Ни молодым, ни старым. Это, действительно, как воздух. Наверное, поэтому для меня сейчас уже мучительно провести месяц без исповеди. Такое ощущение, что не мылся. При этом я никак не могу считать себя ни праведником, ни исполняющим заповеди в том виде, в каком это необходимо. Конечно, и самооправдание себе ищу… Есть замечательная притча про двух отшельников, которую пересказывал Владимир Соловьев. Отшельники, долгие годы жившие в пещерах, пришли зачем-то к первосвященнику, но он их не принимал день, два, три. Они трудились, молились. Все впустую. Деньги кончились, они что-то украли, поели, выпили и… оказались в постели с блудницей. Потом снова пошли к первосвященнику. Он их опять не принял, и они решили вернуться домой. Один идет и рыдает, а другой насвистывает. Первый говорит: "Как ты можешь? Мы ведь крали, блудили…" А второй: "Ничего, ничего". В общем, пришли каждый в свою пещеру. Первый рыдал и сгинул, а другой до старости что-то чинил, строгал и молился. Я не к тому говорю, что верующий может себе позволить грешить, так как потом можно покаяться, а к тому, что в этой притче есть такое живое, такое пронзительное понимание человека. Если ты православный христианин, то не можешь купить индульгенцию и таким образом рассчитаться за свой грех. Но если ты каждый день начинаешь с молитвы "Отче наш", то ты ощущаешь себя как неразумное дитя и уже на опыте знаешь, что тебя, как в любой семье провинившегося дитятю, отшлепают и накажут, только не бросят. И в этом есть не самооправдание, или, по крайней мере, не только самооправдание, а совершенно удивительное в самом большом смысле понимание отеческой любви к тебе.

Л.Карахан. А что такое детская вера, точнее, домашняя вера, идущая из детства?

Н.Михалков. Это мама. Мы ежедневно читали утренние и вечерние молитвы и 90-й псалом "Живущий под кровом Всевышнего…", а каждый Великий пост, как и положено, перечитывали все четыре Евангелия. Отец никогда этому не мешал. Но и не фарисействовал: мол, дома — православие, а на партсобрании — персональные дела за религиозные пережитки. Все было поставлено таким образом, что мама оберегала отца от всего того в нашей жизни, что было связано с церковью. Когда приходил духовник, который исповедовал нас и причащал, отца, как правило, не было дома. И он никогда не вступал в спор по поводу веры, хотя по всем остальным вопросам — коммунизм, Брежнев — в семье были кровавые битвы. Один раз отец меня даже высадил из машины. Мама — она была беспартийной — тоже никогда ничего не навязывала и не делала из религии культа. Все шло само собой. У мамы был прекрасный вкус и замечательное чувство меры, которые гарантировали от пошлости. Дома вера была в безопасности, но я знал, что для внешнего мира вера — это подполье. И когда я уходил в армию, а мой духовник подарил мне замечательный образ священномученика Никиты, я прятал его, зашивал в вещи. Всегда было ощущение двойственности и огромного страха. Я с ужасом думал о том, что папу выгонят из партии, а меня — из комсомола. Ощущение постыдное, но оно было. Я помню себя восемнадцатилетнего на Пасху в храме Воскресения Словущего на улице Неждановой, помню ужас, оттого что мне даже в храме перекреститься было очень непросто. А уже для моих детей это совершенно естественно. Когда мы как-то в Питере зашли на службу в храм Николы Морского, наш шестилетний Тема исчез. Я нашел его среди нищих, он сидел у одного из них на коленях. Такой абсолютный выплеск чувств, и никакого страха, что за это что-то будет. Меня это поразило. Мое чувство страха усугублялось и тем, что профессия моя публичная, многое на виду, многие узнают. Мне это всегда мешало, особенно на службе, где и так довольно трудно бывает объяснить себе, зачем это делаешь. Зачем стоишь на службе, молишься, читаешь Евангелие? Конечно, со временем этот вопрос отпадает сам собой. Потому что каждый раз открываются совершенно невероятные вещи. И это всеобъемлюще: Господь дает тебе именно в эту минуту услышать то, что является ответом на твой вопрос, и ты как будто впервые слышишь слова, которые, казалось бы, давно знакомы. Вот! Вот он ответ! Скажем, после выхода новой картины искушения просто наваливаются. Вдруг в Евангелии от Матфея читаешь притчу о зависти: помните, работники в винограднике, нанятые хозяином, пришли получить плату за свою работу. И первые говорят: мол, как так? Мы работали с раннего утра, а эти последние работали один час, а получают столько же, сколько и мы. И хозяин им отвечает: вы не о том беспокоитесь, что я вам мало плачу, а о том, сколько я им плачу. Прочитаешь такое, и все так ясно про себя становится!

Л.Карахан. Никита Сергеевич, вы с самого начала повернули разговор в несколько неожиданное русло: рассуждаете о глубоко личных религиозных переживаниях, настаиваете на их интимности и потаенности. Но я, наверное, не скажу вам ничего нового, если напомню, что от вас привычно ждут совсем другого — публичных христианских деклараций и государственного подхода к православию.

Н.Михалков. Вы знаете, Тамерлан говорил, что религия есть основа любого народа. Поэтому во время нашествия на Русь татаро-монголы, которые грабили и даже сжигали храмы, никогда не посягали на собственно веру русских. Они точно знали: без нее не может быть ни государственности, ни дисциплины, ничего. Настоящее иго установили большевики. И тот развал, который мы сегодня имеем, — это в чистом виде результат посягательства на веру. То есть государство не может быть без веры, но вера не должна зависеть от государства.

Недавно я был на открытии памятника Николаю II в Тайнинской и в очередной раз испытал это чувство — чужой среди своих. Меня всю жизнь словно преследует название моего первого фильма: как тавро припечатано. Понимаете, я очень ценю Колю Бурляева за его стоицизм, ценю и талант скульптора Клыкова, ценю многих других серьезных православных людей. Но я не понимаю, когда православные люди в православной стране ведут себя будто сектанты. Православие — религия мирная. Оно призывало верующих на ратные подвиги только во время войн, когда нужно было собраться, взять в руки оружие и даже монахов послать на поле брани. Но когда я вижу, что сегодня весь этот религиозный стоицизм оборачивается, по сути, созданием православной партии — ее членам даже выдаются значки, — я чувствую себя чужим среди своих. Само словосочетание "православная партия" — дикое и безусловно антихристианское. Вера — это сугубо внутреннее богообщение, а церковь — соединение людей душевное и духовное, не призывающее подстричь всех под одну идеологическую гребенку. Православное христианство — это вера большого народа, сильного и широкого, и негоже этому народу вести себя мелко и завистливо, демонстрируя сектантские комплексы.

Л.Карахан. А главный враг православной партии — либеральная интеллигенция…

Н.Михалков. Тут нет противостояния чему-то конкретному, есть просто противостояние. Существует одна замечательная театральная история, правдивая или нет, не знаю. Во МХАТе был актер, у которого волосы росли дыбом. И чего он только ни делал: брил их,носил берет, кепку, но они упрямо росли вверх. Наконец он плюнул на все и решил ходить так, как есть. Пришел в буфет, встал в очередь, а перед ним Борис Ливанов, который обернулся, увидел его и поздоровался: "Здравствуй, Коля". Тот гордо кивнул: "Здравствуйте, Борис Николаевич". Ливанов выждал паузу, потом опять обернулся: "Ты что, обиделся, что ли?" Приблизительно то же самое хочется сказать и некоторым православным деятелям. Ну что такого случилось? Вы ведь дома, вы у себя. К чему же это сектантство?

Вот почему я говорю о детях, которые сегодня основа всего, их бы не упустить. Важно то, чтобы приход в церковь становился для них естественной потребностью. Когда я свою младшую дочь Надю не будил и не брал с собой на утреннюю службу, она плакала, это для нее была серьезная обида. Надя на вопрос: "Что самое трудное?" — отвечала: "Богу молиться и родителей кормить". То есть с ранних лет она понимала, что и то и другое очень ответственно.

Я недавно прочел, что означает "святой человек". Меня это потрясло. Святой — это тот, кто всегда и каждому делает лучше, чем себе. Всегда и каждому. Так просто — и так невыполнимо.

Л.Карахан. Скажите, а когда вы попросили Кириенко в прямом эфире пропеть вместе с вами "Отче наш", не было ли это тоже партийным православием, попыткой сделать сильный ход в предвыборной игре?

Н.Михалков. Клянусь, не было никакой игры. И дело не в том, кто был прав или не прав. Всей правды никто не знает. Просто, на мой взгляд, Кириенко замечательный, талантливый и очень опасный автоответчик — answering machine. Ему задают много вопросов, и он на все эти вопросы последовательно отвечает. Он общается с людьми тоном человека, знающего абсолютно все. Поэтому когда я увидел, что он начинает меня выводить на вопросы, к которым он заранее подготовился, я просто предложил ему начать сначала, с обретения общего языка. Ведь язык русского человека в своей основе питается христианской верой.

На меня многие после этой передачи накинулись: "Почему Кириенко должен был петь "Отче наш"?" Да ничего он не должен. Просто после его отказа всем стало понятно, что он говорит на своем языке, а я — на своем, хотя, безусловно, для меня это совершенно не повод его осуждать. Но, по-моему, если уж ты начинаешь говорить сверху вниз и всем своим видом даешь понять, что знаешь ответы на все вопросы и можешь разговаривать на любом языке, тогда ответь мне, православному человеку, как сегодня жить и зачем. И подумать только, что Киселев именно это назвал богохульством с моей стороны!

Л.Карахан. Но молитва "Отче наш", как известно, единственная оставленная нам самим Иисусом Христом, должна совершаться в молитвенной тишине, а вы решили, как бы там ни было, использовать ее в публичной политике. Ведь можно было что угодно предложить в качестве проверки общности языка, если у вас возникла в этом надобность, но не такую же молитву. И разве мы можем что-либо ею проверять. Это она нас проверяет.

Н.Михалков. Может быть, в таком смысле вы и правы, хотя, естественно, у меня не было идеи превращать все это в балаган. У меня же не был изначально заготовлен такой шоковый ход: а ну, давайте-ка вместе помолимся, слабо? Это возникло спонтанно.

Л.Карахан. По-моему, "Отче наш" все-таки лучше петь в церкви, а не на телевидении. Сегодня многие считают, что вера — это одно, а церковь — совсем другое. Но вы-то человек воцерковленный…

Н.Михалков. Совершенно справедливо, и, знаете, когда говорят: "В Бога верую, а в церковь ходить не хочу", — это самообман. Кажется, Серафим Саровский сказал: "Для кого церковь не мать, для того Бог не Отец". Отделяя собственную веру в Бога от церкви, мгновенно становишься сектантом, то есть человеком, переполненным гордыней, которая дает тебе возможность и право определять, что есть правильная вера, а что неправильная. Лично я всегда задаюсь одним очень простым вопросом: считаю ли я себя талантливее, умнее, храбрее, мудрее Дмитрия Донского, Александра Невского, Пушкина, Достоевского? Нет. Ну почему тогда я должен усомниться в том, что для них было правильно и естественно. Ведь лень, страх, неловкость, незнание, комплекс неполноценности, что, по сути, и является препятствием для прихода в церковь, — это не аргументы. Но если все это я возвожу в принцип, то я гордый козел и больше ничего.

В молодости, когда я стоял на службе, то не ощущал такой благости, как сейчас, ее заглушал страх, который каждый раз просто гнал из церкви, чтобы не встретить там знакомых.

Я долго учился, чтобы в храме совершенно никого не замечать. Сейчас научился в церкви быть один, то есть не один, а наедине, и это самое блаженное ощущение. Это вертикаль, ты в нее погружаешься, ты ее физически ощущаешь, она осязаема. У меня были случаи просто фантастические. В Костроме, когда мы снимали "Очи черные", целую неделю шли беспросветные дожди. Небо все сизое до горизонта. Снимать не могли. Просто безысходность. Сидим. Ждем. И как-то днем пошел я в храм Воскресения на Дебрях, что на берегу Волги, где тогда была чудотворная икона Феодоровская Божия Матерь. Знаменитая икона царской семьи Романовых. Час дня, церковь закрыта, я постучал: "Пустите меня". За дверью старушка: "Куда? Иди отсюда, закрыто". "А батюшка где?" — "Батюшка уехал в Ярославль". Я опять: "Матушка, пустите". Молчание. Чего я только не делал — стучал, просил. Наконец она зашумела на меня: "Я сейчас милицию позову". А сама тихо так у двери стоит, слушает. Нет, думаю, не могу уйти, попаду туда. И, на мое счастье, подошел кто-то из тех, кого она знала, постучал: "Тетя Зина, это я". Но она тоже долго переспрашивала, как его зовут. Наконец открыла. Я говорю: "Матушка, милая, я знаю отца Александра Корякина, который здесь был настоятелем, ну дай мне войти". Пустила и меня. "Ну и чего?" — спрашивает. Я ей: "Дай к иконе приложиться и тихо перед ней посидеть". Старушка успокоилась, пошла что-то делать. Я на лавку сел. Она опять ко мне: "А ты чего делаешь-то?" "Кино, — говорю, — снимаю". "А, кино…" — и опять ушла. Я сижу. Вдруг она приносит мне акафист Божией Матери: "На, прочти три раза", — и ушла. Я потихоньку стал читать. Еле слышно, совсем почти про себя. Боковым зрением иногда чувствую, что она поглядывает, боится за икону. Закончил читать акафист, как бы очнулся, а потом еще раз прочитал по второму разу и по третьему. И когда просто сумасшедшее солнце косыми лучами осветило икону, я даже не удивился. А старушка все время что-то поделывала и на меня поглядывала. Потом я, уходя, подошел к ней поблагодарить. "Ты ничего не слышал?" — спрашивает. "Нет", — говорю. "Ну и хорошо". — "А что надо было услышать?" — "Да ничего". Я опять начал ее уламывать: "Ну скажи, ты же видишь, я нормальный человек". "А женский голос пел". — "Когда?" Она мне называет места акафиста. "Я смотрела — вроде ты не пел". Меня это потрясло. И когда я вышел на улицу, небо было абсолютно ясное, синее-синее и никакого дождя. Конечно, многие посчитали бы все это случайным стечением обстоятельств. Но, как известно, кто верит в случайность, тот не верит в Бога.

Л.Карахан. А тяжело жить по вере, с верой?

Н.Михалков. С верой нет, а по вере тяжело. Тяжело от осознания, а легко тоже от осознания. Наверное, любой из нас, особенно в молодые годы, ищет разного рода оправдания. Но я думаю, что самое опасное — это оправдание гордыни. Одно дело — быть лучше других, другое — просто лучше. Быть лучше других совсем не трудно, ведь всегда найдется кто-то хуже тебя: ты причащаешься раз в неделю, а он раз в месяц, ты постишься в среду и пятницу, а он только в Великий пост… Но вот стать лучше — трудно, так как неизмеримо труден путь осознания греха в самом себе, а не в сравнении себя с другими.

Снимая "Ургу" в монгольских степях, я много думал о соотношении вертикальной жизни пастуха и горизонтальной жизни туриста. Казалось бы, турист намного больше видел и знает, чем пастух, у него есть масса фотографий — он у пирамиды Хеопса, он на Елисейских Полях, чего у него только нет. Но как он ответит на ключевые вопросы в ключевые моменты своей жизни, когда столкнется с настоящей реальностью? Турист просто погибнет в пустыне или в степи. Вышел из автобуса, а автобус уехал — и всё, точка.

Я вообще ненавижу туризм. Это уже превращается в идиотизм. Если мне говорят, что нужно посмотреть то-то и то-то, я принципиально буду пить пиво в пивной и смотреть на прохожих. Это, конечно, тоже чистой воды гордыня, но не только оттого, что я не хочу быть как все, а оттого, что не хочу как турист путешествовать по жизни. Я, например, простоял пять часов в музее Прадо, одержимый идеей поздороваться за руку с Босхом.

Л.Карахан. То есть?..

Н.Михалков. Я для себя решил, что если я своей пятерней прикоснусь к триптиху, где каждый мазок пропитан энергией художника, то поздороваюсь с ним через все разделяющие

нас века. Чего я только не делал, полицейский уже начал за мной следить. И когда я все-таки дотронулся до картины — в том месте, где утки плавают, — мне показалось, что я прикоснулся к чему-то живому. Бзик, идиотизм — да, наверное, но для меня в этом прикосновении была вертикаль.

Когда занимаешься творчеством, тебе легче, чем другим. Ведь Господь помогает тебе таким образом, что всю свою энергию, фантазию, способность к погружению перерабатываешь в делание. А у человека, не обладающего творческими способностями, нет точки приложения своих духовных и душевных сил. Написать он об этом не может, воссоздать в пластическом образе тоже. Ему остается копить все внутри себя, не всегда даже имея надежду поделиться с близкими людьми, что ужасно, ведь только разделенная радость — радость полноценная.

Я считаю, что творческий процесс — это разделенная радость. Как-то мы с Лешей Артемьевым ехали с дачи, и вдруг стало солнце садиться, мы вышли из машины и заплакали. Почему? С чего? Никаких особых оснований для этого не было — мы не эмигранты, мы не жили тридцать лет в Канаде, а просто ехали по подмосковному лесу. Ну что это, как не творческое состояние разделенной радости. А потом пережитое так сильно отзывается, скажем, в финальной сцене "Обломова": "Маменька приехала…"

А недавно я был на сафари в Танзании. Очень много разговаривал с охотниками. Все они уверены: кончится охота, кончится человечество. Было потрясающее погружение в жизнь, которая ни на какую предыдущую не похожа.

Я сделал об этой охоте телепередачу. Опять же — хочется поделиться. Когда я выстрелил в буффало и он упал, я выстрелил еще раз, он лежит, я подхожу к нему, расстояние сокращается, я понимаю, что ружье надо дозарядить, и притом внимательно слежу за каждым его движением, оглядываюсь и говорю оператору, который все это снимает: "Возьми план покрупнее…" То есть испытываю огромный эмоциональный всплеск и в то же время точно знаю, где мне нужно встать и что нужно снимать. И это, видимо, то самое актерское погружение в роль, о котором писал Михаил Чехов: если какая-то знаменитость гениально играет сцену истерики, но потом ее два часа отпаивают, это не актер, а просто больной человек.

Я знал, как должен встать перед камерой, и все время держал расстояние между собой и буффало, потому что метров пятнадцать он преодолевает в один прыжок. И это был такой профессиональный кайф, подобно тому, какой испытываешь, когда абсолютно свободен в сцене и когда можешь уже все что угодно.

На охоте все ощущения потрясающие. Когда голодная львица, учуяв запах убитой антилопы, которая лежала у нас в открытой машине, пошла на нас — а она преодолевает сто метров в три прыжка, — инструктор, с которым мы ездили, выстрелил в воздух. Львица даже не отпрыгнула, она просто с изумлением посмотрела: что это? И мы дали по газам. И это не просто хулиганский кайф, наступающий от повышенного выделения адреналина. Это все серьезно.

Три дня и три ночи охотились на леопарда. Сначала забили антилопу, потом приготовили засидку, куда положили внутренности, чтобы они стали привадой, так как дают сильный запах, обложили приваду песком, чтобы понять, кто придет — большой или маленький леопард, один или два. На вторую ночь леопард пришел, но лег не туда, куда бы нам хотелось, а рядом, в метре от нас. Он нас загнал, тем более что машина за нами вовремя не пришла. И все было честно: не только мы охотились на леопарда, но и он на нас.

Л.Карахан. Честно, согласен, но все-таки у нас другая тема разговора.

Н.Михалков. А Бог везде. Бог, природа и человек. И все это так взаимосвязано.

Л.Карахан. Но если все-таки вернуться к нашей теме, как взаимосвязаны ваша вера и ваш кинематограф? Вот раньше нельзя было говорить о Боге в открытую. Сейчас можно. Не стало ли от этого еще труднее?

Н.Михалков. Я думаю, что сегодня не должен в своих фильмах впрямую говорить о Боге. Так же уверен, что нельзя играть Христа. Ну как это? Артиста гримируют, и он в гриме Спасителя сидит на стуле и пьет кофе. А вот если Он действительно в тебе, то что бы ты ни делал, Его присутствие во всем сделанном тобой будет очевидно. При этом, хотя не беру на себя смелость это утверждать, так как не богослов и не проповедник, я считаю, что в искусстве отражение всегда сильнее воспринимается, чем прямая авторская декларация. Например, в "Казаках" Толстого ощущаешь его живую веру намного сильнее, чем во всех его философско-дидактических произведениях позднего периода, в которых он пытается объяснить читателю, что такое Бог. Невидимость и неосязаемость Его присутствия во всем и вся — вещи всеобъемлющие и всепроникающие. И если Господь сподобил тебя видеть Божий мир открытыми

глазами и передавать другим свои, пусть самые малые, откровения, то ты должен понимать, что Он тебя именно на это подвигнул, а вовсе не на проповедь. Например, в "Детстве Обломова", где нет ни одного прямого разговора о Боге, Обломов вспомнил давно умершую и горячо любимую мать, и на его ресницы "выкатилась слеза и стала там". И всё. Для меня это и есть молитва. А что может быть в искусстве больше этого?

Беседу ведет Лев Карахан

© журнал «ИСКУССТВО КИНО» 2012