Strict Standards: Declaration of JParameter::loadSetupFile() should be compatible with JRegistry::loadSetupFile() in /home/user2805/public_html/libraries/joomla/html/parameter.php on line 0
Дом, или День поминовения. Сценарий - Искусство кино
Logo

Дом, или День поминовения. Сценарий

Эта история из жизни военного Мурманска 1943 года поразительна по всем параметрам. Мы многое знаем о той войне, знаем множество фактов в диапазоне от величайших свершений человеческого духа, подвигов до потрясающих степенью цинизма ситуаций, когда «цель оправдывала средства». Но факт существования санкционированного высокими властями из высших соображений закрытого публичного Дома дружбы для моряковсоюзников, который в народе называли Борделем имени Черчилля, зашкаливает за все понятия о двойных стандартах, особенно с учетом финала обитательниц заведения.

Я давно слышал об этом сценарии Рогожкина, но думал, что Саша сам будет снимать по нему фильм. Эта удивительная, замечательная, трагическая и по-своему увлекательная литература, которую с натяжкой можно называть киносценарием, пролежала без движения семь лет, ничего при этом не утратив. Прочитав «Дом», я понял, что впервые держу в руках материал огромной силы.

Здесь есть все: политика, любовь, жертвенность и радость жизни, благородство и подлость, возможность для сопереживания и даже для юмора, который обостряет ощущение трагизма. Саша, как известно, вообще талантливый человек. Мой первый вопрос к нему был продиктован непостижимостью: как можно, владея таким богатством, как «Дом», не снять самому фильм? Я бы забросил все дела ради воплощения такой темы. Автор ответил, что снял этот фильм в голове уже два раза и возвращаться к прокрученному нет ни достаточного интереса, ни времени, ни сил. Да и сценарное богатство требует материального. У него другие планы. Разумеется, я тут же вошел в переговорный процесс и получил право постановки «Дома» с условием запуска в течение полутора лет.

Рогожкин не очень охотно, но согласился с тем, что его работа требует дополнительного перевода на экранный язык, расшифровки отдельных судеб героинь и героев, разработки некоторых характеров, в частности иностранных моряков, которые кажутся фоном. Я хочу расширить образ английского офицера Энтони, который дружит с нашим офицером. Разведчица Фомина приходит и в какой-то момент пропадает. Почему приходит, куда пропадает? Мне, как и зрителю, хочется знать. Героиня, девочка лет четырнадцати, знает английский. Мурманск. Голод, холод, война. Мне интересно придумать ей биографию. Почему она знает английский? Мне нужна история, чтобы работать с героями.

Наличие иностранцев в картине диктует копродукцию, но мы хотим внести какую-то часть российских денег, заявить своего продюсера и работать на равных условиях с зарубежными партнерами, как и положено при нормальной интеграции в мировой кинопроцесс. Над двумя вариантами сценария — русским и английским — будем работать втроем с Дуней Смирновой и известным американским сценаристом, которого назову после подписания договора. Хочу, чтобы фильм снимался не на английском, а на смешанном языке, как и было в жизни при общении с союзниками.

Сложностей очень много. Партнеры не обожают трагические финалы, а без этого потрясения картина может стать совсем не такой, как ее видели автор, разработчики и постановщик.

Все, кто начинал читать эту повесть о войне с некоторым предубеждением, потом не могли от нее оторваться и читали ночь напролет. Так что — рекомендую.

Алексей Учитель

Еще тепло, по нашим меркам тепло, но им холодно, поэтому нужно натаскать угля на все печи, прогреть помещения так, чтобы было душно. Печи старые и нещадно коптят, когда-нибудь кто-то угорит, но этого не боятся. Они не угорят — слишком мало времени проводят в комнатах, а о наших никто не беспокоится. Топить печи и таскать уголь — моя забота. На это уходит все утро. Я медленно волоку на второй этаж очередную ношу, деревянные ступени скрипят под ногами, только мои шаги да звук моросящего дождя с улицы нарушают тишину и покой дома. Не спит, наверное, только старший политрук Краскин — точно, дверь из его кабинета приоткрылась, и он бдительно осматривает пустой коридор. Одет в гимнастерку и овчинную безрукавку, на ногах срезанные валенки.

— Доброе утро, Андрей Иванович, — говорю я, не ожидая ответного приветствия.

Из комнаты слышен звук радио, Краскин никогда не выключает его, чтобы быть в курсе того, что происходит в нашем мире, сейчас звучит классическая музыка, привычная своим постоянством и не интересующая Краскина, звук приглушен. Он смотрит на меня стылыми глазами, поскреб ногтем двухдневную щетину на подбородке, кивает:

— Заходи.

Заношу влажные ведра с мелким углем к нему, осторожно опускаю на пол около узкой железной койки — дело в том, что Краскин не только служит здесь, но и живет. Впрочем, как и я, но мне просто жить негде. Дом большой, раньше принадлежал купцу Рукавишникову, тот, следуя моде, поставил в комнатах голландские печи, внешне красивые, но угля на них не напасешься — он мелкий и низкого качества, о дровах можно только мечтать. Потом второй этаж дома поделили на множество маленьких помещений, печей, естественно, осталось такое же количество, теперь, чтобы было тепло, приходится топить еще днем.

В комнате-кабинете Краскина — буржуйка странной прямоугольной формы, почему ее такой сделали, я не понимаю, но тепла дает много. Я достаю листок бумаги, свой вчерашний отчет, бережно кладу на стол рядом с телефонным аппаратом. Руки в угольной пыли — на бумаге, моем отчете, явственно пропечатываются грязные следы. Краскин бренчит ключами у сейфа, достает клочок бумаги и протягивает мне.

— Что это?

На листке адрес в Саут-Шилдсе, естественно, на английском языке, я перевожу его Краскину, тот молчалив и задумчив, внимательно смотрит на меня, как будто это мне предложили переписку с Англией. На лице нашего политрука так и читается немой вопрос «кто?». В основном адреса из Скапа-Флоу, где расположена база союзников, но попадаются и другие.

— Если что узнаешь, сообщи, — произносит он дежурную фразу.

Я привычно склоняю голову.

— Ладно, иди, — кивает он на дверь.

Пока я подбираю ведра с углем, он успевает аккуратно подшить листок с адресом в папку, запереть в сейф. Такие адреса оставляют сотнями, если каждому писать, жизни не хватит, да и кто из наших может написать, тем более на английском. Только воспитательница Инга, она старая эстонская коммунистка, когда-то училась у себя в гимназии, пришла вместе с эстонским корпусом, после ранения попала сюда, в Дом. Немецкий и финский она знает, немного говорит на французском, естественно, и по-русски, с жутким акцентом, хотя я уверена, что писем никому она писать не стала бы, по крайней мере, мне сложно представить ее за этим занятием.

— Эй, Мышь, иди сюда, — тихо просят.

Я опускаю ведра с углем около печки — пусть пока посохнет, — вхожу в комнату. Катя Иванова по кличке Кошак ласково улыбается мне, я уже понимаю, зачем нужна ей. В комнате все пространство занимает кровать, у окна стоит столик с тазиком и кувшином для воды, сейчас шторы отдернуты, и в комнате стыло и неуютно, не спасает даже зеркало в старинной раме. На столе остатки пиршества, почти пустая бутылка дешевого виски, окурки и прочий сор. Пахнет, впрочем, как и в других комнатах нашего Дома. Я тоже пахну Домом, потому что приходится ночевать в этих же комнатах. Кислый запах безразличия и бедности. Так иногда пахнут старушки, которым надоели этот мир и долгая непонятная жизнь. Иначе пахнет только у Жени Цай, но она меня никогда не пускает.

— Мышь, выручай! — Катя-Кошак ловко заталкивает в мой ватник плитки шоколада, какие-то баночки, пакетики, несколько пачек американских сигарет. — Краскин дежурит? — дышит она на меня перегаром и нечистым ртом.

— Бдит, — подтверждаю я ее опасения. — На страже вашего покоя и чести.

— Во сука старая! — привычно возмущается Кошак, передавая мне пачку галет и банку сгущенного кофе.

Это мое — плата за работу. Она достает из глубин нижнего белья несколько мятых купюр — доллары, есть несколько шиллингов. Отсчитала несколько бумажек, затолкала их в вырез кофты — плата за спокойный выход на волю из Дома. Деньги предназначаются нашему завхозу и коменданту Захарчуку Михаилу Васильевичу, хотя чаще он предпочитает брать натурой, что категорически запрещено, но Захарчук устраивает все столь умело, что ни Краскин, ни стойкая железная Инга не смогли поймать его, хотя подозревали в этих преступлениях. За несколько купюр комендант может выпустить во внеурочное время, сейчас как раз наступает такой момент.

— Иди-иди ! — торопит меня Кошак. Сама разглядывает остатки виски в мутной бутылке. Притворно вздыхает.

Я открываю дверь, замечаю, как она присела за кроватью с бутылкой, поддернув полы халата… Тихое журчание.

Галеты и сгущенку я прячу на полке в своем закутке, где хранятся швабры и ведра для уборки помещения. Есть там у меня и деньги, которые редко, но перепадают мне, хотя что с ними делать, я не знаю, пока пусть лежат за доской. Я уже мечтаю, как пойду к охранникам, которые размещаются в пристройке во дворе, рядом с «удобствами», там постоянно горячий кипяток, можно в любое время сделать нечто напоминающее прежний чай, открыть банку со сгущенным молоком и тонко намазать хрустящую галету…

— Чего это ты отощала? — доносится из-за двери голос Захарчука. — Есть надо больше… Это что, все?

Я стою в коридоре, хотя они и говорят очень тихо, но временные перегородки в новом перегороженном коридоре очень тонкие, а слух у меня отменный.

— Больше не дали, Михаил Васильевич, хоть обыщите с ног до головы… — оправдывается Катя Иванова. — Ой, осторожнее, не мните так… Больно же!

— А ты терпи! — шепчет комендант. — Терпи! Тут надо все силы отдавать победе!.. Вот, а говоришь, что все! Может, еще где посмотрим, пощупаем!.. Виски их — полное дерьмо! Мочой отдает… — жалуется он.

Но по бульканью понятно, что отпивает еще.

Виски — плохой, а отдает мочой потому, что Кошак, я сама видела, мочилась в бутылку, мстя Захарчуку за унижение, а может, старалась придать остаткам, которые она носит коменданту, большую значимость. Я, побрасывая уголь в печь, невольно слушаю их возню за тонкой перегородкой.

— Как они только пьют его?.. — не перестает возмущаться Захарчук. — Давай сюда, маленькая… Иди к папочке…

— Я сама, а то чулки опять порвете… — соглашается, слышно по голосу, Кошак.

Что-то с шорохом сползает на пол. Слышен звук расстегиваемой портупеи… Захарчук типичный раскормленный здоровый тыловик, поэтому особенно тщателен в форме.

— Мне в город надо, Михаил Васильевич… — просит Кошак. — Выпишите увольнительную?

— Ее, увольнительную, заслужить надо! — сопит комендант. — Просто так не пройдет… Давай!

Мне дальше неинтересно, я здесь уже год и всего насмотрелась. Я уже и со счета сбилась, сколько их всяких прошло через Дом за это время.

Я слышу из-за двери сдавленный стон, створка ее бесшумно приоткрывается — Кошак лежит на столе, зажимает в зубах добротный ремень Захарчука, чтобы не было слышно ее умелых криков. Вечером она кричит не стесняясь.

Через узкую дверцу в массивных воротах я выхожу с нашего двора, останавливаюсь на углу спуска к воде. Снега мало, он весь черный от угольной пыли, которая обильно покрывает все пространство у Дома. Охранник Василий меня не проверяет, не потому что доверяет мне, а просто у меня хорошие отношения с ним да и проход у меня в Дом свободный. В утренней зябкой дымке видны тени кораблей, чуть дальше хищные узкие тела подводных лодок. В торговом порту идет разгрузка транспортов, они стоят уже неделю и скоро уйдут. Мы будем ждать следующих, для меня это небольшой отдых — не надо каждый день топить, мыть полы и менять в комнатах простыни, правда, их не так часто и меняют, иногда просто переворачивают.

Я вижу, как из Дома выходит Катя Иванова, осторожно обходит лужу во дворе, сберегая боты. Дает Василию пачку сигарет, показывает увольнительную в город. Тот начинает придирчиво проверять ее сумочку. Я медленно двигаюсь по деревянным мосткам улицы с таким расчетом, чтобы встретиться с ней за углом ближайшего дома, где нас не будет видно от Дома. Обычно я передаю ей товар в подъезде деревянного двухэтажного барака или в расположенном рядом туалете, по размеру не уступающем самому бараку. Но сегодня не везет — рядом с входом топчется замерзший патруль из двух человек в потертых шинелях, наверное, ждут начальника, который зашел в барак погреться или еще по какой нужде. Кошак дает мне знак, мы проходим мимо. Ко мне не пристают, ей же заступают дорогу, начинают заигрывать. Шмыгая покрасневшими носами, улыбаются, просят показать документы. Документы у всех наших в полном порядке, но патруль долго изучает пропуск Кошака, надеясь на легкий непринужденный разговор и милый флирт с красивой и молодой женщиной. Катя же устала, и нет ей никакого дела до двух промерзших солдатиков. А тут еще и офицер вышел из дверей, только посмотрел на нее — все понял. Мазнул глазами по пропуску, вернул молча. Стал проверять сумочку, но там ничего нет, все у меня на теле. Я за это время ушла довольно далеко, ничего, пусть Кошак побегает, ей полезно.

Патруль проследовал за ней, она заметила это, сбавила шаг. Через квартал поравнялась со мной, патруль не отставал, вероятно, делать им было нечего. Катя быстро проговорила мне свой адрес.

— Жди меня там, — напоследок напутствовала меня и свернула в первую же улицу.

Я заметила, что патрульные двинулись за ней.

Жила она в старом районе, на другом конце города, за два часа я успею вернуться в Дом и протопить комнаты. Уголь мокрый, но горит дольше, чем дрова. Единственное неудобство — черная гарь и пыль, которые оседают на пол, приходится мыть часто, даже не просто мыть, а скоблить. От этого краска пола, особенно в коридорах, протерлась в некоторых местах до древесины. Захарчук пытался было красить его, но гости наши не дают ему высохнуть — грязи стало еще больше, комендант разумно решил, что лучше мне его чаще мыть, чем изводить понапрасну дефицитную краску.

Барак, где жила Кошак, располагался под сопкой, к трем дверям были проложены настилы из прогнивших досок. Во дворе сохло белье, около входа сидели собачка и старушка, такая же мелкая и со слезящимися глазами, как и у песика. Вероятно, охраняли белье на веревках. Я не знала, где живет Иванова, и спросила у старушки.

— Блядь-то ? — бодро поинтересовалась бабуля. Голос у нее был чистый и звонкий. — А тут вот, на первом этаже…

Очевидно, Кошак и здесь жила со всеми в мире и согласии. Я раздумывала, идти или подождать ее, но мои сомнения разрешились сами собой — со стороны заводского района показалась ватага молодняка. В лихо заломленных кепках, брюки заправлены в сапоги с неумело обрезанными голенищами. Главаря я знала очень хорошо, да и он меня. Звали его Веня, но это давно, а теперь он звался Валетом и промышлял со своими юными напарниками на местном толчке, где я и столкнулась с ним впервые, хотя поговаривали, что сферы своего

интереса он начал расширять, работая на станции для портовых бандитов и наивно полагая, что охрана грузов в малолеток стрелять не будет, хотя уже стреляли, только пока не очень удачно. Валет что-то говорит своим, от толпы отделяются двое дегенератов и направляются ко мне. Я не жду, пока они начнут со мной светскую беседу, быстро открываю дверь…

Узкий темный коридор, заставленный мебелью и вещами. Глаза долго привыкают к полумраку. Заметив какое-то шевеление в конце коридора, спрашиваю:

— Ивановы где живут?

Откуда-то со стороны меня цепко хватают за руку, волокут в комнату. В ней тесно от обилия кроватей, из окон льется холодный свет. За столом сидят трое детей — два пацана лет семи-восьми и девочка чуть постарше. Лопоухие и злые. Посматривают на меня жадными голодными глазами.

— Чего случилось? — развернула меня сухая измотанная женщина. Маленькая голова плотно увязана в серый платок, на теле свободно болтается такого же цвета балахон. — С Катькой что случилось?

Чем-то напоминает она Кошака, особенно выражением глаз — загребущие глазки.

— Нормально все. Сейчас придет, — успокаиваю я ее.

— Ты оттуда, из Дома? — спрашивает она, руку мою не отпускает. — Зачем пришла? Мы гостей не звали.

— Нам гости не нужны! — подтвердили пацаны, зло посматривая на меня. — Нам и самим мало есть.

— Я не объедать вас пришла! — стала доставать из ватника «подарки». Выкладываю на стол.

Женщина продолжает цепко держать мою руку, дети ловко сортируют дары. Шоколад на теле размяк.

— Все? Это все? — мать Кошака неумело обыскивает меня. Даже полезла в штаны. Вытащила пачку галет, моих. Плата за доставку товара.

— Это мое… — говорю я, стараясь вернуть пачку галет.

— Как же, ее! — мать Кошака заламывает мне руки, стремясь продолжить обыск.

— Наше это! — пронзительно кричит один из пацанов, продолжая сидеть на месте.

Брат его молча бросается на помощь матери, крепко вцепился зубами в мою руку, как котенок.

— Воровка! — продолжает вещать лопоухий. — Наше это! Все наше! Жирует за наш счет, а мы тут от голода пухнем!

— Крепче кусай ее! — советует девочка, лениво ковыряя в носу грязным тонким пальчиком.

Тот, что постарше, выползает из-за стола. Я только тогда замечаю его тонкие ноги дистрофика, еле держится. Опираясь руками о стол, направляется ко мне. Я вырываю свою руку из пасти лопоухого, он легко отлетает на брата, вместе валятся на пол. Девчонка смеется, показывая на братьев пальцем.

— Ах ты так с нами!? — злобно ворчит мать Кошака, хватая меня за отвороты ватника, руки у нее в крупных бурых пятнах. — Еще и драться!

Хотя и держит она меня цепко, но чувствуется, что слабая и легкая. Я отталкиваю ее, быстро прохожу по коридору, на ходу задевая тазик, висящий на стене. Противный звон его сопровождает мой проход. Выбиваю ногой дверь, свежий воздух почти моментально охлаждает мою злость. Поправляю одежду на себе. Старушка с интересом посматривает на меня. Чуть в стороне Валет в окружении приспешников, но теперь я без груза и не боюсь их.

— Они, Катька с мамашей своей, мою Люсеньку съели, — певуче сообщает мне старушка. — Хорошая была, ласковая, а они ее заманили к себе и съели… Совсем без совести люди!

— Какую Люсеньку? — не понимаю я.

Тело противно колотит от злости. Стараюсь унять тяжелое дыхание.

— Подружку Лютика, — кивает старушка на тихого песика. — Он с того дня и погрустнел, стареть стал на глазах…

— Черт! — Я покидаю звонкоголосую старушку, которая еще умудряется вслед мне поведать, что после этого акта у Аньки, матери Кошака, волосы повылезали и ноги опухли. Наверное, если и вылезли волосы, то не от этого. В городе подъели почти всех собак. На кораблях или у военных только остались четвероногие друзья. И у нас в Доме, скрываясь в тепле и относительном довольствии от неизбежного печального финала в обычном мире.

Следуя мудрому совету, что один на пустой улице не воин, бросаюсь бежать, быстро оставляя за спиной своих преследователей из банды Валета, да они особенно и не спешили за мной.

В тихом переулке наткнулась на сопливого в огромной шинели солдатика с карабином. Гордо стоял под остатками проводов, с которых свешивался на стропах запутавшегося парашюта летчик. Висел лицом вниз, мерно покачивался, кружась на длинных лямках. Лицо в кожаной утепленной маске. Наш или нет — не разобрать. Может, союзник. Понятно, что мертвый.

— Кто? — спрашиваю у солдатика, останавливаясь рядом.

— Давай топай. Не положено… — гордо шмыгает носом, как будто сбитый летун его работа.

Я спросила просто так, мне не очень-то и интересен этот мертвяк. Уже спокойно пошла дальше, к Дому.

Кошака я по дороге не встретила. Это и хорошо, не выдержала бы — сцепилась с ней…

Успела протопить печи и протереть влажной тряпкой коридор на втором этаже. Мимо, тяжело отдуваясь, прошествовала в кабинет Краскина кассир Дома Эмма Васильевна Фалина, в морской шинели и синем берете с маленькой звездочкой. Я вежливо здороваюсь с ней, она молча кивает мне, улыбается. Она ходит с охраной. Хотя на боку у нее и висит кобура с револьвером, но не думаю, что он ей понадобится — всякий разбойный люд семь раз подумает, прежде чем решится помериться с ней силой. Год назад два моряка с плавбазы попытались отнять у нее портфель с выручкой, завершилось это месяца через два, когда после госпиталя их отправили в штрафной батальон. После этого случая ее сопровождает охранник с длинной винтовкой со штыком, сейчас он, наверное, сидит в каптерке у охраны и гоняет жидкий чай.

Внизу уже стали собираться. Первой я застаю новенькую. Она стоит у окна, смотрит во двор, где топчутся Женя Цай и Вика Оленева. Перед ними Инга Лаур, небольшого роста, крепко сбитая. Одета в длинную офицерскую шинель, на голове фуражка старого образца с матерчатым козырьком. В руке неизменная папироса. Наш воспитатель курит много, иногда девушки отдают ей подаренные сигареты, которые она тут же обменивает на привычные папиросы. Что-то говорит Цай и Оленевой, те молча внимают правильным словам воспитательной беседы. Мимо них просеменил маленький Арон Семенович, наш врач, — до начала регулярного медицинского осмотра оставалось несколько минут. Врач вежливо приподнимает свою фуражку, так и не может привыкнуть к уставному приветствию. Лаур молча отдает ему честь.

Я смотрю на девушку у окна, она внимательно смотрит во двор. Лицо тонкое и красивое. Но какое-то очень серьезное.

— Добрый день, — вежливо приветствую я новенькую.

Обычно я всегда отгадываю, кто пришел. С ней начинаю теряться — то ли будет работать в Доме, то ли служить.

— Добрый день… — ко мне она даже не повернулась.

Мимо пробежал Арон Семенович, поприветствовал нас.

— Машенька, на осмотр! — традиционно неумело пошутил со мной. Сам смотрит на новенькую. — Вы ко мне?

Она молча протянула ему бумажку, направление в Дом от горкома. Смотрит чуть поверх головы врача — рост позволяет.

— Вам сначала нужно к Андрею Ивановичу, потом уж милости прошу ко мне, — объяснил он гостье. — Мышь, проводи товарищ Фомину, — смотрит он на меня.

Я веду ее наверх.

Краскин долго читает направление от горкома, как будто изучает личное дело, хотя на листке всего несколько строк. Она стоит перед ним и спокойно осматривает кабинет.

— Ну, товарищ Валентина Фомина, нам нужны опытные культурные работники широкого профиля… — начинает беседу Краскин. На ее губах мелькает улыбка, он и сам понимает нелепость слов «опытные» и «работники», тут же поясняет: — Я имею в виду людей, понимающих иностранные языки. Сама понимаешь, время сейчас трудное, а к нам всякие люди приходят, хотя и союзники, но, как говорится, дружба дружбой, а табачок… Ты, кстати, куришь? — он набивает темным филичевым табаком очередной бумажный мундштук в старенькой машинке для закрутки папирос.

— Курю, товарищ старший политрук, — ровно отвечает.

— Это хорошо… то есть для женщины это, конечно, плохо… Ладно. Потом поговорим, — говорит Краскин, хотя я не помню, чтобы его политбеседы продолжались дольше, чем эта. — Идите, товарищ Фомина, к врачу. Мышь, проводи.

— Что это за кличка у тебя? — спрашивает она, когда мы спускаемся на первый этаж.

— Меня Машей зовут, наверное, от этого… — поясняю я, хотя кличку получила еще в первые недели работы совсем по иному поводу. Голодная была, еле на ногах держалась, а тут — море хлеба, я не выдерживала — отщипывала маленькие кусочки, а когда заметили меня за этим занятием, стала оправдываться, что не я это делала, а мыши. Вот и получила это глупое прозвище.

Арон Семенович осматривает Вику Оленеву. Хоть у нее и благозвучное имя и фамилия, она из глухой поморской деревни. Крупна телом и широка костью, с роскошной толстой косой. Наши гости, приходя в Дом, прежде всего обращают внимание именно на нее — для них она представитель «русских красавиц». Вика равнодушно сидит в кресле, похоже, даже дремлет. Арон Семенович выпрямился, поправил очки.

— Свободна, милая… — посмотрел на Фомину. — Ну что ж, любезная, раздевайтесь…

Она чуть помедлила, начала неторопливо расстегивать пальто.

В коридоре уже стали собираться. Проснулись и побежали на улицу, в дощатое строение с кривыми буквами «М» и «Ж» на хлипких дверцах. С улицы нанесли грязи, мне пришлось протирать пол и ворчать на них — тряпку для кого перед дверью постелили?

Вошел младший лейтенант-интендант, за ним солдатик, который тащит два угловатых чемодана.

— Давайте, девоньки! Налетай! — весело тонким голоском пищит интендант. Несут чемоданы в зал, где раскладывают их, доставая из нутра великолепные вещи — платья, костюмы, какие-то воздушные сорочки, шарфики, чу-

лочки…

Это не для меня. Девицы бодро потянулись к добру. Интендант, умело оценивая каждую, выдает тот или иной наряд. Ему доверяют — еще никогда не ошибался с размером…

Женя Цай лениво отошла от столика, унося темное длинное платье. Пошла к себе в комнату, в которой пахнет совсем не так, как в Доме, чем-то особенным и далеким.

В коридоре стояли Тамара и Женя Швецовы, погодки, рассматривали только что полученные наряды. Они очень похожи, некоторые даже принимают их за близнецов. В Доме они не так давно, держатся вместе и несколько настороженно.

Иванову не видно. Я думаю, что могло с ней случиться. Хлопает дверь — входит Оля Воловец. Выбежала из Дома в одном халатике. Тщательно вытирает ноги о мою тряпку. В отличие от многих, вежливо здоровается. Сестры Швецовы отвечают ей.

— Мне бы что поярче… — просит она, подходя к интенданту. — В цветах…

— Поярче носят только шлюхи… — говорит задумчиво младший лейтенант, роясь в чемоданах. — Строгий стиль подчеркивает красоту и привлекательность женщины…

Солдатик пожирает глазами тело Оли Воловец.

— Мышь, пригласи сюда Андрея Ивановича, — выглядывает из дверей кабинета Арон Семенович.

Я несусь к Краскину. Бегу, потому что вид у нашего врача несколько растерянный. По дороге встречаю Свету Еремину, когда она проснулась, я не видела. Она умеет жить тихо и незаметно, но мне она не нравится — постоянно ест что-то в кровати, грызет, потом на простынях полно сухих крошек. Она самая молодая в Доме, пришла, когда ей еще не исполнилось семнадцать.

— Вот — полюбуйтесь! — указует Арон Семенович.

Фомина стоит напротив окна, и я сначала не замечаю, на что именно растерянно показывает врач. Краскин подходит и смотрит на голое тело. Валентина закрывает груди руками, но по лицу не понять — стесняется она или нет. Спокойное, я бы даже сказала, равнодушное лицо.

— Ты что, на фронте была? — спрашивает политрук.

— Да.

— Я думаю, они сами знают, кого присылают к нам… — говорит Арон

Семенович. — Им там виднее…

— Это-то они не видели, — резонно возражает Краскин.

В кабинет заходят Захарчук и Инга Лаур. Бесцеремонно подходят и разглядывают Фомину. Комендант многозначительно крякает, отводит ее руки — груди у нее небольшие и крепкие. Он внимательно изучает ее тело, даже присел. Бриджи туго обтягивают его зад. Инга повернула новенькую, только тогда я замечаю на боку длинный рваный шрам. Еще розовый и страшный.

— Осколочное ранение, — вздыхает Арон Семенович. — Давно вы из госпиталя?

— Три месяца.

— Им это может не понравиться, — заявляет Лаур.

Курит, строго глядя на тело Фоминой. Рассматривают ее, как какое-то животное или предмет.

— Одевайся, — вздыхает Краскин. — С остальным у нее все нормально?

Арон Семенович печально кивает — все в порядке.

— Может быть, и понравится. Фронтовик… Герой. У тебя награды есть? — с надеждой спрашивает комендант у Фоминой.

— Нет.

Она стоит уже одетая. Стыло смотрит на них.

— Может, ей значки какие-нибудь повесить? — предлагает Захарчук, осматривая Валентину. — Ну, там… «Ворошиловский стрелок» или еще чего… Все равно они в наших наградах ничего не понимают, а со значками будет смотреться…

— Согласуем с горкомом, — решает Краскин.

Чувствуется, что он совсем не рад этой перспективе.

— Арон Семенович, на осмотр можно? — заглядывает в помещение Кошак.

Через руку переброшены два платья и ночные сорочки — она всегда умудряется получить больше нарядов, чем все остальные. Лицо у Ивановой распаренное, видно, торопилась.

— Ложись, — кивает на кресло врач.

Кошак, с интересом посматривая на новенькую, начинает быстро раздеваться. Захарчук масляно косится на нее. Я увожу Фомину из комнаты.

Она старается есть не спеша, но видно, что с трудом сдерживается. Голодная.

Я смотрю на нее осторожно, понимаю, что никому не нравится, когда за ним наблюдают во время еды, но не могу удержаться — мне безумно интересно смотреть на человека, когда он ест. Правда, только в последние годы, до войны этого не было. В Доме кормят хорошо, дают, как гордо сообщил Захарчук, норму подводников. Свою порцию я уже съела и теперь, попивая чай, грею о бокал руки, тихо слежу, как она ест. Сидим мы на кухне, она осталась без переделок — большая и светлая. Несколько столов, за которыми могут разместиться почти все наши обитатели. Посуда разнородная, но хорошая — со старых военных кораблей, с вензелями и надписями. Моя любимая тарелка со скромной росписью по бортику: «Крейсеръ Перваго ранга «Александръ III». Сейчас в комнате помимо нас только сестры Швецовы и Еремина да повариха Паша. Ей лет под шестьдесят, маленького роста, шустрая, с прекрасными зубами, что вызывает зависть у политрука Краскина, во рту его блестит тусклый серебристый металл. Плита занимает почти всю стену, над ней вытяжка из медного листа. Пол выложен плиткой, на которой еще остался старый рисунок — цветы и листья, очень красиво, такое чувство, что они свободно осыпались откуда-то с небес. Я замечаю, что Фомина смотрит на пол. Мне в первое время тоже нравилось разглядывать пол, успокаивало.

Вошла Кошак, следом за ней Женечка и Петя. Женечка — женщина неопределенного возраста, сухая и очень высокая, она играет в Доме на аккордеоне, создавая, как говорит Краскин, непринужденную обстановку. Петя, наоборот, маленького роста. Он слепой и играет на скрипке. Говорят, что он был хорошим музыкантом, пока не ослеп от денатурата. Еще до войны. На нем аккуратный костюм, ворот сорочки проткнут булавкой.

— Здравствуйте, милые дамы! — весело приветствует нас Петя. — Баба Паша, мне, пожалуйста, погуще и мяса побольше.

Насчет мяса — шутка, иногда дают тушенку, но это бывает редко. Петя ловко проходит между столами, рукой и тростью определяя свободное место. Его, конечно, могла бы провести Женечка, но он предпочитает демонстрировать свою самостоятельность и независимость. На ходу он касается руки Фоминой, останавливается.

— У нас новенькая? — он поворачивается к ней. Иногда кажется, что он видит, а темные очки — просто так, для форса. — Петр! — он игриво склоняется, находит и целует ей руку. — Несказанно рад «видеть» вас в нашем Доме.

— Фомина, — она, кажется, ничему не удивляется.

— Надеюсь, вам у нас понравится. Тут вечерами музыка играет, танцы, приходят кавалеры… — тараторит Петя. Я понимаю, что он уже где-то принял, вероятно, у охранников. — Ну, где еще в наше время можно завести приятные знакомства с людьми благородными и умными?..

— Она не такая, Петя! — отводит его от Фоминой Женечка. — Извините его, пожалуйста…

— Миль пардон, мадам! Экскьюз ми!

Он усаживается за стол. Баба Паша ставит перед ним тарелку перловки с маленькими кусочками сала.

В дверях кухни показывается Инга Лаур и пронзительно свистит в боцманскую дудку. Фомина от неожиданности вздрагивает, удивленно смотрит на

воспитателя.

— Это просто сигнал, что обед закончен и пора готовиться к работе, — объясняю я ей действие воспитателя.

Дудку подарил Лаур боцман с английского транспорта. Он оказался эстонцем, и на радостях, что в таком глухом медвежьем углу встретил землячку, отдал самое ценное, что имел. С тех пор сигналы в нашем Доме подаются именно так.

Еще один пронзительный свисток. Вбежала Юлия Устинова — как всегда, она безнадежно опоздала. Тряхнула аккуратной головкой в мелких кудряшках, мило улыбаясь.

— Товарищ Лаур, виновата, но такие дороги! Еле добрались! Машина застряла!.. — оправдывается она и садится за стол рядом с Петей. — Привет…

Юлии многое прощается — у нее серьезный покровитель, офицер из органов. Я часто видела, как ее подвозила к Дому «эмка». Лаур молча удаляется, Юлия игриво показывает ей вслед свой маленький язычок.

— Петя, ты мне сыграешь вот это… Та-та-да - да-да … — начинает довольно умело напевать Юлия, одновременно выгребая из своей тарелки кашу в Петину.

Тот привык, что она отдает ему свой обед, за что иногда исполняет ее музыкальные прихоти.

Я могу позволить себе задержаться. Баба Паша, когда все уходят, иногда дает мне что осталось от обеда. Я все никак не могу наесться. Но сегодня на кухню зашел Захарчук, молча сел. Женечка и Юлия быстро доели, увели с собой Петю. Тот молчаливо подчинился — сам все слышал. Захарчук многозначительно посмотрел на меня, я сделала вид, что не понимаю. Пью чай и смотрю, как он наливает себе виски. Баба Паша ставит перед ним тарелку, не с кашей. Комендант выпивает и морщится. Закусывает.

— Паша, не поверишь — такая дрянь! Как только они это пьют? Мочой отдает! — жалуется он. — Попробуешь?

— Вы же знаете, Михаил Васильевич, я этого не пью… — отказывается баба Паша.

Я ей давно рассказала, «что» добавляет в бутылки для коменданта Кошак. Хотя когда предлагают стаканчик бабе Паше другие, она не отказывается.

— Как можно такое пить? — Захарчук в очередной раз наполняет стакан мутноватой жидкостью. Вздохнув, выпивает…

Баба Паша сочувственно смотрит на него.

Я выхожу в коридор — как всегда неожиданно, зажегся весь свет. Окна в плотной светомаскировке, сшитой из темных кусков морских бушлатов. Дом на глазах преображается. Лаур три раза подает сигнал — вниз начинают спускаться наши дамы. В вечерних платьях и строгих нарядах, преображенные и красивые. Плечи Юли даже окутывает боа из перьев — подарок ухажеров из НКВД.

Я все прекрасно понимаю, но выглядит это красиво и завораживает…

— Пошла вон, — небрежно на ходу бросает мне Лаур.

Я лишняя на этом «празднике», а потому послушно удаляюсь…

Я мирно сижу в домике охранников и попиваю вместе с ними разбавленный кипятком сгущенный кофе. Охраняют нас двое — Василий и Егор Николаевич, списанные и негодные к строевой службе моряки. Василий по болезни — у него грыжа, а Егор Николаевич по причине отсутствия ноги, он потерял ее еще в первую мировую, служа царю. Василий — маленький и крепко сбитый, а Егор Николаевич — длинный и тощий, в очках с толстенными линзами, за которые невозможно спрятать детские и беззащитные глаза. Они, конечно, если в Доме произойдет конфликт, придут на помощь, но чисто внешне. Охраняет покой сотрудников и работников комендант и завхоз Захарчук. В углу комнаты стоит пирамида с двумя винтовками «мосина», а у Егора Николаевича есть еще и наган, он иногда дает мне его почистить. Наше чаепитие нарушает шум мотора.

Василий чертыхается и идет открывать ворота. Прибыл автобус, который привез первую партию клиентов. Наших доблестных «союзников». Мне не положено выходить и мелькать перед их глазами, да они и не интересуют меня. Козлы. Слышатся их крикливые голоса, смех здоровых сильных людей. Конкистадоры, благородные колонизаторы… Бренча дешевыми стеклянными бусами и зеркальцами, они шумно двинулись к строению. Я даже не вникаю, о чем они говорят. Напишу что-нибудь, все равно Захарчук ни слова по-ихнему не понимает…

Мимо Василия просеменил к воротам Арон Семенович, охранник отдает ему честь, врач в ответ приподнимает фуражку, смешно шаркая ножкой. Василий к этому уже привык. Егор Николаевич скрипнул протезом.

— Ушел… — посмотрел вслед маленькой фигурке врача. — Ну, чего?

— Постараюсь, — обещаю я.

Выхожу от охранников и иду к Дому. Обхожу его, у нас есть черный вход рядом с кухней. Там застаю странную пару — в теплых американских куртках, но в наших ушанках, один подставил плечи, второй, стоя на нем, соединяет какие-то проводки.

— Не помешаю? — спрашиваю я. От неожиданности нижний покачнулся, второй неловко скатился вниз. Смотрят на меня.

— Ты из Дома? — спрашивает нижний.

— Из Дома, — смотрит на меня второй. — Тебя Мышь звать? Правильно, Маша Изразцова?

Я молча киваю головой — правильно. Мария Ивановна Изразцова, 1929 года рождения — это я.

— Ну, иди… Нам еще надо телефонный провод починить… — после паузы говорит нижний.

— В Доме есть лестница… — предлагаю я.

— Да мы уже и так все исправили… Иди, девочка! — отказываются от моего присутствия на заднем дворе.

Странные «телефонисты». Я уже давно знаю — за Домом следят, но вижу их в первый раз. Хорошо работают. Только зачем тогда мои отчеты для Краскина? Может быть, они потом проверяют и сверяют данные? Или работают разные ведомства?.. Думать над этим лень. Я не очень-то и выдумываю — пишу, что видела и слышала. А это знаю только я.

У бабы Паши для меня уже приготовлен пирожок из картофеля. Она жарит их вместе с кожурой — очень вкусно. Пахнет конопляным маслом и немного землей. Я ем и прислушиваюсь к шумам. Из холла на первом этаже все перемещаются в комнаты на втором. Я осторожно выглядываю в коридор — из туалета выползает Захарчук, на ходу застегивая бриджи. Туалетом разрешено пользоваться не всем, для обслуги, к каковой отношусь и я, все удобства во дворе. Рядом с туалетом — ванная и душ. Воду для них носит охранник Василий, а я только грею старый в медном корпусе титан. Это самое трудное — нужно поддерживать огонь все время. Я захожу в ванную, огонь весело полыхает, титан гудит. Я подбрасываю еще несколько совков угля. Баба Паша уже ждет меня в коридоре.

Открыть замок в кабинет врача несложно. Раньше был отличный старый, но его сломали и поставили простенький, который поддавался обычному гвоздю с загнутым кончиком. Вот таким инструментом я и взламываю дверь. С бабой Пашей мы проникаем в кабинет Арона Семеновича. Наша цель — сейф. Хотя сейф слишком громкое и гордое название для металлической коробки, где врач хранит особо ценное — спирт. Баба Паша принесла с собой плоский тазик, дно которого выложено чистой тряпицей, аккуратно ставит его под сейф. Мы чуть сдвигаем металлический ящик к краю тумбочки, он хоть и не очень большой, но тяжелый, по крайней мере, для нас. Затем резко наклоняем вперед — раздается нежный звон разбиваемого стекла. Через мгновение в тазик начинает стекать светлая жидкость. Щели в дверце сейфа узкие, почти незаметные, спирт проникает через них медленно, но мы терпеливо ждем, чутко прислушиваясь к звукам из-за дверей. Через некоторое время, когда тонкая струйка жидкости перестала бренчать о дно тазика, баба Паша убирает тряпицу, предварительно тщательно отжав ее. Кто-то прошел по коридору, надсадно закашлял — Инга Лаур. Спирт бесшумно стекает, слышно, как Лаур чиркнула спичкой, закуривая очередную папиросу, пошла дальше. Держать в наклонном положении сейф трудно и тяжело, но мы терпим, пока последние капли не упадут в тазик.

Баба Паша сливает спирт через воронку в бутылку из-под джина. Вышло не очень много — две емкости. Одна остается у нее — сама обменяет на толчке или использует еще как. У нее большая семья, в городе остались в основном внуки и невестки, а три сына на фронте. На одного уже пришла похоронка. В тот день она отработала до конца, потом выпила с Краскиным водки и молча ушла домой. Не плакала, не причитала. На следующий день вышла на работу.

Я проверяю титан. Подбрасываю пару совков угля. Выхожу и наталкиваюсь на «союзника». Смуглый и темноволосый. Небольшого роста, плотный.

— Good evening, — бормочу я.

— Where is the bath-room ? — спрашивает он, медленно подступая и сально осматривая меня. — Lavatory?

В конце коридора мелькнула Кошак, посмотрела на меня и быстро пошла на второй этаж.

— Here… — показываю я на дверь туалета.

Он даже не оглянулся, двинулся на меня, заталкивая в ванную. Противно гудит титан. Я почти одного роста с ним, его темные глаза весело смотрят на меня, а руки с короткими сильными пальцами тянутся к моему лицу. Он что-то бормочет на своем родном языке, я улыбаюсь и отрицательно покачиваю головой. Он стаскивает платок с моей головы — нежно проводит рукой по моим коротким волосам. Я уже привыкла к ним — месяца три назад меня обрили наголо. Это было наказание со стороны прежних девиц — я подралась с двумя особо гнусными. Они тогда связали меня и обрили. «Союзник» продолжает водить своей шершавой дланью по моему ежику на голове. Улыбается. Я молчу, но уже готова коленом ударить его в промежность. Я не боюсь, такое уже было, а этот не такой уж и большой… Он лезет в карман куртки, достает плитку шоколада, протягивает мне… Я мотаю головой, отказываясь.

— I am woman-worker only… — бормочу я. — I work here.

Он улыбается, показывая остатки своих зубов, вкладывает в руку шоколад и выходит. Я ничего не понимаю, повязываю платок и машинально подбрасываю несколько совков угля в печку титана.

Я выхожу во двор. Уже работает мотор автобуса. «Союзники» подтягиваются к транспорту. Курят, чему-то смеются, обмениваясь впечатлениями, многие слова я не понимаю, но думаю, что смысл их не столь интересен для Краскина. Наконец из Дома выскакивает последний «союзник», на ходу заправляя рубашку в брюки, бушлат держит под мышкой. Его встречают одобрительным свистом и хохотом. На крыльце его выворачивает, что вызывает у них еще больший приступ веселья. Рядом с входом в Дом свежая надпись мелом: «Бардак имени Черчилля».

— Bitch! — сплевывает последние радости от посещения нашего Дома опоздавший. — I feel sick from this bitch!

— Of course, we see! — ржут его товарищи.

Автобус выруливает за ворота нашего Дома, из которого тут же доносится трель боцманской дудки — Инга устраивает общий сбор, но ко мне это не относится.

За бутылку спирта Егор Николаевич выдает мне три банки тушенки. На толчке можно получить и больше, но там опасно торговать спиртом. Они разливают по чуть-чуть — Василий разводит себе водой, Егор Николаевич пьет чистый. Хорошо рабочий день начался — тушенка, которую можно выгодно обменять на толчке, шоколад…

— Чтоб скорее сука кончилась! — провозглашает тост Егор Николаевич.

Сука — это война и наша жизнь. Они выпивают за это. Я согласна с ними — уже не помню, как можно жить иначе, нормально. У них тепло и пахнет чем-то кислым, я закрываю глаза и начинаю дремать. Спать хочется всегда, как и есть. Когда все кончится, я буду спать три дня подряд, нет — неделю. Целую неделютолько спать и спать… Сегодня последний день, завтра транспорты с конвоем уходят, и будет несколько дней отдыха. Пока не придут следующие. Немного спокойных дней…

Я очнулась от боли — Краскин выкручивает мне ухо. Рядом стоят охранники по стойке «смирно». Я замечаю, что на столе нет бутылки со спиртом. Надеюсь, что успели убрать.

— Что, службу забыла?! — ласково спрашивает политрук, но крутит ухо больно. — Сейчас очередная партия будет, а у тебя печи стынут! Под трибунал пойти хочешь? Саботаж?

Под трибунал меня, конечно, не пошлют, а вот места теплого лишить могут, хотя и не выгодно им брать нового человека и посвящать его в то, что здесь происходит.

— Зашла на минутку… хотела написать… — говорю я, стараясь не закричать от боли.

Ухо Краскин крутанул еще больнее, явно дал мне понять, что болтаю лишнее про отчеты мои письменные.

— На минутку ребенок зашел… сомлела в тепле… — бормочет Егор Николаевич.

Шею он невольно втягивает в воротник телогрейки. Лагерная привычка, как и походка — руки постоянно держит за спиной.

Краскин поворачивается к нему, собираясь обрушить на голову старика порцию брани, но замер — принюхивается к охранникам. Медленно подходит.

— Дыхни!

Егор Кузьмич послушно и обреченно выдохнул. Политрук тут же стал рыскать по комнате.

— Сами отдадите или мне найти? — говорит он, продолжая держать меня за ухо, что несколько осложняет свободу его передвижения и мешает поискам. — Если сам найду — хуже будет!

— Чего, собственно, отдать-то, товарищ старший политрук? — очень естественно интересуется Василий. — Признаем, выпили. Холодно, целый день на улице… Там всего-то было — кот наплакал!..

— Знаю я ваших котов… Тут мимо вас, можно сказать, вся Европа проходит… и каково им ваши пьяные рожи лицезреть?

Краскин, как ищейка, бродит по помещению.

— Да вы сами бы, Андрей Иванович, принюхались — с ног валит выхлоп из них! — возмущенно пытается отстоять национальное достоинство Егор Николаевич. — К концу дежурства тошнить тянет!

Политрук снова замер, принюхался и уверенно двинулся к занавеске у кровати. Извлек из-под подушки бутылку спирта. Победно показал ее охранникам. Василий сделал удивленные глаза.

— Ну вы прямо фокусник какой-то, товарищ старший политрук!

— Откуда? — строго посмотрел тот на охранников.

— Знакомая с воли принесла… — вздохнул Егор Николаевич.

— Ты эти зэковские привычки брось! С «воли»! — подступил к ним политрук, продолжая цепко держать меня за ухо. — Ты на боевом посту! Тебе партия доверила охранять и оберегать «объект»… — тут Краскин задумался, подбирая нужное слово. Мы терпеливо ждали продолжения. — Секретный объект!.. Вот, а вы на боевом дежурстве себе такое, понимаете, позволяете… Ну, что? Официально или как?.. — через паузу спрашивает он.

Охранники дружно соглашаются на «как», по-родственному.

Краскин смотрит на меня, я ему мешаю, занимая руку своим раскаленным ухом. Отпускает. Я мчусь к двери, успевая на лету прихватить со стола свою тушенку и замечая, что первый смачный удар кулака достается Василию…

Успеваю припрятать шоколад в каморке. Тушенку приходится отнести на кухню к бабе Паше — все равно Краскин видел ее и может потребовать отчет, откуда и за что.

У бабы Паши прикладываю к раскаленному уху медный ковшик с холодной водой. Старушка охает и клянет всех «иродов, кто уши у детей малых откручивает». Свою вину я осознаю, потому иду топить печи и протирать коридоры и зал. Окурки — как в пепельницах, так и лежащие на полу — моя добыча. Сегодня не так много. Если их бросить в ведро с водой, потом тщательно процедить и высушить, то можно получить вполне сносный табак, который с руками оторвут на «толчке».

В зале Инга лично раскладывает по столам наши флотские газеты и боевые листки. Не думаю, что «союзникам» они интересны, но некоторые берут в качестве сувениров. Особой популярностью пользуются плакаты — их регулярно снимают со стен. Краскин даже хотел в качестве наглядной пропаганды класть их на столы, но комендант резонно возразил, что ни один политотдел не даст нам на Дом такое количество. В зале особенно жирные «бычки» — «союзники» нервничают, отбирая себе наших красавиц, часто не докуривают. Хотя многие раздавлены ногами танцующих, я слышала, что союзники не особенно стремятся отплясывать с нашими, говорят, «как с бревном танцуешь». У самого окна, под столиком с агитацией нашла две целые сигареты. У меня даже настроение улучшилось — все же не такой плохой день.

Женечка тихонько перебирает клавиши аккордеона, рядом у окна сидит Петя. Почувствовал меня, подозвал, сунул в руку пачку початых галет. Нет, хороший день. Густой.

Во двор въезжает автобус с очередной партией «союзников». Они мало чем отличаются от предыдущих. Большие и здоровые люди, которым некуда деть избыток сил и энергии. Завтра им предстоит сложный и опасный переход домой.

Я их понимаю, они немного нервничают и боятся этого, стараясь не думать о предстоящих трудностях.

Я сижу у сарая, где хранится уголь и где Василий и Егор Николаевич иногда пилят и колют дрова, когда их привозят, в последнее время только уголь. Его пыль крепко въедается в кожу рук, лица. Лениво наблюдаю за происходящим, прошел Краскин, ему что-то объяснили через одного «союзника», который немного говорил по-русски. Политрук наш ничего не понял, махнул рукой: «гуд!» — глупо улыбается. Заметил меня у сарая, подошел и присел рядом.

— Ты что, Мышь, обижаешься на меня? — спрашивает он. — Ты не обижайся — пустое это… Погорячился я.

От него основательно несет спиртом и табаком. Я не обижаюсь. Забыла уже. Краскин закуривает, вместе мы наблюдаем за гостями — те сбились в плотную кучку. Веселятся.

— Веселые, — с непонятной для меня интонацией произносит политрук. Длинно сплевывает в сторону. — Очко играет!

Начинает немного темнеть, но видно все еще хорошо. «Союзники» вытолкнули вперед молодого парня в темном бушлате и смешной вязаной шапочке на голове. Со всех сторон закричали и засвистели. Его стали подталкивать к крыльцу, он немного упирался. Даже в тусклом свете было видно, что парень покраснел и взмок от волнения. Как я поняла, он в первый раз будет с женщиной. Шутки довольно страшные. Кричат, что если ему суждено утонуть, то мужчиной, что с родины уехал ребенком, а вернуться к своей любимой Джейн должен настоящим мужиком, что уступают ему выбор, потому что у него это впервые и зайти в Дом он должен первым… Ну и другая ерунда. Говорят быстро, я схватываю только общий смысл. Много сальных шуток и крепких выражений…

— О чем они? — спрашивает Краскин.

Я как могу рассказываю ему. Он криво усмехается.

— Оленеву выберет, — заявляет он, включая меня в свои взрослые интересы. — Давай, Мышь, побьемся об заклад, что Вику возьмет, — вдруг предлагает он.

Мне совершенно безразлично, кого выберет парень и как проведет время в нашем Доме.

— Проиграешь — тушенку отдашь, выиграешь — себе оставишь. Он вопросительно смотрит на меня.

— Это мои банки… мне их дядя Егор дал… — робко возражаю я.

— Эти банки ты украла у нашей армии! — зло цедит Краскин. — Они не твои, а народные…

А я кто, интересно? Не народ?

— Потом и про спирт мне доложишь, где и как ты его берешь. А то Арон все недоумевает, как это у него склянки в сейфе лопаются. Ну, давай спорить, что Оленева?

Парнишка самостоятельно пошел к входу, остальные одобрительно гудели, а когда за ним закрылась дверь, дружно засвистели…

— Устинову выберет… — вынуждена я принять условия.

Краскин плюнул на свою ладонь, я себе — поспорили. Конечно, он выберет Оленеву. Прощай, моя тушенка. Политрук рад, уже предвкушает, как будет трескать мою тушенку. Он довольно хмыкает и идет к Дому. Маленький и ладный.

Последний день перед уходом «союзников» самый сложный, автобус еле успевает привозить и увозить возбужденных моряков. Работаем почти без перерыва. Пришлось еще подносить ведра с углем — выстудили коридор и зал. Дверь на улицу постоянно открывалась, пропуская «союзников», а к ночи начались заморозки, приходилось топить печи особенно часто, как зимой. Хотя на дворе весна, но наша, полярная. Лаур стирает очередную надпись: «Бордель имени Черчилля».

Мы сидим с бабой Пашей на кухне, слышна музыка из зала. Петя исполняет что-то румынское или цыганское, хотя, может, и свое, он хороший импровизатор. Стремительный ритм, призванный горячить кровь, не мешает мне закрыть глаза и погрузиться в короткий сон. Рядом с плитой тепло, вкусно пахнет подгоревшей кашей, в которую сегодня должны добавить пеммикан, мне он не нравится, хотя и понимаю его полезность. Баба Паша моет посуду, делает это быстро, в такт мелодии, даже редкие металлические звуки ложек или мисок удачно вплетаются в музыкальную структуру.

— Мышь! На работу! — вырывает меня из дремы голос Захарчука.

Он уже сидит за столом, баба Паша ставит перед ним дымящуюся миску и пустой стакан. Рядом лежит головка чеснока. У меня голова закружилась от резкого приятного запаха. Сразу вспомнился вкус чеснока из довоенного времени… Я поспешно собираюсь, наливаю в ведро горячей воды из бака на плите. Комендант достает початую бутылку виски, щедро наливает стакан. Осторожно нюхает, на лице удивление — опрокидывает в щетинистый рот содержимое стакана.

— Чего смотришь? Иди поменяй простыни в третьей и восьмой, — говорит он мне, прислушиваясь к своему состоянию. — Странно… — закусывает чесноком Захарчук. — Этот вполне приличный… Паша, ты ту бутылку не выбросила?

В ту бутылку баба Паша перелила спирт Арона Семеновича.

— Выбросила, Михаил Васильевич, — отвечает она, гремя у плиты посу-дой. — Зачем мне пустая бутылка?

— Во, гады! — вздыхает комендант, наливая очередную щедрую порцию. — Травят нашего брата всякой дрянью! Для себя, мать их, делают хороший

виски…

В третьей комнате — новенькая, Валентина Фомина. Сидит у окна и смотрит, как я меняю ее простыню. Курит. В комнате не душно, да и следов гулянки, как у Кошака, не видно. Перед зеркалом лежат шоколад, галеты и три пачки сигарет. Две из них початые.

— Все нормально? — спрашиваю я у Валентины.

— Что? — очнулась она. — А! Это?.. Козлы!.. — ругается она спокойно, только сигарета в руке подрагивает. Смотрит на меня. — Прости. Ты иди, я сама все уберу…

Я не возражаю — сама так сама. Иду и несу простынку к Ереминой в восьмой номер. Номера коряво написал охранник Василий, не утруждая себя думами, потому и идет нумерация по периметру коридора. Восьмой номер в самом конце коридора. Выходя от Фоминой, я уже услышала, как кто-то поет, но никак не подумала, что поют в восьмом. Я стояла у двери и слушала. У Светы Ереминой оказался хороший сильный голос, и пела она с душой. Я приоткрыла дверь — она тут же замолчала.

На скомканной и сбитой простыне алели пятна крови.

— Месячные? — я стала перестилать постель. — Сказала бы Арону Семеновичу — освободили.

— Это не месячные, Мышь, просто подлец попался… — Света присела на корточки у стены. — Ладно! Маленькая ты еще…

«Маленькая»! Самой-то всего ничего — семнадцать! Я молчу, конечно, не все знаю, но догадываюсь…

— Мышь, на тумбочке… Бери все… — говорит она.

На тумбочке у зеркала лежит целое богатство — сигареты, сгущенка, бутылка виски, еще что-то в яркой упаковке…

— Бери-бери ! — говорит она, видя мое удивление от такой щедрости. — Мне не надо… приелось…

Я не привыкла отказываться в Доме. Дают — бери, бьют — беги.

— Я хорошо пела? — спрашивает вдруг Света, пока я расталкиваю по своим многочисленным карманам дары «союзников».

— Хорошо, — говорю я, сама прикидываю, как все это богатство обменяю на золото, потом у «союзников» совершу change на летнее платье и туфли… — Очень красиво поешь…

Последняя партия «союзников» прибывает уже глубокой ночью. Я успеваю протереть пол в коридоре, в нескольких комнатах. Баба Паша, понимая, что одной мне не управиться, вымыла зал. Хорошо, что уголь немножко сырой — дольше горит, мне не столь часто приходится подбрасывать.

Свисток боцманской дудки застает меня на лестнице.

— Шевелись быстрее! — командует воспитательница Лаур.

Я и так тороплюсь, последние ступени просто мочу тряпкой. Сойдет, не в театр пришли.

Подходя к дверям кухни, вижу, как из ванной комнаты тихо выходит Еремина. Бледная, еле ноги передвигает. — Как ты? Все нормально? — спрашиваю.

Ничего не говорит, только улыбнулась. Медленно пошла к себе наверх, готовиться к приему. Наши стягиваются вниз, где в зале и происходит первое знакомство.

Петя стал уже наигрывать что-то спокойное и тягучее.

— Не усердствуй, они еще не приехали… — советует ему Женя Цай. Она сидит на диване. Рядом Фомина курит с мертвым лицом.

— Уже в ворота въезжают, — говорит Петя.

Слух у него отличный. Я только сейчас различаю звук мотора автобуса. Голоса гостей. Все, как всегда. Единственная радость, что последние.

Я теперь богатая — могу угостить бабу Пашу шоколадом. Мы пьем жидкий морковный чай и блаженствуем. Шоколад вкуснее, если его неторопливо сосать, запивая мелкими глотками чая.

— Наш лучше… — решает баба Паша. — Довоенный. У меня день рождения 21 июня, так мне начальник столовой подарил плитку… Очень был вкусный шоколад.

Я не помню, какой был шоколад. Ни вкус, ни цвет. Это было бесконечно давно, так давно, что иногда кажется — в другой, не моей жизни. Я не хочу огорчать бабу Пашу и соглашаюсь — наш лучше…

Нашу ностальгическую беседу обрывает дудка Инги Лаур.

— Общее построение! В коридоре первого этажа! — орет она и снова дудит в боцманскую дудку. — Общее построение!

Лампочки на первом этаже тусклые, от этого наши лица выглядят еще более усталыми и бледными. Стоим в шеренге в ожидании. Среди нас нет только Женечки и Пети. Да из охранников только Василий. Стоит не в нашей шеренге, а напротив. Егор Николаевич несет службу на воротах. Лаур прохаживается вдоль строя, придирчиво оглядывая нас. Хотя на меня и бабу Пашу тратится меньше всего внимания. Я, дура набитая, только теперь вспоминаю, что сегодня последний день для «этих союзников». Шмон. Общая проверка. Доскональная и тщательная, не дай Бог кто-то что-то утаит от нужд фронта и начальства. Господи, какая я дура! Забыла и попалась на мякине! У меня в каморке такое богатство, и лежит оно в ведре, а сверху прикрыто тряпицей. Мне становится до слез обидно. Сразу захотелось тушенки и галет… Дура последняя! Все думала, как соберу окурки сигарет, даже сейчас невольно высматриваю их на полу коридора. Совсем рядом лежит жирный хобчик. Хорошо, что хоть шоколадку съели, пришло на ум слабое утешение…

Выходят Краскин и Захарчук. Строгие и суровые. Хранители традиций и благополучия Дома.

— Давайте, а то поздно… — решает Краскин. — Товарищ Лаур, приступайте.

Товарищ Лаур пошла на второй этаж. Комнаты — ее профиль. Политрук ей доверяет.

— Ну, девочки, сдавайте валюту, драгоценности и прочие ценные предметы! — комендант Захарчук весел и бодр, ему нравится чувствовать нашу беззащитность да и девиц лапать и мять своими ручищами тоже.

Первой стоит Света Еремина. Захарчук начинает умело ощупывать ее. Она спокойна. Даже улыбается коменданту.

— Свободна… — он несколько удивлен, что ничего не нашел. Неужели, Еремина отдала все мне, чтобы я припрятала ее богатство?

— Товарищ политрук, поздно уже! — стонут в шеренге. — Домой не успеем… Комендантский час скоро кончится! В увольнение хочу! Домой!

— Успеете! — успокаивает нас Краскин.

Юлию Устинову пропустил. Как всегда, не пожелал связываться с ее высокими покровителями. И комнату ее трясти не будут, этим положением пользуются многие — относя к Устиновой особо ценные вещи и продукты. Все, конечно, не забирают, оставляют кое-что, в основном продукты…

Краскин прошел вдоль строя, остановился около меня: «Тушенку себе оставь…» — пошел дальше. Удовлетворения от выигранного спора я не испытываю.

Кошака Захарчук лапал с особым удовольствием, только не мурлыкал. Та притворно млела в его руках.

Вздохнув, комендант перешел к Оле Воловец. Она, как всегда, безразлична. Спит на ходу, то есть стоя. Глупо захихикала от прикосновения.

— Я щекотки боюсь… — призналась, когда Захарчук недоуменно посмотрел на нее.

Валентину Фомину он проверял особенно тщательно. Я склонила голову и вижу, что Захарчук мнет ее, а не ощупывает. Вероятно, больно и грубо. Она молчит. Его это раздражает, и он все сильнее и сильнее водит руками по ее телу. На лице Фоминой — полный покой. Захарчук ничего не понимает, даже растерян, но упорно продолжает мучить Валентину.

— Прекрати! — цедит сквозь зубы Женя Цай, стоящая в строю рядом с Фоминой. — Прекрати, скотина!

— Что?.. — он даже оторопел от подобной наглости. — Ты что сказала, подстилка вонючая?

— Я не подстилка, как вы выразились, а человек. И попросила я вас заниматься своим делом, а не мучить человека… — ровно проговаривает Женя Цай.

— Да я сейчас вас всех раком поставлю! И всех вдую! В жопу! Всех! — опомнился Захарчук.

Стоит перед строем потный, с багровым от ярости лицом.

— Ты сначала найди у себя в портках то, чем вдувать собираешься! — ехидно посоветовали ему из строя.

— Кто это сказал?! — пошел на голос комендант. — Кто?!

— Его погремушку только через лупу можно рассмотреть!.. — измененным тоненьким голоском сообщают с другого конца строя.

Захарчук резко разворачивается и идет к нам.

— Ты сказала? — останавливается напротив Фоминой.

Та молчит, спокойно смотрит сквозь коменданта. Я вижу, как сжимаются кулаки Захарчука. Он зло сопит, левой рукой хватает Фомину за волосы… Резко откинул ее голову, отвел руку для удара…

— Не надо, товарищ лейтенант! — Василий перехватил правую руку коменданта. — Это же девушка!

— Блядь это! — комендант легко освободил свою руку, локтем отбросив охранника. Василий ударился о стену. — Девушка! — зло цедит комендант.

— Убери руки. Без яиц останешься, — смотрит на Захарчука Фомина.

Тот некоторое время изучает ее лицо и отпускает.

Тяжело дыша, переходит к Жене Цай, быстро проводит руками по ее телу. В коридоре тихо. Я вижу, как Василий пытается остановить кровотечение из разбитого носа. Баба Паша протягивает ему мятый носовой платок. Василий улыбается мне — мол, ерунда.

Еще меньше времени Захарчук тратит на Вику Оленеву. Последними передо мной стоят сестры Швецовы. Захарчук еще не успокоился.

— Фомина! — показывается у нашего строя Лаур. — За мной.

Она светится изнутри, с трудом скрывая радость, вероятно, что-то нашла.

Я вспоминаю, что у меня запрятано в кладовке. Валентина проходит мимо нас и поднимается на второй этаж.

— Мышь, к товарищу старшему политруку! — уже со второго этажа зовут меня. Я смотрю на коменданта, тот мотнул головой: «Иди!» Я бегу к Краскину.

Фомина стоит у стены. Спокойна и невозмутима. Лаур стоит рядом. На кровати лежат продукты, вещи — в основном чулки и пестрые платочки, бутылки со спиртным и сигареты… Из моих богатств ничего не видно. Все это я замечаю как бы невзначай. Смотрю преданно на Краскина, тот сидит за столом строгий и суровый. Вертит в руках книжку.

— Переводи! — протянул ее мне.

Читаю я плохо, разговорную речь еще понимаю, а вот прочитать текст быстро не могу — практики мало. «Союзники» иногда оставляют журналы, но их сразу же изымают, и хранятся они в шкафу под замком в кабинете политрука. Вот он стоит в углу, темного дерева, солидный, хранящий в своих недрах всякую ерунду. В основном там специфические мужские журналы. Книгу я вижу в первый раз. Прочитала сначала про себя.

— Ну что? — спрашивает Краскин.

— Хенри Торо… — медленно перевожу я. — Это слово я не понимаю, потом название «Жизнь в лесу»…

— Порнография? Политика? О чем она? — живо интересуется наша воспитательница.

Я не понимаю ее, бормочу, что надо прочитать, тогда будет понятно…

Фомина смотрит на меня, первый раз я замечаю хоть какой-то интерес на ее лице.

— Книга о человеке, который ушел из мира людей и стал жить один в лесу… — я первый раз слышу от Фоминой такую длинную фразу. — Генри Торо пишет, как он жил.

— Это мы проверим, — обещает Краскин, убирая книгу в стол.

— Это подарок. Мне ее подарили, — смотрит она на коменданта.

Я вся на иголках — как там мое богатство?

— Я могу идти, Андрей Иванович? — спрашиваю я. — Мне еще пол вымыть надо, убраться…

— Иди! — качнул он головой. — Вот ты, Фомина, фронтовик, можно сказать, наш человек… — слышу я начало воспитательной беседы, вылетая из кабинета.

В коридоре тихо, только проходит Петя, осторожно касаясь одной рукой стены, его палочка нежно ударяется о пол, он медленно и уверенно двигается, гася по коридору свет. Неужели он видит? Мне это на руку — я спокойно проскальзываю в свой закуток, где находится мое драгоценное ведро…

Я сижу на кухне и реву. Вою, как побитая мокрая сучка. Без слез. Слез уже давно нет. Ору ревом страшным. Пришла — ведро пустое. Все мои сокровища пропали. Плачу от обиды, от несправедливости нашего мира. У нас редко воровали, если только по мелочи, а тут — все взяли. Баба Паша меня не успокаивает. Для нее это не трагедия. Просто погладила по голове, когда мимо проходила от плиты до разделочного стола.

— Какая сука взяла?! — вою я. — Найду — убью! Ножом на кусочки!.. Порежу! Пусть у него ноги отсохнут!.. И руки его подлые!

— Ты лучше иди пол мой, чем такие беды и несчастья на кого-то выливать, — советует баба Паша, суетясь на кухне. — Время идет, а у тебя ничего не сделано. Я потом помогу. Тушенка твоя сохранилась у меня. Чего зря брехать, как щенок неразумный.

Я сама понимаю, что зря реву. Если «он» или «она» меня слышит, то ревом своим я только душу его подлую грею. Я успокаиваюсь и иду работать. Окурки собирать. Кстати, собранные хобарики не взяли — в банке лежат.

Утро было хорошее. Пахло весной и свежестью. Дом пуст и тих. Все в увольнении. На кухне бабы Паши нет, ушла в город. В Доме только Краскин. Я выспалась, настроение хорошее. Черт с ними, с этими продуктами! Все хорошо! Баба Паша оставила мне миску каши с куском хлеба. Каша уже холодная, на плите чуть теплый чайник. Мне лень разогревать — ем застывшую в комок кашу, запивая теплой водой.

Прохожу по второму этажу, замечаю, что дверь в третий номер приоткрыта и тянет табачным запахом. Заглянула — Фомина лежит на койке и курит, рассматривая серый потолок.

— Доброе утро, — говорю я.

— Уже день… — следит она за облачком дыма над головой.

— Пошли в город? — предлагаю я. — Погода отличная.

— Зачем? — она даже не смотрит в мою сторону.

— Зачем? — удивляюсь я. — Сходим на толчок… погуляем. Можно в матросский клуб зайти, кино посмотрим… — перечисляю я всю возможную культурную программу.

— Нет.

Новая тонкая струйка выдыхаемого дыма потянулась вверх. Я не настаиваю — сама бы провалялась весь день, да дел много.

Забежала в зал. Наши старинные часы «Мозеръ» показывали два часа!

Я бросилась в свою каморку, надо быстро собрать накопленные продукты для обмена.

Рынок бурлил вовсю. Народу немного, но если учесть, что в городе осталось совсем мало, то достаточно, чтобы возникло ощущение большой толпы. Я успела. Теперь главное — не спешить, а спокойно и неторопливо выбрать то, что мне нужно. «Союзники» только что ушли, оставив нам запасы для свободной торговли. Чего только нет! Консервированные сосиски, каши в банках, тушенка, сгущенное молоко, компоты, банки с тунцом и мясом акулы, галеты, сигареты, шоколад, виски… Естественно, все это не выставлено на показ, но отовсюду слышны эти привлекательные слова, их произносят полушепотом, интимно, как и должно говорить о величайших ценностях. Я осторожно пробираюсь в толпе, придерживая рукой свои богатства. Толчок — рот не разевай, карман не оттопыривай! За себя я не волнуюсь — опыт большой.

— Почем? — спрашиваю мужичка, торгующего часами.

Дорого… Иду дальше. Про часы спросила просто так, для разминки. Вещь для обмена плевая, у «союзников» часов этих… А вот что мне нужно! Старушка стоит тихо, мирно… На пальчике колечко. В руках держит носочки шерстяные для отвода глаз.

— Сколько? — подошла к ней, лениво спрашиваю, интерес свой не пока-зываю.

— Три двести, — говорит она, поворачивая руку так, чтобы я лучше могла разглядеть колечко с маленьким зеленым камушком.

Пять банок тушенки, две пачки галет или почти семь буханок хлеба… прикидываю я общий итог. Дорого.

— Жирно больно… — говорю. — Два колечка можно купить на такие деньги.

— Иди и купи! — резонно советует мне бабка.

Опытная, надо дальше искать. Пробираюсь через толпу. Мимо проходит военный патруль — ему уступают дорогу. Вижу мать Кошака — торгует всякой ерундой. Два морских офицера покупают у нее американские сигареты. Тут и увидела я то, что искала, — у женщины, видно, эвакуированная, два кольца. Обычные обручальные. Такие лучше, чем с камнями. Лицо у нее бледное, темные круги под глазами. Смотрит растерянно вокруг и колечки, дура, держит в ладони. Я ее тут же в сторону отвела.

— Не знаю, — говорит. — Мне детей бы надо прокормить… Они маленькие, им витамины нужны.

Рынок не терпит жалостливых. Как только слеза навернулась, голым уйдешь с толчка. Где она витамины возьмет? Да это и не мои заботы. Женщина соглашается на простой обмен. Я ее не обманываю — даю все по чести. Мы отходим в сторонку, где я перегружаю тушенку, галеты, шоколад в ее сумку. Взамен получаю кольца. Зрение у меня отличное — на внутренней стороне замечаю полустертый холлмарк — кольцо старинной работы. Вероятно, еще до революции сделано… Она постоянно благодарит меня.

— Да перестаньте! — обрываю я ее. — Я не благодетельница! Свой интерес имею…

Она странно смотрит на меня и усмехается.

— Да, конечно…

Что-то упирается мне в бок. В угаре торга я и не заметила, как ко мне подошли со спины. Обычно я не теряю бдительность.

— Ну что, Мышь? Заплатить надо штраф за незаконную торговлю…

Я сразу узнаю голос Валета.

— Спасибо… я пошла? — женщина пятится назад.

— Проверь ее! — командует Валет.

К женщине бросаются четверо малолеток, начинают выдирать сумку из рук. Та вцепилась в нее и только жалобно шепчет:

— Так же нельзя!.. Так же нельзя!..

Нас окружили плотной толпой. Толкают, особенно старается одна девчонка — худая со злыми рысьими глазами. Пытается дотянуться до моей головы грязной рукой с траурной каймой под ногтями. Кричать и звать на помощь бесполезно — тут же сомнут да еще получишь пером в бок.

— Не трогайте ее, — прошу я Валета. — Чего вам надо?

— А то не знаешь? — хмыкает Валет.

Его рука ползет под мой ватник, завозился там, сопит и шмыгает сопливым носом.

— Все? Проверил? — спрашиваю я.

— Тихо… — сопит Валет, шаря влажной рукой у меня по телу. — Хорошие у тебя, Мышь, грудки!..

Малолетки глупо хихикают. Только девица зло смотрит на меня.

Противно и обидно — совсем рядом ходят и стоят люди, а ты совершенно беспомощная. У женщины вырвали все же сумку, она попыталась ухватиться за ручку — мелькнула бритва — женщина помертвела лицом, испуганно глядя на струйку крови, побежавшую с ее тонкого запястья. Ее губы что-то шепчут, она странно смотрит на меня, подозревая, что и я участница шайки.

— Дети… витамины… — шепчет она, продолжая цепко держаться за сумку, хотя порез и болезненный.

Малолетки навалились на нее, пока кто-то другой срезает ручки сумки, которая тут же исчезает в толпе. Только тут женщина начинает истошно кричать:

— Воровка! Воровка! Сумочку украли! — показывает пальцем на меня.

Валет отпускает меня, я остаюсь одна. Малолеток, как языком слизнуло.

Я маленькая и одна — тут же доброхоты хватают.

— У нее и кольца мои должны быть! Воровка! Вот — порезала бритвой! — показывает окровавленную руку.

Я делаю попытку вырваться, но меня держат крепко.

— Чего вы слушаете эту дуру! — ору я. — Ребенок бабу ограбил! Да?!

Кто-то сильно заехал мне по затылку, даже в глазах потемнело.

— Убивать таких надо!

— От шпаны житья нет!

— Женщину насмерть порезали! — орут вокруг.

Какая-то мордатая здоровая девица больно бьет меня ногой, пытается стянуть платок с моей головы, я локтем заехала ей в бок, та тут же исчезла в толпе.

— У меня кардиган стащили! — кричит старушка, пробирается ко мне через разъяренную толпу, как будто на мне ее кардиган.

— Пусти! — расталкивая народ, выбрался ко мне здоровенный молодец. — А ну освободи место!

У него только одна рука, правый рукав бушлата заправлен в карман. Меня держат за руки так, что не пошевелиться.

— Мы с ней по-нашему ! — обещает парень, останавливаясь передо мной.

В моей руке зажаты два колечка, если я упаду без памяти после его удара, то пропадут…

Он размахивается, я успеваю нагнуть голову, и удар приходится в одного из моих сторожей. Тот страшно кричит, матерясь, держится за ухо. Я выворачиваюсь и кусаю второго…

— Извини, уж не знаю, как и вышло! — говорит однорукий.

Я из последних сил впиваюсь в здоровую волосатую руку, но меня держат цепко. Кто-то хватает меня за ватник и поднимает — рядом стоит патруль.

— Разойдись! — весело командует старший. — В свидетели кто идет?!

Мы оказываемся в пустом пространстве. Женщина стоит рядом, зажимая рукой порез.

— Вот эта! — показывает на меня. — Ограбила… сумочку срезали. Вот и

руку… — показывает патрульным порез от бритвы.

Те волокут меня с рынка. Женщина семенит следом.

— Тут их целая шайка! Они все за одно! Продукты… Золото!.. Мне детей кормить надо, а она…

— Разберемся, гражданочка! — солидно обещают ей.

Мы идем мимо заброшенных сгоревших бараков. От них остались только печные трубы. Сиротливо стоят одинокими столбиками до самого горизонта тысячи труб. Кое-где еще дымится, но скорее всего малышня подожгла. Этот район на равнине выгорел почти целиком еще осенью. Одинокий старичок роется в мусоре, может, на дрова ищет или какую-то оставшуюся мелочь. Лениво и без интереса смотрит в нашу сторону. Солнечно, но холодно.

Женщина за спиной все продолжает причитать. Меня держат крепко и умело — не за одежду, а за руку. Я думаю, как бы откупиться от них — одним кольцом придется пожертвовать…

— Значит, золото у гражданки похитила? — вдруг спрашивает старший. — Стоять!

Он средних лет, лицо покрыто оспинами. Худой и жилистый. К винтовке примкнут штык. Второй чуть постарше, на шее грязный бинт. Периодически громко втягивает носом и густо сплевывает в сторону.

— Сколько золота было? — спрашивает старший.

— Два колечка… обручальные… — докладывает эта наивная дура. — Еще от родителей остались…

— Торговля золотом запрещена… — весело тянет старший. — Это по законам военного времени под хорошую статью тянет. Так? — включает он в разговор своего напарника.

В ответ тот смачно плюет.

— В лагерь, гражданочка, захотели? По нарам и лесоповалу соскучилась? — поворачивается он к женщине. — Можем посодействовать! — шагнул к ней, протянул руку, всем видом показывая, что прямо сейчас и возьмут ее.

Женщина шарахнулась от него, неуклюже побежала.

— Стой! Стрелять буду! — весело закричал ей вслед, но винтовку даже не снял с плеча. Засвистел.

Женщина побежала еще быстрее.

— Ну, давай! — развернулся ко мне.

— Она все выдумала, ничего не было… — начинаю я.

— Кончай! — он ловко хватает меня за руку. Пытается разжать кулак, я понимаю, что все, но обидно и жалко. Терплю и не разжимаю пальцы.

— Упорная!.. — весело заявляет старший.

Держа мою руку, разворачивается так, что оказывается ко мне спиной, зажав руку под мышкой, затем сильно бьет меня локтем в живот. В глазах у меня темнеет. Он спокойно разжимает кулак и забирает кольца. Они уходят, оставив меня сидеть в грязи и жадно, как рыба на суше, ловить ртом воздух… Я смотрю, как они удаляются в стоптанных тяжелых ботинках с грязными обмотками, внизу живота все горит, кажется, что из меня вытекают внутренние соки. От земли веет холодком, и сидеть на ней даже приятно… Подходит старичок, который копался рядом на пепелище, смотрит на меня прозрачными ласковыми глазами, затем нежно стягивает с моей головы платок — сразу стало легче дышать. Добрый дедушка неторопливо удаляется, унося с собой мой платок. Я сижу в мокрой грязи, и нет у меня сил злобиться на этот мир.

Арон Семенович осматривает страшный кровоподтек на моем тощем животе.

В комнате прохладно, мое тело обильно покрывается крупными мурашками. Пальцы у него мягкие и теплые, но сильные.

— Так больно? — надавливает.

— Терпимо… — отвечаю я.

— Дура! Кто же в одиночку ходит на толчок? — бормочет он, продолжая осматривать меня. — Убить же могли!

— Мне, что ли, вас в компаньоны брать? — интересуюсь я.

Не повезло… Сам Арон Семенович, думаю, ни разу и не ходил на рынок. Для этого у него есть жена.

— Ой! — не выдерживаю я. — Тут больно…

— Внутренних повреждений нет… вроде. Голова не кружится? — смотрит он на меня. — Не тошнит? В моче кровяных сгустков не было? Снимай… — щелкнул по трусикам.

— Нормально все… — отвечаю. — Отлежусь…

— Не стесняйся — снимай! — повторяет он. Я стягиваю трусы.

— У меня месячные… — говорю я. Он смотрит на меня, вздыхает и идет к сейфу.

— Во черт! Опять лопнул! — Арон Семенович открыл сейф и удивленно рассматривает битую емкость из-под спирта. — Черт знает что! — возмущается врач. — Тяжести пока старайся не поднимать, — он отошел к шкафчику с лекарствами, стал перебирать флакончики. — Через день зайди ко мне со своей гематомой… Если кровь в моче обнаружишь — тотчас ко мне. Вот, боль немного снимет… — протянул пузырек.

— Кровь в моче? А у меня сейчас месячные…

Захарчук в городе. Я нагреваю тайком в титане воду. Заползаю под вялые струйки душа. Противная светлая кровь стекает по моим тощим ногам. У стока с рыжими разводами скапливается, причудливо размешиваясь со струями воды. Вода горячая, но мне хорошо стоять под кипятком, только внизу живота тянет противная боль.

Я выхожу из ванной и сталкиваюсь с Краскиным. Он смотрит на меня. В руках у меня ворох нижнего белья. Он молча берет и разворачивает его. На светлом кровь особенно ярко проступает пятнами и разводами. Смотрит на меня. —

— Это месячные у меня… — объясняю я. — Я могу работать.

Политрук молча возвращает мне белье, разворачивается и уходит.

Я ношу в Дом ведра с углем. Сейчас почти никого нет, приходится просто протапливать помещения, чтобы не выстудить совсем. Основательно топить печи нужно только у Краскина и Лаур. Да еще в комнате у Фоминой. Но она делает это сама. Ношу я понемногу и не торопясь. На улице солнце, в тени еще холодно, а на солнце тепло. Я останавливаюсь и греюсь в его скромных лучах.

— Добрый день! — мимо протопала Эмма Васильевна Фалина с потертым, туго набитым портфелем. Понесла выручку и часть продуктов, может быть, и мои там есть, которые из кладовки. Но думать об этом не хочется — погода отличная. Весна. Я это чувствую, как и птицы, бестолково суетящиеся в нашем дворе. У ворот к ней присоединяется охранник с длинной винтовкой, засеменил следом, как маленькая собачка за хозяйкой.

На крыльцо осторожно вышла кошка из дома, греется на солнышке, посматривая на резвящихся птиц, но сойти с крыльца не решается. Правильно боится, сейчас надо держать ухо востро — моментально на суп или холодец пустить могут. Выхожу за ворота…

В порт заходит наша подводная лодка, стреляют из кормовой пушки. Сначала я вижу дымок от выстрела, спустя мгновения долетает звук. Значит, поход был удачный. Говорят, если они топят корабль противника, то им дают жареного поросенка. Наверное, врут… Откуда у нас здесь поросята? Это я пытаюсь объяснить Анне, она норвежская партизанка, мы сидим на ступеньках дома, где она живет после ранения, и пытаюсь объяснить ей свои сомнения насчет поросят. Моего английского явно не хватает для столь сложной информации. Анна кивает и что-то говорит на норвежском. Ее рука в толстом гипсе лежит на коленях, она покачивает ее, как дитя. Они с группой шли в тыл на лыжах, но «мессер» застал их в тундре и расстрелял. Пуля из крупнокалиберного пулемета перебила Анне руку, она боится ее потерять…

— Мышь, не спи! Работать! — командует Лаур.

Она стоит у ворот в Дом, даже в дудку просвистела. Я прощаюсь с Анной, бегу на работу. Лаур идет к крыльцу неторопливо, нежась в лучах солнца, курит. Шинель наброшена на плечи. Карга старая. Ей двадцать девять лет, но выглядит значительно старше. Я у угольного сарая наполняю ведра углем.

Заботливая баба Паша сварила борщ. Жидкий с мелкими кружочками жира на поверхности, но очень вкусный. Мы сидим с Фоминой на кухне, обжигаясь, глотаем восхитительную жидкость. Валентина отложила ложку в сторону, закурила сигарету «союзников».

— Из детдома? — спрашивает она, глядя на меня.

— Нет, — не понимаю я ее вопрос.

— Рукой тарелку прикрываешь, как в детдоме… — кивает она на мою руку.

Я смотрю: на самом деле моя левая рука нежно огибает тарелку с борщом, как крепостная стена. Я пытаюсь улыбнуться — не замечала за собой подобного. Странно, ела всегда так…

На кухню заглянул Захарчук. Заметив нас, зашел и сел рядом. Баба Паша тут же поставила перед ним тарелку с борщом. Ложка и вилка у коменданта свои — из нержавеющей стали. Выглядят красиво, но один раз я тайком попробовала есть этой ложкой — странный и неприятный металлический привкус.

— Чего дуешься? — шумно ест Захарчук, поглядывая на Фомину.

Та молча пожала плечами — мол, не понимаю вас. Комендант смотрит на меня, но я ем неспешно, совершенно не стараясь побыстрее покинуть помещение. Руку держу рядом с тарелкой, потом непроизвольно все же обвиваю мою драгоценную похлебку под громким названием «борщ».

Захарчук вздыхает, понимая, что быстро я не избавлю его от своего присутствия, достает фляжку и взбалтывает ее.

— Будешь? — смотрит на Валентину. — Не волнуйся, я разрешаю… Паша, стаканы! Ты тоже выпьешь, Мышь? — весело смотрит он на меня.

— Выпила бы, да работы много сегодня, — вежливо отказываюсь.

Ловко разливает.

— Тебе разбавить? — спрашивает у Фоминой.

Та отказывается. Захарчук думает, доливает в свой стакан немного воды. Прикрыл сверху ладонью, пока жидкость не высветлилась.

— За женщин! За тебя, Валя… За тебя, Паша! — провозгласил Захарчук. — Любви вам и счастья…

— Нацедил бы и мне тогда! — отозвалась на тост коменданта баба Паша. — За наше счастье не грех и выпить!

Захарчук послушно наполнил стакан для бабы Паши. Та тоже разбавила водой.

— «Любви» нам, значит, и счастья? — переспросила Фомина.

— Чего ты? Я же не в этом смысле! — комендант густо покраснел. — Кончится война, заживете, замуж выйдете, детишек нарожаете… — еще больше смутился, выпил, стал есть борщ.

Валентина просто, как воду, влила в себя спирт. Стала смотреть, как ест комендант.

— У тебя семья есть? — вдруг спросила она. Захарчук чуть не поперхнулся. Посмотрел на нее покрасневшими глазами.

— Видите ли в чем дело, Валентина, семья у меня была. Жена и сын маленький, Антоша. Только в сороковом ушла она от меня к начальнику тыла полка. Бросила.

— Так ты теперь на нас злость свою вымещаешь? — спросила Фомина, продолжая рассматривать коменданта.

— Ты, Валя, закусывай! — посоветовала баба Паша, видя, как Захарчук багровеет. — Спирт — злой, его вредно всухомятку пить…

— Их всех, и начальника тыла, и моих, всех под Себежем расстреляли.

Он от фашиста бежал, полк бросил. И попал под заградотряд, вот моих вместе с этим… расстреляли. Как дезертиров. — Захарчук продолжил есть. — Хорошо получился, Паша, — похвалил он. — Душевный борщ.

— Прости, — Валентина кладет на его плечо руку.

— Чего там! — усмехнулся комендант. — Ты, Мышь, готовь дрова, уголь — эсминец английский идет к нам на ремонт. Его немцы потрепали, когда он у Ян-Майена союзников встречал для конвоя на родину… Кончились выходные, милые, работать надо!

Ну вот! Думала, еще несколько дней будет легких, так нет! Придется опять наломаться вдоволь.

У кабинета врача собрались почти все, кто ходил в увольнение, от них свежо пахнет весной. Да и грязи они нанесли с улицы на своих ботах и сапожках предостаточно — я не успеваю протирать за ними. Еремина остановилась рядом со мной, интересуется.

— Говорят, тебя на рынке подрезали?

— Слегка, восемь ран ножевых, но неглубоких — сегодня уже ходить могу… — отвечаю, ползая с тряпкой и ведром по полу.

Откуда она все знает? Работаю и думаю, может, кто из них богатства мои из кладовки прикарманил. Ноги и руки у них целы, ни у кого не отсохли, мои проклятья не дошли до нужных ушей.

Когда выливала с крыльца грязную воду, подвезли на машине Юлию Устинову. К самому входу в Дом подкатила «эмка». Вышел подтянутый офицер в кожаном американском пальто, распахнул дверцу, приветливо улыбаясь. Юлия быстро выпорхнула и, потряхивая кудряшками, застучала каблучками по доскам. Из Дома раздались призывные звуки боцманской дудки — Лаур приступила к своим обязанностям. Юлия распахнула дверь, подмигнула мне. Чего радуется? Эсминец пришел! Военные моряки — не торговые, специально не готовились к посещению нашего медвежьего угла, подарков не припасли. Хотя что-то перепадет… Я уже давно прикинула: экипаж сто сорок — сто пятьдесят человек, простоят в доке долго, работы будет вдоволь!

В коридоре уже пусто, все разошлись. Из кабинета врача вышла Юлия

Устинова, следом Арон Семенович.

— Мышь, загляни ко мне…

Я поставила ведро у стены.

— Так больно? — ощупывает он меня. — Здесь? Кровотечения не наблюдала?..

Больно. Больно везде, все тело ноет…

— Нет, крови не было ни в моче, ни в фекалиях, только по жилам течет что-то еле теплое…

— Вымоталась? — вздыхает он, смотрит на меня грустно, даже руку протянул, чтобы, значит, отечески так по головке потрепать. — Ты все же с тяжестями пока повремени… Нельзя тебе.

— Какие тут тяжести? — отвечаю. — Пол протереть да печи истопить?

С сейфом, естественно, пока не выйдет, нужно переждать, а то и Краскин что-то заподозрил. Да и тяжеленный он, сейф.

— Мышь, а как ты спирт из моего ящика достаешь? — спрашивает Арон

Семенович, моет руки у тазика, смотрит на меня.

Хорошо, что платье напяливаю — голова закрыта, специально подольше повозилась.

— Какой спирт? Откуда? — насколько могла изобразила на лице искреннее непонимание.

— Ладно! — махнул рукой. — Иди с Богом…

Опоздала — почти все уже поели. Сидят только Кошак с Устиновой да Женечка с Петей. Ну, естественно, баба Паша у плиты колдует, как из пшенки и клочка сала ужин королевский приготовить.

— Здравствуй, милая Марья… — Петя поворачивает ко мне лицо в темных очках. — Как живешь?

— Спасибо, как всегда, хреново, — честно признаюсь я.

— Ничего удивительного, все так живем… кроме некоторых… — соглашается со мной скрипач.

— Время такое, трудное, — говорит Женечка.

— Ну-ну ! На время можно многое свалить! — усмехается Петя.

Я вдруг понимаю, что он на удивление трезвый. Устинова лениво ковыряется ложкой в тарелке, Кошак вожделенно поглядывает на ее кашу, но Устинова отдает все Пете.

— Спасибо, вы просто святая Агнесса! — благодарит Петя. — Женечка, можешь взять себе. Настроения есть нету, у меня мальчик умер сегодня… Пять лет. Здоровый такой, а вот!.. Витаминов не хватило. Жена на рынок пошла обменять вещи, а там ее обворовали…

Баба Паша присела рядом.

— Крещеный был? — спрашивает.

Я сижу и тихо глотаю, доедаю свою кашу. Стараюсь не смотреть ни на кого. Кажется, что все уставились на меня.

— Не успели, далеко идти до церкви… — Петя виновато улыбается.

Входит Лаур и пронзительно свистит в дудку. Строго смотрит на нашу компанию. Мы разбредаемся по своим рабочим местам.

Лаур зажигает свет в коридоре, три раза трубит в свою дудку — по лестнице начинают чинно спускаться наши красавицы под проницательным и пристальным взглядом воспитательницы. Я смотрю на их торжественный выход, затем тихо убираюсь из Дома.

Через окно комнаты наших охранников видно, как в ворота медленно вползает автобус. Следом — легковой автомобиль, из которого выходят три офицера. Моряки в присутствии начальства не столь шумны, но все равно видно, что возбуждены и нетерпеливы в предвкушении ласк и нежностей… Худой и маленький «союзник» в нашей офицерской морской ушанке начинает играть на волынке, под ее пронзительные звуки выпрыгивает из автобуса длинный и худой моряк в кильте, на голове каска-блин. «Союзники» тут же образуют круг, в центре которого начинает прыгать длинный в юбке. Остальные также отплясывают, высоко задирая ноги.

Один из офицеров несколько отличается от товарищей — в полярной американской куртке, на голове фуражка, эмблема покрыта налетом соли. Они с интересом осматривают наш двор и Дом. Да и на «союзников», весело отплясывающих в центре двора, с любопытством посматривает.

— Please, comrades, — вышла к офицерам Лаур, царственным жестом показывает на вход в Дом.

Они смеются, подталкивая вперед офицера в куртке. Я понимаю, почему он показался мне странным — у него наши флотские брюки. Хотя «союзники» часто меняются с нашими, особой популярностью пользуется флотская офицерская тужурка. Начальство скрывается за дверью, матросы свистят. Волынка тошнотворно захлебывается в противном язвительном звуке, которым провожают офицеров. Моряки смеются. Некоторые подходят к Василию, угощают его сигаретами. О чем-то оживленно беседуют, жестов больше, чем слов. Я слышу только Василия, тот буквально кричит, видно, полагая, что если громче, то понятнее:

— Второй фронт… Секонд фронт! Ви неед секонд фронт!..

Странный офицер. Я не выдерживаю и бегу на кухню, оттуда можно увидеть, кто с кем уходит. Открываю дверь и слышу, как Петя играет на скрипке God Save the King, ему довольно прилично вторит на аккордеоне Женечка. Приоткрываю дверь в коридор, из кухни видна только часть зала. Англичане поют, наши, Захарчук и Лаур, растерянно стоят рядом. Странный моряк не подпевает. Может, он из Австралии? Или какой другой английской колонии? Может быть, из Квебека?

Со двора донесся пронзительный свист моряков, одобрительный или совсем с иным подтекстом, было непонятно. Звуки волынки вторят гимну.

— Чего там? — тихо спрашивает баба Паша.

— Гимн поют… «Боже, храни короля»… — отвечаю я. — Наверное, благодарны, что дошли до нас целыми…

— Целыми-то целыми… — вздыхает баба Паша. — Наши сторожевик потеряли, пока их сюда тащили, говорят, подводники немца отогнали, а то бы всех фашист на дно пустил.

К этому времени гимн допели. Петя тут же, без паузы, стал наигрывать «Мы летим, ковыляя во мгле…». «Союзники» тут же подхватили — пели на своем языке, наши девицы стали подпевать на русском. Непонятный офицер также шевелил губами, но, кажется, в голос не пел. Зато во дворе загорланили в полный голос.

Странный английский офицер выбрал Фомину. Они пошли наверх, сопровождаемые громкой песней, следом другие «союзники» с Устиновой и Оленевой. Молоденький офицер с восторгом смотрел на крупное и широкое тело Вики, когда она стала подниматься по лестнице — ступени застонали.

Не успели подняться на второй этаж, распахнулись двери — ворвались в Дом, гремя тяжелыми башмаками, нижние чины и матросы. Тут же гомон, смех, визг! Истошные звуки волынки. Длинный в каске начинает высоко подпрыгивать, под юбкой ничего нет — иногда мелькают поджарые тощие ягодицы. Рев и крики «союзников». Рядом склонился Краскин.

— О чем они? — спросил меня.

— Кричат, когда гимн заиграли, они на улице решили, что кто-то из офицеров умер прямо на девице… — перевожу я. Один из моряков, маленький и юркий, говорит быстро, но внятно. Как ни странно, я понимаю его. — Боятся, что некому будет эсминец вести домой. Если только не возьмут в капитаны одну из наших девиц… Это они шутят, — поясняю я.

— Понимаю. Шутники… Ты вникай и запоминай, Мышь! — напоследок хлопнул меня по плечу.

Автобус выруливал из наших ворот — матросы орали и свистели, стоя в открытых дверях. Один даже соскочил с подножки, некоторое время бежал рядом, сопровождаемый звуками волынки, пока приятели не затащили его. Поехали за очередной партией. Это я замечаю из окна комнаты Вики. У нее в руке замечательная вещь — нож. Нажимаешь кнопку, и лезвие выпрыгивает.

— Давай меняться? — предлагаю я.

— Бери так… — небрежно протягивает мне нож.

Я нажимаю кнопку — узкое хищное лезвие с приятным звуком моментально показывается, тускло мерцая… Отличная вещь!

Звук боцманской дудки разносится по Дому. Я иду на кухню, несу уголь, по дороге сталкиваюсь с Петей. Он аккуратно идет вдоль стены.

— Как ты, Мышь? — спрашивает он, идет дальше, не дожидаясь ответа.

— Когда жену обворовали, Петя? — успеваю я спросить у него.

— Не все ли равно! — идет по коридору в зал. — Сегодня утром…

Я успокаиваюсь, хотя, может быть, у той женщины случилось то же, что с Петиной семьей…

У охранников нож не вызвал особого интереса.

— Барахло, — заявил Василий. — Лезвие слабое… На два удара, не больше…

— Нормальное перо… — лениво хвалит Егор Николаевич. — Больше одного удара и не надо…

— Это когда как… — пододвигает мне стакан Василий. Сами пьют исключительно из огромных кружек. — Сопливый металл…

Я обиделась — нож мне нравится. Сидим и пьем чай. Молчим. На улице сумерки, Дом погружен в полную темноту. Только у входа горит тусклая окрашенная синей краской лампочка. Кто-то вышел, закурил. Пламя на мгновение выхватило из темноты лицо — Инга Лаур. Мы с Василием затихли в темноте у ворот. Около автобуса ходит водитель, чертыхаясь, что-то проверяет в машине. Я осторожно иду к черному входу, Лаур не замечает меня, в темноте я двигаюсь без шума. Докуренная папироса, прочертив в темноте огненную дугу, падает на мерзлую землю, разбросав вокруг ворох искр. Воспитательница сходит по ступенькам вниз, я слышу что-то странное. Замерла, прислушиваюсь: Инга Лаур плачет. Зло и страшно, как человек, который давно не плакал. Рядом с ней на стене виднеется свежая надпись мелом: «Бордель имени Черчилля».

Я протапливаю титан в ванной. Пламя весело гудит и навевает дрему. Я сижу перед печкой, и глаза невольно закрываются.

Со второго этажа доносятся истошный женский крик и шум. Я выбегаю и сталкиваюсь с бабой Пашей. Мчусь наверх.

Краскин закрывает своим телом Женю Швецову, на которую наступает огромный матрос. Он в одних брюках, что он говорит, я не понимаю. Точнее, он орет. Швецова стоит у стены в одной разорванной рубашке, затравленно смотрит на мужчин, зажимая руками разорванную ткань. Из других комнат и из зала стали подбегать другие матросы. Из двери своей комнаты выглянула Кошак. Здоровый что-то кричит им, показывая на Швецову.

— Мышь, о чем они? — заметил меня Краскин. — Чего ему нужно? Что он хотел от тебя? — это уже у Жени Швецовой.

— Я не понимаю его, наверное, ирландец… — пробиваюсь я к политруку.

Меня толкнули к Швецовой.

— Что случилось? — спрашиваю, отталкивая от себя полуголых матросов.

Краскин хлопает по плечу здорового, говорит:

— Все будет нормально, комрад! Ты не волнуйся и не кипятись! Здесь нужно отдыхать, а не скандалить… — повернулся ко мне: — Уводи ее!

Я пытаюсь пробиться с ней через толпу матросов, нас не пускают, хватают и меня, я уже не раздумываю — бью локтями и кулаками всех, кто подворачивается и мешает.

Тут еще наши девицы выбежали на крики и шум, в коридоре совсем стало тесно. Швецову хватают и волокут к огромному матросу, я защищаю ее, ногой ударила одного удачно — завыл и сел на пятки. Краскин страшно орет:

— Тихо! Соблюдать порядок на нашей советской территории!

Его не слушают. Здоровый матрос схватил за грудки, легко приподнял. Политрук ударил его, но неумело, кулак задел ухо. Краскина тут же повалили на пол… Я понимаю, что дело плохо, достаю нож, воткнула его во что-то мягкое — вокруг сразу стало свободнее. Волоку Женю вниз, на лестнице сталкиваюсь с Захарчуком.

— Чего там? — спрашивает.

— Краскина бьют! — объясняю.

Он несется наверх… Тут же следом за нами катится один из «союзников» — первая жертва коменданта.

— К бабе Паше иди! — подталкиваю я Швецову к кухне, сама мчусь на второй этаж, в руке нож.

Что происходит, понять невозможно. Куча тел, одетых и полуголых, смешалась в нашем узком коридоре. В самом центре Захарчук — его кулаки равномерно обрушиваются на головы. Крики и стоны. Я уже приноравливаюсь, кого кольнуть ножом… За моей спиной раздается пронзительный свист боцманской дудки. Все замирают на мгновение.

— Stop! Quietly! — орет крепыш в темном кителе. Он стоит рядом с нашей Лаур.

Та, как бы подтверждая его слова, снова извлекает пронзительные трели из дудки.

— Attention! — проревел старший у «союзников».

Они замерли. Захарчук помог подняться политруку, нос у Краскина разбит да и по щеке стекает кровь. Я помогаю ему. В это время крепыш в кителе орет, что они забыли, что являются моряками флота Его величества, а не стадом обезьян, что если в их яйцах больше ума, чем в голове, то им надо было сидеть в дерьме, а не приходить сюда… Уже спускаясь, поддерживая Краскина, по лестнице, я слышу, как один из матросов объясняет, что он только хотел показать девчонке, как нужно доставить моряку радость… Они смеются. Следом за нами идут Лаур и распаренный Захарчук, дышит он тяжело, но доволен. Рукав гимнастерки порван.

— Союзники хреновы! А ничего — махаться умеют! — радостно заявляет

он. — Из-за чего там все?

Я хочу сказать, что из-за Жени Швецовой, но молчу.

Захарчук открывает ключом кабинет Арона Семеновича. Политрука усаживают на стул и смывают кровь — бровь разбита основательно.

— Надо врача вызывать! — решает Захарчук.

Входит Валентина Фомина, смотрит на рану Краскина. Находит нить, иглу…

— Чего они орали? — спрашиваю я.

— Шотландцы, — объясняет она. — Я тоже не поняла… Больно будет. Может, спирт выпьете? — предлагает она Краскину.

Захарчук выходит из помещения.

— Зашивай, потерплю! — улыбается политрук. — Какая-то падла ножом в голову ударила… — жалуется он.

Фомина ловко начинает сшивать рассеченную бровь.

— Голову повыше, — просит она. — Ерунда. Слабый удар — только кожу немного содрали…

— Ты где служила? — спрашивает ее Краскин.

— Полковая разведка… Потерпите еще немного… — накладывает последние швы на рассеченную бровь.

Захарчук приносит бутылку со спиртом.

— Ты чего с ножом, Мышь? — посмотрел на меня.

Только сейчас замечаю, что в руке зажат нож. Убираю его, замечая внимательный взгляд нашего политрука, он непроизвольно подносит руку к ранке на голове.

— Ну что? — уже к Краскину.

Тот кивнул — все в порядке. Комендант наливает по двум стаканам. Смотрит на Фомину, наливает и в третий.

— Будем! — говорит Захарчук.

Выпивают чистый.

Стук в дверь. На пороге стоит старший «союзников». Смотрит на нас. После принятого спирта лица у всех сморщенные и недовольные.

— We are sorry for the incident, — говорит он. — Man who was in fault will be punished!

Я перевожу для политрука и коменданта.

— Как же — наказан! — не верит Захарчук. — Ноу проблем, дружище! Приходите еще, будем рады. Мы любим веселых ребят. Переведи!

Я говорю, что мы рады будем видеть его у нас еще.

— Глотни, — Захарчук протягивает ему стакан со спиртом. — За победу…

За викторию.

Союзник на предложение улыбается, отдает честь и выходит.

— Брезгует… — усмехается комендант. — Хрен с ним, нам больше будет…

Автобус с притихшими «союзниками» покидает наш двор. Василий закрывает ворота. Мы не знаем, приедут они сегодня или нет. Небо еще светлое, на горизонте уже висят заградительные аэростаты. Со стороны порта слышны залпы заградительного огня зениток — над сопками в красивом закатном небе появляются светлые облачка от снарядов. Немец заходит с востока, говорят, что ориентируется на здание школы на сопке, наш Дом рядом, потому, возможно, нас и не бомбят — входим в ориентир. Я иду на кухню.

— Чего он с тобой сделал? — спрашиваю у Жени Швецовой.

Она сидит с чашкой чая, ее продолжает бить крупная дрожь.

— Так что случилось? — присаживаюсь рядом.

Женя начинает тихо плакать, не прекращая отхлебывать из чашки.

— Чего пристала! — обняла ее баба Паша. — Чего случилось, Женечка?

Ты мне шепни, поведай, на душе легче станет…

Швецова еще всхлипнула, стала что-то шептать бабе Паше на ушко. Я отхожу к плите, наливаю себе прозрачного чаю.

— Ну, нахал! — возмущается старушка. — Наглец! Я понимаю, мужу родному такое делать! А то — постороннему! Как у него, развратника, язык повернулся такое предложить!

— Сделала бы — не сломалась! — встреваю я. — Из-за этой дуры теперь беды жди!

— Ты понимаешь, что говоришь?! — возмущается баба Паша. — Честная девушка… постороннему такое делать должна!..

— Я понимаю — все для фронта, все для победы! — обрываю я ее. — А вот она черт знает о чем думает! Ты что, решила, тебя пригласили вальсировать и частушки петь для «союзников»? Для чего взяли, то и делай! Хоть ртом, хоть жопой!..

Женя смотрит на меня страшными широко раскрытыми глазами. Баба Паша влепила мне звонкую пощечину, я даже качнулась. Спасибо… В номер Фоминой дверь приоткрыта. Она лежит на кровати и курит. На животе пепельница, выполненная из поддона зенитного снаряда.

— Покажи нож… — просит она, почувствовав мое присутствие.

— Хороший? — спрашиваю я.

— Смотря для чего… Пофорсить или напугать, то да, а так — безделушка!

Легко перебрасывает нож из руки в руку. Делает это ловко и умело. Я завидую.

— Не сжимай его сильно, иначе задушишь и он будет мертвым в твоей руке… — объясняет она, показывая, как нужно обращаться с ножом. — Он должен жить у тебя, а не быть задавленным…

— Ты как сюда попала? — спрашиваю.

— По ранению… У меня инвалидность… — отвечает.

— А тут можешь служить? Инвалидность, значит, не мешает? — интересуюсь я.

Она продолжает играть с ножом.

— Здесь не мешает… У меня детей не будет из-за ранения… Вот так! — резко махнула рукой — нож вонзился в стену у зеркала…

Больше в тот день автобус не приезжал. Краскину позвонили, он вышел в белой повязке на голове из своего кабинета и объявил:

— На сегодня — отдых! Увольнительные в город отменяются!

Женечка и Петя собрали свои инструменты и удалились. Петя по обыкновению выключил свет в коридоре. Как он его чувствует, я не понимаю. Комендантский час уже наступил, но у них пропуск. Дом затих и замер в ожидании утра. Тихо проскрипел по ступеням Захарчук, наверное, пошел к Кошаку…

— Мышь! — Краскин кивнул на свою дверь.

Положил передо мной стопку сероватых листков бумаги. Я сижу за его столом. За моей спиной фотографический портрет нашего вождя и учителя главнокомандующего И.В.Сталина. Рядом другие лидеры — я знаю только Аббакумова. Их карточки меньше размером и в более скромных рамочках.

— Пиши, о чем они говорили. Естественно, что понимала… — говорит он.

Тихо работает радио, опять передают классическую музыку.

— Выяснила, что он от нее требовал?

— Точно не знаю, но хотел или в рот, или в зад… — докладываю я. — Мне она не говорит, бабе Паше рассказала…

Начинаю писать. Перо старое и все в сгустках чернил, противно скрипит и рвет бумагу.

— …У нее спросите — она все скажет, как было…

Я поднимаю глаза — Краскин странно смотрит на меня и молчит.

— Что? — осторожно интересуюсь я.

— Господи! Что же мы с вами делаем? — говорит он.

Я понимаю и не понимаю его. Чего сейчас-то разобрало? Столько партий уже прошло, я и счет им потеряла. Большинство лиц смазались в какую-то общую массу. Да и времени у меня нет на сантименты. Может, у Краскина много свободного времени, чтобы обдумывать и размышлять, у меня его нет, да и желания нет думать. Есть и спать. Все!

На толчке привычно людно. За «союзниками» бежит орава малолеток, все кричат. Быстро научились на английском говорить. Я в этот раз действую более осторожно — никаких обменов. Пусть немного проиграю, зато надежнее. Продаю консервы и галеты, тщательно выбираю нужное мне белье. Замечаю женщину, она, как павлин среди кур, резко выделяется среди посетителей рынка, пусть даже и пытается как-то слиться или раствориться в темно-серой массе. В руке держит какие-то воздушные ажурные кружева, я такого белья не видела даже у наших девиц.

— Как ими пользоваться? — я осторожно дотрагиваюсь до невесомых чулок.

Господи! Неужели есть места, где это могут носить?

Она объясняет, как к поясу крепятся чулки, можно использовать и подвязки вместо пояса, они у нее тоже имеются.

— А деньги у тебя есть? — спрашивает она.

— Сколько нужно? — спрашиваю.

Она называет такую сумму, от которой еще вчера меня бы пот прошиб, но сегодня я не торгуюсь, беру белье и быстро прячу его под ватник.

Тут я замечаю одного из «обмылков» Валета, подбирается в толпе ко мне, оглядываюсь и понимаю — обложили. Сам Валет лениво идет чуть в стороне, но внимательно наблюдает за моими действиями. Я достаю нож, забыв все уроки Фоминой, держу его так, что побелели костяшки пальцев. Понимаю, что можно заорать и звать на помощь, только никто не придет, только патруль или… Есть счастье на земле! Есть! Вижу двух наших морских офицеров, покупают у сомнительного вида бабки бутылки, вероятно, с «шилом». Неспешно пробираюсь к ним, Валет и его подручные сначала не поняли мои действия, а когда уяснили, рванулись было ко мне, но я уже стояла рядом с возможными спасителями. Один из них, маленького роста, уже приложился к горлышку бутылки, пробуя товар, когда я осторожно потрепала за рукав его товарища.

— Я знаю, где хороший спирт взять можно, даже водку продают!.. — говорю я. — Зачем вам молодые организмы всякой сомнительной жидкостью губить?..

Он повернулся ко мне и смотрит. Я тут же вспоминаю его — странный «союзник» в нашем Доме. Теперь я замечаю то, что ускользнуло от меня, — бледное лицо подводника, как и у его товарища. У моряков с эсминцев лица красные и обветренные — мостик на корабле открыт, весь день на ветру и морозе. Опирается на наборную красивую трость, но это для форса — у нас в Доме ходил совершенно свободно. Морские офицеры часто ходят с тростями, курят трубки, ну всячески набивают себе солидности и веса в глазах у местных барышень.

— Иди отсюда! Чего ты понимаешь в спирте! — шипит на меня торговка. — Чистейший медицинский, как слеза! Я «огоньком» не торгую! — рекламирует она товар. — Все берут и не нахвалятся!..

— Хвалить точно — нечего! — перебиваю я ее.

Замечаю краем глаза, как компания Валета вьется вокруг меня, подбираясь все ближе и ближе.

— Я вас помню, вы вчера с «союзниками», двумя офицерами с эсминца, к нам в Дом… то есть в интернациональный клуб приезжали… — тихо говорю я.

Он густо краснеет и смотрит по сторонам.

— Вы не бойтесь. Я никому не скажу… — успокаиваю я его.

— Качественный и чистейший! — нахваливает спирт какой-то инвалид в потертой солдатской шинели, сам жадно облизывает глазами бутылку. — Вы, товарищ военмор, не накапаете мне малость? С утра мучаюсь… — ловко достает медную гнутую кружку.

— Шурка, что девчонке нужно? — спрашивает своего товарища офицер. На нем новенькие, еще непривычные погоны в четыре звездочки, кажется, капитан-лейтенант.

— Иди-иди, шалава! — вторит торговка. — Не мешай! Тут люди с понятием, в сопливых не нуждаются!

— Пошли! — тянет меня в сторону Шурка. — Без меня покупай, на борту встретимся… — говорит он капитан-лейтенанту.

Валет еще какое-то время следует за нами, но, видя, что офицер идет рядом, отстает.

— Вы у нее зря берете! — советую я. — Тут рядом совсем ректификат можно взять вполне приличный…

Он меня не слушает, идет через толпу. Я держусь за его рукав, чтобы не отстать и не затеряться.

Мы выбираемся с толчка, идем по деревянному тротуару. Доски приятно прогибаются под ногами. Я почему-то следую за ним, он шагает широко и быстро.

— Тебя как зовут? — спрашивает он.

Вокруг пусто, только вдали гудит увязшая в грязи полуторка, ее толкают на сопку солдаты.

— Маша. Я в Доме работаю… печи топлю, мою полы… — поясняю я характер мой деятельности. — Вы не волнуйтесь, я молчать буду, никому про вас не расскажу.

— Я не боюсь… — он смутился снова. — Ты можешь записку передать? — смотрит на меня.

Я впервые в офицерском клубе. Светлые высокие стены, на которых картины в тяжелых багетах. На них, картинах, естественно, изображены военные корабли и море. Людей мало, только у окна разместились три моряка да официантки в белоснежных кокошниках иногда проходят вдали, косо посматривая на меня и мой ватник. Я его не стала сдавать в гардероб — в нем еще остались галеты и шоколад, да и чудесное белье запрятано в потайной карман. Сижу и пью чай. Настоящий. На блюдечке передо мной сахар и тонкий кусок белого хлеба. Пью вприкуску — так вкуснее и дольше. Он сидит передо мной и пишет записку. На кителе погоны с одной звездой — капитан третьего ранга. Пишет крупным детским почерком, уже на второй странице. Задумался, смотрит сквозь меня. Подошла накрахмаленная сытая официантка, он протянул ей талон. Через несколько секунд она поставила перед ним стакан с водкой. Он, кажется, и не заметил этого.

— Как она? Валя? — очнулся от своих дум.

— Ничего… — отвечаю. — Тут танцы устраивают?

— Что? — сначала не понимает он. — А, танцы? Там зал специальный есть… — Кивнул головой куда-то за мою спину.

Что-то дописал и сложил записку в привычный треугольник. Застыл над ним, собираясь что-то дописать.

— Ее фамилия Фомина, — подсказываю я.

— Да. Передай ей, пожалуйста… — протянул треугольник. Сложил перьевую самописку. — Ты же выходишь в город? Знаешь, где общежитие плавсостава?

— Кто же не знает! — усмехаюсь я.

— Принесешь ответ для Качалова?.. Если, конечно, будет…

Я смотрю на него — совсем еще молодой, только лоб пересекают крупные морщины. А глаза светлые и чистые, как у ребенка.

— Конечно, принесу, — обещаю я.

Во дворе нашего Дома стоят две машины, одна из них с красным крестом. На крыльце расположились незнакомые мне люди, наших во дворе не видно. Какие-то строгие офицеры в шинелях из хорошего сукна бродят около туалета. Курят, что-то рассматривают внутри деревянного строения.

— Швецова руки на себя наложила! — быстро сообщает мне охранник Егор Николаевич.

— Это какая? — оторопело интересуюсь я.

— Женя… в сортире повесилась. Насмерть. Видно, еще ночью с жизнью рассталась… — охотно объясняет он. — Вот глупая дева!..

Я бреду к Дому. Путь мне преграждает молодой краснолицый офицер. Строго смотрит.

— Я здесь работаю… Уборщицей… — показываю ему пропуск.

Он внимательно изучает его.

— В туалет ходили сегодня? — пропуск мой не отдает.

— Конечно…

— Ничего странного не заметили? — интересуется он.

Конечно, ничего. Пахнет, как всегда. Туалет разбит на два отделения, одно для нас, женщин, другое — мужское. Но различия уже давно никто не делает — где свободно, туда и идут.

— В какую кабинку ходили? — спрашивает строгим голосом.

— Вон в ту… — показываю рукой.

— Идите пока.

Возвращает мой пропуск, идет к туалету. Слышу, как говорит своим, что девчонка, это я, ничего не видела. Обычный суицид. Жалко время терять на такую ерунду…

В Доме непривычно много народу. Ходят по коридорам, заглядывают в комнаты, проверяют что-то, ищут. Захарчук и Краскин сопровождают солидного мужчину в кожаном пальто и каракулевой папахе. Понимаю, что начальник. Неторопливо прохаживаются по коридору, курят. Пытаюсь незамеченной проскользнуть на кухню, но меня окликают из кабинета врача.

— Маша, иди сюда! — зовет баба Паша.

Окончание следует

© журнал «ИСКУССТВО КИНО» 2012