Strict Standards: Declaration of JParameter::loadSetupFile() should be compatible with JRegistry::loadSetupFile() in /home/user2805/public_html/libraries/joomla/html/parameter.php on line 0
Житие боярыни Морозовой. Сценарий - Искусство кино
Logo

Житие боярыни Морозовой. Сценарий

Владимир Карасев — драматург из знаменитой арбузовской студии. Учитель наш, Алексей Николаевич Арбузов, большие надежды возлагал на Володю и на его пьесу «Тринадцатая получка» — это было первое слово правды о жизни шахтеров. Володя полгода провел в Донбассе без всяких командировок, подъемных и суточных и написал пьесу о забастовке — ни много ни мало. Понятно, что за судьба ждала данный текст и его автора. И после этого Володя, сам дитя блокады, безоблачно добрый и самоотверженный человек, пишет только о самых тяжелых событиях в жизни России. Тогда не дали говорить о современниках, проучили на всю жизнь, теперь наш Владимир Кириллович обращается в основном к истории и к смутным временам. Но в сказках этих, написанных густым тыняновским языком, — урок нынешним людям и временам.

Людмила Петрушевская

Василий Суриков. «Боярыня Морозова»
Василий Суриков. «Боярыня Морозова»

Деревянная, топором сработанная Московия XVII века, словно бы сошедшая с наивных икон старого письма.

— Ну дурочка я, дурка! Не хотела, хотела как лучше! Ну прости меня! — Дуся целует руки старшей сестры. — Милая… Хорошая… Делай как знаешь.

Федосья порывисто обняла Евдокию, обе плачут.

Данилова хитро улыбается.

— А пшено сорочинское выводит из лица сморщенье!

— Ну-ка, ну-ка, как это? — вытирает слезы боярыня.

— Варить в воде до клеести. Лежать недвижно, лицо обмазавши. Чисто будет и молодо.

— Эх, Бог не выдаст, свинья не съест! — засмеялась Морозова. — Плесни-ка нам, Ксенька!

К морозовским воротам — со стороны улицы — лихо подскакали три военных всадника в стрелецкой одежде. Главный, одетый побогаче, властно кивнул на калитку. Один из конных спешился, громко железным кольцом, что висит на калитке, брякает.

На далекий звон Федосья метнулась к окну спальни.

— Как, уже?! — пытается рассмотреть, кто там. — Он, не он?

— По стуку — он, — подтвердила Стешка.

Боярыня спохватилась.

— Ой, мамоньки, а я ж еще неприбранная! — Мечется по комнате. — Стешка, гостя веди в горницу!

Стешка выскочила вон, Ксенька кинулась помогать хозяйке одеваться.

С брезгливой улыбкой глядит на эту суету княгиня Урусова.

— Домой поеду. — Езжай! — отпустила сестра.

Стрелец настойчиво барабанит по деревянной калитке.

В вырезанной в калитке смотровой дырке появился глаз.

— Кто? — спросил грубый мужской голос.

— Голова стрелецкий Юрья Лутохин пожаловали! — Ответил подчиненный и повернулся к сидящему на коне начальнику.

Юрий Лутохин — по всем параметрам крепкий, наглый мужлан.

Тяжелые ворота медленно распахиваются. Конные гости въезжают во двор. Спешиваются возле коновязи. Дворня принимает лошадей.

На стук на верхней галерее появляется Иван, наблюдает.

Не спеша, Лутохин направляется к крыльцу, где уже стоит Стешка.

Девушка поклонилась, пригласила рукой.

— Велено в горницу!

Оценив, между прочим, девичьи достоинства, голова шагнул на ступени.

Навстречу — с верхней площадки — грациозно спускается Урусова, одетая по-дорожному, в окружении своих слуг.

Лутохин раздел княгиню нахальным взглядом, с небрежным поклоном молча уступил дорогу.

Евдокия Прокопьевна никак не отвечала, словно бы нахала вообще не существует. Опустила на лицо фату, ступила на землю, с нетерпением чего-то высматривает.

С улицы через ворота прошел во двор Данилов Акинфей Иванович, крепкий солидный мужчина, бывший кавалерист. С сумкой через плечо, где по форме угадывались книги. Издали отдал княгине полупоклон, та ответила кивком.

К крыльцу подкатила карета. Слуги осторожненько подсадили госпожу внутрь, следом — одна прислужница. В сопровождении нескольких верховых карета покинула усадьбу.

Проводив экипаж насмешливым взглядом, воинский начальник широкими — через несколько ступеней — шагами взбежал по лестнице.

Акинфей Иванович все замечал. Поприветствовал улыбавшемуся ему с галереи юношу, своего ученика. Направился к дому.

Карета раскачивалась на ухабах разбитой улицы, с грохотом мелко тряслась на расстеленных поперек дороги бревнах, чтобы в грязи никто не утонул. Все эти московские прелести княгиня Урусова переносила привычно.

Женщина была раздражена, обижена и, прежде всего на себя, недоумевала. Она все еще чувствовала на себе раздевающий взгляд Лутохина, вызывающий непонятное ей волнение.

Через уже раскрытые ворота всадники и карета въехали в урусовскую усадьбу, почти во всем напоминающую морозовскую, — у вельмож были одинаковые вкусы.

Возле хором, на полянке, под присмотром мамок и нянюшек играли красивые, ухоженные отпрыски — погодки или около того — от трех до шести лет: Анастасьюшка, Евдокеюшка, Петруша. Самой малой, Парашечкой, занималась юная Акилина, застенчивая воспитанница Урусовой.

Увидев сошедшую с кареты княгиню, взрослые закланялись, дети бросились к матери. Евдокия Прокопьевна старших — каждого и всех вместе —

с улыбкой приласкала. Затем — самое для нее главное — протянула порывисто руки к Парашечке, схватила ребенка, словно бы своей дочерью от кого-то защищаясь, прижала к груди, целует.

Куда-то ушло тоскливое недоумение, в глазах женщины непомерное счастье.

В глазах женщины — уже другой, боярыни Морозовой, — тоже непомерное счастье. Правда, несколько иное. Усталое удовлетворение, довольство, нежная благодарность к лежащему рядом мужчине.

Судя по скомканной постели и брошенной одежде — здесь, в спальне случилась бурная сцена неистовой любви. И теперь обессиленный Юрко Лутохин, раскинувшись, похрапывал. А неугомонная Федосья любовалась своим любовником, играла его буйными кудрями, что-то тихонько нашептывала.

С улицы подошел к морозовской усадьбе протопоп Аввакум. И калитка перед ним отворилась.

— Благослови, батюшка! — поклонился страж у ворот.

— Бог благословит! — Перекрестил мужика Аввакум, сунул ему руку для поцелуя.

По-хозяйски вошел во двор, благославляя встречных, с каждым о чем-то недолго беседуя. Грозного попа все любили, привечали благоприятно.

При виде священника у Стешки, сидящей на крыльце, глаза полезли на лоб.

— Ой, батюшки! — девушка в ужасе всплеснула руками.

Взлетела по ступенькам, толкнула входную дверь. Проскочила одни просторные сени, другие. Спешит через горницы, лестницы, переходы…

Наконец, запыхавшись, замерла у дверей морозовской спальни, прислушалась.

— Спаси, Господи! — Испуганно перекрестилась.

Тихонько постучалась. Подождала. Постучала погромче.

Распахнулась дверь, на пороге гневная боярыня в ночной рубашке.

— Госпоже моя, не вели казнить! — кланялась Стешка. — Батька… Батюшка Аввакум прибыл…

Федосья на секунду остолбенела. Затем бросилась к постели, теребит спящего.

— Юрко, Юрок, да очнись ты! Аввакум протопоп явился!

При имени Аввакум Лутохин вмиг протрезвел.

Завершив очередную беседу, протопоп наткнулся на незнакомых лутохинских стрельцов.

— Кто такие? Чьи люди?

— Головы стрелецкого Лутохина мы, — лениво процедил стрелец.

— Лутохина? А зачем тут?

— В гостях. У боярыни, — небрежно ответил второй.

Протопоп жестко оглядел невеж, решительно зашагал к крыльцу. Взобравшись на первую площадку, вдруг задержался, потом спрятался за балясиной, ждет.

Из-за угла дома осторожно выглянул нескладно одетый Лутохин. Не заметив опасности, поспешно прошмыгнул к коновязи, где его подручные держали наготове лошадей. Взмахнул на коня. Двинулись к раскрытым воротам.

Оглянулся на дом стрелецкий начальник — не провожают ли его.

И тут стыкнулись взгляды двух неприятелей — священника и царского сатрапа. Голова нахально, победительно заулыбался. Но его прыти хватило ненадолго. Мощный заряд аввакумовской неприязни скоренько срезал жалкие потуги удачливого любовника.

Тот не выдержал, злобно стушевался. Огрел коня плетью. Всадники ускакали.

Сторожа запирали ворота.

В горнице появился раздосадованный протопоп. С кислой гримасой огляделся.

На столе — остатки пира: недоеденная закуска, кувшины, чарки.

У стены на лавке возле стола сладко сопит во сне Марья Данилова.

Аввакум принюхался к кувшину, передернулся.

— О, беспутныя! В дому вертеп развели! Содом устроили!

Марья со сна испуганно вскинулась.

— А?!

После вина женщина изрядно растрепана. Поняла, где она, узнала попа, потянулась к его руке, чтобы поцеловать.

— Благослови, батюшко!

— Я тя щас благословлю! — отмахнулся поп. — Я вас всех тут щас благо-словлю — по шее!

Прибежала Морозова, уже прибранная. Изобразила удивление.

— Эвона, батюшко, и ты здесь! Вот радость-то! А я и не знала! — Тоже потянулась к руке.

— О, прелюбодеица! — отстранился священник. — Белилами, румянами умазалась, брови, очи подсурьмила! Тьфу, сильно хороша и плюнуть не на кого!

— Так ить гость был, батько Аввакум! — вступилась Марья.

— Хорош гость! Зачем был-то?

— Повидаться, — оправдалась Федосья.

— Повидаться ей! Глянь-ка, дурка, на душу свою, какова она чиста?! Гной и червие в душе твоей кипят! Бесы смрадною водою окропляют! Ты ж не чуешь в себе зверей этих, что снедают тебя беззаконной ради сласти!

Марья отважно кинулась на защиту.

— Где ж беззаконие, Петрович? Она ж вдова!

— Ох, ох, бедная вдовушка! Не видит внутри души своей наготы и срамоты! Блудною тиною помазана!

— Рази любить — грех?

— Бога надобно любить… Ишь ты, защитница! Дочери вы мне духовные — не уйдете от меня ни на небо, ни в бездну! Тяжко вам от меня будет! Не игрушка душа, чтобы плотским хотением ее подавлять…

Заплакала Морозова.

— Молодкой ведь я, батька, после мужа осталася!

— Ох, ох, безумная! Безобразная! — завелся протопоп. — Невмоготу ей, видишь, честное вдовство! Тебе так Бог судил. Выколи глазищи свои челноком! Оно лучше с единым оком жить, нежли с двумя попасть в геенну огненную!..

Затряслась от ужаса Федосья!

Ворвалась к ней в душу огненная геенна.

Шлепнулась женщина на пол, лежа бьется.

Данилова опустилась рядом, усадила несчастную, приобняла, успокаивает.

— Ну, ну, будет! Полно! Пошутил батька! Сморозил… — И пожурила его: — Зачем так, Петрович? Слишком, перебрал! Подай вон водицы!

Аввакум понял, что перебрал, смущенно хмыкая, нашел на столе воду, проверив на запах, налил чарку, подал сидящим на полу.

Стучат о край чарки морозовские зубы.

— Все хорошо, болезная ты наша, все ладно!

Батька Аввакум опустился рядом с женщинами, легонько похлопал боярыню по плечу.

— Ну, ну, дружок мой, не сердитуй! Правду тебе говорю. Кто кого любит, тот о том и печется. И промышляет о нем пред Богом и человеки. А вы мне все больны. И ты, Марья Герасимна… И ты, Федось Прокопьвна… И сын твой Иванушко…

Кричит Федосья Прокопьевна в экстазе:

— Тело свое умучу, батюшко! Постом умучу и жаждою! И прочим оскорблением!

Просторная светелка. За столом отрок Иванушка, шевеля губами, с увлечением скрипит по бумаге гусиным пером. Рядом его учитель Акинфей Иванович. Листает какую-то книгу, время от времени поглядывает на Иванов труд. В стороне сидит дремлет дядька Яков.

— А где теперь твоя служба, Акинфей Иваныч?

— В монастыре Андреевском, Иван Глебыч, что на Воробьевых горах. От Москвы недалече, по Киевской дороге, возле реки.

Засмеялся вдруг юный боярин.

— В монастыре?! Разве ты чернец? Тебе-то что в монастыре делать?

— Там нынче ученое братство. Твой же двоюродный дед, Ртищев Михайло Алексеич, братство открыл. С греческого да с латынского на славянский книги переводим. Юношей обучаем.

Удивился юноша, расстроился.

— Деда Михайло? А я и не знал…

— Ученых старцев из Киева Михайло Алексеич привез. Многие молодые люди к нам ходят.

— А мне и не сказали… — Иван подвинул бумагу учителю. — Вот, смотри.

Акинфей Иванович просматривает свиток, довольно угукает, кивает.

— А чему там у вас учат?

— А всяким грамматическим хитростям. Диалектике, риторике, потом — философии… Угу, угу. Еще астрономии, это про звезды. Языкам — славянский, греческий, латынский. И прочим свободным ученьям…

Данилов вернул бумагу Морозову.

— Добро, Иван Глебыч. Только вот Господь сперва создал небо, а уж после землю… «И сказал: буди небо — и стало»… «И сказал: буди земля — и стало». А так похвально.

— А меня, меня учиться возьмете?

— Чего ж не взять-то? Возьмем… Коли матерь твоя, Федосья Прокопьна, соизволит.

Акинфей Иванович и Марья Герасимовна покидали усадьбу, прощались возле крыльца.

— Нет, Иван Глебыч — умница! — одобрительно кивал Акинфей Иванович. — Много им доволен. Успехи в учебе несомненные.

Батька Аввакум одобрительно потрепал Иванушку.

— Пострел!

Морозова на сына глядела с ревнивой любовью.

Раскланялись. И семейная пара развернулась на выход.

Таков изобразительный ряд.

Возможно, компьютерный.

Неправильности в словах персонажей — не ошибки автора, но особенности церковнославянского языка и привычки разговорной речи тогдашних людей.

Мерцают блики, колышется человеческая тень на бревенчатой стене. Из угла сурово созерцает аскетический лик древней иконы, подсвеченной лампадкой.

Скрип пера по бумаге. Потрескивание и дымок горящей лучины.

В темной келейке согнулся над столом затворник, лица не видно, царапает гусиным пером по свитку.

Г о л о с. Месяца ноябрия во второй день. Сказание о доблести и мужестве, и терпеливодушном страдании новоявленныя великомученицы болярыни Феодосии Прокопьевны Морозовой, нареченныя во инокинях Феодоры, и единородныя сестры ея и сострадалицы ея, благоверныя княгини Евдокии Урусовой, и третия соузницы их Марии Даниловой.

В мыльню уличный свет пробивается через небольшое оконце. В парном сумраке две девки в исподнем со смаком хлещут вениками распластанное на полке роскошное женское тело. Шмяканье веников, кряхтение, взвизги удовольствия.

— А ну поддай, еще поддай! — велела боярыня Морозова.

Девки остановились. Одна плеснула ковшиком на камни, что на печке. Взбрызг яростного шипения. Другая служанка полотенцем разметает жар у потолка.

— Хлещи жарче!..

Опять взмахи, равномерное шлепание веников.

Предбанник тоже освещается тускло через окошко. Шмякание веников тут приглушенное. Прикрытые простынями сидят на лавке две женщины — княгиня Урусова и Мария Данилова. Красные, потные передыхают после парилки, отдуваются, тянут — наслаждаются — квасок из ковшиков. Девка их обихаживает.

— А вот еще телу польза, — делится опытом Марья. — Семя дынное на солнце высушить, толочь без чешуи, мелко, смешать на розовой воде с мукой бобовою… или ячменною… или пшеничною…

С потайным интересом слушает княгиня.

Замерла рабыня девка, раскрыла рот.

— …Скатать вроде лепешки, сушить на солнце. При умывании тело делается бархатно и бело…

Распахнулась дверь из парилки. Выскочила девка. Потом Морозова. Служанки облекли боярыню в простыню. Подсадили на лавку рядом с отдыхающими.

— А ну, госпоже, кваску!

Федосья Прокопьевна взяла ковшик, долго, смачно, звучно глотает.

— Ой, сильно хорошо, девоньки!

Распахнулась на свет Божий дверь бани, выскочила уже в сарафане девка. Следом появились на дворе Морозова, затем две ее гостьи: младшая сестра Урусова и приятельница Данилова. Все в верхнем одеянии, при головных уборах. В сопровождении служанок важно шествуют по песчаной дорожке красноликие, благостные, пригожие жены. Встречные слуги и холопы, посторонившись, сдирая шапки с голов, кланяются до земли.

Обширная усадьба Морозовой обнесена высоким сплошным частоколом, цельные мощные ворота, крепкая калитка с «глазком». В переднем дворе внушительные трехэтажные бревенчатые хоромы — несколько срубов, соединенных сенями и крытыми переходами, с галереями наверху, огороженными поручнями.

На заднем дворе — хозяйственные постройки: конюшни, каретники, «людские». Иконы и кресты — везде, на домах, на воротах, на них обязательно крестятся, кланяются.

Не спеша плывет по дорожке «чистая» троица.

Сверху, с галереи, наблюдает за ней мечтательный отрок Иванушко, пятнадцатилетний сын Морозовой. Юноша обменялся с Урусовой, тетушкой своей, улыбками, знаками внимания.

Вальяжные жены дотянулись до крыльца, где их поклонами встречали уже комнатные слуги. Покрытое шатриком крыльцо — фигурное, высокое — вело на второй этаж. Сквозь него подымалась обнесенная балясами и перилами лестница с площадками.

— Не побрезгуйте, гости дорогие! — шутливо пригласила спутниц в свой дом величественная боярыня. — Чем Бог послал!

Накрытый скатертью стол ломился от безмерного количества «сдобин»: пирожки, сушки, бублики, пряники, коржики, коврижки, пастилы, всякие плоды на меду. Главное место занимал внушительный самовар.

Чаепитие троицы происходило в просторной светлой горнице с цветными окнами. Стены забраны сукном под «багрец» или «шахмат». В красном углу киот с иконами.

Чмокали, чавкали, отдувались, смачно тянули с блюдец чаек. Полотенцами обтирали обильный пот. Сидели уже долго, глаза слипались. Слуги убрали со стола один самовар, водрузили другой, кипящий. Который еще тянул свою «песенку».

— Вот и ладно, — сказала Федосья.

Царицыны покои, напротив, невысоки и тесны, от цветных окошек света мало. Зато множество икон.

Передняя комната. По стенам на лавках монахини перебирают четки, шепчут молитвы. У дверей в спальню — дежурная боярыня тоже шевелит губами. В воздухе висит негромкий молитвенный гул.

Отворилась входная дверь, рында с алебардой в руках впустил царя Алексея Михайловича.

Женщины вскочили, глубоко закланялись.

Государь перекрестился на иконы, обращаясь к боярыне, озабоченно кивнул на спальню.

— Ну, как она там? Что царица-то?

— Ой, тяжко, царь-батюшка! Ой, тяжко! Ежечас нутро у ей выворачивает!

— Ах ты, господи!

Распахнулась спальная дверь, служанка пропустила Морозову, затворилась.

При виде боярыни государь расцвел.

Морозова поклонилась.

— Как тебя, государь, Бог милует? Здоров ли ты?

— Дай Бог, здоров, боярыня. Только вот Марьюшка!

Боярыня снисходительно улыбнулась.

— Образуется, царь-батюшка. Женское ее дело. Не впервой.

— Твоими бы устами, Федосья Прокопьевна. Сама-то каково пребываешь? Как Иванушко, здоров ли?

— Слава Богу, надежа-царь!

— И слава Богу! Не сын у тебя, матушка, а чистый ангел!

Государь пошел к спальне и вдруг вспомнил, встрепенулся.

— Протопоп-то Аввакум съехал, нет? У тебя живет?

— В моем дому. Как, по твоей милости, воротился, сразу ко мне.

— Святой души муж! Поминает ссылку-то, Сибирь?

— Поминает.

— Авось помаленьку исправится. Десять рублев денег ему от себя послал. И Марья-царица десять же рублев от себя послала… Протопопу скажи, пускай-де благословит нас и с семьей, и с детками. И молится об нас, особливо о царице Марье, — разволновался государь. — Чтоб разнес Бог ребеночком. Не дай Бог, беда станется! Мне с кручины, ей-ей, пропасть!

Скрывая слезы, Алексей Михайлович быстренько исчез в спальне.

Вышла из поклона Федосья Прокопьевна, тоже растрогана.

Из дверей спальни, кланяясь вовнутрь, задом посыпались монахини, бабки-повитухи, нищенки и знатные женщины.

Царицына спальня в цветной полутьме. Колышутся свечи, курятся фимиамы. Теплятся лампады под иконами в киоте.

Широкая кровать под балдахином. Молодая, «сдобная» царица Мария полусидит-полулежит, опираясь на гору подушек. Ей нехорошо.

Царь-батюшка присел на кровать, гладит женину руку, смотрит жалостливо.

— Ну, как ты, Марьюшка, цветик мой? Как ты, радость моя?

— Терпимо, котинька! — криво улыбается царица. — Ты сам-то как? По добру, по здорову ли?

— Я-то? Я здоров, слава Богу.

— И слава Богу.

Целует государь руку супруги.

— Люба моя… Ненаглядная… Изумрудинка чистейшая… — И вдруг засмеялся, показал на дверь. — Иду сейчас к тебе, а тут Морозова!

— Добрая она, Федосья, покоит меня.

— Постой-ка, зятек-то ее, князь Петр Семеныч, он ведь воевода. И дельный, кстати, воевода! — Засмеялся. — А я-то, недоум, воеводу дельного искал-перебирал среди прочих!

Поскучнела царица.

— А нашто тебе воевода, Алешенька? Никак опять война?

Помрачнел государь, ожесточился.

— Некий изменник и вор на Дону объявился!

— Ах ты, господи! Да кто такой?

— Казак донской Стенька Разин. Изменника и вора окоротить надобно.

Морозовское ложе тоже с балдахином. Сейчас здесь, в постельной, опять девичник. Ближе к свету, закрыв глаза, сидит в исподнем белье Морозова. Одетая Данилова «красит» боярыню: накладывает на лицо белила, румяна, сурьмит брови. С неподдельным любопытством, временами замирая, топчется вокруг, мешается Урусова. Дворовые женки Ксенька и Стешка держат наготове большое зеркало.

— А вот еще умыванье: овсяную муку смешать с белилами, варить в воде. Лицо делает белое, светлое… — Мастерица то отшагивает, любуясь своей работой, то наклоняется. — …Еще годится ячмень толченый без мякины, варенный в воде до клеести. Выжать сквозь платок — доставляет умыванье от загара.

— И штой-то волнуюсь я! — с закрытыми глазами нервно хихикает Федосья. — Прямо трясучка! Колотит всю!

— …Водица из бобового цвета, как лицо и тело умоешь, всякую нечистоту и веснушки сгоняет.

— Ну-ка, ну-ка, и веснушки? — запоминает Евдокия.

— Их тоже. И телу придает гладкость.

— Ой, да мы и так гладкия! — сказала Ксенька. — Пух в атласе!

— Писаныя мы красавицы! — подтвердила Стешка. — Грудь лебединая.

Мария окончила сеанс, оглядела со стороны свою работу, осталась довольна.

— Вот так… Теперя смотри…

— Ой, сердцу трепетно!

Девки приблизили зеркало.

Боярыня со страхом открыла глаза, повертела головой, рассматривая со всех сторон свое отображение. Понравилось. Засмеялась.

— Плесни-ка нам, Ксенька!

Девушка налила вина в три чарки, на подносе подала с поклоном сперва Морозовой.

— Многолетнее здоровьице!

Поклон Даниловой.

— Многолетнее здоровьице!

Затем Урусовой.

— Многолетнее…

Но княгиня брезгливо отмахнулась, из-за того еще, что ей поднесли последней.

— Эх, напьемся — подеремся, проспимся — помиримся!.. — Мария залпом высосала чарку. — Хоть шея коротка, а достает носом до дна!

Федосья хохотнула, выпила свою порцию. Мается.

— Ммм, скорей бы шел! — Вскочила с табурета, метнулась по комнате, бросилась в постель. — Ой, тело мое, девоньки, соскучало по мужским рукам! Тяжести просит! Ой, ласки охота! Постелька без него холодна, одеялочко заиндевело!

Урусова обиженно поджала губки, сейчас она ревновала старшую сестру к ее красоте и к ее страсти.

— Хорошо ли это, сестра? Кто ты и кто он?

Старшая сестра удивленно застыла.

— А чем не пригож, Евдокия Прокопьевна? — заступилась Данилова. — Тоже не голь перекатная. Все ж таки голова стрелецкий. Из себя орел! И царю близкое лицо.

— Да разве простой вояк боярыне ровня?!

Мария хихикнула.

— Э, милая, ночью все коты серые!

— Не дай Бог — до верху дойдет. Царица Марья осердится.

Морозова вскинулась.

— Что ж теперь, Дуся, когда люблю я его! Люблю, пойми ты! Люблю!

— Рассуждение надобно иметь, — неприязненно поучала младшая сестренка. — Боярыня — и вдруг собачья свадьба!

Повисла тяжелая тишина.

Испуганно сжались в углу дворовые женки.

— И собачьей свадьбы не след бы нарушать, княгиня! — Попыталась разрядить грозу Данилова. — Все мы по пояс люди.

Завелась Морозова.

— Ты!.. Ты!.. Легко тебе поучать за князь Петр Семенычем! А как меня — вспомни — на семнадцатом году за Глеб Иваныча выдали. Что я в супружестве терпела?! Много ли от старика мужа радости?! — Заплакала. — И теперь сколь вдовствую! Сладко ли?!

Поняла Урусова, что перегнула, стало больно за любимую сестру, со слезами попыталась обнять.

— Ну перестань, не надо!

Морозова в сердцах оттолкнула рукой сестренку.

— Уйди с глаз!

— Ну дурочка я, дурка! Не хотела, хотела как лучше! Ну прости меня! — Дуся целует руки старшей сестры. — Милая… Хорошая… Делай как знаешь.

Федосья порывисто обняла Евдокию, обе плачут.

Данилова хитро улыбается.

— А пшено сорочинское выводит из лица сморщенье!

— Ну-ка, ну-ка, как это? — вытирает слезы боярыня.

— Варить в воде до клеести. Лежать недвижно, лицо обмазавши. Чисто будет и молодо.

— Эх, Бог не выдаст, свинья не съест! — засмеялась Морозова. — Плесни-ка нам, Ксенька!

К морозовским воротам — со стороны улицы — лихо подскакали три военных всадника в стрелецкой одежде. Главный, одетый побогаче, властно кивнул на калитку. Один из конных спешился, громко железным кольцом, что висит на калитке, брякает.

На далекий звон Федосья метнулась к окну спальни.

— Как, уже?! — пытается рассмотреть, кто там. — Он, не он?

— По стуку — он, — подтвердила Стешка.

Боярыня спохватилась.

— Ой, мамоньки, а я ж еще неприбранная! — Мечется по комнате. — Стешка, гостя веди в горницу!

Стешка выскочила вон, Ксенька кинулась помогать хозяйке одеваться.

С брезгливой улыбкой глядит на эту суету княгиня Урусова.

— Домой поеду. — Езжай! — отпустила сестра.

Стрелец настойчиво барабанит по деревянной калитке.

В вырезанной в калитке смотровой дырке появился глаз.

— Кто? — спросил грубый мужской голос.

— Голова стрелецкий Юрья Лутохин пожаловали! — Ответил подчиненный и повернулся к сидящему на коне начальнику.

Юрий Лутохин — по всем параметрам крепкий, наглый мужлан.

Тяжелые ворота медленно распахиваются. Конные гости въезжают во двор. Спешиваются возле коновязи. Дворня принимает лошадей.

На стук на верхней галерее появляется Иван, наблюдает.

Не спеша, Лутохин направляется к крыльцу, где уже стоит Стешка.

Девушка поклонилась, пригласила рукой.

— Велено в горницу!

Оценив, между прочим, девичьи достоинства, голова шагнул на ступени.

Навстречу — с верхней площадки — грациозно спускается Урусова, одетая по-дорожному, в окружении своих слуг.

Лутохин раздел княгиню нахальным взглядом, с небрежным поклоном молча уступил дорогу.

Евдокия Прокопьевна никак не отвечала, словно бы нахала вообще не существует. Опустила на лицо фату, ступила на землю, с нетерпением чего-то высматривает.

С улицы через ворота прошел во двор Данилов Акинфей Иванович, крепкий солидный мужчина, бывший кавалерист. С сумкой через плечо, где по форме угадывались книги. Издали отдал княгине полупоклон, та ответила кивком.

К крыльцу подкатила карета. Слуги осторожненько подсадили госпожу внутрь, следом — одна прислужница. В сопровождении нескольких верховых карета покинула усадьбу.

Проводив экипаж насмешливым взглядом, воинский начальник широкими — через несколько ступеней — шагами взбежал по лестнице.

Акинфей Иванович все замечал. Поприветствовал улыбавшемуся ему с галереи юношу, своего ученика. Направился к дому.

Карета раскачивалась на ухабах разбитой улицы, с грохотом мелко тряслась на расстеленных поперек дороги бревнах, чтобы в грязи никто не утонул. Все эти московские прелести княгиня Урусова переносила привычно.

Женщина была раздражена, обижена и, прежде всего на себя, недоумевала. Она все еще чувствовала на себе раздевающий взгляд Лутохина, вызывающий непонятное ей волнение.

Через уже раскрытые ворота всадники и карета въехали в урусовскую усадьбу, почти во всем напоминающую морозовскую, — у вельмож были одинаковые вкусы.

Возле хором, на полянке, под присмотром мамок и нянюшек играли красивые, ухоженные отпрыски — погодки или около того — от трех до шести лет: Анастасьюшка, Евдокеюшка, Петруша. Самой малой, Парашечкой, занималась юная Акилина, застенчивая воспитанница Урусовой.

Увидев сошедшую с кареты княгиню, взрослые закланялись, дети бросились к матери. Евдокия Прокопьевна старших — каждого и всех вместе —

с улыбкой приласкала. Затем — самое для нее главное — протянула порывисто руки к Парашечке, схватила ребенка, словно бы своей дочерью от кого-то защищаясь, прижала к груди, целует.

Куда-то ушло тоскливое недоумение, в глазах женщины непомерное счастье.

В глазах женщины — уже другой, боярыни Морозовой, — тоже непомерное счастье. Правда, несколько иное. Усталое удовлетворение, довольство, нежная благодарность к лежащему рядом мужчине.

Судя по скомканной постели и брошенной одежде — здесь, в спальне случилась бурная сцена неистовой любви. И теперь обессиленный Юрко Лутохин, раскинувшись, похрапывал. А неугомонная Федосья любовалась своим любовником, играла его буйными кудрями, что-то тихонько нашептывала.

С улицы подошел к морозовской усадьбе протопоп Аввакум. И калитка перед ним отворилась.

— Благослови, батюшка! — поклонился страж у ворот.

— Бог благословит! — Перекрестил мужика Аввакум, сунул ему руку для поцелуя.

По-хозяйски вошел во двор, благославляя встречных, с каждым о чем-то недолго беседуя. Грозного попа все любили, привечали благоприятно.

При виде священника у Стешки, сидящей на крыльце, глаза полезли на лоб.

— Ой, батюшки! — девушка в ужасе всплеснула руками.

Взлетела по ступенькам, толкнула входную дверь. Проскочила одни просторные сени, другие. Спешит через горницы, лестницы, переходы…

Наконец, запыхавшись, замерла у дверей морозовской спальни, прислушалась.

— Спаси, Господи! — Испуганно перекрестилась.

Тихонько постучалась. Подождала. Постучала погромче.

Распахнулась дверь, на пороге гневная боярыня в ночной рубашке.

— Госпоже моя, не вели казнить! — кланялась Стешка. — Батька… Батюшка Аввакум прибыл…

Федосья на секунду остолбенела. Затем бросилась к постели, теребит спящего.

— Юрко, Юрок, да очнись ты! Аввакум протопоп явился!

При имени Аввакум Лутохин вмиг протрезвел.

Завершив очередную беседу, протопоп наткнулся на незнакомых лутохинских стрельцов.

— Кто такие? Чьи люди?

— Головы стрелецкого Лутохина мы, — лениво процедил стрелец.

— Лутохина? А зачем тут?

— В гостях. У боярыни, — небрежно ответил второй.

Протопоп жестко оглядел невеж, решительно зашагал к крыльцу. Взобравшись на первую площадку, вдруг задержался, потом спрятался за балясиной, ждет.

Из-за угла дома осторожно выглянул нескладно одетый Лутохин. Не заметив опасности, поспешно прошмыгнул к коновязи, где его подручные держали наготове лошадей. Взмахнул на коня. Двинулись к раскрытым воротам.

Оглянулся на дом стрелецкий начальник — не провожают ли его.

И тут стыкнулись взгляды двух неприятелей — священника и царского сатрапа. Голова нахально, победительно заулыбался. Но его прыти хватило ненадолго. Мощный заряд аввакумовской неприязни скоренько срезал жалкие потуги удачливого любовника.

Тот не выдержал, злобно стушевался. Огрел коня плетью. Всадники ускакали.

Сторожа запирали ворота.

В горнице появился раздосадованный протопоп. С кислой гримасой огляделся.

На столе — остатки пира: недоеденная закуска, кувшины, чарки.

У стены на лавке возле стола сладко сопит во сне Марья Данилова.

Аввакум принюхался к кувшину, передернулся.

— О, беспутныя! В дому вертеп развели! Содом устроили!

Марья со сна испуганно вскинулась.

— А?!

После вина женщина изрядно растрепана. Поняла, где она, узнала попа, потянулась к его руке, чтобы поцеловать.

— Благослови, батюшко!

— Я тя щас благословлю! — отмахнулся поп. — Я вас всех тут щас благо-словлю — по шее!

Прибежала Морозова, уже прибранная. Изобразила удивление.

— Эвона, батюшко, и ты здесь! Вот радость-то! А я и не знала! — Тоже потянулась к руке.

— О, прелюбодеица! — отстранился священник. — Белилами, румянами умазалась, брови, очи подсурьмила! Тьфу, сильно хороша и плюнуть не на кого!

— Так ить гость был, батько Аввакум! — вступилась Марья.

— Хорош гость! Зачем был-то?

— Повидаться, — оправдалась Федосья.

— Повидаться ей! Глянь-ка, дурка, на душу свою, какова она чиста?! Гной и червие в душе твоей кипят! Бесы смрадною водою окропляют! Ты ж не чуешь в себе зверей этих, что снедают тебя беззаконной ради сласти!

Марья отважно кинулась на защиту.

— Где ж беззаконие, Петрович? Она ж вдова!

— Ох, ох, бедная вдовушка! Не видит внутри души своей наготы и срамоты! Блудною тиною помазана!

— Рази любить — грех?

— Бога надобно любить… Ишь ты, защитница! Дочери вы мне духовные — не уйдете от меня ни на небо, ни в бездну! Тяжко вам от меня будет! Не игрушка душа, чтобы плотским хотением ее подавлять…

Заплакала Морозова.

— Молодкой ведь я, батька, после мужа осталася!

— Ох, ох, безумная! Безобразная! — завелся протопоп. — Невмоготу ей, видишь, честное вдовство! Тебе так Бог судил. Выколи глазищи свои челноком! Оно лучше с единым оком жить, нежли с двумя попасть в геенну огненную!..

Затряслась от ужаса Федосья!

Ворвалась к ней в душу огненная геенна.

Шлепнулась женщина на пол, лежа бьется.

Данилова опустилась рядом, усадила несчастную, приобняла, успокаивает.

— Ну, ну, будет! Полно! Пошутил батька! Сморозил… — И пожурила его: — Зачем так, Петрович? Слишком, перебрал! Подай вон водицы!

Аввакум понял, что перебрал, смущенно хмыкая, нашел на столе воду, проверив на запах, налил чарку, подал сидящим на полу.

Стучат о край чарки морозовские зубы.

— Все хорошо, болезная ты наша, все ладно!

Батька Аввакум опустился рядом с женщинами, легонько похлопал боярыню по плечу.

— Ну, ну, дружок мой, не сердитуй! Правду тебе говорю. Кто кого любит, тот о том и печется. И промышляет о нем пред Богом и человеки. А вы мне все больны. И ты, Марья Герасимна… И ты, Федось Прокопьвна… И сын твой Иванушко…

Кричит Федосья Прокопьевна в экстазе:

— Тело свое умучу, батюшко! Постом умучу и жаждою! И прочим оскорблением!

Просторная светелка. За столом отрок Иванушка, шевеля губами, с увлечением скрипит по бумаге гусиным пером. Рядом его учитель Акинфей Иванович. Листает какую-то книгу, время от времени поглядывает на Иванов труд. В стороне сидит дремлет дядька Яков.

— А где теперь твоя служба, Акинфей Иваныч?

— В монастыре Андреевском, Иван Глебыч, что на Воробьевых горах. От Москвы недалече, по Киевской дороге, возле реки.

Засмеялся вдруг юный боярин.

— В монастыре?! Разве ты чернец? Тебе-то что в монастыре делать?

— Там нынче ученое братство. Твой же двоюродный дед, Ртищев Михайло Алексеич, братство открыл. С греческого да с латынского на славянский книги переводим. Юношей обучаем.

Удивился юноша, расстроился.

— Деда Михайло? А я и не знал…

— Ученых старцев из Киева Михайло Алексеич привез. Многие молодые люди к нам ходят.

— А мне и не сказали… — Иван подвинул бумагу учителю. — Вот, смотри.

Акинфей Иванович просматривает свиток, довольно угукает, кивает.

— А чему там у вас учат?

— А всяким грамматическим хитростям. Диалектике, риторике, потом — философии… Угу, угу. Еще астрономии, это про звезды. Языкам — славянский, греческий, латынский. И прочим свободным ученьям…

Данилов вернул бумагу Морозову.

— Добро, Иван Глебыч. Только вот Господь сперва создал небо, а уж после землю… «И сказал: буди небо — и стало»… «И сказал: буди земля — и стало». А так похвально.

— А меня, меня учиться возьмете?

— Чего ж не взять-то? Возьмем… Коли матерь твоя, Федосья Прокопьна, соизволит.

Акинфей Иванович и Марья Герасимовна покидали усадьбу, прощались возле крыльца.

— Нет, Иван Глебыч — умница! — одобрительно кивал Акинфей Иванович. — Много им доволен. Успехи в учебе несомненные.

Батька Аввакум одобрительно потрепал Иванушку.

— Пострел!

Морозова на сына глядела с ревнивой любовью.

Раскланялись. И семейная пара развернулась на выход.

Протопоп заявил вслед:

— А ты б, Акинфей Иваныч, женушку-то свою приструнил бы малость!

— Да что такое?

— Перестала бы винцо-то попивать!

— Кто, я? — сделала удивление еще пьяненькая Данилова.

— Ты, ты, Марья Герасимовна! И еще кой-кто, — батька хитро глянул на Морозову.

Боярыня смущенно передернулась.

— Пейте квасок и воду, так и в голове ум не мутится. И очи с похмелья не косят, руки-ноги не отпадают, и утроба здравая. Паче же греха меньше. Нам случается и воды в честь, а ничего — живем… — Перекрестил Даниловых. — Ступайте с миром!

Идут Даниловы к калитке, видно, что муж выговаривает, а жена оправдывается.

Протопоп засмеялся.

— Добрые люди!

Иван спустился с крыльца, гуляет независимо по двору. За ним, чуть отстав, следует дядька.

— Меня вот чтой-то крутит! — разминая сухое поджарое тело, пожаловался Аввакум. — Пойти разве лечь?

— Ступай, полежи.

Стали подниматься по высокой крыльцовой лестнице. Не спеша, с остановками. Боярыня попыталась помочь своему духовному отцу, но тот ворчливо отмахнулся.

— Не, не! Сам!

— Царевы деньги-то получил?

— И царевы получил десять рублев, и царицыны десять. А дружище наше старое, Михайло Ртищев, тот и шестьдесят рублев казначею своему велел в шапку мне сунуть…

Морозова все поглядывала на двор, где одиноко мотался ее сын.

Аввакум хохотнул.

— Везде встречают меня, яко ангела Божия. И государь, и бояре — все мне рады. Давеча царь Алексей тотчас меня велел к своей руке поставить. И слова милостивые говорил: «Здорово ли-де, протопоп, живешь? Еще-де повидаться Бог велел!» И я руку его поцеловал и пожал, а сам говорю: «Жив, слава Господу, и жива душа моя, царь-государь. А впредь что изволит Бог». Он же, свет Михалыч миленькой, вздохнул да и пошел, куды надобно ему.

— Царь-то есть добр к тебе!

— А чего ж не быть доброму, коли я молчу? Ныне и царь, и бояре, никто не лихи до меня. Дьявол до меня лих, а человеки все до меня добры.

Дверь на верхней площадке за ними захлопнулась.

Палата в Кремле. За столом сидит царь Алексей Михайлович, сумрачно уткнулся в свиток. Подданные стоят. По углам — стольники, дьяки. Рядом с государем Лутохин. Напротив воеводы: Урусов, Воротынский, Долгорукий, Борятинский. Боярин Михайло Ртищев в стороне.

Г о с у д а р ь (озабоченно). Призвали мы вас, воеводы. (И вдруг засмеялся, глядя на тучного Ртищева.) А ты что здесь, Михайло Лексеич? Нешто ты воевода? С твоими-то ногами недужными!

Р т и щ е в. Избави Бог, великий государь! Из меня какой воитель! Со слезной просьбой к тебе. От людишек твоих многих.

Подумал государь, вроде сейчас не время, да вот проситель больно уважаемый.

Г о с у д а р ь. За всех-то ты болезнуешь, Михайло Алексеич! Ну, скоренько сказывай.

Вздыхает горестно добрый Михайло Алексеевич.

Р т и щ е в. Вдовствует без патриарха, слезно сетует мать наша — святая церковь, не имеючи жениха! И все переменилось, царь-батюшка, не только в церквях, но и во всем твоем государстве! Худо без пастыря детям жить!

Г о с у д а р ь. Худо, ой, худо, знаем!

И все горестно закивали. Р т и щ е в. Потрясается царство, а мы ждем-пождем. Чего? Нельзя нам боле без патриарха, свет наш!

Г о с у д а р ь. Ой, нельзя, боле нельзя! Кого ж, однако, выбрать-то?

Д о л г о р у к и й. А Никона вернуть? Чем Никон-то негоден?

Г о с у д а р ь (вспылил, даже вскочил с места). Да кто ж его, Никона, гнал! Кто?! По своей воле ушел! Патриаршество бросил! Не, не, упаси Бог! Больно крут! Ой, боюсь я его.

Р т и щ е в. Отец Питирим, митрополит Крутицкий, не подойдет ли?

У р у с о в. А не ветхий ли отче Питирим, а? А ну как помрет? Сызнова без патриарха?

В о р о т ы н с к и й. Может, Иоаким Чудовский? Крепкой воли муж.

Р т и щ е в (возмутился). Ну сказанул, князь Иван, ну сказанул! Еще одного Никона хочешь? Глянь-ка на Иоакима! Больно горд и немилосерден. Из Никонова нетерпеливства раскол и получили! А отче Питирим кроткого сердца. Духом смирения наделен, и терпеньем, и любовью!

Внимательно и напряженно следит государь за спорщиками, перекидывает взор с одного на другого.

В о р о т ы н с к и й. Не любовь нам теперь надобна, Михайло Алексеич, а кулак да кнут!

Р т и щ е в. Ни-ни, князь Иван, ни-ни!

В о р о т ы н с к и й. Любви русский человек не поймет! Кулак поймет!

Р т и щ е в. Много ли кулаком добьешься! Слезами лучше и смирением промысел чинить, нежли надменностью да силой.

Царь Алексей явно на стороне Ртищева.

В о р о т ы н с к и й. Добром-то вон и распустили народ! И вора Стеньку Разина получили!

Г о с у д а р ь. Да, Стенька вот. Затем и позвал вас. (Ткнул в свиток.) Вести нам пришли. Зачти, Прошка!

Д у м с к и й д ь я к (взял свиток, читает). «…И тот вор и изменник Стенька Разин с товарищи, забыв страх Божий и крестное целование, изменил великому государю вдругорядь, пошел в нонешнем году для воровства на Волгу, к Царицыну. И царицынские всякие жилецкие люди своровали, пустили его, Стеньку, в город. И он, Стенька, воеводу Тимофея Тургенева и царицынских служивых людей всех побил…»

При имени Тургенева воевод покоробило, князя Тимофея они хорошо знали. И каждый из них мог оказаться на его месте.

Р т и щ е в (расстроился, всплеснул руками). Ммм, князь Тимошка сгинул! От жалость-то!

Д у м с к и й д ь я к. «…И всякие суда великого государя с хлебными запасами и с товарами на Волге погромил, и людей на тех судах побили многих…»

Молчат суровые мужи.

Г о с у д а р ь. Как поступим, князья-воеводы?

Д о л г о р у к и й. Окоротить пора бы вора этого, государь.

В о р о т ы н с к и й. Доколе терпеть будем!

Б о р я т и н с к и й. Уж от людей стыд! Будто боимся.

У р у с о в. Не много ли чести-то с ним цацкаться! Да укажи, надежа-царь — соплей его, Стеньку, перешибем! На раз!

Г о с у д а р ь (довольно хмыкнул). Вот ты, князь Петр и перешибай! Тебе идтить с полком в понизовые города.

У р у с о в. Как повелишь, царь-государь…

Возгордился Урусов, гоголем поглядывает, остальные воеводы обиженно помрачнели, что не их выбрали, сопят.

Г о с у д а р ь. А товарищем к тебе пойдет… князь Юрья Никитич.

Борятинский раздосадован, что не главный он, но против царской воли не попрешь.

Б о р я т и н с к и й. Слушаюсь, царь-батюшка.

Разложил на столе карту Алексей Михайлович, указывает путь.

Г о с у д а р ь. Идти с Москвы водою, на судах на Царицын. (Ползает по еще наивной, древней карте царский палец.) Разведать про Стеньку с товарищи, в которых они местах и сколько их, воровских казаков. И куда они хотят идтить: водою ли в судах или сухим путем. И на которые места… С Волги их, супостатов, сбить и в верховые города не пропускать.

У р у с о в. Уразумел, государь. Когда велишь отбывать?

Г о с у д а р ь. Не мешкая…

Д о л г о р у к и й. Страху в людях не стало. Кругом неповиновение.

Р т и щ е в. Пастырь душевный, пастырь, ой, как людям надобен!

Г о с у д а р ь (вздохнул). Кого ж выбрать-то?

Урусовская опочивальня свечами освещена. У туалетного столика сидит

в ночной рубашке Евдокия Прокопьевна, в большое зеркало отрешенно смотрится. Роскошные ее волосы трепетно и со страхом расчесывает большим гребнем комнатная девка.

Увлеченная Данилова сопровождает свой рассказ подробной жестикуляцией.

— А царица Марья брюхатая сидит. А вокруг стоят все царицыны комнатные боярыни расфуфыренные. А краше всех наша Федось Прокопьна.

Княгиня поглядывает иногда на рассказчицу через зеркало.

— А в чем Федосья была?

— Ой, а на ней голубой летник, бархатный с яхонтовыми пуговицами. Широкие такие кисейные рукава собраны в ме-елкие складки. Перехвачены вот здесь, повыше локтя, алмазными зарукавниками. А сверх платья — этакая роскошная шелковая подволока, голубая же.

— А на голове?

— А на головке кика, ровно тебе драгоценная корона. Из-под нее по вискам ниспадают, до самых до плеч, рясы из жемчуга и каменьев. А на лоб свешивается сеткой золотая поднизь, низанная жемчугом… А сверху надета…

Голос Марьи Герасимовны затухает, хотя она продолжает повествовать.

А в зеркале отражение княгини затуманилось. И прояснилось в роскошном одеянии. Плавно колыхалась сказочная красавица. А рядом, спиной к нам, возникла крепкая мужская фигура. Потом фигура резко обернулась — нагло ухмыляется морда Лутохина.

Евдокия резко передернулась. Гребень тоже дернулся в руках девушки, причинив княгине боль. Служанка в страхе застыла.

— Легче, дурка! — скривилась госпожа.

— Позволь, тетя, мне, — попросила Акилина.

Взяла гребень, ласково и осторожненько стала расчесывать роскошные волосы княгини.

Девушка Евдокии нравилась

— А на ногах-то у Федосьи что было?

— А на ножках сафьяновые сапожки с золотой нашивкой.

Прибежала служанка, протянула Даниловой глиняную чашку.

— Вот, госпоже, остыло!

Марья взяла чашку, посмотрела, понюхала.

— До клеести варено?

— Как велено.

Данилова осталась довольна, придвинулась к Урусовой.

— А где же наше личико, красавица ты наша писаная?

К раскрытым воротам урусовского дома с улицы прискакал верховой с факелом. Следом еще группа всадников. Среди них князь.

Завертелись по двору, затопали, захрапели возбужденные кони.

Конь поднес знатного ездока к крыльцу дома, гостеприимно зовущего теплым светом окошек. Сбежались люди, приняли коня, помогли Урусову спешиться.

— У, дьявол!

Пошатываясь, пьяный воевода начал забираться на высокое крыльцо.

В просторных сенях Петр Семенович скинул на руки подбежавшим слугам плеть, плащ, шапку. На поясе князя болтался кинжал в ножнах.

— Княгиня где?

— У себя, вельможный князь! Наверху!

— А зачем не встречает?!

Ответа не было.

— Дьявольщина!

Собравшись с силами, хозяин зашагал.

— Ступайте все! — приказала княгиня.

Из спальни одна за другой, кланяясь, исчезают женщины.

— И ты! — получила приказ Акилина.

Девушка тихонько притворила за собою дверь.

Тяжелые шаги издали… ближе… ближе. Рывком распахнулась дверь. В спальню ввалился гневный Урусов. И замер столбом. Обомлел, челюсть отвалилась. Хмель куда-то пропал. Помотал головой, прогоняя чертовщину, — не помогло. Мелко крестясь, попятился назад.

— Что ты, Петр Семеныч? Не признал? Это же я!

— Хто?!

— Жена твоя Евдокия Прокопьевна. Ты пьян, однако.

Урусов плюхнулся на табурет, со лба пот отирает.

Картина и впрямь пугающая: в мерцающем от свечей неверном свете, на высокой постели под балдахином, опершись на гору подушек, полусидело-полулежало привидение в ночной рубашке. Вместо лица — белая мертвая маска. Только глаза живые.

— Пшено сорочинское, — показала пальчиком на свою маску княгиня. — С лица сморщенье сводит. Лежать надобно недвижно…

Князь выдохнул, обмяк, словно воздух выпустили.

— Ху, дьявол, это надо же! А я-то… Ну, бабы! Ну, сикуши! Воистину — волос долог, ум короток! Ну, отмочила!

В мрачном настроении пребывал Урусов.

— Тебе что, скверно, князь? Послать за доктором — кровь пустить?

— А, вздор, лишнего перебрал на прощанье… В Царицын плыву с полком. По указу государеву.

— Когда же?

— Завтрева. Среди всех воевод царь Алексей меня выбрал.

— Но это же честь. Весьма приятно!

— Да вот теперва подумавши, не знаю, приятно ли. Стенька не подарочек!

— Стенька? А кто это? Что-то слыхала.

— Изменник и ворюга! Воеводу Тимошку Тургенева в Царицыне убил до смерти!

— Тургенева? Ой, жалко князя!

— Сволокли Тимошку на веревке к реке, прокололи копьем и утопили. Всякие жилецкие люди к Стеньке бегут… — В глазах Урусова промелькнул страх. — А ну как из моего полка к вору Стеньке все выбегут? Что тогда?

Голос Евдокии потеплел.

— Все сладится, милый! Моими молитвами!

Женины ласковые слова, запах ее тела возбудили пьяного князя. Ноздри его заиграли, засопел.

Женщина в маске почувствовала опасность, подалась назад, защищаясь руками.

— Не надо, милый, не сейчас! Прошу тебя! Ты пьян! Не надо! Умоляю!

Как был — в одежде и сапогах — воевода прыгнул в белую постель-пропасть.

На пол шмякнулся тяжелый ремень с кинжалом в ножнах.

Ритмичный рык, сопенье, мужское постанывание.

Подрагивает мертвая белая маска с пустыми, равнодушными глазами.

Людская в морозовской усадьбе. За столом сосредоточенная Федосья Прокопьевна амбарную книгу листает. На почтительном расстоянии пригнулся подобострастно казначей Федор, в руках его холщовый мешочек. Поодаль — другая испуганная челядь.

Боярыня Морозова сильно изменилась, стала суше, строже, одета скромнее, в темное.

— Дале! — приказывает хозяйка.

— Село Порецкое, боярыня, — докладывает казначей. — Аргуновской волости.

Боярыня нашла в книге село Порецкое.

— Давай.

Федор высыпал на стол из мешочка кучу монет.

Морозова, шевеля губами, высчитывает десяток монет, сгребает со стола в руку. Ссыпает со звоном в свой кожаный мешочек. Отмечает десяток одной фишкой. Берется считать следующий.

Грязный, с лужами, горбатый переулок, высокий частокол — задняя сторона морозовской усадьбы. Остерегаясь, исподтишка поглядывая по сторонам, шагает протопоп Аввакум. Следом, отступя, семенит пятерка монахинь.

Подошли к калитке, монахини в сторонке. Аввакум висячим железным кольцом в дверь постучал.

— Кто?

— Свои, отворяй!

Раскрылась калитка. Протопоп, еще глянув по сторонам, торопит:

— Давай, давай, сестры! Быстро!

Вовнутрь прошмыгнули сестры, исчез протопоп. Калитка захлопнулась.

Морозова снова уткнулась в амбарную книгу.

— А это чё, в Селецкой слободке?

Федор не понял.

— В коей, госпожа?

— Рязанской, Рязанской вотчины, олух! За нонешний год — пусто! Зачем так?

— Присылки не было, боярыня.

— Староста там кто?

— Семен Кривой.

Раздражена Федосья Прокопьевна.

— Послать нарочного! Стребовать с них, с Семена как положено!

Захватив со стола тяжелый кожаный мешочек, хозяйка в сопровождении челяди покидает контору. На ходу приказывает:

— Взять со всех селецких крестьян с выти — оклад по пуду свиных мяс. Добрых и хлебных брать, не самые тяжелые, а весу б была пуда в полтора туша.

Казначей смиренно кивает, мол, запоминаю.

— Да со всех крестьян с двух вытей взять по гусю да по поросенку по доброму…

Встречные холопы на хозяйственном дворе сдирают шапки, низко кланяются.

— А гуси брать перед отправкой, свежие и нележалые, с потрохами… А велеть бы, чтоб и гуси и потрохи везть бережно, чтоб дорогою не изветрились.

Боярыня заметила Аввакума с монахинями, пошла навстречу.

— Гуси, и утки, и поросята прислать мерзлыми, а не живыми. И потрохи, да и перья, и пух, и крылья — все присылать непременно…

Обе компании встретились.

— Вот, Меланья-старица, Белевского уезду Жебынской пустыни, — познакомил Аввакум.

Выступила вперед Меланья. Взаимные поклоны.

— И другие старицы…

Поклоны.

— У тебя поживут. Негласно.

— Милости просим! — вновь поклонилась хозяйка.

Обратные поклоны

— Спаси тя Христос, тя Христос! Спаси!

— За старую веру из монастырей изгнаны, — добавил протопоп.

— Да, Федька, еще взять со всех крестьян по курице с дыму… — вспомнила Федосья. И приказала домоправительнице: — Покорми матушек, Анка!

И пристрой!

Анна понятливо кивнула.

— Не побрезгуйте, матушки! Чем Бог послал!

С превеликим удовольствием старицы засеменили к людской.

Мелания осталась.

— М-да, чаял я, живучи в Сибири в ссылке, в смертях многих, тишину здесь в Москве встретить, — вздыхает поп. — А ныне увидал церковь нашу паче прежнего смущенную! Вконец разорили! И молитву Исусову, и крещение человека, и венчание, и погребение, и церковные чины — все переменил собака Никон!

— Последние времена грядут! — воскликнула старица. Из челяди остался только казначей.

— Тебе, Федька, что? — спросила грозно боярыня.

— Тык людей кода посылать-то? В Селецкое?

— Да щас, щас, болван! Не медля!

Казначей, поклонившись, побежал.

— А сразу оклад не выдадут, — кричала вдогонку Морозова, — поставить на правеж! И Сеньку, и всех! Выколачивать нещадно! — И пожаловалась: — От воровской народ! Добра никто не помнят!

В гостиной втроем — Аввакум, Морозова, Мелания — пили чай, со смаком прихлебывали. Самовар на столе, а к нему — положенные обильные закуски.

— И царя Лексея обманул собака Никон, тремя перстами креститься понудил, заместо двух, — не мог успокоиться Аввакум. — Бог наш, мол, троица — тремя персты и знаменимся! А царь, бедной, послушав, да дьявола и посадил триперстием на свой лоб!

Духовные лица посмеялись. Федосья слушает серьезно.

— Триперстие — печать антихристова! — поддержала Мелания.

— Како мы и отцы всю жизнь крестились? Двумя перстами! Ибо два перста означают Божескую и человеческую природу Спасителя.

Достал Аввакум из кармана свиток.

— Тут вот не стерпел я, накарябал кой-чего царю Алексею.

Морозова жадно схватила свиток, развернула.

— Ну-ка, ну-ка, про что?

— Чтоб старое благочестие царь взыскал. Матерь нашу — святую церковь от ересей оборонил. Чтоб на престол бы патриарший учинил бы пастыря православного.

— А как это? — удивилась Федосья. — Можно ли? Ведь Никон-то покуда патриарх?

— Ушел — и слава Богу! Волк он, а не патриарх!

— Отступник! — добавила Мелания.

Боярыня углубилась в Аввакумов труд, изредка на гостей поглядывает.

А священник вскочил — завелся.

— Да они же, никонианцы, имя… имя Сыну Божию переменили! Печатают по-новому, с добавкой излишней буквы «и». Был Исус, стал… — небрежно: — Иисус! И тем учинили у нас великий раскол и смуту! И от иных стран вечный понос и укоризну Росийскому государствию! И православной нашей вере! Будто мы, — хохотнул, — и отцы наши, и святые русские чудотворцы, от Владимирова крещения лет семьсот будучи, будто мы имени Сыну Божию не знали! Да ежли кто в царском имени сделает перемену аль ошибку, так того в раз казнят! Как же дерзнуть нарушить имя Сына Божия?! Разоряется матерь наша — святая церковь! А нам что же, молчать?!..

— Не умолчим! — выкрикнула Мелания.

— Время приспело страдания! Подобает всем нам, христианам, неослабно страдати!

Морозова в экстазе:

— Буду страдати, батюшко! Буду!

В ночной тьме спят морозовские хоромы.

Тихонько открылась дверь опочивальни, проник в темную переднюю неяркий качающийся свет. С фонарем в руке появилась Федосья в ночнушке. Прислушалась, присматривается. Мягко тлеют лампадки под иконами. На лавках по стенам похрапывают две дежурные девки.

Боярыня вернулась в опочивальню, затворилась. Отставила фонарь. На двери перекинула щеколду. Отвернула на стене половину ковра. Вытащила из стены большую деревянную пробку. Сунула внутрь руку. Что-то щелкнуло.

И отошел от стены легкий муляж бревна. Открылся тайник.

Пошарила в темном зеве боярыня, вынула глиняную кубышку с крышкой. Из кожаного мешка высыпала в кубышку позвякивающие монеты. Сунула кубышку на место.

Секунда раздумья, и женщина решилась. Достала из тайника — с трудом! — тяжелую железную шкатулку. Повернула ключик в замке. С волнением подняла крышку. Опустила в шкатулку руки, подняла. И… полились, сверкая, сквозь пальцы драгоценные украшения — золотые да серебряные, бриллиантовые да жемчужные. Еще… еще… Множество, полная шкатулка!

Кое-что на себя Федосья примеривает, глядя в зеркало. Непомерное довольство и радость на лице боярыни.

По чистому, с перелесками, полю двигалась группа конников. Царь Алексей Михайлович со свитой ехал на соколиную охоту. У сокольников — уважаемых людей — ловчие птицы. Каждый сокол сидел на левой руке хозяина, на толстой кожаной перчатке. На голове хищника закрывающий глаза клобучок. На ножках манжеты-онучки, ремешками к хозяйской руке прицеплены, чтобы не улетел. Колокольцы позвякивают.

Алексей Михайлович был счастлив, соколиная охота — самая главная его страсть. Рядом с царем покачивался в седле любимый царский сокольник Василий со своим «птенцом».

Государь восхищенно взирал на хищную птицу.

— Булат! Хорош твой Булатка, а? Скажи, Василий!

— Хорош, царь-батюшка. Брехать не стану.

— Новик, первый раз нынче пойдет в напуск! — Царь Алексей приглашал окружение разделить свою радость. — Зверь!

— Изрядный ястреб! — поддержал царя один из приближенных.

Царь вспылил, презрительно глянул на подчиненного.

— Какой ястреб, дубина! Ястреб берет добычу с земли, щиплет, куда ни попадя! А Булат — сокол! Сокол! Бьет с лету!

В конце кавалькады, отдельно от всех, потряхивались рядком понурые воеводы — князья Юрий Долгорукий и Юрий Борятинский.

— А князь Иван Семеныча-то Прозоровского, слыхал ты, нет? — спросил Долгорукий. — Убили в Астрахани разинцы.

Борятинский потрясен.

— Иванку убили? Как убили?

— На городскую стену, на раскат ввели, копьем живот проткнули. И сверху сринули наземь.

— Не зна-ал.

— И двух сыновей его повесили ногами вверх на той же стене. А жену его и дочерей ворам отдали на поругание.

А царь-батюшка, помогая руками, увлеченно рассказывает:

— А сокол, нет, сокол сперва подтекает под добычу, вот так… взгоняет ее… После выныривает позадь ее вверх. И сверху бьет в нее, как стрелой, чаще под левое крыло… Коготь отлетный всаживает в птицу и распарывает ее, ровно ножом. А как птица упала, опускается на нее, тотчас перерезывет ей горло и пьет кровь…

Радостно смеется государь.

Долгорукий-князь ревниво поинтересовался:

— Ты — по нашим вестям — чуть было Стеньку-вора живым не взял. Было так?

— Рублен был саблею Стенька, — подтвердил Борятинский. — И застрелен из пищали в ногу. Едва ушел. Побежал из Симбирска водою, на судах.

— Как же ты, князь, упустил-то вора?

— Так в моем полку-то пеших людей ратных сколь сталось-то? С гулькин нос! А те, кто и остались, от многих боев, от посылок частых ранены али больны.

На полянке ожидали еще сокольники с птицами и царские слуги. Поклонились.

— Прибыли, царь-батюшка, — объявил Василий. — Место что надо, водяное. Птица есть.

Опытным глазом государь осмотрелся, остался доволен.

— А люди твои где? Готовы?

— Обижаешь, батюшка! Окрест по кругу стоят, схоронились. Щас пускать будем.

Государь заволновался, перекрестился.

— Ну, благослови, господи!

Василий подъехал к сокольникам, распорядился. Верховые поскакали влево, вправо.

Алексей Михайлович наслаждался природой, ожиданием зрелища.

И вдруг радостный взор его потускнел, когда упал на хмурых воевод. Царь не любил неприятностей, а здесь предстоял тяжелый разговор с воеводой Борятинским.

— Ты зачем, страдник, худой человечишка, ты зачем, ненавистник, с Казани в Симбирск ушел?

Борятинский хотел было оправдаться, но…

— Тебе государем было велено где быть? Под князь Урусовым!

— Так я, государь, и был с князь Петром в Казани. А князь послал меня с Казани с ратными конными и пешими людьми для выручки Симбирска.

Государь смотрел недоверчиво.

— Сам послал?

— Сговорились вместе идтить. На том и положили, что ему, князь Петру, идтить со своим полком со мною.

— И он пошел?

— Не пошел. Не пошел со мной упрямством своим. А я говорю: «Или ты, князь, служить не хочешь государю великому?» А он говорит, что я-де тебя, князь, не слушаю, ты не моего полку. Кричал на меня с великим невежеством. И бесчестил!

— На людях бесчестил?

Воевода князь Борятинский очень был обижен.

— При многих людях и при полчанах. Любого, государь, спроси! За таким бесчестьем мне и говорить нельзя было! А кабы у меня были прибавошные ратные люди, конные и пешие, и крови бы, и бунтов в Симбирске никаких не было бы.

Царь Алексей посмотрел на Долгорукого — правда ли?

Князь Юрий Алексеевич пожал плечами: мол, я сторона, но Борятинского поддержал.

— Кабы пришел к Симбирску кравчий и воевода князь Петр Урусов с ратными людьми, и вору Стеньке Разину утечь бы было некуда. И городы Алагор и Саранск, и иные городы и уезды до конца б разорены не были.

И то разоренье учинилось от нераденья кравчего и воеводы князь Урусова…

Прискакал гонец с докладом.

— Сокол стал в лету, государь!

Государь в миг забыл про неприятности, рыскает глазами по небу.

— Кого откинули?

— Алая.

— Ага, вон он, Алай, кружит! Вон он! Ну, с Божьей помощью!

Махнул Алексей Михайлович платком — со всех сторон раздался страшный шум: бубны, трещотки, крики, визги, свист, собачий лай. Охотники поднимали птицу с воды.

Все следят за полетом хищника, переживают, но первый — государь.

— Ну, Алаюшка, ну, миленькай, не подведи! И! И! Тьфу ты, мимо! Промазал, паскудник! — Расстроился. И приказал дьяку: — Прошка, готовь указ! Чтоб кравчий и воевода князь Петр Урусов отдал бы ратный полк, а также великого государя знамя — отдал бы воеводе князь Юрью Долгорукому…

Князь Борятинский ошарашен, князь Долгорукий доволен, горд, но скромен.

— Принимай бразды, Юрий Алексеич! Пора с этим, с вором, со Стенькой, скончать! Бунтовщиков усмиряй без жалости!

Князь Юрий Алексеевич поклонился.

— Благодарю за доверие, великий государь! Оправдаю!

— Васька, сукин сын, — позвал царь. — А ну давай Булата откидывай!

Василий снял со своего питомца клобучок. Сильным, но плавным взмахом послал сокола в небо.

— Але-гоп! И разбойничий свист сокольника.

Охотничья компания следит — головы вверх.

— Срезал! — хохочет государь.

Общее ликование.

Приемная палата в Чудовом монастыре. В кресле сидит раздраженный настоятель монастыря отец Иоаким. Перед ним уважительно склонился сыскных дел думский дьяк Илларион.

— От Аввакума и от прочих таковых же всенародный бунт и происходит, — возмущается пастырь. — Они всему тому смятению вина! На Дону да на Волге, взять, отколь непокорство великое и мятеж?

— Правда твоя, святый отче!

— Тайное дело к тебе, Илларион, за тем и позвал. — Архимандрит еще раз проверился, нет ли «ушей», говорит тихо: — За Аввакумом-еретиком учреди негласный надзор. Посади на хвост соглядатаев! Куда пошел, с кем говорит, что говорит — докладывать лично мне.

— Понял, отец Иоаким. Сделаю.

— Живет протопоп в дому боярыни Федосьи Морозовой. Проникнуть надобно в морозовские хоромы.

Дьяк страшно удивлен.

— Как проникнуть?!

— Ты сыщик. И по всем статьям — дошлый. Отыщи среди дворни обиженного, недовольного. Умасли, застращай. Не мне тебя учить.

— Нет, но к боярыне! К Моро…

— Под мою руку. И доносчика сразу ко мне. Сюда, в монастырь. — Священник грозно изрек: — Государево слово и дело!

«Крестовая» комната — маленькая домашняя церковь в доме Морозовой. Иконостас и поклонный крест. Лампады и свечи. Протопоп Аввакум задушевно беседует с отроком Иваном.

— С еретиком, Иванка, какой мир? Бранися с ним и до смерти, и не повинуйся его уму развращенному. А еще лучше — беги от еретика, не то свою честь уронишь, душу извредишь: его же не исправишь, а себе язвы примешь. Уразумел?

Юный боярин смотрит на Аввакума, как на Бога.

— Уразумел, батюшко.

— Даже коды он мягко с тобой говорит, уклоняйся его, поскольку ловит тебя, как бы навести беду душевную и телесную. И держись правила, Иванка: с бритоусом, с табашником, со щепотником и со всяким скобленым рылом не молись, не водись, не дружись, не бранись. Уразумел?

— Уразумел, батюшко!

— Вот и ладно. Стань на колени!

Иван Глебыч опустился на колени.

Священник положил руку на его голову.

— Очищается раб Божий Иван, отпускаются ему грехи вольныя и невольныя. — Потрепал мальчишку. — Теперь, сынок, ступай. А я помолюся о всех о вас.

Поклонившись, Иванушка вышел.

Стоя на коленях, страстно молится Аввакум, бьет поклоны.

К воротам морозовской усадьбы подскакали всадники — голова стрелецкий Лутохин, сопровождаемый охраной. Дрожит Юрко в предвкушении любовной потехи. Кивнул стрельцу, тот соскочил с коня, с — Вот и ладно. Стань на колени!тучит кольцом в калитку.

В «глазке» калитки появился чей-то глаз.

— Не велено, — сказал мужской голос.

— Чего не велено? — не понял стрелец.

— Пускать не велено.

Лутохин вспылил:

— Это же я, голова стрелецкий! Лутохин! Глухой?! Отворяй, скотина!

— Лутохина пускать не велено!

Растерялся Юрко, задергался.

— А кто, кто не велел?

— А протопоп!

Наливается злобой Юрко. Но вдруг увидел…

По улице шествуют сестры Федосья и Евдокия, беседуют. Следом — черная кучка монахинь во главе с Меланией. Компания подошла к стоящей урусов-ской карете, возле которой скучал конный конвой.

Из кареты спустилась Акилина, низко поклонилась боярыне.

— Кто такая? Зачем не знаю? — Федосья оценивала каждую девицу в качестве невесты для Иванушки.

— Акилина, сиротка. Воспитанницей к себе взяла. Из колена выморочных Федоровых.

— Бесприданница, — поняла боярыня и сразу потеряла к девушке интерес. — А как там наш воин князь Петр Семеныч? Еще в Казани?

Растеряна Урусова, расстроена.

— Нет, теперь он в селе Толмачеве, поместье нашем. Ну, которое под Нижним.

— Да что так?

— Государь повелел. Чего-то гневается государь! Полк у князя отнял. Отдал князь Долгорукому.

— О! А в чем причина-то?

— Не знаю, князь не пишет. И что делать, ума не приложу! Пойти разве к царю? Царь Алексей к нам добрый.

И вдруг сестры увидели у ворот Лутохина со стрельцами.

Женщины напряглись.

— А, черт! — заволновалась Морозова. Оглянулась, нельзя ли уйти, но было поздно. — Ладно, пойдем ко мне.

— Нет, нет, я домой! — Урусова махнула рукой, позвала карету. — Парашечка что-то куксится. Как бы не захворала.

— Ну, езжай.

Подошла карета. Сестры поцеловались. Младшую слуги подсадили в экипаж. Следом впорхнула Акилина. В сопровождении конвоя тронулись.

Федосья вслед помахала ручкой.

Закрытая карета проехала мимо лутохинской компании. Урусова в их сторону даже не повернулась. Зато стрельцы с двух сторон смотрели друг на друга весьма агрессивно.

Внутренне собралась Федосья, двинулась к калитке.

Любовник расцвел, соскочил с коня, шагнул навстречу.

Они сближались, сближались. И вот уже рядом, глаза в глаза. Юрко развел руки.

— Сатана!!! Дьявол!!! — завизжала боярыня. — Сгинь, распутник! Отыди от меня, нехристь!

С гримасой-улыбкой застыл столбом Лутохин.

У крыльца морозовских хором, на лавке сидит-ежится протопоп — скверно себя чувствует. Однако вид довольный. Возле — Мелания. Комнатные девки переодевают боярыню, сняли верхнюю накидку, укутали в шаль. Как вороны, чернеют по двору монахини.

Мелания докладывает:

— И по темницам с Федосьей Прокопьевной ходили пешими ногами…

— Милостыню носили? — поинтересовался Аввакум.

— И святые места посещали обе вместе, — продолжает старица. — В Собор и в Чудов. И к Ризе Господни припадали с теплыми слезами.

— Подавали, спрашиваю?

Морозова все еще нервно взволнована.

— Оскудала, батюшко, поделиться нечем.

— Ох, бедная! — хохочет поп. — Мало ей в дому богатства, считай, на триста тыщ! И крестьян за ней восемь тыщ!

— Так нет же присылок от крестьян-то! А кого выпорешь — к вору Стеньке бегут!

— Дался им Стенька! А кто поклялся давать от имения своего пятую долю страждущим? А ныне больно жаль стало? Или тем бережешь, которые пропивают на вине процеженном?

— Не мое ж именье-то!

— А чье же?

— А сына, Иван Глебыча. А я тому именью тока сторож.

Мелания вступилась.

— Долго ли тебе, Петрович, дома сидеть? Образумься, тя люди жаждут

у Покрова что на Рву!

— Чёй-то меня колотит.

— Ведь ты поп, как сраму нет?

— Погоди, щас встану. Вроде занедужил я.

— Занедужил? Я щас.

Старица поспешно уковыляла за угол.

Федосья присела к Аввакуму.

— Все думаю, батька, думаю, аж башка трещит. Шестнадцатый годок сынку, где мне ему невесту взять? Из доброй ли породы али обычной? Которые девицы получше породою, те похуже. А те девицы лучше, которые породою похуже.

— А ты сама кто?

— Как это?!

— Или нас тем лучше, что боярыня? Да одинаково Бог нам распростер небо, еще же и луна и солнце всем сияют ровно. Так же и все земное служит тебе не больше, а мне не меньше. А честь пролетает! Един честен, кто ночью на молитву встает да винцо перестает пить.

Морозова опасливо оглянулась, не слышит ли кто.

— Опасаюсь я, батька!

— Чего тебе опасаться-то?

— А ну как меня не станет, понудят Иван Глебыча жениться, на ком и непотребно!

— Пустое! Царица Марья тебя не выдаст. Она, миленькая, за нас стоит.

— А царь? Царь, говорят, на тебя кручинен стал.

— Из-за письма сие…

Приковыляла Мелания со склянкой.

— На-ко вот отвару травяного целебного.

Аввакум принял склянку, пьет глотками.

— Третьего дня пред царем стою, поклонясь, на него гляжу, ничего не говорю. А царь, мне поклонясь, на меня, стоя, глядит, ничего ж не говорит, да так и разошлись. И дружбе конец! — Посмеялся. — Да и комнатные бояре на меня ж: «Ты не слушаешь царя!» Да и попы на меня ж: «Ты нас оглашаешь царю

и в письме своем бранишь и людей учишь ко церквам к пению нашему не ходить!«Не любо им стало, как сызнова я говорить стал. Любо им, как я молчу.

— Ну вот, вставай, батька, потащимся к церкви как-нибудь.

— В нынешнее время и конюшня иная церквы лучше!

С трудом протопоп подымается с лавки. Мелания пытается помочь.

— Я сам, сам! Расшевелил я гной и еретиков раздразнил своим приездом из Сибири. А я на Москве не самозванно, но взыскан царем и привезен по грамоткам!

— Побредем, Петрович! Посрамим антихристов!

Духовные лица побрели к калитке.

— Эх, воли мне нет да силы, перерезал бы всех, что собак! Нет на них царя Грозного! Миленькой царь Иван Василич скоро бы указ этим собакам сделал!

С предчувствием несчастья следит за ними боярыня.

Палата в Кремле. Царь Алексей Михайлович увлеченно играет в шахматы с боярином Михайло Ртищевым. Здесь же Лутохин. И комнатные царские люди.

Архимандрит Чудовский Иоаким докладывает:

— И в дому боярыни Морозовой объявились раскольники, государь! Пятеро изгнанных монашек живут, имена покудова не дознались.

Г о с у д а р ь (страшно удивившись). Раскольники? У Морозовой? Да ты что!

Р т и щ е в (удивился). Того не может быть! Уж не ошибка ли?

А р х и м а н д р и т И о а к и м. А голова всему протопоп Аввакум.

Г о с у д а р ь. Так ведь он, протопоп-то, вроде бы на людях-то молчит?

А р х и м а н д р и т И о а к и м. Сызнова заворчал, государь. Лишние слова говорит, что и не подобает говорить.

Госудать снова углубился в шахматы.

Г о с у д а р ь. Вот и нам протопоп грамоту прислал. Бранится — у! — страсть! (Вздохнул.) Надежда у нас была, одумается там, в Сибири-то. Исправится помаленьку. Ан нет! Хороший ведь человек-то! Давно знаем его чистое и непорочное житье.

Л у т о х и н (обозленно). Саму боярыню Морозову, царь-батюшка, с пути истинного совращает протопоп!

Г о с у д а р ь. Ну, ты уж, Юрок, это… сбрехнул! Ходи, Алексеич!

С Ртищевым Алексей Михайлович любил играть, поскольку всегда выигрывал.

А р х и м а н д р и т И о а к и м. Воистину, государь. В том же соблазне, что и протопоп, Федосья Морозова.

Г о с у д а р ь. Да вы что?! Упаси Боже! Нет, нет!

А р х и м а н д р и т И о а к и м. Вот те крест! Везде — и в дому своем при гостях, и сама где на богомолье — всюду церковь нашу последними словами хаит!

Г о с у д а р ь. Ммм, то-то она к нам во дворец не бывает! Господи, и какого рожна ей надобно? Чего недостает?

А р х и м а н д р и т И о а к и м. Наказать бы Морозову, царь-государь.

Г о с у д а р ь (поражен). Наказать?! Морозову?!

Р т и щ е в. Да в уме ли ты, отец Иоаким? Федосья при царице комнатная боярыня. (Указывает на царя.) Самому великому государю своячина.

Л у т о х и н (ехидно). Еще Морозова твоя племянница, Михайло Алексеич.

Г о с у д а р ь. А и впрямь, батюшко, угомонил бы ты Федосью ту. По-свойски.

Р т и щ е в (вздыхает). Как угомонишь, надежа-царь! С ее-то норовом.

Г о с у д а р ь (вздыхает). Крутая баба! Как ее накажешь! Царица Марья любит Федосью ту, осердится. Да и сестра Ирина скулить станет. Шах! Вот незадача-то: наложишь опалу на одного, и столько явится вдруг недовольных печальных лиц! А они с утра до вечера толкутся тут. И не избавишься! Прям хоть из дворца беги! Мда, надежду мы питали — с уходом Никона-патриарха улягутся раздоры — ан нет! Шах!

А р х и м а н д р и т И о а к и м (с ненавистью). Аввакум тому немалая вина!

Р т и щ е в. Не сильно ли сказано, отец Иоаким, а?

И о а к и м. Ходячи по улицам да площадям, развращает людей протопоп, уча к церквам Божиим не ходить. На торгах кричит. Возмущает народы буйством своим. Вконец запустошил церкви в Москве!

Г о с у д а р ь. Можно ли силою-то заставить в Бога веровать? Шах тебе, Михайло Алексеич, и мат!

Радуется государь

Добрый Михайло Ртищев сделал вид, что расстроен.

А р х и м а н д р и т И о а к и м. Ужель еретика в Москве оставим?

На паперти церкви Покрова что на Рву сидят и лежат калеки и нищие… А впереди них протопоп Аввакум страстно проповедует небольшой группе прихожан. Чуть в стороне Мелания зорко, как хищная птица, за всеми наблюдает. Из дверей церкви с ненавистью поглядывает поп.

Аввакум указывает пальцем на попа.

— Во, гляньте-ка на рожу ту, на брюхо то никонианца окаянного! Толст ведь он! А хочет в дверь небесную вместиться. Узок, и тесен, и прискорбен путь в царство небесное. Натруженные да худые — вот как ты… и ты! — попадают в рай, а не такие вот толстобрюхие!

В толпе сбоку соглядатай слушает, с попом переглядывается.

Поп подал тайный знак: иди, мол.

Соглядатай вроде бы независимо, по своим делам, не торопясь, ушел.

Мелания засекла безмолвный разговор, забеспокоилась, но остановить Аввакума не посмела.

— Теперь ты вспомни-ка святые иконы старые, угодные Богу, кои у каждого у вас в дому висели. Как прежние иконописцы добрые святых наших описывали? И лицо, и руки, и ноги, и вся чувства — утонченны и измождены. От чего? От поста, и труда, и всяких скорбей за тебя… и за тебя… и за всех человеков… А ныне войди в церковь, войди, глянь на иконы! Святых пишут, как они сами: толстобрюхих, и ноги, и руки, яко чурбаны. И у кажного святого,

у бедного, морщины выправили! Кажный — как этот! — толсторожим сделался!

В толпе смех.

— А попади сейчас добрый человек в алтарь, послушай попов: все говорят, как продавать, как покупать, как есть, как пить… Как баб блудить, как робят в алтаре за жопу хватать!

Хохот в толпе.

— Все церковные уставы переменили! А иное мне и молвить срамно, что они делают!

Что они делают, мы не слышим. Только видим, как с бешеным темпераментом протопоп убеждает притихших людей.

Сурово взирает с иконы на церковной стене изможденный святой…

Потом звук вернулся.

— Да еще бы христианам милым не горько было! — продолжает Аввакум. — Ты вот, мой бедный! И ты… И ты… шесть дней маешься на трудах, а в день воскресной прибежишь во церковь помолити Бога и труды своя освятити, а тут и послушать нечево: по-латыни поют, плясуны скоморошьи! Собаки бешеные! Никонианцы! Воры! Немцы русские!

Задрожала земля. Нарастающий грохот конских копыт. С разбойничьим свистом и гиканьем летит из переулка конная стая.

Мелания дернула за рукав протопопа, засеменила прочь.

Поп поспешно запер двери храма.

Оглядываясь назад, в ужасе разбегаются люди — здоровые и оживающие калеки… падают… подымаются… спасаются, кто куда.

Кричит Аввакум:

— Да еще бы в огонь христианин не шел! Сгорят все о Христе Исусе, а вас, собак, не послушают!

Налетели стрельцы… Пыль столбом… Догоняют разбегающихся людей, нагайками секут… Достают и упавших.

Один на паперти бесстрашный протопоп. Ненависть в глазах.

Против него победно и зло улыбается Лутохин — на возбужденном, играющем коне.

— Ну, что, сопля Божия? Сам пойдешь, али на аркане волочь?

Из-за церкви с интересом выглядывает соглядатай.

Нудные, гундосые голоса тянут жалостливую песню:

А мы нищая братия!

Мы убогая людишки!

Должны Бога мы молити.

Христа милости просити…

В просторных сенях морозовского дома идет «представление» — поют умильно калики перехожие. В центре, в креслах, — растроганная боярыня. Сзади нее — комнатные бабы, служанки, монахини. Все женщины взволнованны.

…За поящих, за кормящих,

Кто нас поит и кормит,

Одевает, обувает,

Христу славу отсылает!

В этом бабьем царстве слезное напряжение нарастает… нарастает…

…Сохрани вас и помилуй.

И с семьей, и с животамы.

Со всем домом благодатным.

Всех от скорби, от болестей.

Зла лихого человека!

Сморкаются, утирают слезы женщины. Начинают плакать — каждая про свое.

…Сохрани вас и помилуй

От огняного пожару,

От водяного потопы,

От зялезного посеку,

Что от наглыя от смерти,

И от ложная постели…

А Федосья видит сладостную постельку со своим любовником… Оплакивает она такое короткое счастье… Прощается со своей любовью…

…От тяжелого вздыханья,

От няверного языка.

Надели яво хлеб солью,

Животками по подворью,

Белу ль телу полягчанье.

Души вечное спасанье!

Поклонились калики и закончили уже прозой:

— Про всяк день, про всяк час, про всякое время…

Повисла «сморкательная» пауза.

— Спаси вас Бог, убогие! — не вставая с кресла, поклонилась боярыня.

Достает мешочек с мелочью, раздает каликам, внимательно осматривая каждую копейку, заработанную плату.

— Ксенька, покорми скитальцев! Покуда ступайте, божьи люди!

Получив денежку, кланяются, кланяются, пятясь к выходу, калики перехожие.

— Благодарствуем, болярыня! Благодарствуем, родимая! Родимая, родовитая! Родовитая, почестная! Спасибо, что Бога знаешь…

И калики, и челядь на уходе кланялись уже вошедшему боярину Ивану Глебычу. За ним — дядька Яков.

— А где ж батюшка Аввакум? Снова убег? А я хотел…

— Все-то ты с книжкой, Иванушко! Опять головка заболит.

Неизбывная нежность в глазах матери.

— А вот скажи-ка, мамынька, — Иван заглядывает в книжку, — скажи: кто родился прежде Адама с бородой? Ну, кто?

— Кто? Не знаю, сынку.

— Козел!.. — заливается отрок счастливым смехом.

Морозова с улыбкой приобнимает сына.

— Умничка моя! Заюшка серенький! Кровушка мой родной!

— Погоди! А вот скажи: как земля держится?

— Богом держится.

Юноша уже серьезен.

— Ну да, Богом, а на чем стоит? На трех китах великих, мамынька!

А звезды по небу двигают ангелы…

Морозова глянула на дядьку.

— Поди покуда, Яков.

Дядька вышел.

— Оставь книжку, сынку. Послушай-ка, что мать скажет.

— Погоди, а вот еще скажи…

— Да брось книжку, сказано! Надумала я женить тебя, Иван Глебыч.

Поражен Иван.

— Женить? А зачем?

— А зачем женятся! Для продолжения корня нашего. Последний ты в роду Морозовых.

— Но я не хочу жениться, мамынька!

— Надо, сынку, надо. Пора. Вот родишь наследника…

Испугался мальчишка.

— Н-н-не знаю я, как это, не умею!

— Пустое, девица научит! — засмеялась мать.

— Чужая какая-то девица! Толстая, потная! Что я буду с ней делать? Еще задавит!

Начала сердиться боярыня:

— Ну, ну, перестань! Мужик ты али кто?

— Лучше я учиться буду, мамынька! — умоляет отрок. — Вон деда Михайло к себе зовет.

— Куда это?

— В монастырь Андреевский на Воробьевых горах.

— И думать не смей! Букварь прошел, писать-считать умеешь — и довольно. Учись лучше с Акинфей Иванычем книгам святым, как бы душу грешную спасти от грехов.

— Но, мамынька…

Разгневалась Морозова.

— Полно, не то прибью! Глаза б на тебя не глядели! Тьфу, тряпка!

Пошагала на выход.

Появляется на крыльце.

— Припадочный! Убогий! И в кого только!

Через калитку вбегает растерзанная Мелания.

— Зрите, православные, зрите знаменье гнева Господня! Наказует всеблагий творец весь род христианский грех ради наших!

Вскричала Федосья Прокопьевна:

— Да что такое?! Что?!

— Батьку Аввакума взяли уволокли!

— Уволокли?! Кто уволок?!

— Голова Юрья Лутохин со стрельцами! Только что скрутили-поломали! У Покрова что на Рву!

Без сил на крыльцо опустилась боярыня, прошептала:

— А я как знала!

— Ну, езжай./pp

© журнал «ИСКУССТВО КИНО» 2012