Strict Standards: Declaration of JParameter::loadSetupFile() should be compatible with JRegistry::loadSetupFile() in /home/user2805/public_html/libraries/joomla/html/parameter.php on line 0
Вниз по Евфрату на плотах. Фрагменты книги - Искусство кино
Logo

Вниз по Евфрату на плотах. Фрагменты книги

Есть книги, которые можно читать походя, быстро. Есть такие, которые следует читать медленно. С текстом, предлагаемым читателю, надо знакомиться очень не спеша. Только проникновение в эту простую и бесхитростную литературную ткань даст нам возможность стать, по выражению академика Ухтомского, «заслуженным собеседником»автора.

Сорокалетний человек всматривается в себя подростка, взросление которого пришлось на годы первой мировой войны. Духовный опыт автора, его кругозор к началу жизнеописания ограничен традиционным патриархальным укладом — семья, соседи, вера. Его взросление - нескончаемый мартиролог утрат и потерь: убит отец, умирает мать, потерялась сестра, гибнут родственники, соседи и, как логический результат, — детское отчаяние и разочарование в последней надежде-вере: «нас нещадно резали, как овец, наша вера не защитила нас».

Повествуя о своей личной, сугубо индивидуальной судьбе осиротевшего армянского мальчика, он чрезвычайно дотошно, фактографически летописует скорбный крестный путь, пройденный им в эти годы вместе сосвоим народом.

Нет нужды пересказывать все пережитое им в земной жизни: ужасы этого пути не вмещаются в нормальное сознание. Физическое уничтожение армянского народа, устроенное режимом младотурков, выпало на судьбу этого несчастного поколения. Впрочем, не только его. Думаю, что практически в каждой армянской семье есть свои жертвы разных волн геноцида. Я вырос в Карабахе при советской власти и хорошо помню, как в домашнем клане украдкой — чтобы не услышали мы, дети, - обсуждали резню 1918-1920 годов. Как все стали беженцами, как потерялась младшая шестилетняя дочь, моя мама, которую нашли только спустя несколько месяцев. На всю жизнь запомнилась фраза, что колодцы были переполнены отрезанными головами армян. Немым свидетелем этого были для нас сплошные руины в городе Шуша, некогда богатом, развитом торговом центре Кавказа. Прошло более полувека, но я до сих пор помню страшную картину города, ставшего городом- призраком. И наконец-то в этой книге я нашел ответ на мучивший меня с детства вопрос — как можно было без автоматов и пулеметов вырезать за исторически ничтожный срок полтора миллиона человек?

Геноцид — чума и проклятие ХХ века. Усилиями властей в разных странах не пересыхал льющийся поток крови: армяне, евреи, миллионные жертвы красных кхмеров в Камбодже, геноцид в Африке, взаимное истребление народов в Сербии, Хорватии, Косове... А скольких несостоявшихся гениев унесла эта чудовищная жатва, даже помыслить страшно...

Геноцид, как и любое массовое зло, — порождение власти.

Непосредственные исполнители убийств — лишь темная одурманенная сила ее преступных замыслов. Не случайно через всю книгу рефреном проходит благодарность автора простым людям разных национальностей — туркам, курдам, арабам, помогавшим жертвам трагедии. Народ не виновен в последствиях проклятия власти.

24 апреля армянские диаспоры в разных странах мира отмечают День поминовения жертв геноцида. Народ, лишенный исторической памяти, не имеет будущего. Склоняя головы перед памятью жертв, будем ответственны за настоящее. Такая трагедия не может оставаться непреходящей раной, но всегда должна быть памятью сердца, открывая тем самым путь в будущее.

Геннадий Дадамян, профессор

Грянула Великая катастрофа 1915 года1. Мальчиком я оказался свидетелем гораздо более ужасающих событий, чем те, о которых слышал.

Всех мужчин нашего города, в том числе и десятки моих родственников, изрубили топорами. Четыре месяца вместе с женщинами и детьми, голый и босой, голодный и измученный, я прошел через неописуемые страдания на путях депортации, путях, устланных распухшими и гниющими трупами моих соотечественников, потерял родных и близких. Затем шесть месяцев находился в покрытом трупами безвинных сыновей армянского народа лагерекладбище при Дейр эз-Зоре2 и более одного месяца — в пустынях Междуречья.

Последующие годы моей жизни прошли в относительном покое: более трех лет я прожил под именем Салих ибн Давуд ибн Кубба у иракских арабов, затем более четырех лет — в сиротских домах. В 1924 году я репатриировался на Родину... осушил слезы... создал семью, получил образование, работал и наконец обрел душевный покой. После окончания Отечественной войны я стал записывать свои воспоминания.

В октябре 1915 года наша группа армянских переселенцев — последние оставшиеся в живых армяне из городов Зиле и Амасия числом около четырехсот человек — ожидала прибытия плотов в городе Биреджик на левом берегу Евфрата.

Четырехмесячный наш изнурительный пеший путь в изгнание от наших родных городов до Биреджика проходил в основном по безлюдным местам, горам и долинам. Привалы были всегда под открытым небом, а сопровождавшие нас жандармы и сброд преступников, сворами следовавших за нашим караваном3, ежедневно посредством неописуемых злодеяний отнимали у изнуренных и беззащитных матерей оставшиеся или спрятанные последние деньги и ценные вещи, грозя изнасиловать их дочерей или вырезать оставшихся еще в живых мальчиков.

Ужасы этим не ограничивались: стариков и больных, отстававших от каравана, закалывали кинжалами, а многие, не в силах сносить нестерпимые лишения, жажду и голод, леденящие душу картины совершаемых у нас на глазах злодеяний, измученные и изнуренные, оставались умирать на дороге десятками.

Сотни караванов прошли перед нами по тем же отдаленным от больших дорог пыльным, каменистым, непроходимым тропам. Их ряды так же редели за счет умиравших, как и наши, и потому наш путь был усыпан тысячами распухших и сгнивших трупов, наполнявших воздух смертоносным смрадом.

Вот почему из более пятнадцати тысяч депортируемых, собранных из двух городов, в нашем караване осталось теперь всего около четырехсот человек...

Из сорока четырех членов нашего семейства остались только мы с сестрой и наша двоюродная сестра.

После кончины нашей горячо любимой матери, когда мы потеряли самое дорогое, что имели, я, двенадцатилетний, и десятилетняя моя сестра остались одни — беззащитные, лишенные каких-либо средств к существованию.

У нас было только одно покрывало, маленький старый коврик и ржавый жестяной сосуд для воды. И я должен был заботиться о своей маленькой сестре.

Нашей двоюродной сестре было около двадцати лет, но от нее мы помощи не ждали. Она была в еще худшем состоянии, чем мы. Единственной помощью, на которую мы могли рассчитывать от нее, было то, что, идя на поиски пропитания, мы оставляли ей на хранение наши покрывало и коврик.

Сопровождавшие караван турецкие жандармы менялись на передаточных пунктах. В Биреджике, близ границы Сирии, их отношение к нам стало более сносным: нам позволяли ходить, с разрешения жандармов, на городской рынок. Мы с сестрой бродили там вдвоем часами и собирали с земли и на мусорных свалках крошки хлеба и остатки зелени.

Случалось, что религиозные старики турки расспрашивали нас о том, кто мы и каким образом оказались тут. Узнавая от нас о насильственном переселении и ужасах резни, они, качая головами, молчаливо осуждали руководителей государства, находя происходящее несоответствующим их религии.

Иногда они давали нам милостыню — должно быть, убогий вид и тяжелые переживания малолетних сирот вызывало их сочувствие.

В Биреджике мы оставались около двух недель. Бывали дни, когда нам не удавалось достать никакой еды, и, возвращаясь с пустыми руками к берегу, мы пили мутную воду Евфрата, отчего еще более усиливалось чувство голода, темнело в глазах, и мы, печальные и потерянные, с трудом передвигая ноги, добирались до нашего пристанища, расположенного неподалеку от берега реки, на возвышенности, в пещерах и расщелинах в скале.

Придя в наше убежище, где днем было темно, как ночью, мы забирались под наше покрывало и, не в состоянии заснуть, плакали без конца, проклиная нашу судьбу и тех, кто сотворил с нами такое.

Помню, как в последний раз мы праздновали наступление нового, 1915 года в нашем доме. Моя мать верила в старинную примету, будто сколько раз чихнешь в новогоднюю ночь, столько лет и проживешь. Близился вечер, а я еще ни разу не чихал, и мать забыла в панике о праздничных приготовлениях. Видя ее беспокойство, отец то и дело упрекал ее в том, что она заболела в праздник. Она же, не обращая внимания ни на что, в трепете следовала за мной по дому в ожидании моего чоха.

Тревога и переживания матери толкнули меня на хитрость. Тайком от нее я надышался табачным порошком в амбаре и уже в прихожей начал чихать.

Моя простодушная и глубоко верующая мать, потеряв голову от радости, рассказывала приходившим в дом родственникам, что мне обеспечены многие десятки лет жизни.

Что ж, ее материнская мечта сбылась, но она не узнала о виденных и пережитых мной неописуемых лишениях и страданиях, и о том, что много лет после ее смерти слезы не засыхали у меня на глазах. Даже в лучшие годы моей последующей жизни с содроганием и со слезами вспоминал я брошенное незахороненным на прибрежных песках Евфрата тело матери, мучился мыслью, что не имел возможности выполнить свой сыновний долг перед ней.

Очень трудно было нам, детям, примириться с мыслью, что всего за пять месяцев мы лишились не только нашей бесконечно любимой матери, но и значительного имущества, накопленного нашими родителями и дедами тяжелым трудом многих десятков лет. Могли ли мы забыть полный разнообразного добра амбар нашего дома, подвешенные на хранение связки различных фруктов, расставленные ровными рядами горшки со знаменитым белым дошабом4, какой готовили в нашем городе, разнообразные сладости, приготовленные из различных фруктовых соков, сундуки, полные сухофруктов, висевшие под потолком виноградные гроздья, сохранявшиеся до Пасхи свежими, как только что сорванные в саду? А десятки огромных карасов5, полных сладкого вина, в которые — когда пустые — мы забирались, играя в прятки? И вот теперь, съежившись в темой и сырой пещере у Биреджика, на грани голодной смерти, мы завидовали нашей сестре Саре и младшему брату Аршавиру, умершим при жизни нашей матери и не дожившим до нашего нынешнего положения.

Меня преследовал, как я ни старался не думать об этом, последний наказ матери, данный мне ею в предсмертный час.

Никогда не забуду ту ночь. В тот день, вечером, нас переправляли на плотах на правый берег Евфрата, и мать высказала сожаление, что мы не потонули все вместе в реке. Не понимая ее душевного состояния, я тогда удивился ее словам, противоречившим ее вере. Она считала самоубийство грехом и в свое время, еще в Зиле, строго осуждала мою сестру за попытку покончить с собой из-за преследований нашего соседа турка, Хаджи Исмаила, надумавшего взять ее в жены.

После переправы наша группа голодных и изнуренных мучеников, утолив жажду водой из Евфрата, спешила в лагерь, который был виден на расстоянии нескольких километров. Путь наш проходил по обширной полосе, застланной песком, занесенным полой водой.

Нашей матери было очень трудно идти. Мы с сестрой помогали ей передвигаться, держали за руки, поддерживая ее, но, пройдя шагов десять, она останавливалась с одышкой, и мы были вынуждены посидеть, дать ей отдышаться. Уже темнело, но позади нас не было видно ни других отставших, ни жандармов.

Мы, дети, очень спешили добраться до лагеря — надеялись найти там какую-нибудь еду и боялись нападения волков в ночной темноте. Поэтому настойчиво торопили мать, не подозревая о том, что теряем ее, и не представляя себе, каково нам будет без нее. Все время со слезами умоляли ее следовать за нами, показывали ей свет, видневшийся на месте лагеря и как будто нарочно отдалявшийся от нас, продлевая наши муки. Сердце ее билось, как раненая птица. Уступая нашим мольбам, она с нашей помощью, напрягая силы, шаг за шагом передвигалась вперед только ради нас.

Поздней ночью мы добрели до лагеря. Впервые за весь путь изгнания мы ночевали не под открытым небом. Нас разместили в крытом каменном здании, служившем местом для зимовки скота. По всем углам помещения стояли груды навоза.

Оказавшись в крытом помещении и найдя там нашу двоюродную сестру, мать немного успокоилась и, несмотря на одышку, стала делать распоряжения. По ее указанию мы положили навоз под наши лохмотья, создав себе таким образом некое подобие мягкой постели.

В тот день мы ничего не ели. Я объяснял это себе жесткой экономией, которой придерживалась наша мать в последние дни, но допускал также, что у нас просто кончились деньги. Пока мы шли сюда, сестра душераздирающе плакала и просила еды, но мать молчала, как немая. Видя и переживая все это, я пытался утешить себя различными предположениями.

На путях изгнания наша мать старалась покупать еду у турок или курдов из ближайших сел, чтобы не платить многократно более высокие цены следовавшим в те дни за караваном торговцам. Однако жандармы запрещали всякие контакты с местным населением, якобы оберегая их от заразных болезней. На самом деле они были озабочены тем, чтобы получать свою долю от торговцев.

Здесь, на границе с Сирией, сопровождавшие нас хищники перешли к новому методу истребления своих невинных и беззащитных жертв: прямое истребление больших групп людей они заменили теперь медленной смертью от голода, жажды, заразных болезней, отчаяния и деморализации.

Мать лежала с краю, я — справа от нее, рядом со мной моя сестра, а за нею наша двоюродная сестра, которая тоже стонала, будучи нездорова, мало говорила и даже не отвечала на наши вопросы. Я лег рядом с матерью, чтобы по возможности помогать ей, часто давал ей воду, надеясь немного освежить ее. У нее был жар.

В нашем отделении царила мертвая тишина, я не спал, прислушивался к тяжелому дыханию матери. Меня вдруг схватил нестерпимый зуд, я стал чесаться, как от чесотки, и расчесал себя до крови. Тело мое покрылось тысячами насекомых. Я пытался снимать их с себя ладонями, но никак не мог избавиться от них — с еще большей яростью они кусали меня, своих вшей у нас уже давно было предостаточно, но эти новые паразиты, крупные, с пшеничное зерно, причиняли нам невыносимое страдание. Как вражеская армия, вступившая в союз с турецкими кровопийцами, они истязали наши тела.

Когда, мучимый болью от укусов, я переворачивался с боку на бок, мать заговорила со мной шепотом:

— Дорогой мой, утраты наши были велики и будут еще. От насекомых избавиться ты еще сумеешь, но ты должен знать, что деньги наши кончились.

Потому мы сегодня целый день не ели. Мне осталось жить считанные часы.

Я ничем больше не могу помочь вам. Послушайся совета матери: ради спасения своей жизни — это мое последнее желание — найди кого-нибудь, кто усыновит тебя, спасайся из этого ада. Я освобождаю тебя от заботы о сестре...

Больше она говорить не могла. Я же слушал последние слова моей любимой матери в ночной тишине, понимал, что навсегда расстаюсь с ней и ничем не могу помочь. Я напоил ее водой в последний раз — это единственное, чем я могу утешить себя сейчас. Попив воды, она как будто успокоилась, затихла, перестала задыхаться и больше не двигалась. И я притих, боясь разбудить ее, но не мог уснуть, мрак, тишина, многочисленные тела, окружавшие меня, внушали мне ужас. Так долго не светало, что я уже не надеялся снова увидеть солнце.

Еще в полусне, охваченный бредом, я был разбужен знакомой женщиной, нашей землячкой... Не найдя рядом с собой мать, потеряв дар речи от ужаса, молящими глазами просил я помощи, но, увы, за месяцы страданий забота и взаимопомощь были преданы забвению...

Во мраке, слегка рассеянном встающим рассветом, я увидел распростертое на куче навоза тело матери, подошел и рухнул на нее без сознания... Придя в себя, увидел сестру, в рыданиях призывавшую на помощь... Кроме женщины, разбудившей меня, никто из окружавших нас несчастных людей, включая и нашу двоюродную сестру, не был озабочен нашим горем. Мы осиротели навечно...

Возможно, наша обожаемая мать, прежде чем испустить дух, собрала последние силы и ползком отошла от нас, чтобы мы, проснувшись, не испугались ее остывшего трупа, а женщину, бывшую рядом с нами, попросила позаботиться о нас в первый час нашего величайшего горя.

Хорошо помню, как эта женщина отвела нас в сторону, покрыла каким-то лоскутом лицо покойницы и дала нам по куску хлеба. Вид, запах, просто факт наличия хлеба отвлекли нас от нашего горя, и мы покинули тело нашей матери, бессовестно поглощая каждый свой кусок хлеба. Четыре женщины положили мать на наше покрывало и, взяв за четыре угла, понесли в сторону берега Евфрата, в ста шагах от нас. Не знаю, похоронили ли ее, оставили ли на песчаном берегу, или бросили в воду...

Мы не сопровождали тело нашей матери. Вместо того чтобы похоронить себя в песках вместе с нею и покончить с нашим полуживым, никому не нужным существованием, мы стояли возле колодца у наших бараков и смотрели, как, шаг за шагом удаляясь, навсегда расставалось с нами тело нашей матери.

Неисповедимы законы природы, определяющие человеческую психологию: съев каждый свой кусок хлеба, мы примирились с нашей утратой и, подобно хищным зверькам, стали — только отошедши от тела нашей матери — присматриваться, исследовать окружение, выискивая еще что-нибудь съедобное.

Окрестности нашего пристанища быстро обрастали незахороненными телами, а трупы, оставшиеся от прежних караванов, уже распространяли смертный смрад, уносящий не меньше жизней, чем инфекции от паразитов.

Последовав совету одной разумной женщины, мы, оставшиеся в живых, ушли из предоставленного нам пристанища и от болезнетворных насекомых, гнездившихся в заботливо подготовленном для нас навозе, и, окунувшись в лужицы, образовавшиеся местами в песках, сидели там часами. Избавившись таким образом от паразитов, мы спаслись от смерти, чтобы идти дальше навстречу новым страданиям...

И вот теперь, ютясь в мрачной пещере близ Биреджика, я мучился раздумьями о том, как добыть средства к существованию для меня и для сестры и вырваться из этого ада. Но все мои мечты развеивались, как сон, когда голод напоминал мне о реальности нашего существования. О предсмертном наказе матери я не говорил сестре. Часто в отчаянии думал о том, чтобы утопиться вместе с ней в Евфрате, как пожелала наша мать накануне своей смерти.

Утром следующего дня начальник жандармов объявил, что нам запрещено выходить из лагеря. Эта новость вызвала различные толки среди обитателей лагеря, все вместе ожидали мы нового поворота нашей судьбы. В лагерь к нам пришли турецкие чиновники в штатском. По их приказу нас, вместе с последними остатками нашего тряпья, собрали и повели к берегу, где собралась большая толпа турок из окрестных селений.

У берега нас ожидали четыре плота и несколько человек с мешками хлеба. Нас поставили в ряд и стали сажать на плоты, выдавая каждому по одному небольшому хлебу. Мы не верили своим глазам: турецкие чиновники, только вчера уничтожавшие нас всеми возможными способами, сегодня раздавали нам хлеб. Ничего не понимая, мы, однако, спешно хватали каждый свой хлеб, опасаясь, что последним не достанется, и, поглощая его с жадностью, безропотно садились на плоты, тесно прижимаясь друг к другу.

Несмотря на протесты лодочников, жандармы пытались поместить всех на имевшиеся четыре плота, зная прекрасно, что в дороге умирающие освободят место оставшимся в живых. Когда плоты были плотно набиты нашими истощенными телами, сопровождаемыми жандармами — по два на каждый плот и столько же лодочников, — плоты, которыми управляли при помощи длинных шестов, двинулись по приказу начальника вниз по течению Евфрата.

Слыша предрекания близкой смерти, многие благодарили Господа за то, что будут утоплены чужими руками, наевшись хлеба в последний раз. Даже в таком отчаянном положении они не утратили веры, доведшей нас до гибели, — радовались на пороге смерти! Куда делись храбрость наших предков, их воля к самозащите! Ведь нас было достаточно много для того, чтобы расправиться с жандармами, даже несмотря на отсутствие мужчин и нашу крайнюю истощенность. Что до наемных лодочников, то вполне вероятно, что они бы встали на нашу сторону. Их сочувствие было видно по тому, как они с нами обращались и как неохотно выполняли свою работу. Несмотря на то, что нас становилось все меньше и меньше за счет умиравших на наших глазах изнуренных и истощенных наших соотечественников, многие из оставшихся в живых, чувствуя близость смерти, в большинстве своем готовы были принять мученическую смерть от рук палачей, чтобы посмертно удостоиться несуществующего райского блаженства.

Плыли наши плоты и наша группа мучеников в мертвой тишине, без страха ожидала вечного упокоения в водах Евфрата.

Сопровождавшие нас жандармы заметно отличались от своих предшественников. Те были, как хищные звери, эти были помягче. Судя по старым мундирам и ржавым винтовкам, они поступили на должность недавно.

— Сизи ирмаза догмеи эмир йок дыр, Дейр-Зора кодуйорук6.

Гробовое молчание было нарушено после этого сообщения жандарма.

Пожилые женщины стали обмениваться мнениями о нашей дальнейшей судьбе. Впервые за все время депортации заговорили о возможном освобождении, полагая, что и розданный хлеб был признаком перемены отношения к нам.

Плоты плыли без остановок, а мы, сидя друг на друге, с онемевшими телами, были отчасти даже довольны нашим положением, так как, измученные жаждой за много месяцев нашего пути, радовались тому, что можем пить воду из Евфрата сколько угодно и когда угодно. Ведь жажда была наитягчайшей из мук на всех маршрутах изгнания.

Только вечером, после захода солнца, наши плоты причалили к левому берегу реки. Послушные приказу, мы сошли с плотов и, идя по колени в воде, вышли на берег. Шагах в пятидесяти от берега, на месте, заросшем кустами, расположились мы кругом на ночлег.

От лагеря разрешено было отдаляться не более чем на пятьдесят метров — справить нужду. Большинству из нас, за исключением страдавших поносом, это было и не нужно, так как все мы многими днями ничего не ели. Я был в числе ненуждавшихся, но выходил несколько раз, чтобы собрать съедобных трав и корней.

Опасаясь нападения диких зверей, мы с сестрой устроились в центре круга. Обманув частично наши пустые желудки собранными мной травами и корнями, мы легли на наш коврик, укрылись покрывалом и заснули, обнявшись, давая отдых нашим изнуренным телам.

Жандармы разбудили нас до рассвета. Прибывшие из города чиновники снова раздали нам хлеб, по четыре штуки на душу, и сообщили, что это паек на все время до прибытия в Дейр эз-Зор, из расчета полхлеба (около ста пятидесяти граммов) на день, из чего мы заключили, что будем плыть по реке восемь дней. Новые обстоятельства пробудили в наших сердцах новые надежды.

Когда снова поплыли наши плоты, мы с сестрой, счастливые обладатели семи хлебов (один мы съели сразу же по получении), строили различные планы на будущую жизнь. Мы решили есть не больше одного хлеба в день, поклявшись могилой нашей матери, не ведая, где она находится. Вот вам одно из тех твердых, жизненно важных решений, что принимают дети, чтобы оставить их невыполненными. Сидя целыми днями на плоту, не имея возможности двигаться или заниматься чем-нибудь, не участвуя в разговорах взрослых, постоянно мучась голодом, имея при себе хлеб и неисчерпаемое количество воды, мы лишились способности думать о завтрашнем дне. Сестра смотрела на меня молящими глазами, я и сам еле сдерживался, но, как старший и помня данную клятву, пытался обмануть сестру, уговаривая ее положить на язык щепотку соли и запить водой, якобы чтобы утолить чувство голода. У нас было около двух килограммов соли, не помню, откуда попавшей к нам в руки.

Но сестра продолжала плакать, и мы, отламывая кусочек за кусочком, вдвоем съели за день и второй хлеб, нарушая нашу клятву. Таким образом, хлеб, припасенный на восемь дней, кончился в четыре дня, благодаря чему те четыре дня прошли сравнительно сносно.

Наше плавание и ночной отдых в прибрежных пристанищах проходили довольно однообразно. Новым было только то, что, начиная, кажется, с третьего дня, мы стали видеть на берегах людей, не похожих на турок своим одеянием. Лодочники сказали, что мы находимся в Сирии, где живут арабы, находящиеся под турецким владычеством.

Еще в нашем городе я ночами слушал сказки часто навещавших нас стариков кызылбашей, когда они рассказывали, отвечая на мои вопросы, что они не турки, хоть говорят по-турецки. Под гнетом турецких властей они забыли свой язык, а те из них, что сопротивлялись, лишались в тюрьмах своих языков, подобно тому как в цивилизованных странах подрезают уши собакам, чтобы сделать их красивее. Они рассказывали, что было у них и свое государство и что вместе с армянами они входили некогда в состав одного государства. Потому они были с нами в дружественных отношениях, а турок ненавидели не меньше, чем армяне. Их быт и нравы сильно отличались от турецких.

Моя мать была очень образованной женщиной и пользовалась уважением наших родственников, друзей и соседей. Многие приходили к ней советоваться по самым разным вопросам. Я был очень близок с матерью и набрался от нее разнообразных знаний, дополнявших школьное обучение. Благодаря этому я смог, лишившись ее, пройти через все испытания и спастись, руководствуясь ее полезными советами, наставлениями, мудростью.

Еще за год до Катастрофы чувства мои были обострены настолько, что я уже предчувствовал надвигавшееся страшное бедствие и изобретал десятки фантастических способов для защиты от него. От отца я все это скрывал, но часто ночами, когда не мог уснуть, забирался к матери в постель и рассказывал ей о своих переживаниях.

У матери же моей была своя слабость: несмотря на большой запас знаний, она была глубоко верующей и советовала мне во всех бедах полагаться на веру, заставляла меня заучивать наизусть молитвы и отрывки из Евангелия.

В этом вопросе я не следовал наставлениям матери, но, скрывая от нее, придерживался позиции отца, который в церковь ходил только ради приличия и дома часто спорил с матерью, упрекая ее в фанатизме. В их споре я был молчаливым сторонником отца, в свою очередь защищавшего меня, когда я прикидывался по воскресеньям больным, чтобы не идти в церковь, или нарочно терял сшитые матерью рубашки, чтобы не участвовать вместе с другими детьми в церковном пении.

Окончательно разуверился я в Боге в мае 1915 года, когда в одну ночь собрали всех армянских мужчин нашего города старше двенадцати лет. Их заключили в городскую тюрьму и, выводя еженощно группами в ущелье неподалеку от города, к северу, отдавали в руки палачей, которые рубили их топорами. Армянам было запрещено выходить из домов, но одна молодая женщина, новобрачная, потерявшая рассудок после того, как ее мужа забрали, ходила по улицам безбоязненно, шла в ущелье в поисках тела мужа и рассказывала всем об увиденном в подробностях.

Я тогда уединился в маленькой комнате, заперся изнутри и целый день постился, постоянно повторяя сорок куплетов «С верою исповедуюсь»7 в надежде спасти отца. Но через несколько дней мы узнали от умалишенной, что в очередной группе убитых был и мой отец. Я был обманут в своих надеждах и не только потерял веру в Бога, но стал осуждать фанатизм матери.

Шел пятый день нашего плавания. Кроме соли, ничего съедобного у нас не было. Сестра смотрела молящими глазами на оставшийся запас хлеба у нашей двоюродной сестры, но та как будто окаменела — не только не замечала нас, но, казалось, забыла о родстве, человечности, отношениях между взрослыми и детьми. Я не винил ее: стоимость одного хлеба в те дни равнялась стоимости двух дней жизни одного человека, и почему-то какой-то неведомой силой инстинкта, даже в таком отчаянном положении, находясь так близко к смерти, каждый все же стремился продлить свою жизнь не только на дни, а и на часы, даже на минуты.

Вечером пятого дня мы остановились на берегу возле поселка Маскана.

Сойдя на берег, многие с разрешения жандармов спешили в город, чтобы приобрести хлеба или какой-либо еды в обмен на свои отрепья. Я был в отчаянии, так как не имел ничего на обмен, и, видя еще с утра страдания сестры, забыв о собственном голоде, сидел как вкопанный на месте в ожидании чуда...

Чудо произошло. После нескольких дней немоты меня подозвала к себе наша двоюродная сестра. Получив от нее два вышитых платка, я направился, взяв сестру за руку, в Маскану, продать или обменять их. Долго бродили мы по полупустым улочкам поселка. Никто не обращал на нас внимания. Говорить по-арабски мы не умели; возможно, люди не понимали, что мы предлагаем свои платки на продажу или на обмен, и молча проходили мимо.

Уже темнело, надежды наши угасли, отчего и ноги ослабели, так что мы не в состоянии были вернуться в лагерь. Держась за руки, в отчаянии проливая последние остатки слез, едва передвигаясь, проходили мы мимо одноэтажного дома, когда услышали голос женщины, подзывавшей нас на турецком языке...

В бесконечной радости показали мы ей наши расшитые платки и предложили обменять их на хлеб. Выйдя за порог, молодая женщина взяла у нас наши платки и, даже не попытавшись поторговаться, отдала нам два хлеба и два серебряных куруша8. Пока мы с сестрой с жадностью поглощали хлеб, женщина со слезами на глазах задавала нам десятки вопросов о нашей судьбе, родных местах, происшедших с нами беззакониях. Вероятно, она была армянкой, исламизированной в браке, поэтому так щедро расплатилась с нами.

Поев хлеба, мы немного взбодрились и были уже в состоянии добраться до нашего лагеря. Наша двоюродная сестра приняла наше сообщение о продаже платков в полном равнодушии и даже без всяких расспросов, вернула мне один куруш, чтобы я использовал его на следующий день.

Всю ночь я не сомкнул глаз: лежавшая рядом со мной двоюродная сестра бредила, громко кричала и не слушала моих увещеваний, а я упрекал ее, не понимая происходящего, и с нетерпением ждал утра в надежде добыть еду на полученный куруш.

Только перед рассветом она перестала бредить, и я, избавленный от необходимости заботиться о ней, поспешил с первыми признаками рассвета в город за едой.

Купив у первого же продавца четыре жареных в масле пирожка на свой куруш, спешно вернулся в лагерь, боясь не успеть к отплытию плота.

Уже почти все сидели на плоту, а сестра ждала меня, громко рыдая, стоя на берегу рядом с жандармом. Получив оплеуху за уход из лагеря без разрешения, я стал взбираться на плот, но заметил, что двоюродной сестры нет среди наших попутчиков. Моя сестра сказала, что ей не удалось разбудить ее.

Слезами я вымолил разрешение жандарма вернуться на стоянку за двоюродной сестрой.

Подойдя к ней, я взял ее за руку и пытался поднять, растормошить ее, но она оставалась неподвижной. Продолжая свои попытки убедить ее, я вдруг поймал направленный на меня пронзительный взгляд ее раскрытых глаз и только тогда, ощутив холод ее руки, понял, что она мертва. С криком ужаса я отскочил от нее и побежал к плоту. Помню, что дрожал от страха так, что не мог подняться на плот, и взобрался туда только с помощью лодочника, растроганного плачем моей сестры. Только под вечер, когда спускался с плота, я заметил, что правая нога у меня одеревенела, а подошва распухла, так что я ходил, едва волоча ногу. Нога болела так сильно, что я даже не чувствовал голода и уступил свои пирожки сестре.

В последующие четыре дня я всходил на плот и спускался, только внемля мольбам сестры и с помощью наших попутчиков. Очень страдал от боли.

На плотах уже не было прежней тесноты благодаря тому, что многие из нас покоились в реке, а другие остались, подобно нашей двоюродной сестре, лежать незахороненными на местах наших ночных стоянок, но любое, самое слабое прикосновение к опухшей ноге невыносимо усиливало боль, и я кричал как безумный. Однажды, когда кто-то наступил мне на больную ногу, я, не выдержав острейшей боли, в полусознательном состоянии бросился в реку. Сестра попыталась броситься за мной. Это растрогало не только наших соотечественников, но и лодочников: один из них, бросившись в воду, спас меня, рискуя своей жизнью. Все восхищались им, а сестра целовала ему ноги.

Было бы неблагодарностью не вспоминать о подобных случаях доброго отношения к нам, армянским мученикам, со стороны достойных сыновей турецкого народа, в особенности трудящихся людей. Но они не были едины в борьбе против жестокости и несправедливости господствовавшего режима.

В те дни мы часто встречали арабов кочевников возле наших лагерей.

Те из нас, у кого оставались деньги или одежда, приобретали у них недорогую просяную муку, из которой варили кашу. Взявшись за дело сама, моя сестра обменяла имевшуюся у нас соль на две порции каши у наших попутчиков. Этим мы и жили.

Однажды на стоянке я пошел, опираясь на палку, в то место, где совершались обмены. С помощью десятка арабских слов, которым успел научиться, я переводил переговоры по обмену между продавцами-арабами и покупателями-армянами. Одна арабка, принесшая на обмен молоко, увидев, в каком я состоянии, пожалела и дала нам с сестрой безвозмездно по стакану молока. Вообще, арабы, видя наше состояние, очень жалели нас, но говорили, что им и самим приходится нелегко. Они тоже страдали от насилия турецких властей.

На следующий день наши плоты пристали к берегу в двух километрах от городка Ракка. Несмотря на то что рана моя еще не зажила и я сильно хромал, собрался все же на поиски хлеба (мы не ели уже шесть дней). По примеру других наших попутчиков, я получил разрешение пойти в город на два часа, оставив сестру заложницей у жандармов. На небольшом рынке города шла оживленная торговля. Торговали в основном с рук, но также и в небольших лавках. Я увидел мальчиков моего возраста, продававших воду, и подумал, что и я бы мог зарабатывать таким образом — только бы достать кувшин и вытащить сестру из лагеря. Думал, что, зная уже достаточное количество арабских слов, смогу остаться в Ракке и содержать себя и сестру продажей воды.

Размышляя таким образом, бродил я по рынку, задерживаясь возле торговцев съедобным, отчего только усиливался голод. Я никак не мог заставить себя просить милостыню, стоял и смотрел на едоков, повторяя их жевательные движения, как если бы ел сам. Наверно, долго бы ходил я по рынку таким образом, но, к счастью, ко мне подошел человек, видимо, догадавшийся, что я из вновь прибывшего каравана.

— Сынок, откуда ты и когда прибыл?

Я назвал наш город и сообщил, что наш караван все еще находится у берега реки и что кроме моих земляков из Зиле там есть еще и бывшие жители Амасии.

Моя история растрогала его. Он плакал, возможно, думая о своих детях, и советовал мне немедленно вернуться в лагерь, чтобы не потерять сестру.

С другой стороны, он в самых мрачных красках описывал положение живших в Ракке армян, говорил, что власти выискивают их повсюду и группами выводят в Дейр эз-Зор. Он рассказал, что живет под опекой одного доброго араба, скрываясь под турецким именем, и зарабатывает крашением тканей. Вероятно, догадываясь, что я голоден, он купил для меня два хлеба у ближайшего торговца, вывел за руку на дорогу к реке и обязал немедленно вернуться в лагерь.

Ободренный полученными хлебами, я последовал его совету и спешно, хотя с трудом волоча больную ногу, направился к лагерю, охваченный, правда, дурным предчувствием. И в самом деле, еще издалека увидел, что плоты готовятся к отплытию, а сестра моя истошно плачет под ногами жандарма, отказываясь подняться на плот без меня. Я уже был на месте, но, боясь ярости жандарма, не смел подойти к сестре.

Заметив меня, жандарм оставил сестру и подошел ко мне. Я стоял как вкопанный на месте. После первого удара сестра подбежала, обняла меня крепко и умоляла бить ее, а не меня — больного. Но жандарм продолжал бить нас, уже валявшихся на земле, ногами. Не знаю, каким образом мы оказались на плоту. Возможно, тот же лодочник, однажды спасший меня, вытащил нас, полуживых, из-под ног жандарма и посадил на плот.

Мы с сестрой были без сознания несколько часов. Придя в себя, я никак не мог высвободиться из крепких объятий сестры. Бедное дитя, желая спасти меня или умереть вместе со мной, она так крепко ухватилась за меня, что отпустила, обливаясь слезами радости, только после того, как, очнувшись и всмотревшись хорошенько, убедилась, что мы оба живы.

На следующий день после отплытия от Ракки мы довольствовались нашими хлебами и двумя порциями каши, но потом снова были в бедственном состоянии, так как кончилась соль, за которую мы получали кашу. К счастью, рана на ноге у меня почти излечилась, и я уже не страдал от боли. К тому же мы плыли по прекраснейшим местам: на берегах росли красивые рощи из невысоких деревьев, часто проплывали мы мимо арабских сел и кочевничьих становищ. Во время привалов множество арабов кочевников окружало наши лагеря, и, несмотря на запреты жандармов, мы общались с ними в укромных местах среди деревьев в рощах.

Тихо и медленно плыл наш плот по широкому и полноводному Евфрату, а я, забыв наши крестные муки и бесчисленные лишения, предавался юношеским рассуждениям о чудесах природы, любовался восхитительными видами, являвшимися нам на пути. А безветренная октябрьская погода напоминала весну.

Более всего меня увлекала работа множества водоподъемных устройств, часто встречаемых нами на берегах реки. Это были огромные колеса, поднимавшие воду в привязанных к ним двух десятках бурдюков более чем на пять метров, наполняя живительной водой небольшие каналы.

При вращении эти колеса издавали — подобно музыкальному инструменту — своеобразный скрип, настолько волнующий и впечатляющий, что, казалось, в мелодии этой был заключен звук скорбного плача, душераздирающий вопль о забытой и утраченной справедливости, о горестях и лишениях всего человечества.

Не ошибусь, если скажу, что в основе песен всех народов Междуречья, в особенности арабов, составляющих большинство, звучит этот своеобычный мотив вращающегося колеса водоподъемного устройства — отзвук многовекового тяжелого труда этого народа, его простого и бесхитростного быта.

В предпоследний день плавания недалеко от лагеря, в роще, между одной из моих попутчиц и пришедшей торговать арабкой возник спор о цене, в котором я служил переводчиком. Армянка требовала два хлеба за блузку, которая была на ней, а арабка давала только один из имевшихся при ней хлебов.

После долгих препирательств молодая армянка взяла один хлеб в руку, как бы пробуя определить, сколько он весит, и, выбрав подходящий момент, убежала с ним. В замешательстве, арабка отдала мне подержать второй хлеб и побежала за ней.

Я остался один в небольшой рощице шагах в двухстах от нашей стоянки, уже не видел ни убежавшей, ни догонявшей женщины. Я понимал, что должен остаться на месте и ждать арабку, но меня стали одолевать сомнения: я держал в руках просяной хлеб весом около трех килограммов и не мог решить — вернуть его хозяйке, или сбежать с ним, или же хотя бы съесть часть хлеба до ее возвращения.

Живя с родителями, я никогда не лгал и не воровал, да и повода для этого тогда не бывало. Кроме того, от матери получил такое воспитание, что сам всегда жестко осуждал подобные поступки других. За пять месяцев страшнейших лишений мне ничего подобного не приходило в голову. Но сейчас во мне боролись два противоположных чувства, и я очень сожалею, что победу одержал мой голодный желудок, так что после пяти минут раздумий я убежал в глубь рощи и спрятался там от арабки, решив не возвращать ей хлеб.

Прошло не более получаса, когда в своем укрытии я услышал голос арабки, громко звавшей меня. Бедная женщина, привыкшая к чистым и честным нравам, искала меня, наверное, не думая даже, что я мог сбежать, уверенная, что и я ищу ее. Вероятно, эти два хлеба немалого стоили в ее хозяйстве.

С другой стороны, правда, она вряд ли представляла себе, до какого состояния мы были доведены нашими палачами.

Простосердечная арабка долго еще звала меня, сообщая мне, где она находится, и не теряла надежды, хотя уже совсем стемнело и в двух шагах ничего не было видно. Я же, сидя в своем укрытии, с жадностью поедал украденный хлеб, решив, что уже съеденного хлеба у меня все равно не отнимут, а наказание вряд ли будет страшнее побоев, коим я подвергся за опоздание из Ракки.

Но тут я услышал плач своей сестры, звучавший оттуда же, откуда и голос арабки. Я растерялся, не зная, что делать. Рассуждая по-детски, думал, что арака заберет мою сестру вместо хлеба, ведь сестра, знавшая уже несколько десятков арабских слов, могла бы сказать ей, что я ее брат. Я терялся в догадках. Наконец, то ли потому, что уже насытился, съев почти четверть хлеба, то ли боясь потерять сестру, я побежал в направлении звавшего меня голоса, нашел арабку с моей сестрой и со страху ли, или пытаясь оправдаться, солгал, что сам искал ее. Увидев меня, сестра успокоилась, не ведая ничего о происшедшем.

В руках у арабки не было хлеба, из чего следовало, что она не нашла сбежавшую армянку. Что же касается меня, то, отдав ей остаток хлеба и признавшись, что не удержался, так как был очень голоден, я предложил ей взамен съеденной части хлеба свой жилет, без которого я остался бы в одной майке и брюках. Прежде у меня была и куртка, но ее украли месяца за два до этого, когда мы впервые переплывали Евфрат. Я сидел на краю плота, когда кто-то, подплыв близко, схватил мою куртку, стаскивая ее с меня. Я чуть не упал в воду вместе с курткой, но меня удержала мать. Вор отплыл с моей курткой, а мать благодарила Бога за мое спасение, несмотря на то, что в карманах куртки было два мотка ниток, в которые мать спрятала кое-какие золотые украшения.

Арабка отказывалась брать мой жилет, а я, думая, что она считает обмен неравноценным, клялся и уверял ее всеми известными мне арабскими словами, что у нас больше ничего нет, говорил, что мы потеряли всех наших родственников и четыре дня не ели ничего, кроме травы. Женщина, видимо, была растрогана моим рассказом, к тому же сестра снова начала плакать. Тихо приговаривая что-то, оставшееся мне непонятным, по-арабски, она отдала оставшийся хлеб моей сестре, сказала, что ничего взамен не требует, и ушла. Она удалилась в уже сгустившийся мрак, а мы остались с драгоценным подарком в руках, изумленные доброте и великодушию этой женщины, отдавшей нам второй хлеб после того, как у нее украли первый.

Много раз вспоминал я поступок этой женщины, а после, когда уже сталкивался с проявлениями подобной и многократно большей доброты и сочувствия, я пришел к заключению, что она не была единственным достойным представителем своего народа. Таких было много, и я могу сказать, что народу Междуречья свойственны добрые дела, человечность, готовность прийти на помощь.

На следующий день наши плоты снова плыли по Евфрату. Имевшиеся у нас сведения и надежда на прибытие в назначенное место, а также наши насытившиеся просяным хлебом желудки несколько повысили нам настроение, а благодаря относительно хорошему физическому состоянию мы видели окружающую нас местность в новых красках, мало думали о завтрашнем дне, на самом деле готовившем нам новые страдания, даже примирились с тем, что за время плавания шестьдесят процентов от первоначального числа наших попутчиков остались на берегах и в водах Евфрата.

Все с нетерпением считали часы в ожидании прибытия в Дейр эз-Зор — неизвестное нам место на краю пустыни, избранное кровожадными главарями партии «Иттихат» 9 Талаатом, Энвером и Джемалом пашами для создания бескрайнего общего кладбища для сотен тысяч армян, жителей Западной Армении, кладбища под названием Дейр эз-Зор.

Последний день нашего плавания выдался долгим. Уже стемнело, но наши плоты продолжали плыть по течению. При отсутствии освещения лодочникам приходилось быть особенно осторожными, чтобы доставить нас до места без происшествий. Что касается жандармов, храбрившихся в дневное время, то сейчас, напуганные опасным путешествием, они все время взывали к Пророку, моля его о помощи.

Плывя в ночной темноте по широкому течению Евфрата, освещенные только свиявшими в небе звездами, мы напрягали зрение, всматриваясь вдаль, надеясь увидеть на горизонте проблески городских огней. В напряженном ожидании минуты казались нам часами.

В человеческих существах, оказавшихся по воле судьбы на грани гибели, развивается порой еще одна способность — в дополнение к присущим человеку известным природным чувствам — умение предчувствовать на дни и недели вперед грядущие новые адские страдания. Вот такое предчувствие охватило меня и, уверен, многих моих попутчиков по приближении к Дейр эзЗору. Но мы не выказывали своего ужаса. Что до меня, то мне хотелось кричать, но я сдерживал себя, чтобы не передать сестре своих переживаний.

И вот наконец показались тусклые огоньки города, и через полчаса наши плоты причалили к левому берегу реки, возле железного моста.

Забыв о голоде целого дня и полуголодном состоянии предшествовавших дней, наша группа страстотерпцев готовилась к ночлегу на краю пальмовой рощи близ берега реки. Наши истощенные тела нуждались в отдыхе. Я же, в отличие от остальных, устроив сестру в середине стоянки, тайком следовал за жандармом, надеясь узнать что-нибудь о нашей дальнейшей судьбе.

И действительно, ждать пришлось недолго: на стоянку пришел местный чиновник довольно пожилого возраста и, переговорив со старшим жандармом на не вполне понятном турецком языке, отложил процедуру приема нашей группы до утра. Оставив на стоянке нового чиновника, скорее всего араба по национальности, жандармы все вместе отправились в город.

Арабский чиновник все ходил среди нас, внимательно рассматривая всех, как будто искал знакомых или родственников, или же как если бы с любознательностью художника изучал при свете звезд последствия жестоких страданий, перенесенных беззащитными человеческими существами.

Стараясь не быть замеченным, я следовал за ним в ожидании новостей.

Случилось неожиданное: около полуночи к новому чиновнику подошел старик араб, значительно старше его, и заговорил с ним по-арабски. Старик просил разрешения раздать нам хлеб в порядке благотворительности. Чиновник вначале возражал, предлагая отложить раздачу хлеба до утра, выдвигая различные доводы, но потом уступил мольбам старика, который ушел довольный, с тем чтобы вернуться с хлебом через полчаса.

Нас поставили в ряд и выдали нам свежий хлеб из мешков, принесенных добрым стариком арабом. Мы же с сестрой, воспользовавшись темнотой, но также с согласия многих, встали под конец снова в очередь и получили двойную порцию. С жадностью поглощая хлеб, все вместе благословляли мы нашего благодетеля и спасителя, его семью, племя и весь арабский народ за оказанную нам нежданную помощь, спасшую жизнь десяткам людей.

Мы не знали, что через несколько недель должен был осуществиться смертный приговор, вынесенный озверевшей преступной шайкой турецкого правительства, также и в отношении их.

Утром, едва жандармы завершили формальную процедуру передачи нас под надзор местного чиновника, снова появился добрый старик, с новыми мешками хлеба, и мы снова получили по одному хлебу на душу и с еще большим жаром благословляли его.

Ничего не зная о том, что нас ожидает, сытые, благодаря доброму арабу, мы увлеклись надеждами, в то время как на самом деле шаг за шагом приближались к месту нестерпимых мук, к истинному Дантову аду под названием Дейр эз-Зор.

Пройдя около двух километров по дороге, тянувшейся между густыми рощами прямых, вытянутых пальм, мы остановились перед преграждавшем путь временным деревянным забором, по обе стороны от которого в отдельных будках располагались армейские сторожевые посты.

По распоряжению сопровождавшего наш караван чиновника открылись широкие ворота в заборе, и мы, пройдя по длинному мосту, перешли с правого на левый берег левой протоки широководного Евфрата.

На другом конце моста был такой же забор с такими же сторожевыми будками. Эти вторые ворота широко открылись перед нами без всяких формальностей. Сойдя с моста и идя между двумя рядами вооруженных штыками солдат, мы ступали на обширную территорию концентрационного лагеря для сотен тысяч армян.

Мы были потрясены увиденным: тысячи людей, таких же истощенных, как мы, почти скелеты, в лохмотьях, бежали за нами с обеих сторон, преграждаемые вооруженными жандармами, и, невзирая на запреты последних, с плачем и воплями расспрашивали нас в надежде найти своих родных, близких, земляков, откуда мы идем, не встречали ли другие караваны на нашем пути...

Загнав нас в землянки, как в хлев загоняют скотину, турецкий чиновник громко, чтобы слышно было всем, сказал: «Гяуры, мы вас, как видите, живыми доставили сюда. Три дня пробудете в этом удобном жилье, построенном для приема новых караванов. За это время постарайтесь устроиться в лагере, найти родственников или же будете жить под открытым небом».

Я затрудняюсь дать определение месту, где мы оказались: «переселенческий пункт», «лагерь», «ссыльное поселение», ни одно из этих слов не дает истинного представления об огромной территории, заполненной людьми.

Можно было идти часами, проходя сквозь плотную толпу людей, и не достичь границы лагеря. Шириной с километр, этот лагерь тянулся вдоль реки, начинаясь у моста, и конец его, где-то внизу по течению реки, не был виден невооруженным глазом.

Трудно найти в истории человечества случай скопления такого огромного множества людей, лишенных средств к существованию: около семидесяти процентов из них — под открытым небом, остальные, кто в землянках, кто в поставленных в ряд палатках, и только ничтожная часть находилась в покрытых камышом убежищах — всего на три дня. Вот такова приблизительная картина станции смерти в Дейр эз-Зоре, где сотни тысяч западных армян были умерщвлены в течение 1915-1916 годов, преданные неописуемым лишениям, голоду, эпидемическим болезням в соответствии с тщательно подготовленным планом турецких властей.

С западной стороны границей сборного пункта истребления армян была глубоководная и широкая левая протока Евфрата, с севера — специально построенные многочисленные сторожевые посты для солдат и охранников.

На востоке простирались в бесконечную даль пески необъятной пустыни.

На южной окраине были небольшие оазисы и множество армейских сторожевых постов.

Выхода из этого места не было. Был только вход. По мосту, связывавшему два берега реки, ежедневно прибывали все новые и новые караваны ссыльных, состоявшие из нескольких сотен человек и прибывавшие кто пешком, а кто, как и мы, на плотах по реке.

В момент нашего прибытия, в конце октября, лагерь покрывал по меньшей мере двести гектаров, на которых огромное множество людей в муравьиной тесноте дышало только отравленным воздухом: изо дня в день мутные воды реки выносили на берег сотни распухших трупов. Кругом не было никакой растительности, в пустыне можно было видеть только единичные сухие корни каких-то растений.

Несравнимо более сносным было положение прибывших из Сирии и приграничных с Сирией районов, а также из Киликии — из Аданы, Мараша, Сиса, Зейтуна, Айнтапа, Адыйамана или из Диярбакыра, Эдессы, Тигранакерта, Килиса, Северика, других городов с их окружными армянскими местечками и селами. Некоторым из них удалось — и еще удавалось — взять с собой свой домашний скот, ослов, мулов, лошадей, быков и коров с навьюченными на них домашней утварью и запасами пропитания. Среди них были даже пожилые мужчины и юноши до восемнадцати лет. Благодаря относительной платежеспособности этих людей под мостом вдоль берега образовался рынок, куда, по разрешению, приходили арабы — городские и кочевники — обменивать или продавать зелень, молочные продукты и прочее съестное.

Наш караван добрался до Дейр эз-Зора в лохмотьях. В числе остальных и мы с сестрой, не имея никаких средств к пропитанию, три дня бродили среди толп таких же, как мы, мучеников в поисках нашей тети, сестры нашей матери, о которой нам было известно только то, что фамилия ее — Зотян. Видя, что люди в большинстве совершенно не в состоянии помогать друг другу, мы, маленькие, искали взрослого покровительства и не прекращали поисков.

Такие, как мы, вывезенные из глубинных районов Турции, в особенности из городов Малой Азии — из Амасии, Марзвана, Токата, Чиле, Евдокии, Себастии, Кесарии, Кетина, Малатии, Харберда и других городов с их окружными армянскими поселениями, — добрались до Дейр эз-Зора в составе десяти процентов от первоначального числа. Девяносто процентов погибло в дороге, оставшиеся же в живых прибыли сюда в одних отрепьях на себе, в лучшем случае, с какой-нибудь еще ветошью.

Границы нашего лагеря постоянно расширялись, так как ежедневно прибывали все новые караваны. Как и было обещано, на третий день нас выселили из крытых камышом землянок, и мы остались под открытым небом.

Но не это нас тогда волновало — мы были на грани голодной смерти.

Совершенно обессиленные после трех дней бесплодного хождения по лагерю, изнуренные голодом, потерявшие надежду найти нашу тетю, мы лежали днем на земле, посреди лагеря и, укрывшись нашим покрывалом, горькими слезами оплакивали судьбу.

Вытирая слезы нашим покрывалом, мы обнаружили, заметив дырку в материи, что внутри ее находится шерстяное одеяло. Обрадованные находкой, мы сейчас же распороли материю и достали одеяло. Помню, на нем было изображение девушки. Одеяло было совершенно новое, возможно, из приданого, приготовленного для нашей сестры. Потому, вероятно, мать когда-то так бережно обернула его в материю, чтобы лучше сохранить.

Не думая о том, что спать придется без одеяла, и, отдав на хранение оставшиеся у нас другие отрепья женщине, расположившейся возле нас, мы поспешили на рынок продать наше одеяло. Уже на пути к рынку мы продали его одному арабу за двенадцать курушей, даже не поторговавшись, потому что все равно не знали, сколько оно стоит.

Спрятав одиннадцать курушей в карман, мы купили на рынке два хлеба и два пирожка на один куруш и съели их с нетерпеливой жадностью. Только мы закончили еду, как к нам подошли трое турецких мальчиков — моих сверстников. Они начали подшучивать надо мной, а один предлагал побороться.

Я отказывался, ссылаясь на перевязанную ногу, а сестра плакала, умоляя их оставить нас в покое, но они не отставали.

Внезапно мальчик схватил меня и, свалив на землю, держал так, лежа вместе со мной на земле. Товарищи приветствовали его победными возгласами, а я кричал и плакал, просил отпустить меня. Кричала и плакала сестра, но никто не пришел нам на помощь, все были заняты своими заботами.

Продержав меня несколько минут на земле, мальчик отпустил меня, и все трое ушли в сторону моста.

Ничего не подозревая, оба удрученные, а я еще и с болью в ноге, пошли в сторону моста. Усевшись у каменных подпорок моста, как и тысячи сирот, подобных нам, мы сняли нашу одежду, греясь на солнце, и пытались по возможности избавиться от вшей.

Тихо разговаривая с сестрой, мы строили планы относительно наших одиннадцати курушей. Мы решили, что если будем тратить их бережно, не более десяти пара10 в день, то проживем на наши деньги сорок четыре дня.

Ближе к вечеру, довольные едой, а также тем, что частично избавились от истязавших наши тела вшей, мы стали одеваться. Я захотел проверить наше богатство, но порылся несколько раз в карманах и не нашел наших курушей.

Растерянный и оторопелый, я сообразил вдруг, куда они делись, и с криком упал без сознания.

Бедная моя сестра, не догадываясь о нашей последней и чудовищной потере, подумала, что я умираю, и стала со страшным криком призывать на помощь. Несмотря на то, что тут люди редко помогали друг другу, так как каждый едва справлялся со своими заботами, вокруг нас собралось несколько человек, в первую очередь из бывших рядом с нами детей, которые и привели меня в чувство, опрыснув лицо водой из реки.

Мы были в таком состоянии, что забыли даже о голоде, не спали ночами, были охвачены такой злостью, что без конца просили Бога ускорить день Страшного суда, показать нам, какая кара постигнет наших палачей, и таким образом доказать свое существование.

И все же, собирая последние силы по настоянию наших желудков, мы бродили по рынку, вертелись вокруг арабок, торговавших жареным просом, подбирая с земли упавшие зерна.

Иногда благодаря знанию арабского я зарабатывал переводчиком и, постепенно заведя знакомство с несколькими арабками, помогал им успешно справляться с продажей или обменом жареного проса, которое они называли «килькиль». Вознаграждением мне за это было несколько стаканов жареного проса, которым мы и поддерживали свое существование.

Среди ссыльных распространились слухи, будто ожидаются новые распоряжения в отношении нас. Говорили, будто правительство строит для нас поселения на железнодорожной линии Рас-уль-Айн-Багдад11 силами призванных в армию армянских мужчин якобы с целью создать населенные пункты вдоль железной дороги. Хотя многие из нас знали достоверно, что мужчины были уничтожены в течение одной недели еще в наших родных городах и селах, а от бежавших из армии отдельных соотечественников мы знали также, что и в армейских строительных подразделениях постепенно и методично, одну группу за другой, уничтожали армян, — немало людей в лагере наивно верили в эти россказни, цепляясь за последнюю надежду.

Стояла поздняя осень, за теплыми днями следовала довольно холодная погода, ставшая новым испытанием для наших тел, едва прикрытых лохмотьями. В декабре резко сократилась торговля с арабами. Возможно, со сменой сезона они перекочевали на юг. Наше же положение в лагере ухудшалось изо дня в день: ежедневно в ночной холод умирали тысячи людей. Насущной необходимостью для тех, кто ночевал под открытым небом, стали костры, зажигаемые ночами. Собираясь вокруг костров, люди стали объединяться в группы.

Со времени прибытия в лагерь мы успели подружиться с несколькими мальчиками и девочками. Когда же к мучительным ежедневным поискам пищи прибавились страдания от ночных холодов, мы сбились в группу, которую кроме нас с сестрой составляли: наш земляк и мой сверстник по имени Артин, девушка лет двадцати, тоже из Зиле, по имени Искуи, мальчик лет пятнадцати из Евдокии по имени Арутюн и сверстница Искуи из Амасии Забел.

Мы разделили обязанности между членами нашей группы: добыча еды была поручена старшим — Забел и Искуи под руководством Арутюна, мы с Артином должны были доставать топливо, а сестра моя оставалась сторожить наше тряпье.

У тройки добытчиков из нашей группы не было иного выхода, чем захват: втроем они подходили к продавцу, Арутюн делал вид, что торгуется о цене, и незаметно разрывал ножом мешок снизу. Девочки собирали рассыпавшееся просо, заполняя им свои карманы. Часто, если просо продавал мужчина и Арутюну не удавалось удержать его руки, девочкам, собиравшим с земли зерна, доставались удары не только ног, но и рук продавца. Еще они собирали корни растений в нескольких километрах от лагеря. Правда, этим занимались многие, так что пространство вокруг нас на расстоянии десятков километров изо дня в день опустошалось.

Мы же с Артином собирали топливо в пустыне, довольно далеко от окрестностей лагеря. Собирали колючие кустарники, стебли, засохшие корни.

Бывало, что входили в Евфрат, — ловить приносимые водой ветки и доски, стараясь при этом не сталкиваться с плывшими по течению трупами.

Поддаться сну в те дни было равноценно самоубийству, а мы, как и большая часть обитателей лагеря, инстинктивно цеплялись за жизнь, хотя большинство из нас уже не имело ничего, кроме лохмотьев на себе. Все было растрачено или обменено на еду.

Чтобы отогнать сон, сидевшие вокруг костра по очереди рассказывали каждый свою историю, подробности насильственного переселения. Наши истории в основном мало отличались друг от друга, но иногда в те долгие ночи нам рассказывали случаи, приводившие в содрогание прошедшие голгофу истощенные наши тела.

Особенно потрясла нас история, рассказанная Забел. Слушая ее, мы с сестрой, будучи младше всех, ежились, сидя на своих местах, — хотелось ужаться, уменьшиться, оглохнуть, не слышать этих историй. Только тогда я стал понимать молодых армянских девушек — в их числе и свою старшую сестру, — готовых любым способом посчитаться с жизнью, лишь бы не быть обесчещенными.

В их караване, как рассказывала Забел, было около тысячи человек — женщины и дети, несколько престарелых мужчин и мальчики моложе двенадцати лет. Большинство из них шли пешком, погрузив на повозки стариков, детей и больных, а также легкую утварь и пропитание на дорогу. Выйдя из Амасии и пройдя Турхал, они дошли до нашего Зиле.

Караван остановился на ночлег на южной окраине города. Около пятидесяти турок возничих, предоставленных переселенцам правительством Амасии, забрали волов и буйволов и ушли, оставив повозки.

Местные власти Зиле, принимавшие караван, задержали переселенцев на три дня, обещав пригнать новых волов и буйволов.

На третий день на лагерь напала толпа городской черни, возглавляемая группой кюльхан-беев нашего города. Сопровождавшие караван жандармы и не думали препятствовать им. Бандиты ограбили караван, с некоторых даже сняли последнюю одежду. Что же касается группы кюльхан-беев, то они отобрали самых красивых девушек, направо и налево закалывая их беспомощных матерей, пытавшихся спасти своих детей с плачем и воплями.

Среди похищенных была и наша Забел. Вместе с еще тремя девушками она досталась жившему в Сулу Судаке Хаджи Исмаилу, о зверствах которого я был наслышан еще в Зиле. Он был известен своими безобразными выходками на улицах, в особенности в отношении армян. Честные горожане из турок, возмущенные омерзительным поведением Хаджи Исмаила, присоединились к обращению армян к городским властям с требованием наказать и усмирить его.

Но он не только продолжал безнаказанно творить бесчинства, пользуясь покровительством властей, но грозился совершать еще худшее.

Мы и наша родня были, к счастью, избавлены от его злодеяний благодаря сводному брату моего отца Тиграну, единственному в городе человеку, которого шайка боялась.

Мой дядя Тигран, завладев после смерти моего деда огромным состоянием, оставил работу, окружил себя группой таких же состоятельных, не нуждающихся в заработке друзей, ездил на охоту на собственном фаэтоне и часто устраивал большие пирушки, тратя огромные суммы и приглашая влиятельных людей из горожан — турецких чиновников и военных. Пользуясь их покровительством, он ходил по городу вооруженным. И сын его, Самвел, мой сверстник, тоже носил оружие. Отец и сын были хорошо известны в городе, так что мальчики с нашей улицы свободно, не боясь турецких мальчиков, ходили в сопровождении Самвела в школу, расположенную довольно далеко в армянском квартале.

Но когда в 1915 году арестовали всех армянских мужчин, и дядю Тиграна в их числе, Хаджи Исмаила уже ничто не сдерживало и в отношении нашей семьи. Он отправил к нам свою мать с предложением отдать ему в жены мою сестру с целью защитить ее. К счастью, нам удалось предотвратить самоубийство сестры. А потом, по совету одного честного соседа турка, мы объявили, что сестра якобы уже помолвлена с его сыном, и таким образом спаслись от преследований Хаджи Исмаила.

Собрав около двадцати девушек в ходе бандитских нападений на караваны депортируемых, Хаджи Исмаил устроил гарем в своем доме, причем делил девушек с девятью членами своей шайки.

Забел рассказывала не все о том, какому неописуемому унижению подвергали невинных девушек потерявшие человеческий облик злодеи, но, с другой стороны, пройдя через все эти испытания, она утратила стыдливость скромной девушки и, уступая настоянию слушателей, рассказывала подробности:

«На столе бывало много водки и вина, а в стенной печи постоянно жарились шашлыки. Кроме членов шайки присутствовали трое музыкантов — кларнет, саз12 и дапп13. Начинали с еды и питья без меры, причем нас заставляли пить вместе с ними. Хаджи выбирал двух девушек для себя, а остальных делили между собой по жребию другие члены шайки, иногда и музыканты.

По приказу Хаджи гасили верхний свет, и зал освещался только огнем в печи, где жарились шашлыки. Потом нас отпускали и приказывали танцевать обнаженными перед ними. Мы плакали, целовали им ноги, умоляли избавить хотя бы от этого, но они сами снимали с нас одежду и запирали ее в стенной шкаф.

Снова зажигали свет, и мы танцевали, плача и стеная, стараясь прикрывать наготу руками. Отказывавшимся танцевать, Хаджи прижигал раскаленным шампуром тело. Запах паленого человеческого тела смешивался с запахом шашлыков на огне, а друзья Хаджи восторженно рукоплескали его подвигам. Обезумевшие от боли и страха, потеряв чувство стыда, мы танцевали, пели, выполняли все их прихоти, а они, пьяные и озверевшие, изощрялись в непристойностях, смеялись, хлопали в ладоши, бранились и требовали продолжать, пока мы не падали без сознания. Это продолжалось часами. Когда мы падали на пол, они снова гасили свет и с новым пылом накидывались на нас«.

Забел рассказывала и более страшные истории:

«Однажды ночью Хаджи Исмаил, напившись, рассказывал друзьям о своих „подвигах“, описывал в подробностях, как насиловал малолетних армянских девочек, утверждал, хвастаясь своей красотой, что ни одна девочка якобы не сопротивлялась ему, все отдавались ему с готовностью. Друppзья, насмехаясь, прерывали его, спрашивая о пощечинах, царапинах и укусах, достававшихся ему при этом, а пьяный Хаджи, задетый их недоверием, говорил, что они трусы, недостойные быть в его шайке. Подстегнутый насмешками друзей, Хаджи решил показать им свою изобретательность и выбрал для этого Зварт, которая была не только самой красивой из нас: будучи родом из состоятельной семьи, она была образованна, хорошо воспитанна, выделялась среди остальных изяществом манер. Совершенно потерявши стыд, Хаджи, заставлял ее выполнять все его требования, несмотря на то, что она была уже в полуобморочном состоянии. Он требовал, чтобы она пела, танцевала, целовала... Зварт, потрясенная бесстыдством Хаджи, набросилась на него, как дикая кошка, и стала царапать ему лицо. Растерявшийся поначалу Хаджи одной рукой защищал лицо от неожиданного нападения, а другой достал кинжал и стал закалывать ее, пока она не упала на пол, истекая кровью. Музыка и веселье прекратились, все стояли в оцепенении, глядя на Хаджи, окровавленное лицо которого было изуродовано до неузнаваемости. А в нескольких шагах от нас лежало бездыханное тело нашей подруги. Мы решили последовать ее примеру и так же покончить с собой, чтобы избавиться от страданий и унижений. Назначенная надзирать над нами турчанка подружилась с нами и очень сочувствовала. Заручившись нашим обещанием не выдать ее членам шайки, которые уже дня два не появлялись у нас, она сообщила, что, возможно, они собираются сдать нас властям в соответствии с изданным указом. Через неделю, действительно, стали один за другим приходить члены шайки. Каждый уводил двух девушек, чтобы передать их властям. Хаджи среди них не было. Один из его помощников забрал меня и девушку по имени Лусик, привел нас в то место, где нас похитили. Там стоял караван армян из Зиле, готовый к отправке. Он сдал нас представителю властей, который, в свою очередь, поручил нас одной женщине, с тем чтобы та вернула нас родственникам в Каркишли».

Я и сам бывал свидетелем многих случаев, описанных Забел: уводили не только девочек из каравана, шедшего из Амасии через Зиле, но и почти всех мальчиков пяти-шести лет якобы с целью спрятать их.

Выселение из нашего города началось с армянского квартала: отправляли два или три каравана в неделю, в зависимости от количества повозок, собранных из окрестных деревень. Повозки предоставлялись старикам, детям и больным. Я слышал объявление глашатая, что похищенные девушки переданы властям. Хаджи Исмаил же исчез еще до нашего выхода из Зиле; говорили, что он бежал из города, якобы преследуемый властями. Моя мать приписывала это своим молитвам, сестра же была рада, что избавилась от него.

Когда мы вышли из Зиле с предпоследним караваном, каймакам14 поручил моей матери двух девочек, моих сверстниц, из Амасии. Их нужно было довести до Каркишлы, где были собраны десятки тысяч депортируемых армян из армянонаселенных мест губернии Себастия. Власти отняли у них всех девочек и мальчиков в возрасте от пяти до пятнадцати лет. Чтобы спасти нас от такой участи, моя мать спрятала нас с сестрой в мешки, навьюченные на осла, нанятого специально для этой цели. Двух девочек она передала под попечение одной их землячке и присоединилась к каравану, шедшему в направлении Малатии.

За более чем четыре месяца нашего совместного быта в лагере я наблюдал за Забел. Она не только лишилась всяких признаков женственности, но приобрела ловкость и хватку звериной самки, и это внушало мне страх. Причиной такого ее преображения были обстоятельства, а также ее ночные встречи с жандармами за кусок хлеба. Было видно, что она была когда-то довольно привлекательна, но жизнь совершенно преобразила ее.

Положение в необъятном лагере Дейр эз-Зора изо дня в день становилось все более ужасающим. Большинству совершенно нечего было есть — даже корней растений уже не было. Не меньшим злом стали ночные холода: днем нам еще удавалось как-то согревать на солнце наши покрытые кожей кости, но те, у кого не было ни топлива, ни покрывал, умирали ночами от холода.

Однажды, перед Новым годом, когда холод ужесточился, мы, израсходовав уже в полночь обычный запас топлива, встали перед угрозой смерти. Смелая Забел предложила решить по жребию, кто должен достать топливо.

К счастью, жребий пал на Арута, который был самым отчаянным из нас.

Он сейчас же исчез в темноте, отправившись выполнить задание группы.

Не прошло и получаса, как он вернулся с мешком, полным книг в кожаных переплетах. Нашей радости не было предела: мы думали только о нашем спасении и даже не спросили его, где и как он достал книги.

Люди из ближнего окружения подобрались поближе к нашему костру.

Мы перестали дрожать и скрежетать зубами, и, чтобы скоротать время, меня попросили читать отдельные листы из принесенных книг. Хорошо помню, это были исторические и религиозные книги, написанные на грабаре15. Последние, возможно, представляли большую ценность, так как содержали свидетельства о прошлом армянского народа. Кто-то, желая спасти эти книги, дотащил их до Дейр эз-Зора вместо пропитания того же веса для сохранения жизни — своей и своих близких.

Как же горько мне думать теперь, что с истреблением значительной части нации освобожденный армянский народ и его знаменитый Матенадаран16 лишились тысяч томов, представлявших культурную ценность, но погибших вместе с их владельцами, уничтоженными в Дейр эз-Зоре...

Встав с наших мест с рассветом и осмотревшись, разминая наши онемевшие тела, мы были потрясены увиденным. Лагерь превратился в кладбище незахороненных трупов. Десятки тысяч тел — прижавшиеся друг к другу матери с детьми, родственники и земляки, собравшиеся в группы, отдельные люди, не смогшие сопротивляться холоду своими больными и измученными, голодными и нагими телами, — лежали бездыханные повсюду. Эти кучи и скопления трупов образовались, вероятно, оттого, что люди прижимались друг к другу, обнимались, чтобы согреться. Иные, по-видимому, пытались добраться до землянок, но немногим это удалось.

Это зрелище настолько потрясло меня, что, потеряв рассудок, не зная, что делать, покинув от ужаса сестру, я бежал по лагерю, сам не зная куда, чтобы не видеть направленные на меня взгляды мертвецов, не слышать раздирающих душу предсмертных вздохов и стенаний умирающих. Я бежал долго, но не находил выхода из лагеря, лишился зрения и почему-то громким криком призывал на помощь поднимавшееся на горизонте солнце.

В тот же день глашатаи объявили, что в помощь уже существовавшим специальным группам могильщиков управление лагерем создает новые. Трудоспособным людям предлагали работать в них. В качестве оплаты обещали по одному хлебу в день, а также одежду и вещи умерших. В лагерь прибыли также многочисленные рабочие подразделения армии, чтобы рыть новые ямы для общих могил.

Движимые желанием получить хлеб, в работу групп могильщиков впряглись все, кто еще способен был шевелиться. Число могильщиков достигало тысяч, но количество трупов увеличивалось изо дня в день. Оставшиеся в живых, потерявши человеческий облик, нападали в звериной ярости на вновь прибывающие караваны и пожирали пригнанных ими ослов, лошадей, мулов, собак, раздирая их живьем. Сильные хватали целые куски, слабым же оставалось, лежа на земле, поглощать в беспамятстве смешавшуюся с землей кровь.

В те дни, вследствие ужесточения карантина (для этого было увеличено число сторожевых постов), еды не было уже никакой, кроме раздираемых животных и продаваемой могильщиками части получаемого ими хлеба (подорожавшего до четырех меджидие) тем, у кого еще оставались деньги.

Сторожевой пункт, стоявший на берегу, возле каменного моста, намеренно убрали, перенеся его к месту стыка с деревянным мостом. Доступ на часть моста, с половину ширины реки, был свободен: тем, кто хотел избавиться от ада повальной человеческой бойни, была предоставлена возможность прекратить свое существование более достойным и менее мучительным способом — добровольно отдавшись Евфрату.

В те дни Евфрат, берущий свое начало на Армянском нагорье, как будто встрепенувшись от увиденного, поднялся и помутнел, но безропотно принимал в свое лоно своих сыновей и дочерей — матерей и детей, стариков и больных — тысячами в день.

Состояние лагеря описать невозможно. Стоны умирающих, душераздирающий плач детей, распластанных на телах матерей, вздохи больных, выражение глаз живых скелетов, передвигавшихся, как тени, визг раздираемых живьем животных, дикие возгласы живодеров, упорствовавших в своем стремлении выжить, и обволакивающий все это гнилой трупный смрад — вот как выглядел кошмар, в котором значительная часть трехтысячелетней нации обращалась в груды трупов...

В те страшные дни наша группа выжила благодаря тройке добытчиков под руководством Арутюна. Днями и ночами они втроем участвовали в захвате и разделе животных и благодаря своим согласованным действиям всегда возвращались с добычей — кровавыми кусками мяса, ногами, легкими разодранных животных. Как разъяренные звери мы набрасывались на еду и, получив каждый свою долю, с жадностью пожирали клочья сырого мяса и грызли кости. Около двух недель мы влачили свое полуживое существование таким образом.

За эти две недели лагерь уменьшался день за днем: оставшиеся в живых перемещались с окраин в центр, частично освобожденный от трупов тысячами могильщиков. В последние дни, возможно, по распоряжению властей, не прибывали новые караваны, а с ними и животные.

В последующие годы, ознакомившись с опубликованными документами, я узнал, что верховный палач Талаат-паша, узнав от своих осведомителей о положении дел в Дейр эз-Зоре, выразил свое недовольство тем, что истребление ссыльных происходит недостаточно эффективно, и заменил руководителей местной власти... Но, не довольствовавшись этими мероприятиями, 1 декабря 1915 года глава государства отправил местным властям телеграмму с открыто сформулированным приказом: «Переселение армян следует понимать как истребление. Требую соответствующих действий»17.

Когда холодные и ветреные ночи сменились более мягкой погодой, глашатаи объявили, что проводится регистрация выживших по местам их первоначального проживания.

Строжайший карантин еще не был снят, но объявление о переписи пробудило в нас новые надежды, благодаря чему начавшиеся было волнения в лагере заметно утихли. Кроме того, дневную норму хлеба для могильщиков удвоили, а число их увеличили, привлекши к работе новых людей из тех, что еще были способны двигаться, так что цена на хлеб для тех, кто имел деньги, пала до полмеджидие.

После объявления регистрации люди, поверив, что это делается с целью вернуть их в родные места, стали группироваться земляками и составлять списки — каждая группа под руководством одного человека. В те дни состав руководства лагеря был восполнен значительным числом арабов, говоривших немного по-турецки. На работу были приняты также несколько десятков армян, представлявших армянонаселенные губернии и города империи.

Из армянского населения нашего города Зиле, составлявшего около четырех тысяч человек, до Дейр эз-Зора дошло сорок два человека, а в дни переписи оставалось десять, то есть тридцать два человека умерли уже в Дейр эз-Зоре от лишений и эпидемий. Из десяти человек в лагере находились только четверо: мы с сестрой, Артин и Искуи. Одна очень красивая девушка из нашего города, приняв ислам, вышла замуж за одного из начальников полиции лагеря и взяла с собой свою мать. Благодаря посредничеству этой девушки и помощи ее мужа еще четверым нашим землякам — двум женщинам с детьми — удалось выбраться из лагеря и найти убежище в ближайшем арабском поселении.

Из нас же четверых старшей была Искуи, но она была безграмотной, так что обязанность составления и предъявления нашего списка была возложена на меня. Кроме нас четверых, живших в лагере, я включил в список вышеупомянутых шестерых земляков, имена которых были известны Искуи.

Когда я явился со своим списком в контору, то руководитель сотрудников армян, священник из Себастии, решительно отказывался принять его, требуя, чтобы явился самый старший из взрослых, представленных в моем списке.

Я не знал цели проводимой переписи, но допускал, что выживших людей собираются вернуть в родные места, поэтому, не желая выдать отсутствующих, всячески добивался, чтобы мой список был принят, уверял священника, что, кроме Искуи, все старшие больны и не могут явиться, а Искуи не может представлять наших земляков по причине безграмотности.

Священник никак не уступал, а я, не зная, что еще придумать, и ужасаясь перспективе остаться в Дейр эз-Зоре, громко кричал и плакал, мешая работе конторы. На поднятый мной шум, подошел чиновник араб. Выслушав мои объяснения на арабском языке, он распорядился принять мой список, с тем чтобы проверить его в последующие дни.

После того как были собраны списки, мы несколько дней жили надеждой вернуться на родину. Казалось, отчасти забыли про голод, довольствовались мутной водой Евфрата.

Мы еще больше утвердились в наших предположениях, когда власти стали раздавать хлеб: всем по одному двухсотграммовому хлебу в день на душу, а могильщикам и сотрудникам вдвое больше.

Радости нашей не было предела. Я получал десять хлебов в день, еще два хлеба получали Забел и Арутюн, состоявшие в списке своих земляков, так что шесть членов нашей группы, имея двенадцать хлебов, то есть по два хлеба на каждого, были бесконечно счастливы. Шесть хлебов, предназначенных нашим землякам, мы им отдать не могли, так как не знали, где они находятся.

На четвертый день священник, следуя распоряжению начальника-араба, потребовал, чтобы я представил ему людей из моего списка для проверки. Нам пришлось словчить, чтобы не лишиться хлеба. Найдя двух женщин с детьми соответствующего пола и возраста, мы уговорили их выдать себя за выходцев из Зиле, обещав им за это по одному хлебу. Предварительно снабдив их необходимыми сведениями, мы пошли восьмером к священнику, который, проверив приведенных мной людей и выслушав мое объяснение об отсутствии еще двоих человек из десяти, согласился принять список из восьми человек и удовлетворился этим.

Не только тогда, в Дейр эз-Зоре, многие из нас не понимали этих перемен в политике властей, но позже, просматривая имевшуюся литературу, я не нашел свидетельств об этом эпизоде. Вряд ли местные власти посмели бы сделать это самовольно; конечно, должно было быть распоряжение сверху. Возможно, в те дни ожидалось прибытие в Дейр эз-Зор представителей каких-нибудь иностранных государств и турецкие власти хотели показать положение армян не в наихудшем виде, или просто подготавливали факты для оправдания своих действий в будущем. Возможно, опасались распространения эпидемических болезней на окружные поселения и город Дейр эз-Зор, ведь десятки тысяч незахороненных трупов, несмотря на принимавшиеся меры по изоляции лагеря, представляли собой большую опасность.

Могильщики, заинтересованные в получении имущества умерших, в первую очередь уносили те трупы, при которых были вещи или одежда, годные для обмена. Умершие же в лохмотьях долго оставались лежать в пределах лагеря. Местное руководство, опасаясь заразы, не контролировало работу могильщиков.

Раздача хлеба была прекращена, но карантин соблюдался, вследствие чего начались новые волнения. По слухам за южной границей лагеря находились какие-то арабские поселения. Надеясь добраться до них, группы женщин с детьми — малолетними и юношеского возраста — шли, потерявши рассудок, нарушая границу лагеря, навстречу смерти под залпы винтовок охранников, переступая через тела раненых и убитых. На линии столкновения с солдата ми и со штыками образовывались баррикады из человеческих тел. Мало кому удавалось пройти границу, и неизвестно, какая их ожидала судьба на той стороне.

В конце января 1916 года в Дейр эз-Зоре оставалось не более десяти процентов западных армян. В отчаянной борьбе за жизнь эти люди стали наконец понимать, что их предводители избрали неверный путь. Напрягши силы, они прилагали отчаянные усилия, тщась спасти последние остатки нации от тотального истребления, будучи уже обезоружены, пройдя крестный путь по маршрутам депортации, пережив геену Дейр эз-Зора, превратившись в тени человеческих существ...

Старшие юноши нашли способ добираться до города. Небольшими группами они перебирались ночью на другой берег Евфрата, цепляясь за железные канаты под мостом, и выходили в город, где покупали еду на деньги, еще имевшиеся у некоторых узников лагеря.

Вспоминая сейчас, когда пишу эти строки, как мы пробирались под мостом в густую ночную тьму или в предрассветное время, пока охранники зевали, когда восстанавливаю в памяти этот почти полукилометровый, обращенный нами в реальность волосяной мост из сказок нашего детства, наше пренебрежение опасностью быть пристреленными или сорваться и упасть в реку, что случалось с десятками из нас, — покрываюсь мурашками, не верю собственной памяти, мне кажется, что я вспоминаю сновидение. Но то была действительность. Как и многие другие, я перебирался более десяти раз на другой берег левой протоки Евфрата по мосту Дейр эзЗора, цепляясь руками за связывающие берега реки железные канаты, поддерживающие паромы. Это занимало несколько часов: мы продвигались в кромешной тьме, вися над обширной темной и зловещей водной гладью, попеременно переставляя руки, подбадривая и остерегая друг друга, считая все переходы, один за другим, и таким же образом возвращались на следующий день — знаете, ради чего? Только ради того, чтобы, добыв немного хлеба, продлить на несколько дней наше никому тогда не нужное существование.

После перехода через левую протоку нужно было пройти еще второй железный мост через правую протоку реки, охраняемый третьим сторожевым постом.

Не могу не упомянуть доброту и благородство арабов: не было ни единого случая или попытки выдать нас жандармам, несмотря на то, что общение с ссыльными было запрещено под угрозой виселицы.

Наши ночные вылазки через мост были, однако, замечены охранниками, и некоторые из шедших перед нами групп были расстреляны на месте, попавшись в ловушку. На следующий день нижняя часть моста была заграждена, и был поставлен дополнительный сторожевой пост с собаками. Снова началась повальная голодная смерть.

Мы, дети и юноши, выходили днем и шли, подобно овечьим стадам, в сторону пустыни, не охраняемой солдатами, и, отдаляясь от лагеря на десятки километров, питались уже появлявшимися редкими зелеными ростками или найденными в песке корнями.

Возвращаясь после полудня в лагерь и утолив жажду водой из Евфрата, рассаживались возле каменных арок моста, грели свои изнуренные тела на солнце и пытались очищать наши лохмотья от гнездившихся в них бесчисленных вшей.

Однажды, когда мы грелись на солнце у моста, нашу вереницу сирот оцепили жандармы. Наиболее проворные успели выскользнуть из окружения, но солдатам удалось схватить около тысячи детей. Нас разделили на группы, провели через мост в сопровождении солдат и, доставив в Дейр эз-Зор, заперли в каком-то помещении. Из нашей группы в окружение попали только мы с сестрой, остальных четверых в момент прихода жандармов с нами не было.

Несмотря на то что нам дали по одному хлебу, мы были очень напуганы, оказавшись в заключении, и встревожены, ничего не зная о намерениях властей.

Жандармы и сопровождавшие нас чиновники были турки. После того как мы съели хлеб, нас собрали во дворе.

Чиновник на литературном турецком языке выразил сожаление по поводу нашего положения, затем обрушился с обвинениями по адресу наших родителей, потом похулил христианство и армян, после чего сообщил, что наиболее способные из нас будут отобраны, обращены в порядке благодеяния в ислам, отправлены на учебу в Германию и таким образом спасены от постановленного для армян всеобщего истребления.

Помещение, где мы находились, было заранее подготовлено. Спали мы на каменном полу расположенных по четырем углам квадратного дворика комнат, укрываясь своими лохмотьями. Кроме ежедневно получаемого одного хлеба мы имели возможность напиться воды из поставленных во дворе десяти бочек и нескольких жестяных чанов, которые каждый день заполнялись принесенной из Евфрата водой.

Казалось, получая один хлеб в день и живя в крытом помещении с просторным двором для игр, мы находились в лучших условиях, чем прежде, но многие из нас были недовольны своим положением и подумывали о побеге. Однако наши «благодетели» не забыли заложить каменной кладкой все второстепенные выходы из нашего приюта, оставив только один вход, охраняемый сторожами.

Мы никак не могли смириться с нашим новым положением, не отличавшимся от тюремного заключения. Кроме того, мы не испытывали доверия к данным нам обещаниям: за свою недолгую жизнь все мы успели понять, что от турецких властей нельзя ожидать гуманности, да и были наслышаны от своих родителей об их коварстве и подлости. Несколько попыток побега совершенных группами детей, потерпели неудачу. Нужно было попытаться сбежать в одиночку. На третий день нашего заключения я уговорил сестру позволить мне бежать одному, поклялся ей могилой нашей матери, что она останется без меня недолго, что я вернусь за ней через две недели и вытащу ее из тюрьмы.

Получив ее согласие, я пошел с ней к сторожам, показал им сестру и сохраненный на черный день один куруш, просил с детским лукавством их разрешения сходить в ближайший магазин за едой. Сестра же сказала им, что останется в приюте в качестве гарантии моего возвращения.

Сторожа поверили нам и отпустили меня, попросив принести им табаку и папиросной бумаги на пол моих куруша.

Я купил еды на свой куруш и до полуночи скрывался в роще, боясь быть пойманным. А когда на дорогах прекратилось движение, я вышел на берег, прошел — на этот раз в одиночку — известным мне путем через оба моста и даже через нижний сторожевой пост, не разбудив охранников и усмирив двух собак хлебом. Придя в лагерь и дойдя на рассвете до логова нашей группы, я очень обрадовал моих друзей своим возвращением.

В последние дни наш товарищ Артин страдал душевным расстройством: он не так боялся смерти, как ужасался, что может оказаться в общей могиле.

Наши попытки развеять его беспокойство были безуспешны: каждый день на рассвете он убегал из лагеря в бесконечные просторы пустыни.

В нашем убежище Артин всегда спал рядом со мной. После возвращения из приюта, слыша его непрестанный бред во сне, я вспоминал состояние моей двоюродной сестры и боялся, что жить ему осталось недолго. Я боялся и за свою жизнь, помня о сестре, все еще остававшейся в приюте и нуждавшейся во мне.

Разговаривая во сне вслух, Артин не просто мешал мне спать: он говорил о переселении, об ужасах Дейр эз-Зора так, как если бы рапортовал начальству свои наблюдения, и хоть я и сам видел своими глазами все то, о чем он говорил, слышать это от ополоумевшего спящего друга было невыносимо страшно, и я не смыкал глаз ночами, скрежеща от страха зубами.

Во сне Артин постоянно просил — правда, я не понимал, кого, — чтобы после смерти его похоронили либо отдельно от всех, в пустыне, либо же предали волнам Евфрата.

Бродя по пустыне, мы первым делом наблюдали рассвет. Перед нами вставало солнце, которое казалось очень близким. Не знаю почему, возможно, нас так настраивал вид пустыни, мы вставали на колени перед солнцем и трепетно, со слезами на глазах, в полном одиночестве, при отсутствии каких-либо живых существ, молили его с истинной верой о помощи и спасении.

Вера в солнце поддерживала Артина в нормальном состоянии до полудня, мы вместе находили и ели свежие ростки зелени и выкопанные в песке корни. Но в полдень он совершенно менялся, не слушал меня и в состоянии безумия бежал в сторону общих могил. Я был вынужден следовать за ним. Стоя часами у края могильного рва, он рассматривал трупы — тысячи трупов, — как будто искал среди них кого-то из близких или родную мать. Потом переходил к следующему рву, и так — от одного рва к другому. А их было больше сотни.

Вынужденный идти за ним, я тоже рассматривал эти огромные, жуткие общие могилы.

Чтобы описать этот истинный ад с сотнями тысяч тел, изуродованных нечеловеческими муками и голодом, этой жути, невыносимой для зрячих человеческих глаз, нужно обладать гением и зрелостью Данте. Кроме тех, кто разделил нашу судьбу, и в первую очередь тех, кто хоронил своих родных, вряд ли когда человеческим глазам доводилось видеть такое — это было бы равноценно самоубийству.

Вот почему эта небывалая бойня, описание этого огромного кладбища нескольких сотен тысяч армян в Дейр эз-Зоре отсутствует в сообщениях и рапортах иностранцев. Что же до армянских авторов, то, полагаю, описания очевидцев все еще остаются в рукописях.

Это пространное общее кладбище Дейр эз-Зора на левом берегу Евфрата, тянущееся к югу от моста на расстоянии нескольких километров, недалеко от берега... Размеры общих могил были более пятидесяти шагов длиной и вполовину этого шириной, глубиной же с человеческий рост, эти рвы, рядами следовавшие один за другим, занимали десятки гектаров песчаной площади.

Прошли десятки лет, но и сейчас я содрогаюсь, вспоминая это чудовищное зрелище — так глубоко оно врезалось в мою память. Такое недоступно человеческому рассудку.

Я много думал в последующие годы, почему власти не покрывали эти могилы песком, оставляли открытыми, с разлагавшимися на солнце трупами. Вероятно, это делалось не без умысла: во-первых, зараженный воздух ускорял смерть остававшихся еще в живых людей, во-вторых, расчет делался на то, что с годами воды Евфрата будут смывать половодьем, уносить человеческие останки и рассеивать на просторах нижнего Междуречья, уничтожив таким образом следы сотворенного злодеяния.

В феврале 1916 года к уже распространенным в лагере инфекционным болезням добавились кровавые поносы. Кроме некоторой части прибывавших из приграничных с Сирией местностей, еще имевших кое-какие запасы еды, большинство людей стали питаться уже появлявшимися в пустыне растениями и корнями этих растений. Последовали повальные поносы, многие пухли и умирали, вероятно, отравленные ядовитыми растениями.

Около ста тысяч оставшихся в живых людей достигли высшего предела страдания: повсюду царили апатия и отчаяние, прекратились даже попытки спастись бегством, прорываясь через охрану. Каждый жил только самим собой, забыты были семейные, родственные, дружеские, земляческие, национальные связи. Лежа или на ногах, все с нетерпением ожидали спасительной смерти. Более решительные из нас и те, что еще могли передвигаться, сами шли навстречу смерти, бросаясь в реку с моста или с берега.

В таких крайне отчаянных обстоятельствах все еще продолжали свою работу несколько тысяч могильщиков — способные передвигаться пожилые мужчины, мальчики старшего юношеского возраста и женщины, — которые переносили тела умерших в общие могилы за один хлеб в день и за надежду быть похороненными отдельно от общих могильных рвов.

В марте 1916 года снова появились караваны. В отличие от прежних, эти шли не прямо от своих родных мест, но от городов и местечек северной Сирии — от Халеба, Ракки, Масканы, Джельбиде и других лагерей для депортированных армян. Вновь прибывшие мало отличались от нас: борясь за существование на протяжении месяцев, они уже истратили все свои средства.

Пределы лагеря с приходом новых караванов почти не менялись, так как число умиравших превышало число вновь прибывавших. Местное управление частично сняло карантин, возможно, с целью понизить уровень смертности. Снова возник небольшой рынок, куда окрестным кочевникам и торговцам из города разрешалось приносить овощи и продукты на обмен.

Несмотря на то, что нашей группе удавалось как-то содержать себя благодаря зелени и просу, приобретаемым за посреднические услуги, я очень беспокоился, так как истек срок, в течение которого я обещал освободить сестру, и я мучился, не имея никаких сведений о ней.

Однажды вечером я возвращался в нашу берлогу не обычным путем, а через другой проход. В темноте я услышал из палатки женский голос, молящий дать воды. Вспомнив предсмертные часы своей матери, я зашел в палатку. Женщина была при смерти. Передо мной лежал почти скелет, но я был поражен сходством этой женщины с моей матерью. Почувствовав мое присутствие, она с трудом прошептала: «Воды...»

Я подал ей медный кувшин, стоявший возле ее постели. Она движением головы дала мне понять, что кувшин пуст. Растерявшись еще больше, я тратил минуты на разрешение взять кувшин и, получив ее согласие кивком, побежал к берегу. Палатка стояла почти в центре лагеря, недалеко от землянок, шагах в пятистах от берега реки. Я вернулся минут через десять и приблизил кувшин к ее губам, но она только глядела на меня... Я не понимал, почему она медлит. Не помню, сколько я простоял в таком состоянии, когда вдруг, посмотрев ей в глаза, ужаснулся ее взгляду, направленному на меня, и понял, что она мертва. Она была так похожа на мою мать, что я застыл на месте, не в состоянии бежать, и, ничего не соображая, только громко звал на помощь...

Зашедшие в палатку люди — это были, как я понял потом, могильщики — меня подбодрили, сказали, указав на вещи и одежду в палатке, что мне повезло, а тело предполагаемой тети положили на одеяло, под которым она лежала, и, взявшись за четыре угла, вышли из палатки, оставив меня там одного.

Уже немного пришедши в себя после их ухода, но все еще не зная, что делать дальше, я оставался в палатке и ждал появления какой-нибудь незнакомой женщины или родственницы умершей, возможно, проживавшей с нею в палатке.

Довольно долго я оставался в палатке в напряженном ожидании. Уже совсем стемнело, но никто не приходил, и я решил тайком добраться до нашей берлоги и посоветоваться с членами группы о дальнейших действиях.

Мы осматривали палатку, стараясь не шуметь, чтобы не привлечь к себе внимания...

В течение часа мы перевезли все из палатки, оставшись незамеченными в темноте. Решили, что утром расскажем нашим соседям, что я нашел свою тетю, проживавшую в прошлом в Себастии, что она была при смерти и, скончавшись, оставила мне свою палатку и все имущество.

Первым делом мы стали искать еду и нашли около килограмма смешанного с маслом меду в маленьком горшке и около десяти штук сухарей в мешочке. Подобно голодным волчатам поглотили мы нечаянный деликатес.

По праву наследника я оставил сестре два сухаря и немного меду на дне горшка.

Больше всех радовался я. Меня мало волновало, была ли покойница моей тетей или посторонней женщиной: главное, нам достались средства к пропитанию более чем на месяц.

Ночью, увлеченные вкусной едой, мы не очень внимательно рассмотрели вещи, попавшие к нам в руки, но уже знали, что это были медные котлы, тарелки, ножи, ложки, вилки, мешки с одеждой и обувью, а также одна смена постельного белья.

Каждый день мы обменивали что-нибудь из нашего имущества на лагерном рынке и обеспечивали себе таким образом сносное существование. Попытки продать на рынке доставшиеся нам вилки, ножи и ложки не удались: не только кочевники, но и приходившие из города мелкие торговцы были незнакомы с этими предметами, а это были вещи хорошего качества, возможно, серебряные или посеребренные. Я хотел продать их, чтобы на вырученные деньги освободить сестру из приюта, и обдумывал возможности выбраться в город. Мы с Арутюном предложили взятку начальнику охраны на сторожевом посту, стоявшем в середине моста. Он обещал пропустить нас в момент прибытия очередного каравана, когда мы смогли бы пройти незамеченными.

Продав за бесценок кое-что из наших вещей, мы набрали двадцать курушей на взятку и каждый день справлялись у охраны о прибытии нового каравана. Не прошло и недели, как прибыл новый караван, и мы с Арутюном, заплатив деньги начальнику охраны и смешавшись с вновь прибывшими, от которых мало отличались, легко прошли через сторожевые посты и вынесли с собой имевшиеся у нас столовые приборы и еще кое-какие вещи.

Нам удалось пройти также через сторожевой пост, охранявший выход с ближайшего к городу моста, подкупив охрану мешочком табака, припасенным для этой цели.

Побродив по городскому рынку, мы нашли магазин, в котором торговали товарами, подобными нашему, и показали хозяину наши вещи. Вначале он опасался, что они могут быть крадеными, но потом, поверив нашим клятвам, а также, польстившись на низкую цену, согласился заплатить сто курушей за тридцать шесть ножей, вилок и ложек.

Положив сто курушей в карман, я воспрял духом, забыл с детским простодушием о своем убогом сиротском положении, даже о том, что был голоден, хотя кругом продавалась разнообразная еда, и, договорившись с Арутюном о месте встречи, направился к приюту, спеша освободить сестру.

Дорогой я предавался мыслям о том, как же обрадуется моя сестра, увидев меня в новой одежде и услышав звон ста курушей в моем кармане. Забыв о завтрашнем дне и наших бесконечных заботах, я думал только о том, что настало наконец время, когда я могу купить ей на рынке разнообразных пирожков и сладостей, насытить ее после месяцев голодания. На полпути, однако, на смену радостным мыслям, стали приходить тревожные предположения. Ведь прошло уже больше месяца как мы расстались, а у меня за это время не было никаких сведений не только о сестре, но и о приюте. Меня забирала дрожь при мысли о том, что, возможно, ни сестры, ни приюта уже нет на месте. Дойдя до места, получив без труда разрешение охранников, я вошел внутрь и ужаснулся жалким состоянием детей.

Пройдя в поисках сестры по комнатам, я убедился, что дети были в гораздо более тяжелом состоянии, чем месяц назад: не только их лохмотья обветшали еще больше, но заточение ввергло их в полное уныние.

Меня уже трясло от страха, когда я наконец нашел сестру в укромном уголке двора. Она стала вдвое меньше и совершенно сникла. Сидя на солнце, она счищала с себя вшей и не замечала меня, стоявшего у нее за спиной, а я, забыв о том, в каком отчаянии был сам, стоял в оцепенении и плакал от стыда, что оставил ее на целый месяц.

Оправившись, я окликнул ее. Она обернулась, но ничего не соображала от неожиданности. Только когда я в безумной радости схватил ее в объятия, она стала плакать.

— Почему ты опоздал, Оваким? Меня били старшие мальчики, отнимали мой хлеб, у меня не было из чего воду пить, я каждый день плакала, ждала. Ты же обещал вернуться через неделю, а возвращаешься только сейчас. Неужели забыл обо мне?

Когда мы шли, держась за руки, к выходу из приюта, сестра вдруг отпустила меня и побежала назад. Я пошел за ней, посмотреть, в чем дело. Она подняла с земли какую-то крышку от жестяной коробки на том месте, где сидела, когда я нашел ее, и бережно спрятала за пазуху. Я просил ее выбросить ненужную вещь, но она не соглашалась, твердя, что ей не из чего воду пить.

Я достал этот кусок жести у нее из-за пазухи и выбросил, а выпавший вместе с ним ломтик черствого хлеба отдал первому встречному сироте.

Мне не удалось уговорить охранников выпустить нас с сестрой из приюта. Я был вынужден прибегнуть к обману: сказал, что хочу вывести сестру в город на два часа, чтобы покормить ее, и оставил у них в качестве залога пять курушей. Выбравшись таким образом на волю, мы с сестрой пошли на рынок, поели разных пирожков и фруктов, о которых мечтали месяцами.

Сестра была не только поражена моей щедростью, но с недетской рачительностью советовала не расточать деньги, напоминая о завтрашнем дне и неминуемых горестях.

За этот месяц разлуки я сильнее полюбил сестру. Как будто желая искупить перед ней вину, я стремился исполнять все ее желания, чтобы вывести из состояния крайней подавленности. Позванивая все время курушами в кармане на радость сестре, я наслаждался ролью опекуна и предлагал ей все новые и новые кушанья.

Встретившись вечером с Арутюном в назначенном месте, мы втроем вернулись с купленными им продуктами в лагерь, в ад, вместо того чтобы, воспользовавшись свободой и имевшейся на руках достаточной суммой, устроиться в городе или в ближайших поселениях. Дальнейшие события, правда, показали, что смерть преследовала армян и за пределами лагеря: после осуществления своего плана в отношении пленников Дейр эз-Зора турецкие власти с планомерной последовательностью выискивали с помощью своей агентуры армян, нашедших прибежище в городе и близлежащих поселениях, и, чтобы не возиться с ними, выводили их группами по ночам и топили в Евфрате руками специально мобилизованных для этой цели банд преступников.

Чтобы вернуться в лагерь, взятку давать не пришлось: мы ведь добровольно отдавались адским мукам, а не бежали от них. Будучи не по возрасту зрелыми, мы, конечно, осознавали, что предаем себя смерти, но, не видя иного выхода, мы, подталкиваемые инстинктом, не хотели избежать судьбы, определенной для наших соплеменников.

Оказавшись снова в нашем логове, увидев нашу палатку, постель, другие вещи, сестра была бесконечно счастлива, а когда Искуи и Забел надели на нее новую одежду, радости ее не было предела. Лохмотья же ее были преданы огню...

Моя сестра, много месяцев спавшая на земле, не могла заснуть от счастья.

Лежа в постели вместе со мной, она все время разговаривала, снова и снова целовала меня, извиняясь за то, что думала обо мне плохо, когда плакала ночами, терпела лишения, страдала в ожидании. Она думала, что все это ей снится, поэтому всю ночь не отпускала меня из крепких объятий, боясь снова разлучиться. Не менее счастлив был и я — тем, что не последовал наказу матери бросить сестру и спасти себя, а выполнил обещание, данное сестре, единственному родному человеку на свете, взял ее под свою опеку и мог радоваться ее радости.

Наше положение в последующие дни было значительно лучше, но изо дня в день разрушалась прежняя сплоченность нашей группы. У Забел и Искуи разыгрался аппетит: не думая о завтрашнем дне, они хотели есть несколько раз в день, покупать все, что только попадалось на глаза.

Состояние Артина несколько улучшилось, благодаря нашей относительно благополучной жизни, но он не только не желал участвовать в наших спорах, но, получив свою долю хлеба по утрам, уходил из лагеря, пропадая в глубине пустыни, и возвращался очень поздно, затемно. А уже с марта он спал под открытым небом перед палаткой. Стараясь защитить себя от нападок девушек, я еще больше сблизился с Арутюном. Забел и Искуи очень изменились: настолько распустились, что не упустили бы случая, чтобы наброситься на нас троих, как самки диких зверей, разодрать нас в клочья и отобрать последние оставшиеся у меня деньги.

Мы с Арутюном долго советовались и приняли решение: двадцать курушей из оставшихся у нас денег спрятали, зашив в одежду моей сестры, от остальной суммы избавились в несколько дней, щедро тратя на еду, в последующие дни вынесли на обмен не только всю имевшуюся утварь, но и мою постель.

Былое единство нашей группы исчезло напрочь, каждый заботился только о себе. Нас теперь связывала только палатка, в которой спали все, кроме Артина. Удивительно, но таково вынужденное объединение людей: на пороге смерти наша группа была крепко сплочена, а появившиеся у нас куруши полностью разрушили наше единство.

Мое положение было труднее всех. Дело в том, что если я не отставал ловкостью от других, то сестра моя мало изменилась за месяцы мытарств, так как ей выпала роль сторожихи наших вещей в лагере. В свои десять-одиннадцать лет она была совершенно беспомощна и вряд ли могла бы поддерживать свое существование без меня. Арутюн добровольно уступил свою долю от спрятанных нами двадцати курушей моей сестре как малолетней. Несмотря на это, я был крайне озабочен тем, что после того как будут истрачены наши последние двадцать курушей, мне придется содержать сестру в одиночку, без помощи группы.

День за днем мы с сестрой уединялись вдвоем вдали от лагеря, беря с собой наше единственное покрывало, ели очень мало, тратя по полкуруша в день, и вместе обдумывали всевозможные выходы из положения. Однажды, воспользовавшись приходом нового каравана и знакомством с начальником охраны, я перешел мост и выбрался в город через рощу. Целый день ходил я по рынку и по улицам города, расспрашивая арабов, в поисках работы батрака. Я уже довольно прилично говорил по-арабски, но мне отказывали, как только узнавали, что я армянин. Один торговец, услышав мою чистую турецкую речь, согласился взять меня переводчиком и учеником, но, узнав, что у меня сестра на попечении, решительно отказался.

Я не забыл предсмертного наказа своей матери — спастись во что бы то ни стало, хоть в одиночку, но, как ни тяжело было наше положение, сестру бросать не хотел: не только потому, что она была мне утешением как последний родной человек, но потому еще, что стремление сохранить наше совместное существование толкало меня на невероятные поступки. Поэтому, не добившись в городе ничего, я снова добровольно вернулся ночью в адский котел лагеря, в объятия ожидавшей меня в слезах сестры.

Наша группа собиралась вместе только на ночлег. Днем же каждый сам добывал себе средства к существованию. Однажды две молодые женщины дали нам на хранение пару подушек. После их ухода девушки, пощупав подушки, обнаружили в них около двух килограммов копченого мяса, которое своим запахом усилило наше чувство голода. Забыв о всяких нормах взаимоотношений, мы с жадностью съели половину мяса, сочтя это кражей краденого или же — нашей долей за хранение подушек. Правда, девушки снова зашили подушки, вернув им прежний вид.

Но Забел и Искуи не довольствовались копченым мясом: съеденное без хлеба, оно, должно быть, еще больше разогрело им аппетит. Выйдя в полночь из палатки, они пошли попытать счастье в поисках добычи по примеру тех женщин. Мы, мальчики, тоже нередко участвовали в кражах на рынке днем, в открытую, но в данном случае полагали, что нельзя отнимать ночью, украдкой, последний кусок хлеба у голодных и измученных людей, своих же соплеменников. Так что мы не только отказались участвовать в их вылазке, но и советовали отказаться от такой затеи.

Было уже близко к рассвету, когда девушки вернулись с украденной медной посудой. Той ночью я заснул только под утро, но вскоре был разбужен шумом в палатке. Женщины явились за своими подушками и, заметив нехватку, требовали копченое мясо. Забел и Искуи не только не признавались, что мясо съедено, но обвиняли женщин в краже подушек. Те же, в свою очередь, обвиняли нас в краже копченого мяса и указывали на медную посуду, как на доказательство того, что мы воры.

Спор женщин перед палаткой разгорался, подошли другие женщины из нашего окружения, никто не пытался нас примирить. Приходили все новые люди, среди них несколько незнакомых нам женщин, которые, войдя в палатку и опознав свои вещи, еще больше распалили ссору, кто-то хватал кого-то за волосы... Я незаметно вышел с задней стороны палатки и убежал в пустыню.

Я ушел довольно далеко от лагеря и был в безопасности, но очень беспокоился за сестру, как и за остальных товарищей из нашей группы. Я встретил Артина на том месте, где он ежедневно бродил на восходе. Он рассказал, что после моего ухода в палатку пришли жандармы и по настоянию собравшихся людей забрали Забел, Искуи и Арутюна на сторожевой пост для разбирательства. Они конфисковали нашу палатку, но отпустили мою сестру, как маленькую, и даже оставили ей наше покрывало, поддавшись ее слезным мольбам. Сам же Артин оказался среди сторонних наблюдателей, так как не спал в палатке.

Узнав, что сестра на воле, я немного успокоился. Мы бродили все утро с Артином в глубине пустыни, вдали от живых существ, и делились своими наивными рассуждениями. Мне не хотелось возвращаться в лагерь засветло, а Артин снова впал в безумие и убегал от меня в сторону востока. Вероятно, боясь остаться в пустыне один, я несся за ним...

Когда я настиг Артина, он валялся в песке без сознания с пеной у рта.

Я стоял возле него и не мог помочь. Он был в бреду, а меня охватил такой ужас, что я завидовал покойникам.

Потом он перестал бредить, стал лизать песок, сохранивший еще ночную влагу. Я понимал, что он страдает от жажды, но не мог ничего сделать: мы были в десяти километрах от реки. Долго он так мучился, потом, немного придя в себя, посмотрел на меня и назвал по имени. Как и многие армяне нашего города, Артин говорил по-турецки, армянского языка не знал, так как в школу не ходил. На мой вопрос, куда он бежал, он ответил по-турецки: «К солнцу...»

Зная, что я грамотный, он считал меня чрезвычайно умным. Голодные и томимые жаждой, мы сидели вдвоем на песках и в присутствии единственного свидетеля — солнца — он задавал мне десятки вопросов, умоляя ответить.

Я еще не забыл его вопросы...

— Почему турки истребляют армян?..

— Правда ли, что религия магометан сильнее христианства?..

— Почему солнце, видя ежедневно Дейр эз-Зор, не приходит к нам на помощь?..

— Почему в нашем городе людей хоронили, обернув в саван и отдельно от других, а в Дейр эз-Зоре — тысячами вместе и обязательно обнаженными?..

— Смогут ли лежащие в общих могилах найти своих матерей на том свете?..

— Почему у нас, армян, нет родины, а у греков, болгар есть?..

— Почему многие из армян говорят, как и я, по-турецки, если существует армянский язык?..

Когда Артин немного оправился, он снова вспомнил про общие могилы, умолял меня и взял с меня клятву не отдавать его тело никому после его смерти. В своем безумии он был озабочен только тем, чтобы быть похороненным в отдельной могиле, вдали от общих рвов, в глубине пустыни. Потом вдруг, прервав разговор, направился в сторону лагеря, к общим могилам. Артин остановился на краю первого рва и внимательно рассматривал каждый труп, как будто искал кого-то из родных. Рассмотрев один за другим все лежавшие сверху трупы в первом рве, он перешел ко второму, и так, идя от одного рва к другому, он осматривал все могилы. Артин только к вечеру отошел от могил, но направился не в лагерь, а снова в глубь пустыни. Я шел за ним в надежде уговорить его вернуться вместе в лагерь, но он не слышал моей мольбы, был совершенно равнодушен. В таком состоянии я его никогда не видел.

Он как будто не слышал меня, забыл, что мы земляки, сверстники, друзья.

Он медленно шел вперед. Было видно, что это стоит ему больших усилий.

Солнце было близко к закату, но я не мог заставить себя бросить его, все надеялся, что смогу привести в чувство и мы вместе вернемся в лагерь.

Мы были довольно далеко от общих могил — зловонный воздух уже не преследовал нас. Артин остановился и, повернувшись лицом к западу, стал внимательно всматриваться в огромное, все гуще багровевшее солнце, заходившее за горизонт там, где находился город Дейр эз-Зор.

Нарушив молчание, он стал разговаривать с собой: «Утром солнце было так близко, а теперь удалилось от нас. Жаль, не смогу уже добраться до него...»

Я обрадовался, что он заговорил, что начинает приходить в себя.

Но ошибся: Артин, всегда поражавший нас своей ловкостью, лишился способности передвигаться. Мои попытки помочь ему были безуспешны. Пройдя несколько шагов, он свалился на землю, как сгнившее дерево.

Это была агония. Я стоял один возле своего товарища по мытарствам. Одиночество усилило мой нестерпимый ужас, от страха у меня окаменели ноги.

Бессознательно, как будто пытаясь преодолеть страх, я призывал на помощь небеса, не имея никого здесь, на земле. Артин лежал на боку, с глазами, устремленными в темнеющее небо, и, тяжело дыша, повторял: «Воды, воды, воды...»

Уже темнело, а река была далеко, километрах в пяти от нас, да и не в чем было ее нести. Артин страдал в агонии от жажды, а я, его соратник в борьбе за выживание, его земляк, не мог оказать ему самую ничтожную помощь.

Впервые сталкивался я со смертью в таком беспомощном одиночестве и испытывал такой ужас, что не в состоянии был бежать: ноги одеревенели, как в страшных снах детства, я стоял и наблюдал кошмарные, казавшиеся бесконечными минуты смерти моего друга.

Артин лежал на земле неподвижно, с открытыми глазами, возможно, уже одеревеневший, но я не смел дотронуться до него или окликнуть, боясь быть схваченным, или разбудить его. Когда совсем стемнело и послышался звериный вой, ко мне вернулась способность двигаться, и я побежал, не оглядываясь, в сторону лагеря, покинув Артина, живого или мертвого — не знаю...

Примчавшись, задыхаясь, в лагерь и оказавшись в окружении людей, я немного оправился от пережитого потрясения, но сразу же вспомнил утреннюю историю с кражей и снова оледенел от ужаса попасть к жандармам, как мои друзья. Я завидовал участи Артина, не только освободившегося от этого ада, но оставшегося, как и мечтал, далеко в пустыне, вдали от общих могил.

Не будь сестры, я бы бросился той ночью в Евфрат. Но я вспомнил о ней, представил, как она бродит, ища меня, в слезах, и пошел, озираясь, по лагерю, искать ее.

Несколько часов поисков оказались тщетны. Надеясь найти своих товарищей по группе, я тайком пробрался в темноте к сторожевому посту, слабо освещенному спереди. Подойдя поближе, увидел Забел и Искуи, стоявших по обе стороны входа. Рядом с ними не было жандармов или солдат, но они оставались на своих местах, что означало, что они связаны. Арутюна там не было видно.

Я долго бродил близ сторожевого поста, ища возможности поговорить с девушками и одновременно осматривая округу. Неподалеку, на краю дороги, ведшей к мосту, нашел сестру, оплакивавшую меня, укутавшись в наше одеяло.

Мы побежали на южный край лагеря, подальше от сторожевого поста. Там, найдя себе место, куда притулиться, заснули под открытым небом, укрывшись нашим прохудившимся покрывалом, забыв на радостях о голоде целого дня.

Погода стала значительно теплее: кто не забыл еще счета месяцам, говорил, что идет апрель, а многие с нетерпением ожидали Пасхи, рассчитывая почему-то вернуться на Пасху в родные места.

Нас не очень беспокоил распад нашей группы: я был даже рад, что мы избавились от девушек. Об Арутюне не было сведений. В те дни мы жили на наши последние куруши. Весенняя погода и, возможно, надежда на возвращение немного изменили облик лагеря: арабы приносили на рынок много разной зелени по невысоким ценам, помню особенно морковь, очень крупную и сладкую; кто мог, кормился морковью. Значительно понизилась смертность, постепенно были убраны все трупы и вынесены за пределы лагеря, в общие могилы.

Избегая встреч с девушками и с прежним нашим окружением, мы устроились на южной окраине лагеря, подальше от центра. Это было очень далеко от моста и рынка. Около полудня мы ходили за пропитанием. Однажды встретили на рынке Арутюна. Оказалось, что его не арестовали: отпустили в тот же день, узнав от девушек, что он не участвовал в краже. Девушек же отпустили через несколько дней, но они продолжали оставаться в окрестностях сторожевого поста и таскаться с солдатами.

Около двух недель наша тройка и другие, подобные нам, еще сохранившие способность передвигаться, держались на зернах недоспелого ячменя.

В последние дни мы даже жарили зерна на огне. Мы были довольны своим положением и совсем не интересовались жизнью Забел и Искуи.

Вскоре, однако, в лагере наступили перемены.

На южной окраине лагеря, где у нашей тройки было место ночлега, отобрали около пяти тысяч человек, вывели их из лагеря и держали отдельно под надзором жандармов.

Через несколько дней новости стали более привлекательными: мы узнали, что им раздали муку и на следующий день отправили караваном на юг, вдоль русла реки. Больных и слабых оставили, пообещав отправить со следующими караванами.

Люди постарше из нашего окружения утверждали, что день отправления каравана совпал с Пасхой. На этом основании снова стали поговаривать — особенно верующие — о нашем освобождении и даже о возвращении на родину.

Появление новой надежды в лагере создало нетерпеливую спешку. Все хотели попасть в ближайшие караваны, получить муку и поскорее избавиться от лагерного кошмара. Люди тысячами переселялись к нам, на южную окраину лагеря. Это передвижение невозможно было контролировать. Теснота была такая, что на одного человека едва хватало места стоять на ногах.

Дальнейшие события показали, что это стихийное передвижение было вызвано не столько желанием получить муку или скорее обрести свободу, сколько интуитивным предчувствием надвигавшейся массовой резни, тем интуитивным предчувствием, которое выработалось в нас за длительное время испытаний и нечеловеческих мук.

Наша тройка тоже стремилась попасть во второй караван, но нам это не удалось. Между людьми, еще не лишившимися способности передвигаться, шла борьба не на жизнь, а на смерть. Многие, в том числе дети, гибли, растоптанные толпой, а представители власти, глядя со стороны на то, как слабые гибнут под ногами сильных, своих же соплеменников, ликовали, предвкушая ордена и награды от верховных палачей.

Непредвиденными способами последние оставшиеся в живых армяне сами же ускоряли осуществление плана истребления целой нации, проводимого руководителями государства.

Публикация Рубена Дишдишяна


Окончание следует

Оваким Никитич Дишдишян родился 13 января 1906 года в городе Зила (Турция), умер 3 июля 1987 года в Ереване, где работал директором каменнодобывающего завода.

1 Великой катастрофой называют геноцид 1915-1916 годов, различая таким образом это событие от других, менее масштабных погромов и массовых убийств, которые организовывались руководством Османской империи в течение предыдущих десятилетий. Великая катастрофа 1915 года уничтожила все армянское население Западной Армении.

2 Дейр эз-Зор (арабск. — Дайр аз-Заур) — город на северо-востоке Сирии, на берегу реки Евфрат. В 85 километрах от него находятся знаменитые раскопки Дура Эуропос, а в 120 километрах в том же направлении — раскопки древнего города Мари. В Римскую эпоху это был важный торговый пункт между Римской империей и Индией. Позже он входил в состав царства Пальмиры, а в Средние века был полностью разрушен монголами. Современный город был построен руководством Османской империи в 1867 году. В настоящее время является торговым пунктом на линиях Халеб-Мосул и Дамаск-Мосул. Недалеко от Дейр эз-Зора находился концентрационный лагерь для так называемых депортированных армян — самый большой из концлагерей «Евфратской линии». Только в самом лагере в 1915-1916 годах погибло более двухсот тысяч армян.

3 Турецкие власти специально выпустили большое количество преступников из тюрем, которых использовали для истребления армян как в местах их проживания, так и на путях депортации.

4 Дошаб — уваренный густой сок винограда или тутовых плодов.

5 Карас — глиняный сосуд крупных размеров. Издревле использовался на Армянском нагорье для хранения вина и других продуктов.

6 «Нет приказа топить вас в реке. Везем в Дейр эз-Зор» (тур.).

7 «С верою исповедуюсь» — одно из стихотворений средневекового теолога, поэта и композитора Нерсеса Шнорали (1100-1173), который был католикосом с 1166 года. Этот и многие другие стихотворные тексты Шнорали (арм. «исполненный благодати») входят в армянский молитвослов. «С верою исповедуюсь» — молитва отдыха, читаемая перед сном, а 24 четверостишия из этого стихотворения читаются в течение суток, по одному каждый час.

8 Куруш (пиастр) — турецкая монета, введенная султаном Сулейманом II в 1687 году.

9 «Иттихат» (тур.: Иттихат ве теракки — «Единение и прогресс»), — политическая партия турецких буржуазных революционеров, основанная в 1889 году под названием «Общество османского единства» и объединившаяся позже с группой так называемых младотурок под названием «Османское общество единения и прогресса», эта организация пришла к власти в Османской империи в результате вооруженного переворота 1908 года. Она свергла султана Абдул-Гамида II и тогда же объявила себя политической партией. Уже в начале 1913 года и в течение последующих лет, когда Турция была вовлечена во вторую мировую войну, власть в стране была практически сконцентрирована в руках Энвера, Талаата и Джемала пашей. После поражения и распада Османской империи в 1918 году состоялся последний съезд партии, который официально объявил о ее самороспуске и создании новой партии «Теджаддуд» («Возрождение»). Когда же войска союзников вошли в Стамбул, лидеры партии «Иттихат» бежали за границу. В 1919-1920 годах чрезвычайный полевой трибунал в Стамбуле заочно приговорил некоторых руководителей партии — главных военных преступников и организаторов геноцида армян — к смертной казни.

10 Пара (тур.) — мелкая монета, равная 1/40 куруша.

11 Еще в конце XIX века руководство Османской империи планировало строительство Багдадской железной дороги под контролем Германии. Линия Константинополь-Багдад должна была стать продолжением уже действовавшей «Ориент-Экспресс», связывавшей Константинополь с европейскими городами. Турция рассчитывала укрепить таким образом свой контроль над арабскими провинциями империи и расширить сферу своего влияния через Красное море над Египтом, находившимся под британским контролем, а Германия намеревалась построить порт в Персидском заливе, откуда можно было связаться с отдаленными колониями. К началу второй мировой войны железная дорога доходила почти до Диябакыра. Были также протянуты отдельные части этой дороги (Багдад — Тикрит, Багдад — Кут), но в течение войны по разным причинам она так и не была завершена. Линия Рас-уль-Айн — Багдад была той самой, оставшейся незавершенной частью линии Берлин — Багдад, которая была достроена только к 1940 году.

12 Саз — струнный щипковый инструмент. Различные его варианты распространены на Кавказе, в Закавказье и на Среднем Востоке.

13 Дапп (даф, хавал) — ударный инструмент, увешанный бубенцами бубен с узкой деревянной обечайкой, натянутой мембраной.

14 Каймакам — начальник каза, административной единицы в Османской империи, входящей в состав вилайета, что соответствует нынешнему ильче: «уезд, район».

15 Грабар (арм. «письменный») — так принято называть древнеармянский язык.

16 Матенадаран (от арм. «хранилище рукописей») — Институт древних рукописей, известный своим большим собранием армянских рукописей.

17 Цитируется одна из многочисленных телеграмм, направленных Талаат-пашой ведомству по депортации в Алеппо, сохраненных секретарем ведомства Наим-беем и опубликованных позже.

© журнал «ИСКУССТВО КИНО» 2012