Зрители, посмотревшие «Странный случай Анжелики», наверняка задавали себе вопрос относительно рудиментарного характера использованных в нем спецэффектов. В связи с этим хочу открыто заявить о своей абсолютной приверженности кинематографу Жоржа Мельеса, в оценке которого проявляется удивительная несправедливость. А ведь ему следовало бы вручить «Оскар» посмертно. Поскольку после него не было придумано ничего нового. Разумеется, технологии стали более совершенными, но по сути дела ничего не изменилось. Мельес, Макс Линдер и Чарли Чаплин придумали все инструменты режиссуры, и все, что делается сейчас, в той или иной мере лишь повторение их находок. Человек остался тем же. Просто сегодня он по-другому использует некоторые приемы, вносит в жизнь удобные ему изменения. Так, например, благодаря инновациям в области медицины я могу долго прожить. Кино, как и все виды искусства, лишь репродуцирует жизнь. А так как жизнь, по сути, не изменилась, то и кино осталось тем же. Ненависть, месть, любовь и революции существовали всегда, они обусловливают и нынешнее состояние общества, определяют нашу жизнь. В конечном счете человек существует на своем определенном уровне, но, изобретя науку и возомнив себя богом, он словно стремится оправдать свои деяния.
В середине ХХ века пожилой русский композитор, живший еще при царях, приехал в Португалию и произнес неслыханные слова. «Когда я слушаю современную музыку, в частности поп-музыку, я чувствую тревогу. Даже несмотря на ее прекрасное исполнение и звучание, я не вижу в ней ничего современного. Меня пугает мысль, что ничего не меняется». В любых проявлениях так называемого «современного» есть что-то хорошее и что-то дурное, происходит вечный конфликт между противостоящими силами. Хочется сослаться на древнего египетского философа времен фараонов, который однажды воскликнул: «Теперь, с появлением романов, мы потеряем память!» Я нахожу эту мысль великолепной. Ибо настоящая память — это жизнь. И, пытаясь ее воспроизводить, мы неизбежно ее искажаем. Выдумка есть плод ума человеческого.
Кино — синтез всех искусств. Оно возникло позже других медиа. Кино — это одновременно искусство и наука. Обращаться с ним надо осторожно, поскольку, как и всякая наука, оно может быть и великим благом, и великим злом. Одни режиссеры предпочитают показывать современный мир, другие с увлечением заглядывают в будущее. Я думаю о Чарли Чаплине и Рене Клере. Наблюдая за своими современниками, они предвосхищали их действия, осуществляли их грезы. Для этого не требовалось мощных спецэффектов, нужно было лишь довериться своему воображению. Когда Мельес прибегал к трюкам, он не пытался быть современным, он только стремился удивить.
До того как начать снимать кино, я занимался спортом и вел богемную жизнь. Взяв в руки камеру, я не старался воспроизводить собственный жизненный опыт, напротив, я хотел взглянуть на жизнь разных людей, народов. Быть гуманистом и оставаться при этом художником означает быть внимательным к другим людям. Я вспоминаю, как в Португалии обнаружили мертвой одну одинокую старуху, никто и не заметил ее исчезновения. Мы с коллегами-режиссерами и моими друзьями решили не терять из виду такие «невидимки», снимать фильмы, которые привлекали бы к ним внимание. Это была прекрасная романтическая идея, и следовало ее использовать.
Режиссер должен придерживаться определенной этики. Я никогда не использовал свое искусство для разрушения человека и, стараясь быть неизменно верным своему естеству, всячески отторгал любую политическую идеологию. Разумеется, художник ничего не делает случайно. Его взгляд на вещи, в частности, определяется характером его воспитания. Наша цель в том, чтобы быть как можно более гуманными. Я осознаю, что человек слаб, и, стало быть, поле моих режиссерских возможностей ограничено.
«Странный случай Анжелики» — не столько фильм о кино как таковом, сколько о механизме его воздействия. О том, как фотоаппарат может позволить человеку проникнуть в душу предмета или явления. В данном случае предметом стала прекрасная молодая женщина из богатой семьи, которая умирает сразу после замужества. Через объектив своего фотоаппарата молодой человек видит, как она, лежащая в гробу, открывает глаза, и безумно влюбляется в этот образ. Один португальский поэт сказал: «Душа подобна воздуху, которым мы дышим: она входит в нас и выходит». При жизни наделенному телом существу приходится прилагать усилия, сдерживать свою душу. После смерти же душа полностью освобождается, может странствовать и возникать где угодно. Процесс ее высвобождения напоминает течение реки, впадающей в море.
Актер должен не изображать героя, а воплощать собой его сущность, тогда на экране остается лишь некая часть его личности. И жесты, которыми он пользуется по требованию режиссера, становятся чисто условными. Впрочем, так же и в жизни. Моя режиссерская задача заключается как раз в том, чтобы обнаружить людей, способных рассказать историю через такие условные жесты. Мне нравится сталкивать в своих фильмах любителей и профессионалов, и контраст в их игре не всегда очевиден.
Когда я пишу сценарий, я не думаю о конкретных актерах. Мною движет инстинкт. Я часто снимаю моего племянника Рикардо Трепа, мне нравится обыгрывать его внешность. Он каждый раз предстает в ином образе. Работая с актером, я вмешиваюсь в его игру лишь изредка, даю какие-то мелкие указания, показываю, как стоит подчеркнуть тот или иной жест или фразу в диалоге. В остальном я отпускаю вожжи, даю им полную свободу. У меня нет определенного метода. Каждый актер работает, как умеет. Я не являюсь поклонником Брессона, добивавшегося нужной ему определенной достоверности в игре актера, не придерживаюсь методов нью-йоркской Актерской студии, направленных на раскрытие глубинных чувств героя. Я работаю с каждым актером, учитывая его профессиональный уровень и особенности его личности.
Еще до начала съемок я точно знаю, что должно происходить в каждом кадре. Рисую некий план и даю его сотрудникам, которым потом предстоит воплотить мои идеи. Иногда все получается даже лучше, чем было задумано, иногда — нет. Очень важно иметь надежных коллег. Но каждый режиссер должен уметь и сам заменять их: выставлять свет, выбирать оптику, выстраивать фокус, использовать все возможности камеры. С ней нужно играть, как, кстати, и с бюджетом, который подчас диктует вам правила. Если финансовые возможности ограничены, следует быть предельно точным при выборе кадра, угла съемки. В целом, чем меньше в фильме планов, тем он более понятен зрителю. Ошибочно полагать обратное.
Мне часто приходилось экранизировать романы. В частности, я снял картины по романам «Утраченная любовь» Камилу Каштелу Бранку и «Шелковая туфля» Поля Клоделя. К экранизации последнего я подошел с большой тщательностью, старался быть максимально близким к тексту Клоделя. Поэтому фильм длится около семи часов. Книга служила мне ориентиром, по ней я и выстраивал картину. Я старался действовать, как живописец, который, нанося мазки на холст, создает образы своих героев. Кстати, все художники эпохи Возрождения писали картины на одни и те же религиозные сюжеты, но их картины отличаются друг от друга. Почему? В этом вся загадка творчества. Оригинальность каждого полотна зависит от чувств авторов, и это на самом деле трудно понять. Жизнь и искусство суть вещи непознанные. Начиная создавать фильм, каждый режиссер оказывается безоружен. Поэтому он должен иметь ясное представление о том, что намерен снимать, иначе все пропало. За свою долгую жизнь я ясно понял одно: человек представляет собой абсолютную тайну. Поэтому мне так трудно объяснить, как я снимаю свое кино.
Записал Тома Борез
Studio Cine live, 2011, N 25
Перевод с французского А.Брагинского
]]>
Как правило, то, чего мы не понимаем, впоследствии либо признается гениальным, либо предается забвению. Причем зачастую логически ни то, ни другое объяснить невозможно, выбор зависит от случайностей. Одиозный фильм Ларса фон Триера «Антихрист» стал главным скандальным событием Каннского кинофестиваля в 2009 году, но все же спустя некоторое время был признан сдержанными критиками своеобразным шедевром. А вот вышедшая годом ранее картина «Дурная биология» Фрэнка Хененлоттера поначалу была замечена лишь в узких кругах. В то же время между этими фильмами, несмотря на различие жанров и режиссерских концепций, можно установить некую необыкновенную связь. Параллели в искусстве часто говорят или о формирующейся тенденции, или о существующей проблеме. Схожесть «Антихриста» и «Дурной биологии» не родственная; скорее, это зеркальная близость, что подтверждает и дальнейшая судьба картин. Если скандал вокруг «Антихриста» постепенно утих и отошел на второй план (особенно после выхода новой работы фон Триера «Меланхолия»), то «Дурная биология» впоследствии привлекла к себе пристальное внимание зрителей, и теперь обсуждение фильма вышло за пределы круга поклонников режиссера, горячо приветствовавших его возвращение после почти двенадцатилетнего перерыва.
В начале 90-х газеты Нью-Йорка называли Фрэнка Хененлоттера «самым нестандартным режиссером Голливуда». Конечно, это не совсем точно — сторонник идей независимого трэш-кино, воплощаемых знаменитой студией Troma Entertainment, он противопоставлял свои творения голливудским шедеврам. Разумеется, нью-йоркские критики отчасти льстили ему (что неудивительно: Хененлоттер — уроженец Нью-Йорка), и все же титул этот довольно точно отражает отношение к нему. Благодаря своему таланту «трэш-мастер Фрэнк» действительно сделал трэш-кино по-настоящему массовым, не отходя от принципов его идеологии, и широко известным за пределами своей страны.
Творчество Хененлоттера может служить очередной заманчивой иллюстрацией идеи о том, что «сон разума рождает чудовищ». Отчасти этой же теме посвящена короткометражная лента режиссера «Сын психопата», где переплетаются образы произведений Гойи и картин Хичкока. Подлинную же известность режиссеру принесла трилогия «Существо в корзине», над которой он начал работать в 1982 году и которой занимался фактически на протяжении всей своей творческой карьеры. Эксцентричные и гротескные герои его лент кажутся неискушенному зрителю галлюцинациями, порождениями нездоровой фантазии автора. В то же время этот удивительный гротеск и безумные образы всегда сочетаются с захватывающим сюжетом, оригинальными интерпретациями и новыми идеями.
Всего в наследии Хененлоттера две короткометражные и пять полнометражных (не считая «Дурной биологии») картин. Практически во всех присутствуют темы физического уродства, вырождения, и в то же время все они — о любви. Необычной особенностью творческого почерка Хененлоттера является сочетание в его образах характерных черт фрик-культуры и подлинных анатомических отклонений. Маскарадное уродство, девиантное самовыражение (вычурное, но фиктивное) часто сплетаются у него с биологической ошибкой.
Настоящие фрики — это жаждущий наслаждений любой ценой Брайан («Повреждение мозга», 1988) и хирург-самоучка Джеффри, собирающий свою возлюбленную по кусочкам и разговаривающий с разными частями ее тела («Франкеншлюха», 1990). Подлинных анатомических уродов зритель встретит в короткометражке «Ужасающие женщины» (1980) и опять же в «Повреждении мозга» в лице чудовищного Эйлмера. Наконец, фрик-персонажи и монстры встречаются в знаменитой трилогии «Существо в корзине» (1982, 1990 и 1992), герои которой — Дуэйн Брэдли, странный юноша, беседующий с голосами в своей голове и мечтающий обрести любовь, и его брат-близнец — уродливый демон Билайал. Они родились сросшимися, а после разделения Дуэйн носит своего брата в корзине. Вместе они скитаются по просторам Америки.
Своеобразие этих героев подогревало интерес к творчеству Хененлоттера, но иногда и становилось причиной несерьезного отношения к его произведениям.
Так, век фильмов Хененлоттера в России оказался недолгим. Картина «Существо в корзине» (в пиратском переводе более известная под названием «Психотомия») пользовалась некоторой популярностью. Премьера третьей части в середине 90-х даже удостоилась отдельной рекламы на российском телевидении1, тем не менее творчество режиссера так и не стало у нас по-настоящему популярным. Дело в том, что понятия и идеи, связанные с трэш- и авангардным кинематографом, в то время еще только утверждались, и для русского зрителя Хененлоттер так и остался просто режиссером второсортных фильмов ужасов. Его причудливые, пугающие, эксцентричные герои в конце концов были оттеснены харизматичными и неистовыми злодеями Карпентера
и Крейвена и остались только в памяти преданных поклонников.
Что касается любви, тенденции современного кинематографа и принятые в нем неписаные правила, несомненно, наложили свой отпечаток на картины режиссера, отчасти же его работы стали своего рода протестами против них.
Ненадолго отвлечемся от фрик-культуры и трэш-кино. Темы любви и красоты так или иначе регламентируются в современном кино правилами каждого жанра. Это позволяет не обманывать ожидания зрителя, но иногда оборачивается и досадными просчетами. Возьмем, к примеру, «Проклятых королей» (2005) режиссера Жозе Дайан, многосерийную экранизацию известных романов Мориса Дрюона, вызвавшую противоречивые отзывы. В книге политика тесно переплетается с любовью. Среди множества любовных историй, мелькающих перед зрителем на протяжении всего действия сериала, наименее удалась история отношений английского короля-гомосексуалиста Эдуарда II со своим фаворитом Хью Деспенсером. В романе сцена их прощания представлена так:
«Хьюг младший, сразу осунувшийся, дрожащий, бросился королю на грудь. Он стучал зубами, жалобно стонал, чуть не лишился сознания.
— Ты видишь, этого хочет твоя супруга! Это она, французская волчица, виной всему! Ах, Эдуард, Эдуард, зачем ты на ней женился?
Генри Кривая Шея, Орлетон, архидиакон Чендос и Уильям Блаунт смотрели на этих двух обнимающихся мужчин, и, хотя им была непонятна эта страсть, они невольно признавали за ней какое-то мерзкое величие»2.
В экранизации ничего этого нет. Деспенсер, которого сыграл утонченный и обжигающе красивый Энди Джиллет, просто бросает Эдуарда перед неминуемой опасностью, и в ответ на свои мольбы король видит лишь его прекрасное, но холодное лицо. В последний раз.
Для современного кино эта сцена весьма символична. Проблема вовсе не в том, что Дайан не сумела отразить романтику гомосексуальной любви. В сериале это, конечно, не самое главное, к тому же красоту нетрадиционных отношений уже не раз воспевали другие режиссеры (вспомнить хотя бы «Эдуарда II» Дерека Джармена). Проблема в упрощении любовной тематики. В современном кино любовь, во-первых, подчиняется красоте, что так удачно подчеркивает бездушное очарование Джиллета. Во-вторых, массовое кино четко разводит это чувство к двум полюсам — страсти и романтике. При этом нередко забывается, что любовь прекрасна в своем многообразии и между крайностями всегда есть множество промежуточных форм. Массовый кинематограф их избегает, поскольку показать такие формы действительно чрезвычайно сложно. Дайан не попыталась воплотить на экране это «мерзкое величие», рассчитывая, вероятно, что и читатель не смог бы его себе представить. Так и «трогательно мерзкая история любви» — а именно так анонсировали «Дурную биологию» в прокате — выпадает из тенденций современного кинематографа.
Между тем подобные правила действовали в западном кино далеко не всегда. В очередной раз хочется вспомнить «Уродов» (1932) Тода Броунинга. Несмотря на откровенно отталкивающие эпизоды, в этом фильме есть и по-настоящему прекрасные сцены. Самые трогательные отражают красоту чуткой любви Ганса и Фриды, двух маленьких людей (в прямом и переносном смысле слова), в чей тихий мир со своими коварными планами вторгается роковая соблазнительница. Однако истинная любовь возвышается и над интригами, и над жестокостью возмездия. Сам Броунинг считал свою картину не фильмом ужасов, а настоящей драмой. Режиссер попытался показать, что любовь бывает разной и она прекрасна для всех, даже тех, кто совсем не похож на нас. Уродство и любовь не враги, если любовь подлинная, и вечная история красавицы и чудовища — далеко не единственный вариант. Время рассудило иначе.
Первый отход от гуманистической идеи невольно совершил Дэвид Линч в своем дебютном фильме «Голова-ластик» (1977), снятом под влиянием личной семейной драмы. Главный герой Генри Спенсер совершает благородный поступок — женится на бывшей девушке, когда узнает, что в тайне от него она родила недоношенного ребенка. Любовь их не выдерживает проверки на прочность. Когда супруга уходит, Генри, оставшись один с ребенком-уродцем, фактически сходит с ума. Любовь здесь пасует перед уродством. Спустя три года Линч снимает еще один фильм, где на первый план выходят физические отклонения, — знаменитого «Человека-слона». Эта лента более оптимистична (и более знаменита), однако в дальнейшем кинематограф, можно сказать, последовал именно за изначальными пессимистическими воззрениями режиссера.
Последние десятилетия были отмечены несколькими картинами, по-разному интерпретирующими сюжет Броунинга об общине монстров. По-разному в них трактуется и тема любви. Из драмы выросли чистые фильмы ужасов. В соответствии с требованиями жанра чаще всего любовь здесь дегуманизирована.
Иногда чувство это оказывается окутано зловещим мистическим ореолом, приходит, как орудие фатума. Такую трактовку можно увидеть, скажем, в «Гемоглобине» (1997) Питера Сватека. Страдающий загадочной смертельной болезнью крови сирота Джон Штраус ищет своих родственников (в надежде найти лекарство). И находит их в лице представителей аристократического рода Ван Даамов, чья самовлюбленность, выразившаяся в культе кровосмешения, привела к страшной дегенерации. Потомки прекраснейшей графини деградировали, превратившись в подземных чудовищ-людоедов; к ним и уходит Штраус, покинув любящую супругу, и встречает в подземелье новую любовь — родную сестру-близнеца. Овеянный мотивами Лавкрафта и снятый по его новелле фильм отчасти впитал идеи Броунинга, переосмыслив их на свой лад. Любовь здесь становится апофеозом деградации главного героя (пусть и не по его вине), а история завершается закадровым текстом: «Так Штраус нашел свою семью. Здесь он встретил и сестру-близнеца. И, хотя она могла любить себя сама (благодаря особенностям анатомии), она все же приняла его и полюбила». В этой фразе и цинизм, и ирония, но отчасти она несколько сглаживает мрачную развязку. Напротив — никаких надежд не оставляет зрителю финал удивительно циничного скандального «Шоу уродов» Дрю Белла — римейка фильма Броунинга, вышедшего в один год с «Дурной биологией»3.
Иную тенденцию теоретически мог бы представить трэш. Фрик-персонажи доказывают, что самые причудливые и даже зловещие формы самовыражения — не помеха для искреннего чувства; в жизни этим чудакам тоже не чужда романтика. Многие песни Леди Гаги посвящены любви и по-своему романтичны. Памятные комиксы Чарлза Аддамса, легшие в основу фильмов и сериалов о самой необычной американской семейке, также не лишены сентиментальности. Таким образом, если фрик-культура показала все разнообразие любовных отношений, то трэш-кино, став ее рупором, должно представить их красоту на экране. Но вновь все сложилось иначе.
Очевидно, что современный трэш отличается от того, что Хененлоттер снимал в 80-е и начале 90-х. Впрочем, дело не только в этом. Перенасыщенный сценами страсти, массовый кинематограф явно больше тяготеет к противоположному полюсу — романтике. Именно этим можно объяснить успех таких картин, как «Сумерки» и прочих вариаций на вампирскую тему. Романтизм здесь, казалось бы, вполне классический, порой принимает действительно интересные и красивые формы, однако нередко приводит к обратному эффекту, когда фрик-герои оказываются чуждыми традиционной романтике. Для нее они слишком нетрадиционны.
Многие режиссеры трэш-кино, стремясь лучше адаптировать свои работы для массовой аудитории, решают эту проблему достаточно своеобразно. Сохраняя образы фрик-культуры, они просто исключают из сюжета тему любви. Это нетрудно, учитывая, что современный трэш представлен в основном комедиями и откровенными хоррорами, где эта тема обычно не так важна.
Современный король трэш-кино Роб Зомби в своем фильме «Дом 1000 трупов» (2003), очередной вариации на тему семьи уродов, вывел персонажей, типичных для фрик-культуры. В его семейке Файрфлай нет людей с физическими отклонениями, а роль одной из злодеек даже исполнила очаровательная Шери Мун Зомби, супруга режиссера. Но любовной тематики в этом фильме нет в помине.
Примечательно, что трэш-кино постепенно покидают и мотивы уродства в его анатомическом понимании. Гример Габриэль Барталос, прославившийся благодаря работе над картинами «Человек тьмы», «Пятница 13-е» и «Техасская резня бензопилой», наглядно показал это в своем первом и последнем фильме «Без кожи» (2004). Компания откровенных фриков (на сей раз это пенсионеры-рокеры) сражается против семьи мутантов, подстерегающих легкомысленных путников. Эта абсурдная картина вполне явно демонстрирует враждебное отношение фрик-культуры к подлинному физическому уродству. Тема же любви в фильме откровенно высмеивается. Любовь здесь оказывается лишь набором букв на детских кубиках — L, O, V, E, высыпавшихся из разбитой головы одного из героев.
Первая особенность «Дурной биологии» заключается как раз в том, что она возвращает в трэш-кино обе темы.
Обилие в фильме откровенных сцен — несколько стандартных — и заключительная психоделическая оргия побуждают исследовать его с точки зрения психоанализа. Такие попытки в отношении других фильмов режиссера делались неоднократно. Так, в одном из выпусков программы телеканала ТВ3 «Другое кино. Страх» Александр Ф. Скляр, обсуждая творчество Хененлоттера, предположил, что «Существо в корзине» 1982 года является прекрасной иллюстрацией эротофобии — боязни интимных отношений, которую описал Фрейд. Безумно-абсурдная сцена в финале «Дурной биологии», где главная героиня Дженнифер обретает долгожданное счастье с ожившим и отделившимся от тела хозяина половым органом своего товарища по несчастью Батца, также отсылает к излюбленной фрейдистами теме кастрации. Но все же в случае с этой картиной психоанализ вряд ли будет уместен. Если отбросить характерный для режиссера гротескный, шокирующий антураж, то сюжет фильма сводится к самой настоящей истории любви.
Эротизм можно объяснить иначе. Как раз здесь обнаруживается первое сходство картины Хененлоттера с «Антихристом» Ларса фон Триера; по художественной структуре их работы сравнимы с произведениями де Сада, где философские идеи рассеяны среди чудовищных и эпатажных сцен, как редкие цветы среди руин. Главное — заметить их.
С большой долей вероятности можно сказать, что на этот раз источником творческого вдохновения для Хененлоттера послужили образы из книги «Курьезы и аномалии медицины»4. В этой вышедшей в начале прошлого столетия хрестоматии американских врачей Вальтера Гоулда и Дэвида Пайла описаны всевозможные отклонения и самые невероятные, хоть и не всегда достоверные, случаи из медицинской практики. Образ Дженнифер, девушки, родившейся на свет с семью клиторами, скорее всего, позаимствован именно оттуда. В первоисточнике описана история мужчины, некоего француза, чья бурная половая жизнь была обусловлена наличием у него нескольких половых органов.
Сюжет об органах тела, оживающих и восстающих против своих хозяев, использованный в западном искусстве впервые, кажется, еще Реем Брэдбери5, в голливудских комедиях, фантастике и фильмах ужасов в последние десятилетия появляется очень часто, начиная с ныне почти забытого триллера «Язык-убийца» (1996) Альберто Скьяммы.
В центре истории Хененлоттера — жизнь двоих молодых людей, Дженнифер и Батца, вследствие врожденных физических мутаций не способных к нормальной половой жизни. И он, и она отчаянно пытаются наладить личную жизнь, занимаясь поиском «второй половинки». К сожалению, любовь для героев сводится исключительно к сексуальному желанию, удовлетворить которое из-за их печальной «уникальности» не так просто. Батц — привлекательный юноша и не страдает недостатком женского внимания, но половой акт с ним для обычной женщины смертельно опасен. А Дженнифер под влиянием давящих на психику гормональных сбоев убивает своих незадачливых любовников.
Важно то, что в остальном Дженнифер и Батц ничем не отличаются от обычных людей. Культ сексуальности пронизывает и современную молодежную культуру, и фрик-культуру, которая порой попадает в ловушку массовой. Нередко они оказываются взаимозаменяемы. Стремление привлечь внимание — главный мотив фрик-культуры — для многих молодых людей часто оборачивается погоней за яркой, кричащей сексуальностью. С этой точки зрения любовники Дженнифер похожи на нее. «Все будет хорошо. У нас все будет хорошо», — повторяет ее первый мужчина, когда они обсуждают их отношения, но зрителю очевидно, что говорит он лишь об интимной стороне этих отношений. Поняв, с каким физиологическим искажением женского тела он столкнулся, молодой человек бросает ее. «Посмотрите на них», — впоследствии рассуждает о «нормальных» людях Дженнифер, — самодовольные, они отвергают малейшее отклонение в природе. Я сама — отклонение, пусть и весьма причудливое. Но для них нет никакой разницы». Природа сделала Дженнифер и Батца монстрами с точки зрения «нормальных» людей, но отношение к любви извратилось прежде всего под влиянием самого общества. И люди с анатомическими особенностями, и фрики социально не адаптированы и потому бесконечно одиноки, тем более в большом городе.
Надо отметить, что эротические сцены в «Дурной биологии» намеренно навязчивы, и уже в середине фильма сильно утомляют. Возможно, это осознанный прием: Хененлоттер хотел, чтобы зритель смог почувствовать усталость от того фальшивого эротизма, которым пронизано наше общество.
Еще одна особенность картины — юмор. Весьма специфический, он присутствует во всех работах Хененлоттера (вспомним горе-хирурга Джеффри, разговаривающего с ногой своей возлюбленной во «Франкеншлюхе»), но в «Дурной биологии» комедийных элементов больше всего. Причин тому несколько. Отчасти юмор способствует установлению более близкого контакта картины со зрителем. Однако комические элементы служат не только для своеобразной эмоциональной «разрядки» атмосферы. Французский философ Жиль Делёз, анализируя тексты маркиза де Сада и барона Захер-Мазоха, обратил внимание на то, что для сюжетов мазохистского толка всегда характерен юмор, а для садистических — ирония6. Казалось бы, фон Триер и Хененлоттер нарушили это правило: садистская «Дурная биология» полна юмора, а мазохистский «Антихрист» — горькой иронии (ребенок героев погибает в момент наивысшего наслаждения, когда они занимаются любовью; некогда успешные люди в итоге фактически уподобляются животным). На самом деле никакого нарушения не произошло. «Она» в фильме фон Триера истязает супруга не меньше, чем себя, а завершается все омерзительной сценой кастрации. Вот он, садизм; отсюда и присущая ему ирония. В «Дурной биологии» Дженнифер и Батц, невольно погубив других, и сами страдают, и все равно продолжают фатальный поиск своей «второй половинки». Разве нечто подобное не описывал в «Демонических женщинах» Захер-Мазох? Так что юмор здесь вполне уместен. Сцены, в которых «смех» режиссера звучит вполне отчетливо, передают всю нелепость феномена сексуальной одержимости.
После долгих перипетий герои «Дурной биологии», наконец, находят друг друга. Случайность этой долгожданной встречи еще раз указывает на всевластие судьбы и бесконечное человеческое одиночество, от которого герои спасаются, прячась в физическом наслаждении. «Удовольствие можно получать в одиночестве. Я думала, что все люди так поступают», — говорит Дженнифер. На самом деле героям просто не к кому больше обратиться. Склонная к позерству Дженнифер озвучивает свои мысли, обращаясь к камере; в мире фильма она фактически говорит с воображаемым собеседником, который может быть и ею самой, и всем миром. Батц из-за личных комплексов лишен и этого — исповедаться он может только перед собственными наркотическими галлюцинаторными образами. Такова жизнь героев, и в ней обретение любви — по сути такая же роковая случайность, как и перетасовка хромосом, показанная в начале картины, превратившая персонажей в чудовищ.
Финал картины Хененлоттера также можно сравнить с финалом «Антихриста». Здесь ощущается та самая зеркальная близость, о которой говорилось в начале. У фон Триера — кастрация, у Хененлоттера — встреча героини с отделившимся от хозяина половым органом. Однако герои «Антихриста» безвозвратно утрачивают радость жизни, уничтожают сами себя. Это завершающий элемент их наказания за грех одержимости. А вот Дженнифер в итоге все-таки обретает желаемое. Результатом выстраданной любви становится не наслаждение, а рождение. Девушка производит на свет тоже странное, но жизнеспособное существо. При этом сами герои Хененлоттера погибают, но конец фильма — начало новой жизни, новой истории.
В своей картине Фрэнк Хененлоттер совершил своеобразное «возвращение к истокам». «Дурная биология» в каком-то смысле вернула в трэш-кино тему любви и дала новое направление самой фрик-культуре. Вместе с тем это фильм, возвративший хоррору подлинный драматизм, возродивший в нем гуманистические мотивы. Картину, оставшуюся фактически не замеченной критиками, не вызвавшую ни скандала, ни восторженных оваций, можно, тем не менее, назвать настоящим режиссерским триумфом.
1 Появление подобной рекламы все же значимо для статуса фильма. В 90-е годы в России только два представителя западного трэш-кино удостоились этой «чести». Кроме «Психотомии» разрекламирован был комедийный фильм ужасов Андерса Якобсона «Зловещий Эд» (1997).
2 Д р ю о н Морис. Французская волчица. (Проклятые короли.) Кишинев, 1982, т. 3, с. 247.
3 См.: Ф о м е н к о С. Возрожденный запрет. — «Искусство кино», 2011, № 3.
4 Г о у л д В., П а й л Д. Курьезы и аномалии медицины. М., 1992. В России эта книга известна в основном в медицинских кругах. Я искренне благодарен библиотеке Поволжской государственной социально-гуманитарной академии, предоставившей мне для работы едва ли не единственный в городе экземпляр.
5 См.: Б е з з у б ц е в - К о н д а к о в А. Вторжение. О рассказе Рея Брэдбери «Уснувший в Армагеддоне». — «Новый берег», 2009, № 25. Но это актуально для западной культуры. А вот российскому зрителю «Дурной биологии», скорее всего, вспомнится «Нос» Николая Васильевича Гоголя. Читал ли Хененлоттер эту повесть, неизвестно, но некоторые выступления его героя напоминают поведение гоголевского носа, который отделился от своего самодовольного хозяина, чтобы стать самостоятельным господином.
6 См.: Д е л ё з Жиль. Преставление Захер-Мазоха. М., 1992, с. 245—248.
]]>
Одним из самых удачных на Западе книжных проектов, посвященных кинематографу, стала книга «1001 фильм, который вы должны посмотреть, прежде чем умереть». В отличие от других проектов «1001 Х» (где Х — альбом, еда, напиток и т.д.), эта книга уже выдержала несколько изданий и продолжает переиздаваться. Даже в России — текст перевели и у нас, хотя и с большими погрешностями, — книга выдержала уже два издания. Проект оказался настолько успешным, что от него отпочковалось несколько других, менее грандиозных, но, возможно, более интересных. Речь идет о книгах той же стилистики и той же идеи, но меньшего объема и формата: «101 военный фильм», «101 фильм в жанре хоррор», «101 культовый фильм» и т.д. Одной из первых в серии вышла книга «101 культовый фильм». В нынешнем году Британский киноинститут тоже выпустил свой список «100 культовых фильмов». Также за последние пару лет вышло несколько антологий, ридеров и монографий, посвященных «культовому кинематографу» и написанных учеными.
Вместе с тем список «100 культовых фильмов» обнажает серьезную проблему. Даже несколько проблем. Во-первых, возможно ли говорить о культовом кино не в рамках предъявления лишь списка картин? И если да, то тут же возникает трудность, заключающаяся в том, что далеко не все авторы, и тем более зрители, согласны в определении культового фильма, а следовательно, не согласны они и с критериями, в соответствии с которыми лента может обрести «культовый» статус. Во-вторых, на каком основании те или иные авторы, даже если, как в случае с книгой «101 культовый фильм», это целый коллектив, включают в свои списки те или иные ленты, часто не утруждая себя определением феномена, о котором ведут речь?
Автор едва ли не единственной изданной в России книги, посвященной культовому кино, Сорен Маккарти1, пытаясь обосновать свой подход, приводит список рецензий, в котором без труда обнаруживаются достаточно сомнительные, чтобы претендовать на культовость, ленты; вместе с тем некоторые другие фильмы, обладающие статусом культовых, из его списка выпали. Лист Маккарти ограничивается шестьюдесятью наименованиями. И это наводит на еще один вопрос: сколько вообще существует культовых картин? Двадцать, пятьдесят, шестьдесят, сто? В одной из самых популярных интернет-статей2, посвященных культовому кинематографу, вывешен список из пятидесяти лент, причем и здесь предлагаются довольно неубедительные, поверхностные рассуждения о природе культового кино, перечисляются фильмы опять же с некоторыми пробравшимися «самозванцами». Например, лидирующую позицию в списке занимает фильм Фрэнка Дерабонта «Побег из Шоушенка», который, однако, нельзя встретить более ни в каком из популярных или даже маргинальных каталогов культового кино.
Как можно выйти из всех этих затруднений? Наиболее простой и вместе с тем наиболее уязвимый способ — включать в список только те картины, которые встречаются в любом списке культового кино, как, например, «Шоу ужасов Роки Хоррора» Джима Шермана или «Крот» Алехандро Ходоровски, и ис-ключать те фильмы, которые, если даже и включены кем-то в «культ», все же являются сомнительными, — в частности, замечательный нуар Жака Турнье «Из прошлого» или тот же «Побег из Шоушенка». Оставив в списке наиболее часто встречаемые фильмы и выявив то общее, что есть у них, мы сможем выяснить, что же такое культовое кино. Хотя, осуществив эту несложную операцию, мы придем к выводу, что очень часто то единственное, что объединяет картины, — это их как раз культовый статус. Он нередко присваивается фильмам, которые нельзя назвать шедевром или отнести к классике. В результате область «культовое кино» становится безбрежной.
В Соединенных Штатах культовыми фильмы становятся потому, что, как правило, какая-то субкультурная группа особенно преданно и фанатично отправляет культ конкретной ленты, будь то «Заводной апельсин» Стэнли Кубрика, «Шоу ужасов Роки Хоррора» или «Рассвет мертвецов» Джорджа Ромеро. Фанаты одеваются в такую же одежду, какую носил главный герой «Заводного апельсина», устраивают карнавальные шествия в духе безумного веселья «Роки Хоррора», приходят в тот же самый торговый центр в Питсбурге, где снимался «Рассвет мертвецов», и ходят, вытянув руки, будто зомби.
В России также могут любить все эти фильмы, но не до такой степени, чтобы наряжаться в женскую эротическую одежду или изображать живого мертвеца в супермаркете. Чтобы лучше понять это особое культурное значение культового кино, достаточно вспомнить Хэллоуин — исконно американский праздник, который в последнее время стал широко отмечаться и в России. Однако то, что празднуется у нас, совершенно не похоже на оригинал. В России это тематические вечеринки в клубах и кинотеатрах, а также увешанные тыквами и летучими мышами торговые центры, в то время как в США это настоящая народная традиция; в России дети не ходят и не выпрашивают сладости. То же и с культовым кино: мы можем посмотреть его, но чувств, которые испытывают американские поклонники этих фильмов, явно не испытаем. Как однажды сказал Станислав Ф. Ростоцкий про фильм «Шоу ужасов Роки Хоррора», смотреть его в России — все равно, что подглядывать в окно за чужой вечеринкой.
Как правило, культовое кино делят на три области: «культовая классика», «полуночное кино» (midnight movies; эта область делится еще на три раздела: фильмы маргинальных групп, трэш-кино, а также жанровые картины, связанные с демонстративной иронизацией, доведением до предела абсурда и т.д.) и сериалы вместе с фильмами-продолжениями. Однако эта схема недостаточна. Скажем, принадлежность к классике еще не обеспечивает культовости.
В пример «культовой классики» обычно приводятся «Касабланка», «Волшебник из страны Оз» или «Некоторые любят погорячее». Но почему тогда не «Мальтийский сокол» Джона Хьюстона или «Из прошлого» Жака Турнье? «Волшебник из страны Оз» стал культовым, утратив свой мейнстримный характер, когда конкретная социальная группа и сделала его своей иконой.
В частности, речь идет о гомосексуалистах, для которых лента «Волшебник из страны Оз» сделалась образчиком стиля кэмп. На протяжении многих лет преследования гомосексуалисты в Соединенных Штатах, чтобы распознать друг друга, использовали тайный пароль «друзья Дороти». Как известно, Дороти с пониманием относилась к обездоленным существам без сердца, без мозгов или без храбрости. На протяжении десятилетий такими же «обездоленными» оставались и геи, среди которых были популярны костюмы для вечеринок в виде нарядов героев из картины «Волшебник из страны Оз» — Трусливого Льва или Железного Дровосека.
Другими группами, активно участвующими в создании «культа» вокруг определенных фильмов, могут быть панки или байкеры. Последние, например, всегда с большим почтением относились к фильмам «Беспечный ездок» Денниса Хоппера, «Дикие ангелы» Роджера Кормена или «Садисты сатаны» Эла Адамсона. Что касается «панковского кинематографа», то и британские, и американские панки сразу возвели в культ картину Дерека Джармена «Юбилей», а чуть позже весьма успешный дебют Алекса Кокса «Экспроприатор» («Конфискатор»). Примечательно, что одной из любимых панковских лент стал «Заводной апельсин» Стэнли Кубрика.
Вообще считается, что мейнстримные картины, например «Матрица» или «Титаник», не могут быть культовыми. Однако в тот момент, когда массовый фильм лишается популярности и, скажем, выбывает из анналов классики, его иногда присваивают те или иные группы. Так случилось со «Звездными войнами», фактически ставшими основой «псевдорелигии» для многих фанатов фантастики. То же с сериалами и сиквелами: изначально они не могут быть культовыми только потому, что являются таковыми. Так даже оригинальные старые серии «Бэтмена» о похождениях супергероя в костюме летучей мыши, не говоря уже о фильмах Бёртона, Шумахера и Нолана, никогда не имели культового статуса. А вот, положим, «Твин Пикс» считается культовым во многом благодаря его создателю, обладающему статусом культового режиссера. Таким образом, можно сделать вывод, что культовое кино всегда маргинально, и не только в случае трэша, второсортных или гипержанровых картин.
Итак, если нельзя включать в пантеон культового кино старые мейнстримные фильмы и классические ленты типа «Бульвар Сансет» или «Некоторые любят погорячее», а с другой стороны — ограничивать его только слишком маргинальными лентами, ибо культовой может стать и картина, относящаяся к массовому кинематографу, вновь возникает вопрос: на каких основаниях мы вправе считать фильм, будь он классический, мейнстримный или маргинальный, культовым? Самый надежный и верный способ определить/обозначить культовость — провести историко-культурологическое расследование, выяснить, когда и почему возникло явление «культовое кино», как оно развивалось и кто является субъектом этой области кинематографа. Поэтому следует спрашивать не «что такое культовое кино?» или «культовый ли это фильм?», а «для кого именно это культовый фильм и почему?» или «когда этот фильм стал культовым?».
Фактически во всех списках культовых картин наиболее ранние — ленты «самого плохого режиссера всех времен» Эдварда Вуда-младшего, некоторые работы Престона Стёрджеса, часто «безымянные» картины второсортной научной фантастики или хоррора, а также, хотя и более поздние, творения Роджера Кормена, короля B-movies. Однако нередко среди культовых встречаются и «Андалузский пес» Луиса Бунюэля и Сальвадора Дали, «Уроды» Тода Броунинга или «Расскажите вашим детям» Луиса Гасньера (другое название «Конопляное безумие»). Однако предполагать, что феномен культового кино возник во времена выхода в свет фильмов «Уроды» или «Расскажите вашим детям», по меньшей мере наивно. Ни та, ни другая лента, несмотря на то что их появление сопровождалось скандалами, долгое время не были популярны вообще и пребывали в безвестности десятилетиями. Культовыми они, как и «Волшебник из страны Оз», стали позже.
У ленты Тода Броунинга о циркачах, превративших коварную красавицу, обманувшую одного из них, в женщину-курицу, сложная судьба. Студия MGM несколько лет держала картину на полке, прежде чем выпустить в прокат. Однако после этого картина исчезла: она была слишком натуралистичной и если не кошмарной, то сложной для восприятия массового зрителя.
В итоге компания передала права на «Уродов» Дуайну Эсперу, фактически первопроходцу exploitation, специализировавшемуся на низкобюджетных лентах с табуированной тематикой. Эспер перемонтировал картину и стал показывать ее под разными названиями в 1940-х в кинотеатрах под открытым небом. И даже тогда картина вызывала резкие протесты. И все же фильм пришелся по вкусу и, став культовым, в конце 1960-х положил начало явлению, получившему впоследствии название midnight movies. На протяжении 1970-х фанаты по ночам устраивали ритуальные шествия на просмотр этой странной, мрачной картины.
Что касается другой работы, то уже в начале 1970-х — времени расцвета культового кинематографа — лента «Расскажите вашим детям» была найдена и подарена аудитории, жаждущей зрелищ. В 1971 году Кит Строуп, радетель за дело легализации марихуаны, в Библиотеке Конгресса обнаружил фильм и стал показывать его в студенческих кампусах и маргинальных кинотеатрах. Таким образом, пропагандистская социальная драма о вреде легких наркотиков превратилась в объект насмешек и издевательств юной аудитории, иронически воспринявшей ленту. Картина стала хитом ночных показов и только тогда приобрела статус культовой.
Таким образом, несмотря на то что некоторые из культовых фильмов могут быть датированы и 1920-ми и 1930-ми годами, свой статус они получали значительно позже. Потому-то всегда необходимо исследовать историю и контекст возникновения фильмов, прежде чем включать ленту в список «культа». Это наиболее грамотный способ верификации картины на ее культовость.
Очевидно, сам феномен культового кинематографа появился во второй половине 1950-х и стал возможен благодаря, во-первых, грайндхаусным кинотеатрам, специализировавшимся на второсортном коммерческом кино, во-вторых, кинотеатрам под открытым небом (драйв-инам), в которых демонстрировались ленты примерно того же содержания — дешевая научная фантастика, снятая для молодежи, типа «Капли» Ирвина Йиворта или «Врага без лица» Артура Кребтри.
Появление первых культовые лент приходится на 1950-е годы. Ключевой фигурой тут можно назвать Роджера Кормена, фильмы которого «Ведро крови» (1959) и «Маленький магазинчик ужасов» (1960) стали обязательными для ритуального просмотра молодежи. Кстати, если уж говорить о Роджере Кормене, то во многом именно благодаря ему стало возможным то, что уже в 1960-х культовыми в Соединенных Штатах стали и советские картины. В 1959 году в Советском Союзе вышла картина Михаила Корюкова и Александра Козыря «Небо зовет» — о том, как советский корабль, отправившийся на Mарс, вынужден вернуться на орбитальную станцию, чтобы спасти американский челнок, так как у последнего кончилось топливо. Спустя время благодаря Кормену в США в прокат вышла уже американизированная версия советской картины — перемонтированная и переозвученная. Заниматься монтажом Кормен доверил тогда еще совсем молодому Фрэнсису Форду Копполе, который добавил в новый вариант «постапокалипсиса» битву двух марсианских чудовищ и поделил землю на две территории — юг и север, устранив при этом из ленты антиамериканскую пропаганду. В таком именно виде фильм и вышел в США, правда, под названием «Битва за пределами звезд».
Позже Кормен доверил уже Питеру Богдановичу монтаж картины, которая вышла в СССР в 1961 году, — «Планета бурь» Павла Клушанцева про совместную советско-американскую экспедицию, попавшую на Венеру. Кормен сначала поручил перемонтировать ее авангардному режиссеру Кёртису Харрингтону, и в 1965 году вышла американская версия «Планеты бурь» под названием «Путешествие на планету доисторических женщин», куда Харрингтон добавил кадры со страшными монстрами. Однако лента не пользовалась спросом, и в 1968 году Кормен попросил перемонтировать ее еще раз, теперь уже Богдановича. Можно отметить, что интерес американцев к советской фантастике той же природы, что и культовый статус картины «Кин-дза-дза» Георгия Данелия в России. Тем более что и американцы любят это кино. Например, на IMDB можно прочитать много восхищенных отзывов, и примечательно, что лента там представлена как «киберпанковская» (при этом следует упомянуть, что среди пользователей картина получила почти 8 баллов при более чем 5000 проголосовавших). То есть культовыми могут стать и картины, созданные не в США. Достаточно вспомнить снятый в 1971 году фильм Майка Ходжеса «Убрать Картера» с Майклом Кейном. Действительно международный успех снискал боевик «Выход дракона» (1973) Роберта Клоуза с Брюсом Ли. Одной из самых культовых картин, сделанных не в США, является «Бетти Блю. 37.2 по утрам» (1986) Жан-Жака Бенекса. Почти сразу как о культовом режиссере заявил о себе и новозеландец Питер Джексон, сегодня снимающий «Властелина колец», но начинавший с таких хорроров, как «В дурном вкусе» (1987) и «Живая мертвечина» (1992). Таким образом, культовые фильмы снимаются не только в США, но очень часто становятся таковыми именно там.
Но вернемся в 50-е. Фильмы Эдварда Вуда-младшего тогда смотрели точно так же, как и многие другие картины такого рода — дешевые ужасы, созданные для развлечения. Однако сегодня Вуд имеет совершенно другой статус — «худший режиссер всех времен». Его картины прошли переоценку, и аудитория стала любить их не потому, что они могли бы просто развлечь, но потому, что они могут развеселить. Возрождение интереса к почти забытому режиссеру началось в конце 1960-х благодаря показу некоторых его фильмов на телевидении. Однако истинный интерес к режиссеру возродился в 1970-х, когда братья Медвед организовали премию «Золотая индюшка» и фильм
Вуда «План 9 из открытого космоса» выиграл в номинации «худшая картина всех времен». Именно тогда родился и культ Эда Вуда-младшего.
В 60-е фактически сразу после появления, а не десятилетия спустя, культовыми могли стать либо хорроры («Карнавал душ»), либо exploitation (ленты типа «Мочи! Мочи их, киска!» Расса Майера), либо жанровые коммерче-ские работы (типа «Шоковый коридор» и «Обнаженный поцелуй» Сэма Фуллера), либо андерграундный кинематограф («Пламенеющие создания» Джека Смита, «Винил» и «Девушки из Челси» Энди Уорхола, «Скорпион восставший» Кеннета Энгера). Если исходить из жанрового своеобразия, можно сделать вывод, что хотя фактически любой фильм имеет шанс стать культовым, это реже мейнстримные ленты и чаще — картины категории «В» или различные маргинальные работы.
Расцвет культового кино пришелся именно на 1960—1970-е годы, когда были реабилитированы многие забытые картины, в некотором смысле опередившие свое время.
Новый этап развития культового кинематографа условно начался в 1968 году, когда в прокат вышли независимые картины «Ночь живых мертвецов» Джорджа Ромеро и «Мишени» Питера Богдановича. Оба фильма порывали с традицией «наивного хоррора» и открывали путь чему-то новому. Именно они положили начало феномену «полуночного кино». Таким образом, midnight movies — категория, скорее, историческая, точно так же, как, например, «грайндхаус». Между прочим, и сегодня многие кинотеатры в Соединенных Штатах устраивают ночные показы картин, давно ставших культовыми, — «Зловещие мертвецы», «Тролль-2», «Заводной апельсин». Несмотря на то что у всех поклонников эти ленты, конечно, есть в коллекции, все равно фанаты приходят на показы, чтобы насладиться особой атмосферой ночного просмотра. Зная фильм наизусть, они дружно цитируют фразы, ставшие крылатыми, или в унисон аплодируют персонажу, который делает что-то невероятное. Когда фильм «Мишени» вышел в прокат, он успехом не пользовался. Зато на протяжении 70-х по ночам его стабильно ходили смотреть ценители. Несмотря на то что кинотеатр «Элджин», где крутили «Мишени», открылся в 1942-м, домом для полуночного/культового кино он стал лишь в 70-е. В то же десятилетие «Элджин» крутил такие ленты, как «Крот», «Тернистый путь» Перри Хенцеля, «Ночь живых мертвецов», «Голова-ластик» Дэвида Линча, «Розовые фламинго» Джона Уотерса, «Шоу ужасов Роки Хоррора». Именно в этом кинотеатре поклонники могли увидеть также «Уродов» и «Конопляное безумие». Все были предназначены строго для ночного показа. Так, когда «Крота» попытались показывать в более престижном кинотеатре и по утрам, он потерял свою аудиторию ровно за три дня, и фильм вернулся к ночному показу.
Примерно в это же время культовыми стали считаться картины, про которые сегодня принято говорить «чем хуже, тем лучше» или «так плохо, что даже хорошо» и которые зачастую обозначаются как кэмп. Обычно считается, что кэмп — это ироничное использование клише, а образчиком его называют творения Джона Уотерса.
Представляется, что это не совсем так. В действительности кэмп — это прежде всего присвоение и иногда феминизация образов, символов, артефактов культуры, изначально принадлежавших гетеросексуальной культуре, что ведет к трансформации их значения и фактически начинает обозначать гомосексуальную идентичность3. «Волшебник из страны Оз» — самый яркий пример культового фильма в стиле кэмп. Другая лента из того же разряда «Долина кукол» — экранизация женского популярного романа Жаклин Сьюзен. Поклонники признают этот фильм настолько приторным, что любят его именно за то, что он не удался. Что характерно, оценить прелесть кэмпа могут не только гомосексуалисты. Так, один из поклонников фильма пишет: «Триумф «Долины кукол» в том, что хотя этот фильм олицетворяет впустую потраченные талант, время и деньги, тридцать лет спустя после его создания мы все еще смотрим его, даже не будучи гомосексуалистами»4. Культовые картины, которые не являются кэмпом, но относятся к категории «чем хуже, тем лучше», — это, например, «Манос: Руки судьбы» (1966), «Тролль-2» (1990) и «Комната» (2003).
Следующий этап развития культового кино фактически стал завершающим. В довольно консервативное рейгановское десятилетие, когда к тому же расцветали видео и телевидение, культовое кино продолжало жить, но принимало иные формы. Бывший до того довольно радикальным и даже контркультурным, культовый кинематограф стал либо маргинальным, либо мейнстримным, хотя и оставался по-прежнему достоянием отдельных субкультур — панков («Экспроприатор» Алекса Кокса), протестующей молодежи («Клуб «Завтрак» Джона Хьюза), рокеров («Spinal Tap: Последнее турне» Роба Райнера) и т.д.
К концу 80-х фильмы не так часто, как в предшествующие десятилетия, становились культовыми, а в 90-е культовый кинематограф, каким его знали до тех пор, практически исчез. Появились картины Квентина Тарантино, которые по существу знаменовали смерть культового кино. Тарантино верно понял формулу успеха и стал эксплуатировать дух «культа». Дэнни Ли написал в Guardian: «Ныне слово «культовый» изгнано из словарного запаса мирового кинематографа. И, что важнее, исчезла сама эта часть истории кино. […] То, началом чему послужили «Бешеные псы» и что «Криминальное чтиво» превратило в феномен, было просто награблено у десятилетий истории культового кино: ради кадра, сюжетных линий и саундтрека было перепахано целое поколение фильмов. Проблемы же здесь вовсе не в плагиате, а в формировании отношения к культовому кино»5.
До 90-х было ясно: фильмы не создаются культовыми, они таковыми становятся или, по крайней мере, случаются, прежде всего благодаря аудитории. Но Тарантино стал именно «делать» культовые фильмы. Хотя, надо сказать, не он один. То же самое можно сказать о Тиме Бёртоне, который избрал для себя путь парафраза научной фантастики 50—60-х. Примечательно, что Бёртон воздал должное и Вуду-младшему в фильме «Эд Вуд», также в свою очередь пользующемуся статусом культового.
К технологии создания кинокульта подключились прокатчики. Наоми Кляйн описала процедуру превращения в культовый фильм Паула Верхувена «Шоугёрлз» (1995). Через полгода после провала в кинотеатрах студия MGM «пронюхала, что это «сексплуатационное» кино неплохо расходится на видео, причем не просто как квазиреспектабельная порнография. Судя по всему, группы «двадцати-с-чем-то-летних» закатывали иронические тусовки на тему «Шоугёрлз», злобно насмехаясь над кошмарным сценарием и переполняясь ужасом при виде напоминающих аэробику сексуальных контактов. Не удовлетворяясь доходами от продажи фильмов на видеокассетах, MGM решила заново пустить фильм в прокат под видом новой версии английского фильма 1975 года Rocky Horror. […] Для предварительного показа в Нью-Йорке студия даже наняла армию трансвеститов, чтобы они орали на весь зал через мегафоны в самые гнусные экранные моменты»6.
Последними, безусловно, культовыми картинами стали «Донни Дарко» (2001) Ричарда Келли и «Комната» (2003) Томми Вийзо. Примечательно, что оба режиссера признаются, что намеревались снять именно культовые фильмы. Однако, как утверждают некоторые исследователи, для кино, которое изначально делается с целью превратить его в культовое, нужны новые понятия, иначе мы окончательно запутаемся.
При этом возникают вопросы: как же быть с «Гарри Поттером» или «Властелином колец»? Несмотря на то что уж «Властелин колец» точно может похвастаться всеми атрибутами культа, пока еще рано говорить о подобном статусе в отношении этой трилогии. Данные франшизы еще слишком популярны и являются более чем мейнстримными. А чтобы войти в историю культового кинематографа, нужно пройти проверку временем и сохранить любовь самых преданных поклонников, что сделали, например, «Звездные войны». Другой случай: вампирские «Сумерки» какое-то время назад тоже были чрезвычайно популярны, но, судя по обстоятельствам выхода четвертого фильма «Сумерки. Рассвет», кажется, что интерес к ним значительно поубавился.
1 См.: М а к к а р т и С. 60 культовых фильмов мирового кинематографа. Екатеринбург, 2007.
2 См.: http://www.filmsite.org/cultfilms.html
3 См.: М а к н е й р Б. Стриптиз-культура. М.—Екатеринбург, 2007, с. 268—270.
4 Цит. по: М а к к а р т и С. 60 культовых фильмов мирового кинематографа, с. 79.
5 См.: L e i g h D. Who killed cult movies? — Guardian, 13.10.2009. [http://www.guardian.co.uk/film/filmblog/2009/oct/13/who-killed-cult-movies]
6 К л я й н Наоми. No Logo: люди против брендов. М., 2008, с. 117.
]]>
Я не застал его, что называется, «героем экрана». В пору моей юности, пришедшейся на конец 50-х, лучшие фильмы с его участием из широкого проката уже ушли. Я их смотрел позже, от случая к случаю, обычно урывками, по телевизору. Других, менее популярных, долго вообще не знал. И лишь недавно, в поисках забытых песен отсматривая в «Госфильмофонде» старые киноленты, я буквально оторопел: даже в откровенно слабых, наивных фильмах, где ему порой приходится произносить тексты, не достойные его ума и интеллигентности, от Бернеса исходит харизматическое излучение такой силы, что, кажется, всяким словом, любым жестом актер «пробивает» экран, без малейших усилий вступая в удивительно свойский контакт — нет, не с публикой, а с каждым зрителем по отдельности. Причем, пожалуй, именно в слабых фильмах этот эффект завораживающего присутствия в экранном пространстве неординарной, во всех отношениях самобытной и суверенной личности ощущается с особой силой. Наверное, по этой причине Бернесу, начинавшему в кино с ролей сугубо отрицательных, вскоре пришлось сменить амплуа: слишком значительными и умными выглядели белогвардейцы, вредители и прочие злодеи в его исполнении. Зато роли положительных, чуть ли не идеальных героев — особенно, конечно, Кожухаров в «Истребителях» (1939) и забытой ныне «Дороге к звездам» (1941) — «сидели» на нем, как влитые: обаяние, лиризм, магнетический (как говаривали в старину) тембр голоса в сочетании с лучистой улыбкой, тонким юмором и способностью к самоиронии с легкостью брали верх над откровенной недостоверностью персонажа. Он почти всегда умел перекрыть эту недостоверность чем-то своим, предельно правдивым и убедительным.
К примеру, благородный вор-медвежатник Огонек из «Ночного патруля» (1957) запоминается не столько своей, прямо скажем, почти фантастической биографией (неведомо как попал за границу, а потом по своей воле — и тоже неведомо как — вернулся в Страну Советов, чтобы в конце концов сдаться «родной советской милиции»), сколько замечательно подмеченной и переданной волчьей повадкой бывшего лагерника, которые тогда, в середине 50-х, хлынув из сталинского ГУЛАГа, заполонили вокзалы и полустанки всей страны.
Точно так же и в «Двух бойцах» (1943) — в самой знаменитой роли Бернеса — правда характера извлечена не из невнятных анкетных данных одессита Аркадия Дзюбина, в прошлом то ли сварщика, то ли жигана, то ли моряка, а из неких интуитивно найденных бездонных ресурсов веселой отваги, свободы и достоинства, парадоксально открывающихся сильной душе на краю смерти, когда все прочие страхи теряют смысл. В «Двух бойцах», помоему, вообще впервые в советском кино (в литературе в бессмертном образе Василия Теркина это выразил великий поэт Твардовский) Бернесу доверено было воплотить удивительный социально-психологический парадокс, вступавший в противоречие с жесткими идеологическими установками искусства сталинской поры: перед лицом смертельной опасности, угрожавшей не только отдельному человеку, но и стране в целом, вдруг выяснилось, что не начальственное место красит человека, что истинную цену личности совсем не обязательно определяет партийный билет и даже не воинские знаки различия. Война без экивоков предъявляла спрос на личные доблести — и не только на отвагу, но и на житейский опыт, сметку, природный ум, а еще на стойкость духа, самообладание, умение сохранить достоинство и даже чувство юмора в самых катастрофических обстоятельствах. И выявлялись эти качества не по разнарядке, не по ранжиру, не по месту в строю, а по тому, насколько человек сумел их в себе выработать и сберечь, причем зачастую не благодаря, а вопреки формировавшим его социальным условиям.
В экстремальных фронтовых обстоятельствах, когда смерть и в самом деле подстерегала на каждом шагу, а от бойца требовалась мобилизация всех личностных ресурсов, по-настоящему сильный человек, чувствуя, что от его действий и решений что-то зависит, расправлял плечи, снова начинал знать себе цену, забывал о жестком регламенте системы, при котором, под которым жил в мирное время. Разумеется, сегодня и я, как и все, знаю и об особистах, и о заградотрядах, знаю, что страх смерти на войне нередко очень даже запросто уживался со страхом ареста, и все это, конечно, усложняет, но все же не отменяет парадоксальную правду, известную по рассказам многих фронтовиков: в стране, «где так вольно дышит человек», на передовой иной раз жилось и дышалось куда свободнее, чем в тылу и в недавнее мирное время.
Именно такого — раскрепощенного, исполненного внутреннего достоинства героя и доверено было воплотить на экране Марку Бернесу в образе одессита Аркадия Дзюбина. Кстати, сама прикрепленность его (да и персонажа Бориса Андреева, Саши с «Уралмаша») к малой родине тоже имеет в фильме особый смысл: в стране, где людей миллионами зачастую насильственно переселяли с место на место, где планомерно и беспощадно разрушались привычные, веками «нажитые» человеческие отношения, навыки совместного быта, оседлости и соседства, неанонимной и необезличенной общности, даже родства, — одесский патриотизм Аркадия, в самом имени которого эхом отзываются ласковые пляжи и тенистые виноградники знаменитого предместья «жемчужины у моря», оказывается, по сути, единственной акцентированной приметой, обозначающей координаты его жизни в мирное время.
На вопрос о профессии («Вы артист?») герой Бернеса отвечает: «Я одессит», и шутливая уклончивость этого ответа (равно как и неподражаемый, чуть-чуть «приблатненный» южнорусский говорок, столь несомненно одесский — хотя и без малейшего намека на еврейский акцент, которым бравировал Утесов, — что в народном сознании уроженец местечкового Нежина навсегда оказался прописан в Одессе), позволяет предполагать в его прошлом скорее приволье дворовой жизни и даже полукриминальные связи с блатным миром, чем образцово-показательную биографию комсомольско-партийного активиста или передовика-стахановца. Он, правда, упоминает при случае, что работал сварщиком, но тут же вносит в свое пролетарское прошлое загадочно-романтическую моряцкую нотку: «варил теплоходы и, между прочим, на них ходил и кое-что видел».
Одна из приманчивых черт актерского облика Марка Бернеса еще и в довоенных фильмах в том и заключалась, что «человека-винтика» он играть не желал: в его героях ощущался не холод металла, а неугасимая искорка теплой, живой индивидуальности. В «Двух бойцах» он раскрепощенной силой, незаурядной фактурой своего актерского таланта сумел показать: в бесчеловечных условиях самой жестокой в истории войны советский «человек-винтик» сплошь и рядом переставал чувствовать себя винтиком.
По-моему, если бы Марк Бернес ничего больше в искусстве не сотворил, одного этого фильма для памяти и славы оказалось бы достаточно. Не потому ли истовый подвижник жизненной правды в искусстве Василий Шукшин, создавая рисунок своей роли в картине «Они сражались за Родину», делал это с осознанной, на уровне цитаты, оглядкой на облик Дзюбина в «Двух бойцах»?
В противопоставлении (на самом деле, по-моему, не вполне правомерном) двух школ актерской игры — по Станиславскому и по Брехту — отражается существование двух, образно говоря, архетипов актерского творчества: одни лицедеи растворяются в персонаже всецело, что называется, «умирают в герое» — и тогда ты, зритель, в первую секунду еще помнивший, что этого вот Гамлета играет Смоктуновский, вскоре напрочь забываешь об этом и оставшиеся два часа проживаешь, так сказать, «в шкуре» принца датского. А есть актеры, существование которых в роли зритель ощущает постоянно, они «берут» не виртуозностью перевоплощения, а именно значительностью и узнаваемостью своей индивидуальности. К такому же истолкованию актерского творчества, несомненно, тяготел Марк Бернес. Любая роль в его исполнении была окрашена неповторимым обаянием его индивидуальности, личность актера неизменно выходила на первый план, как бы прорывалась из создаваемого образа. (Тут, очевидно, придется предположить, что правила подобной игры публика готова признать лишь в том случае, если личность актера, проступающая из образа, ей, публике, безусловно интересна, симпатична и воспринимается как значительная.)
Актерская работа Бернеса описана неоднократно, с любовью и большим знанием дела. Истории о том, как он буквально из ничего «организовал» себе роль рабочего паренька Кости Жигулева в фильме «Человек с ружьем» (1937), как всякий раз тщательно подбирал костюм, какое значение придавал внешнему облику персонажа, — все это и многое другое, думаю, мы все помним и сейчас повторять не будем. Осмелюсь, впрочем, предположить, что скрупулезная работа над внешними атрибутами характерности нужна была Бернесу не только для того, чтобы точнее обрисовать тот или иной социальный тип, но и чтобы все-таки хоть как-то, хотя бы на первых секундах общения со зрителем, скрыть, затушевать, смикшировать свою узнаваемость, спрятать свою индивидуальность, которая в конечном счете все равно брала свое, но уже в ином качестве, в оболочке воплощаемого актером персонажа.
Пора напрямую объяснить, к чему я клоню. Дело, конечно, не только в том, что в актерских работах Бернеса доминировала его личность. Дело в том, какая это была личность, как она воспринималась в контексте своего времени. Главной отличительной чертой мне видится сочетание простоты и сложности, когда вместе с ощущением живой открытости непосредственным эмоциям, абсолютной натуральности в изъявлении доброты, любви, радости, но и гнева, негодования, осуждения, «написанной на лице» неспособности к двоедушию, коварству, подлости, даже к хитрости, — у Бернеса это могла быть разве что лукавая хитринка, — иногда сразу, но чаще исподволь возникало и ощущение необычайной глубины и многомерности человеческого характера, за этой внешней простотой скрытого. Очень часто такому его актерскому преображению помогала песня.
Бернесу были ведомы какие-то свои, очень скупые и лаконичные средства актерской выразительности, умение предельно точно оттенить нужный взгляд или мимический жест, чтобы из регистра внешнего простодушия — как казалось или оказывалось, чуть ли не напускного, — перейти в регистр тончайших эмоциональных движений, и тогда перед зрителем раскрывался человек глубокой и ранимой души, чуткий, деликатный, подлинно интеллигентный, но при этом и мужественный, умудренный — это всегда чувствовалось — опытом суровой жизненной школы, опытом страданий, лишений, быть может, даже нужды, однако не ожесточившийся, а каким-то чудом сумевший сохранить в себе неисчерпаемые запасы доброты и нежности. Добротой и тонкой иронией был пронизан и его мягкий, с оттенком лукавого озорства юмор, рождаемый желанием и умением радоваться жизни самому и щедро одаривать этой радостью других. Кроме того, что важно, это всегда был человек с обостренным чувством собственного достоинства.
Если попытаться свести все эти актерские метаморфозы к формуле, то я бы предложил такую: в раскрытии образа Бернес начинал с социальной маски (отсюда столь пристальное внимание к внешним атрибутам, костюму и гриму) — и это почти всегда была социальная маска нашего современника, как принято было говорить, «рядового» советского человека — чтобы по ходу развития действия эту маску с себя сорвать, раскрыв под ней глубины истинной человечности. Возможно, сказанное не во всем и не всегда относится к его первым работам в кино, на них сейчас задним числом наложились впечатления от работ более поздних, да и от спетых Бернесом песен, за большинством из которых тоже ведь возникал созданный артистом образ, характер, судьба. Как бы там ни было, отбросив «случайные черты», осмелюсь утверждать: вся его актерская фактура от природы и по призванию, в силу свойств личности, рвалась к воплощению характеров непростых, неоднолинейных, не распознаваемых с первого взгляда, а таящих в себе некую загадку, проблемную подоплеку, внутреннюю драму (иногда даже и надлом), психологическую многомерность и глубину.
Наверное, именно поэтому едва ли не каждое появление Бернеса на экране тех лет отмечено «лица необщим выраженьем» и оставляет, при всем обаянии и глубине, все-таки ощущение некоей странности, если не чуждости. Думаю, только по этой причине ему так мало выпало по-настоящему звездных главных ролей: в кино той поры, которое ведь и в Советском Союзе тоже было искусством «великой иллюзии», но отнюдь не стремилось к отображению социального бытия во всей его сложности, — в этом кино практически не было спроса на сложные характеры, на зримые примеры человеческой глубины и неординарности, то есть на все то, к чему всей своей органикой предрасположен был актерский талант Марка Бернеса и что оказалось востребовано в советском киноискусстве лишь с середины 60-х, когда Бернес, к сожалению, в кино практически уже не работал.
Однако, повторюсь, в мир моей юности он вошел не героем экрана, а человеком с эстрады. Один на один с микрофоном перед многолюдством залов и стадионных трибун, он запоминался не столько даже внешним обликом, хотя в память навсегда врезалась и его сутуловат ость, и ранняя седина, и характерный прищур, но прежде всего голосом, которого, как с сомнамбулическим упорством твердили все вокруг, у него якобы не было. А меня завораживал именно голос, удивительный тембр, невероятное богатство и точность интонаций и вообще все, что умел этот голос сотворить на коротком, в две-три минуты, пространстве одной песни.
Впрочем, это я сейчас так говорю. А тогда, завороженный всеобщим гипнозом, тоже считал: Бернес поет замечательно, но, увы, без голоса. Это убеждение-заблуждение солидарно разделяли и поклонники, и недруги его исполнительского таланта, авторы доброжелательных дружеских эпиграмм («Петь можно с голосом и без, что доказал нам Марк Бернес») и доносительских проработочных статей, яростно требовавших изгнать с эстрады «микрофонных шептунов». И даже самые верные друзья — поэт Константин Ваншенкин, например, в посвященном Бернесу стихотворении — тоже не сомневались:
«А голоса, в сущности, нет…» Не сомневался и я, пока десятилетия спустя, в середине 90-х, моя дочь, с детства любившая Окуджаву, с юности помешанная на «Наутилусе» и «Аквариуме», впервые услышав Бернеса, восторженно не воскликнула: «Какой голос!»
Человеку другого поколения, привыкшему к мысли, что микрофон, вообще-то, изобрели уже давно, ей, слава богу, и в голову не пришло, что для исполнения песни непременно нужен оперный вокал, в котором за красотами «звукоизвлечения» иной раз и текст невозможно расслышать. Она, слава богу, и ведать не ведала всего того ужаса, что лился на нас, советских людей, из черных тарелок репродукторов до самой смерти Сталина и еще много лет после. Хор имени Пятницкого («Загудели-заиграли провода, мы такого не видали никогда») и любимая песня вождя «Сулико» — это было лучшее. А так все больше «Под солнцем родины мы крепнем год от года, мы беззаветно делу Сталина верны», «Мы сложили радостную песню о великом друге и вожде» — это при Сталине. «Ленин всегда живой», «В коммунистической бригаде с нами Ленин впереди» — этот маразм уже при Хрущеве, а потом, с удвоенной силой, при Брежневе. А главное — все время «мы». От имени этого коллективного «мы» родина, а точнее, ее вожди, когда надо было донести до народа важное сообщение, разговаривала с нами голосом диктора Левитана. Голос и впрямь был поразительный, редкостно низкого тембра, сильный и неизменно торжественный. Он как будто создан был для того, чтобы вещать от имени коллективного «мы».
А Бернес дерзал петь для себя и от себя, как поет всякий нормальный человек, не надрываясь, не «деря горло», понимая, что громко можно петь только для всех, а для каждого — надо петь проникновенно, а значит, негромко. Выходя на эстраду, к микрофону — то есть занимая, по понятиям того режимного времени, важное командное место, место оратора, руководителя, а если додумать до логического конца, то и вождя, — Бернес всем своим обликом, первым же жестом, каждым произнесенным и спетым словом эту дистанцию между собой и публикой ликвидировал начисто; спускался с командных высот вниз, к обычным людям, становился одним из них, причем не равно малым, а равновеликим.
Прислушайтесь к речи Бернеса в любом из фильмов: голос его сильнее, насыщеннее, полнозвучнее среднестатистического, просто он никогда не пел изо всех сил, наоборот, в особо патетических местах намеренно и принципиально «сбавлял громкость» (вспомните хотя бы его проникновенное «Парни, парни, это в наших силах»). Такое актерское, а точнее, личностное, пение Бернес первым сознательно культивировал как манеру исполнения.
Всей своей повадкой — уверенным, но и спокойным, каким-то домашним выходом на сцену, теплой, застенчиво-лучистой улыбкой, неповторимо мягким движением руки, которым он бережно то ли трогал, то ли накрывал микрофон, и — главное! — всей манерой пения, не надрывной, без суетливой жестикуляции и малейших претензий на профессиональный вокал, то бесконечно серьезной и проникновенной, то с легкой иронией, точно акцентируя ключевые места безошибочной паузой или переходом на речитатив, сложностью и богатством интонационной «оркестровки», в которой никогда не было эмоционального автоматизма, то есть ничего бездумно и бездушно заученного, а, напротив, всегда ощущалась вдумчивая работа большой, чуткой и щедрой души, он, помимо того что доносил до слушателей всю глубину песни, еще и давал каждому почувствовать, сколь бесценным даром может быть такое, всей полнотой личности окрашенное пение, сколь великое, важное, сколь драгоценное это право — право на собственный голос. Пусть не поставленный профессионально, пусть не сотрясающий люстры и не берущий верхнее «ля» — зато неповторимо индивидуальный, человечный, непередаваемо свой. Спетые им песни еще и поэтому хотелось петь: его исполнение всегда как бы предполагало их доступность любому, скажем так, «простому смертному».
Осмелюсь предположить, что во многом именно благодаря Бернесу вышли на публику многие наши барды. Не зря его с благодарностью вспоминали и Окуджава, и Высоцкий — а он неспроста две песни фактически запрещенного тогда Высоцкого успел спеть, а к песням Окуджавы, уверен, внимательно прислушивался. Выскажу гипотезу, что на крохотную роль в фильме «Женя, Женечка и «катюша» (1967), где Мотыль и Окуджава, благодарные «мальчики» военных лет, по сути, предложили ему сыграть самого себя, он согласился, быть может, в намерении какую-то из песен Окуджавы спеть. Но что-то там не сложилось, и в итоге он даже озвучивать роль не стал.
У него был свой репертуар — поначалу сложившийся почти самопроизвольно из песен, исполненных в фильмах (однако случайными их никак не назовешь, ибо они тоже ведь подбирались к его артистическому образу), а потом формировавшийся годами и в муках, причем не только творческих, но зачастую и в муках борьбы с цензурой и многочисленными контролирующими инстанциями.
В пору, когда Бернес дебютировал в кино и спел свои первые песенки, во всех сферах советского искусства утверждался монументально-безличный стиль, утверждавший могущество нового строя, монолитную мощь коллективной воли, выраженную в авторитете партии и государства. Песни Бернеса потому сразу и полюбились в народе, что резко выпадали из нарождавшейся официозной стилистики. Уже в самой первой из них, «Тучи над городом встали» из фильма «Человек с ружьем» (1938), символика и романтика революционного пафоса, предгрозовое ощущение исторического перелома соотнесены не только с мечтой о «счастье народном», за которое «бьются отряды рабочих бойцов», но и с ожиданием счастья любви, с миром надежд и чаяний обыкновенного человека, паренька с Нарвской заставы. Песня стилизована под народную, и Бернес «подпускает» в ее финал нарочито простецкие, то ли частушечные, то ли утрированно романсовые интонации. И следующая его песня, «Любимый город» из фильма «Истребители» (1939), тоже ведь заставляет задуматься о превратностях личной судьбы в пору исторических потрясений. Исполненная предчувствием близкой войны, песня на самом деле навеяна горьким опытом войны только что минувшей, испанской, и хотя в ней точно акцентированным словом «товарищ» обозначена приверженность героя утвердившейся в стране идеологии, ключевой темой оказывается почти интимное переживание чувства патриотизма — как любви не к абстрактной, величественной родине (той, где «наши нивы взглядом не обшаришь, не упомнишь наших городов»), но родине малой, к месту, где ты родился, вырос, любил, где тебя ждет «знакомый дом, зеленый сад и нежный взгляд». Тема эта станет в творчестве Бернеса сквозной, варьируясь и углубляясь от десятилетия к десятилетию: «Далеко от дома» (1949), «Заветный перекресток» (1958), «С чего начинается Родина» (1967).
Как известно, чуть ли не вся съемочная группа фильма «Два бойца» собирала одесский песенный фольклор, чтобы сочинить для Бернеса знаменитые «Шаланды» — песню, на исполнение которой уже вскоре после выхода фильма за «блатную романтику» был наложен многолетний запрет, что не мешало народу с упоением распевать ее на всех застольях. (Не отсюда ли потянется ниточка к ранним «блатным» песням Высоцкого, в которых мотив осознанного ухода от изолганности и несвободы якобы «нормальной» жизни в угрюмую и опасную вольницу уголовного мира звучит уже на уровне идейного постулата? Да и военная тема в песнях Высоцкого во многом тоже навеяна киноэкранными образами, в том числе, конечно же, и «Двух бойцов».)
А Бернес и «Темную ночь» в фильме не поет, а именно напевает, и тоже с интонациями, в которых при желании вполне можно расслышать «блатные» нотки. Я-то, скорее, склонен назвать их «дворовыми» — так было принято петь в кругу друзей, знакомых, близких, но только не в официальной обстановке собрания, парада, демонстрации, концерта или иного «мероприятия». Точный минимализм художественных эффектов, изысканная простота запоминающейся мелодии, кажущаяся неумелость на самом деле очень искусно выстроенного стиха, где нарочитая приблизительность рифмовки лишь оттеняет слитную внутреннюю музыкальность текста, скупость, но благодаря этому и невероятная выразительность понятийного ряда, где дюжина опорных слов, усиленных повторами, образуют строгую и законченную композицию, — все это, а еще полное отсутствие знаковых для эпохи идеологических штампов (в том числе и пропаганды ненависти к захватчикам — в «Темной ночи» нет даже слова «враг») — придает песне великую силу мифа. И есть своя судьбоносная справедливость в том, что песня, созданная чуть ли не за одну ночь, будто надиктованная и напетая автором свыше, в лице Бернеса обрела конгениального исполнителя. Он спел ее так, словно оказался заранее созданным для нее медиумом, будто сама песня, воспользовавшись артистом как совершенным инструментом, себя исполняет.
Собственно, искусство Бернеса всегда вдохновлялось именно этой задачей. В стране, где по привычке и давней исторической традиции жизнь отдельного человека была «не в счет» («отряд не заметил потери бойца»), он именно уникальность и бесценность этой — каждой — человеческой жизни воспевал. И именно поэтому, не будучи сознательным противником того, что потом назовут «командно-административной системой», всем складом своего дарования был этой системе противоположен. Вполне допускаю, что он этой своей невольной оппозиции большую часть жизни даже не осознавал, как не осо-знавало ее и партийно-правительственное руководство страны. Взаимная несовместимость ощущалась инстинктивно, и именно здесь надо искать причины того, что Бернес властями обласкан не был, зато в опалу попадал.
Он любую советскую песню умел «очеловечить» и воспринимал историю страны как свою личную, нигде не впадая в казенную патетику. И ради этого, не однажды рискуя, шел наперекор «идеологическим установкам»: песню «Москвичи» («Сережка с Малой Бронной») спел (а по сути и создал, найдя и отредактировав стихи, заказав музыку) в 1957 году, когда так явно скорбеть о погибших было «не рекомендовано», а песню «Враги сожгли родную хату», запрещенную еще в 40-е, вернул людям в 1960-м.
Многое из того, что может сейчас показаться конъюнктурным в его репертуаре, таковым вовсе не было. Например, его «географические» песни — они же раскрывали современникам совершенно новый взгляд на мир. Хорошо помню, как меня, двенадцатилетнего мальчишку, потрясла песня «Когда поет далекий друг». Оказывается, подумать только, друг мог жить и во Франции, в капиталистической стране! В 1949-м, когда вся страна голосила «Не нужно мне солнце чужое, чужая земля не нужна!», Бернес задорно, заразительно, я бы сказал, соблазнительно спел про моряка, который «бананы ел, пил кофе на Мартинике». Да и романтическая тема — тема ухода от «неправильной» жизни больших городов на необъятные просторы родной земли — первой зазвучала именно в его творчестве («Это вам, романтики!», «Я спешу, извините меня», «Нелетная погода»).
Собственно, этот космос человеческой души и был миром его песен. Мир отдельного человека, его детство, юность, любовь, встречи и разлуки, его семья, дети, его труд и призвание, выпавшие на его долю испытания, зрелость, старость и даже смерть (вспомните его бессмертных, его посмертных «Журавлей»), — все это Бернес страстно, истово стремился и умел объять трепетной чуткостью, мужественной и безбоязненной нежностью своего «непевческого» голоса — неповторимого, близкого и родного.
]]>
В кино есть скрытые слои правды, а еще есть поэтическая, экстатическая правда. Она загадочна и неуловима, и открыть ее можно лишь с помощью воображения и художественного вымысла.
Вернер Херцог. Из Миннесотской декларации1
…Я никогда не предполагал, что в один прекрасный день увижу его наяву, на расстоянии протянутой руки, лицом к лицу.
Мне и в голову не могло прийти, что он может выглядеть так: сухопарым, подтянутым, на много лет моложе своего анкетного возраста. Именно так выглядел Вернер Херцог, появившись сначала на пресс-конференции, а затем проведя мастер-класс, собравший, стоит заметить, едва ли не столько же заинтригованных зрителей, сколько их было во всех остальных залах фестивального «Октября». Он оказался на редкость простым, доступным, без малейшей тени звездности, какой можно было бы ожидать от человека, побывавшего, кажется, на всех континентах и без страха и смущения заглянувшего (вспомним «Пещеру забытых снов», 2010) в доисторическое прошлое человечества и, вполне вероятно, в его возможное будущее — в космос («Далекая синяя высь», 2005).
(Как тут не высказать между строк благодарность программному директору ММКФ Кириллу Разлогову, которому удалось инициировать и реализовать едва ли не самую значимую из фестивальных акций 2011 года — масштабную ретроспективу режиссера, уже четыре с лишним десятилетия сохраняющего за собой суверенную нишу в экранном пространстве по обе стороны Атлантики.)
И лишь какое-то время спустя я понял, отчего первая очная встреча с прославленным немецким, а ныне и американским режиссером (память о ней запечатлена на странице моего фестивального блокнота собственноручным автографом Херцога) стала для меня откровением, граничащим с шоком: все дело заключалось в невольном, хотя и понятном, ассоциировании автора с его героями — точнее, с одним-единственным героем, в том или ином обличье кочующим из фильма в фильм, неизменно будя воображение, сообщая свои тревоги, поверяя сокровенные надежды и чаяния.
Ибо и апокрифический Каспар Хаузер, и неведомый своему убогому окружению, непризнанный музыкальный гений Строшек, и жертва бездушного германского милитаризма Войцек, и не знающий удержу ирландский фанат итальянской оперы Брайан Фицджеральд, перекрещенный индейцами девственных лесов Южной Америки в диковинного Фицкарральдо, и даже португальский авантюрист, волею судьбы заброшенный в Западную Африку, Франсиску Мануэл да Силва по прозвищу Зеленая Кобра — кто все они, как не ипостаси неутомимого мечтателя, дерзкого экспериментатора и неугомонного искателя творческих и жизненных (второе в его биографии нерасторжимо связано с первым) приключений Вернера Херцога, появившегося на свет 5 сентября 1942 года в многодетной семье в Мюнхене, спустя несколько дней увезенного — подальше от бомбежек союзников — в глухую деревушку Захранг в Верхней Баварии и воспитанного в тотальной изоляции от чудес научно-технического прогресса. Достаточно сказать, что первый фильм он увидел в одиннадцать лет на 16-мм пленке с передвижного кинопроектора, а впервые поговорил по телефону, по собственному признанию, лишь в семнадцать, уже в Мюнхене. Успев к этому времени поглотить невероятное количество книг, окончить, в ночную смену подрабатывая на сталелитейном заводе, среднюю школу, совершить несколько дальних путешествий пешком и, главное, выбрать будущую профессию — профессию создателя фильмов.
Явление
Туризм — это порок, пешие путешествия — добродетель.
Кто знает, не в голодном ли послевоенном детстве, проведенном — что принципиально — вдали от разрушенных европейских мегаполисов, в живописных баварских горах, не в пеших ли походах, в одном из которых упрямому подростку довелось проследовать вдоль австро-югославской границы вплоть до Адриатического моря, не в воспитанном ли суровым окружением умении преодолевать любые препятствия, физические и не только, кроются истоки представляющегося едва ли не чудотворным кинодебюта Вернера Херцога (впрочем, тогда еще Стипетича: после развода родителей ему была присвоена фамилия матери; к отцовской он вернется позднее — как он сам признается, по аналогии со звучными именами звезд американского джаза — «Дюка» Эллингтона и «Каунта» Бэйси) в условиях, когда дебютировать в столь дорогостоящей отрасли в разоренной стране, к тому же не имея какого-либо специального образования, казалось практически невозможным.
Как бы то ни было, еще не достигший двадцатилетия юноша, «позаимствовав» со склада профессиональную камеру, снял короткометражную ленту «Геракл» (1962), затем получил престижную премию Карла Майера за сценарий фильма «Признаки жизни», а убедившись в том, что между создателем любого экранного произведения и аудиторией лежит непреодолимое препятствие в виде кинопроката, в 1963 году основал свою продюсерскую компанию Werner Herzog Productions, замкнув, таким образом, на себе все этапы кинопроцесса. Уроки запойного чтения — прежде всего прославленных немецких классиков от Ахима фон Арнима до Георга Бюхнера — дали мощную пищу воображению, отчасти систематизированную занятиями в Мюнхенском университете, а затем и за океаном, в Питсбурге и других городах США. Впрочем, еще раньше Херцогу довелось побывать в Англии и на севере Африканского континента. Не сиделось ему на месте и по другую сторону Атлантики: довольно скоро он обнаружил нехитрый способ нелегального пересечения границы с Мексикой и, по собственному признанию, «тогда же был навеки покорен Латинской Америкой».
Три-четыре короткометражки, показанные на фестивал е в Оберхаузене, обеспечили упорному новичку серию знакомств с молодыми режиссерами, составившими во второй половине бурных 60-х ядро так называемой немецкой «новой волны». А резонанс снятых ценой долгих стараний «Признаков жизни» (1968) гарантировал Херцогу не последнее место в списке представителей этого новаторского течения, вышедшего на общеевропейский уровень. Правда, как заметил сам режиссер на мастер-классе, зачислили его в этот почетный ряд, скорее, по случайности.
Подобного рода оговорка всемирно признанного мэтра авторского кино, думается, не случайна. Как не случайно и то, что он, больше половины последнего десятилетия проживающий в Лос-Анджелесе, не перестает повторять, что его родина — Бавария. Подчеркнутая «провинциальность», уместно предположить, таит в себе не столько этнографическую, сколько эстетическую специфику.
Ведь отнюдь не секрет, что раннее — и тем более зрелое — экранное творчество Вернера Херцога стоит особняком на фоне нового немецкого кинематографа. Чтобы убедиться в этом, стоит пристально вглядеться хотя бы в вызвавшую бурную полемику черно-белую ленту «И карлики начинали с малого» (1970), на фоне идеологического разброда рубежа 1970-х расцененную леворадикальной критикой — думается, без достаточно веских оснований — чуть ли не как гротескный шарж на тему встряхнувшей всю Западную Европу молодежной революции 1968 года. В то же время фильм подвергся и ожесточенным нападкам справа. Показ этого «анархистского и богохульного» фильма в Германии режиссер организовал самостоятельно, получив попутно немало телефонных и письменных угроз. Между тем в творческой эволюции Херцога он занимает особое место: быть может, впервые прозвучала в нем с озадачивающей, тревожащей силой едва ли не магистральная тема всего игрового кинематографа мастера — тема изгойства.
Творчество
Кино — это не анализ, это смятение ума; истоки кинематографа — сельские ярмарки и цирк, а не искусство и не академизм.
В рамках ретроспективы Херцога на 33-м ММКФ была представлена наиболее значимая часть его обширного творческого актива, начиная со снятой в 1972 году в Перу кинотрагедии «Агирре, гнев божий». Картина обозначила начало его долголетнего сотрудничества с гениальным Клаусом Кински, актером, с неповторимой художественной силой выразившим то, что в известной мере было присуще и самому режиссеру: и необоримую, порой до одержимости, готовность идти до конца в осуществлении своего замысла, и столь же неистребимую тоску по своему, подчас неосуществимому, идеалу.
Различие было одно, но крайне принципиальное: дилемма целей и средств. Грезивший об Эльдорадо Агирре не останавливался ни перед чем и в результате истреблял всех былых соратников, оказываясь на фоне божественно прекрасной и всесильной природы в тотальном одиночестве. Херцог же, предпринимая нечеловеческие усилия, сплачивал вокруг своей небольшой киногруппы огромную толпу непрофессионалов из местного населения и порой достигал невозможного. Так на экзотическом фоне (разные варианты противостояния/сотрудничества человека и окружающего мира он будет испытывать на прочность на протяжении всего своего пути в кинематографе) реализовывался, по сути, основной контрапункт всего авторского кино Запада второй половины ХХ века: контрапункт удела человеческого в условиях отчуждения — неизбежное одиночество и возможные пути его преодоления.
И фильм, в точности отвечающий критериям исторического жанра, выходя за рамки фабульной локальности, приобретал более широкое, философское звучание.
Но сколь бы величественной и масштабной ни представала перед зрителем жизненная трагедия вторгающегося на заповедные земли Нового Света испанского конкистадора, она уступала по размаху и образному воплощению истории претерпевающего сокрушительную «победу в поражении» (вспомним персонажей Хемингуэя) выходца из Ирландии, задавшегося целью осуществить неосуществимое — построить оперный театр в непролазных дебрях, окружающих Икитос, и пригласить на гастроли прославленных мастеров «Ла Скала», в удостоенном «Золотой пальмовой ветви» Каннского кинофестиваля фильме «Фицкарральдо» (1982).
Исполняемый тем же Клаусом Кински полоумный эксцентрик-меломан столь же одержим своей несбыточной мечтой, как и Агирре, но его замысел благороден. Быть может, поэтому былая конфронтация человека-завоевателя с не знающей старости природой уступает здесь место самоутверждению гуманиста — пусть осложненному гротескными деталями (главной соратницей протагониста оказывается хозяйка местного публичного дома в исполнении Клаудии Кардинале, а его домашним любимцем, для которого приобретается обитое атласом кресло, — добродушный поросенок), — творящего невозможное, включая перетаскивание корабля к соседнему притоку Амазонки через непроходимый горный перевал, в сотрудничестве с большим человеческим коллективом (эпизод, для съемок которого Херцог мобилизовал сотни индейцев из окрестных племен).
Сочный юмор, с которым режиссер рассказывал слушателям на мастер-классе о работе с местным населением в ходе съемочного процесса (в то время имел место затяжной пограничный конфликт между Перу и Эквадором, и рассеять подозрения военных удалось, лишь предъявив им некий правительственный рескрипт, обязывающий оказывать группе всяческое содействие; при этом рескрипт был почему-то написан на немецком языке и увенчан персональной печатью мюнхенского фотографа!), отнюдь не отменял главного: во время демонстрации этого эпизода фильма в фестивальном зале послышались аплодисменты. Со своей стороны — а я пересматривал «Фицкарральдо» в энный раз, впервые познакомившись с ним на Неделе кино ФРГ в Москве осенью 1984 года, — могу заметить, что для меня эта ключевая для замысла ленты сцена стоит в одном ряду с незабываемой новеллой «Колокол» в «Андрее Рублеве» Тарковского. Думается, есть все основания согласиться с автором фильма, в одном из интервью определившим сверхзадачу этого, без скидок, эпического кинопроизведения: «История Фицкарральдо — это победа невесомости мечты над грузом реальности». Конфронтация человека и природы в том или ином ракурсе воплощается и в картинах, создаваемых режиссером в 1970-е годы на родине. В навеянном баварским фольклором «Стеклянном сердце» (1976) она обретает смутный, полумистический характер, как бы предвещая грядущий экологический апокалипсис, который пока оживает лишь в галлюцинаторных прозрениях деревенского пастуха Хиаса, способного, по отзывам старожилов, предугадывать будущее. Однако романтическая огласовка сюжетного конфликта, пусть и скроенного по рецептам немецких поэтов девятнадцатого столетия, здесь столь же очевидна и недвусмысленна, как завораживающие горные пейзажи, причудливо обрамленные, как в «Агирре…» и «Фицкарральдо», музыкой ансамбля Popol Vuh.
Отголоски живописи, навеянные проработанными в малейших деталях картинами немецкого романтика Каспара Давида Фридриха, — первое, что бросается в глаза непредубежденному зрителю в снятой двумя годами ранее «Загадке Каспара Хаузера» (в нашей стране более известной под названием «Каждый за себя, а Бог против всех», 1974). И здесь налицо прорыв к «поэтической, экстатической правде», скрытой под покровом унылой, раз и навсегда расставленной «по полочкам» прозы повседневности и открывающейся лишь выхваченному из сумрачного небытия человеку, не обученному ни говорить, ни двигаться в неогороженном пространстве — короче, представляющему собой идеальную tabula rasa для «цивилизованных» современников. Но столкновение человека и природы, яростно сопротивляющейся насилию извне (в конечном счете — индустриальному), неуловимо уступает здесь место конфликту первозданной естественности и культуры, которая приобретает обличье цивилизации, выступающей по преимуществу функцией своих репрессивных институтов.
Реальный, сродни знаменитой Железной Маске, веками будоражившей воображение писателей и кинематографистов, исторический апокриф, как бы изначально запрограммированный на невозможность итоговой логической развязки, легший в основу широко известного одноименного романа Якоба Вассермана (книги, которую, надо думать, Херцог прочитал еще в детстве), обрастает в фильме плотью невеселой притчи о свободе и несвободе и в конечном счете о неизбежном и трагическом одиночестве как назначенной цене, которую волей-неволей приходится платить за так называемую «цивильность». Юному дикарю, возникшему в Нюрнберге летом 1828 года буквально из ниоткуда (на его роль режиссер выбрал выходца из приюта для увечных и неполноценных безработного Бруно С., предприняв едва ли не уникальный в кинематографической практике эксперимент, увенчавшийся бесспорным успехом), в регламентированной до мелочей и трясущейся над каждым пфеннигом действительности немецкого провинциального городка попросту нет и не может быть места. Его гибель от руки анонимного убийцы по-своему закономерна, словно предрешена заранее.
Итак, очередная игровая лента на счету обретающего популярность мастера, с безошибочно романтическим колоритом, по самому взыскательному счету отвечающая критериям исторического жанра? Или лишь мимикрирующая под жанровое кино? Несомненно одно: как и «Агирре…» (а чуть позже «Стеклянное сердце»), она однозначно апеллировала к сиюминутной современности, к «цивилизации и ее тревогам», как с прискорбием замечал еще Зигмунд Фрейд.
Общеевропейское признание картины «Загадка Каспара Хаузера», увенчанной специальной премией жюри и призом ФИПРЕССИ Каннского кинофестиваля в 1982 году, немало способствовало укреплению дружеских связей между режиссером и нежданно-негаданно снискавшим новое профессиональное поприще Бруно С. — исполнителем, об опыте работы с которым Херцог говорил с неподдельной теплотой на своей пресс-конференции. Их продолжением — и этапом в развитии важной для режиссера и сценариста темы изгойства в современном мире — явился снятый в 1977 году фильм «Строшек».
Что, если выплеснуть не успевшего договорить свою заветную притчу Каспара Хаузера — Бруно С. из заплесневелой в сословных амбициях и бытовых дрязгах немецкой провинции первой половины XIX века в эмансипированную, взращенную на дрожжах экономического чуда послевоенную Западную Германию? Как знать, не обретет ли он там желанную свободу, не утратив былой первозданности?
Сказано — сделано. Впоследствии Херцог, как бы оправдываясь, замечал, что снял «Строшека», поскольку на гребне успеха предыдущей ленты опрометчиво пообещал Бруно С. главную роль в своей следующей картине. Но обстоятельства сложились так, что следующим в его послужном списке стал «Войцек» (1979)2 по одноименной драме Георга Бюхнера. А для «Войцека» режиссеру позарез нужен был Клаус Кински.
В итоге появились два фильма, общим звеном в которых явился главный «антигерой» — террор среды. Среды, закосневшей в сословной регламентации и буднично милитаризованной в «Войцеке»; кичащейся показным демократизмом, брезгливо игнорирующей рэкет и прочий криминал, но отнюдь не безразличной к золотому тельцу — в «Строшеке». В последнем, к слову, как две стороны медали, высветились специфические различия потребительского общества в Старом и Новом Свете.
Результат оказался удручающе сходным: буквальное, чуть ли не физическое «растворение» окончательно утратившего представление о добре и зле Строшека в недрах оскалившегося механическими аттракционами луна-парка заштатного городка в американской глубинке и — тотальное одичание, жестокое преступление и неотвратимое безумие, постигающее вконец затравленного Войцека — Клауса Кински.
Последнее, могут возразить, было изначально запрограммировано в литературном первоисточнике — отмеченной антифеодальным и антивоенным пафосом пьесе Бюхнера. Все так, только грязно-серая, с едва заметными полосами солдатская форма, в которой с первых же кадров предстает перед зрителем Войцек, вкупе с пугающей худобой, физическим истощением и полубезумным взглядом героя, мгновенно рождает ассоциацию с обликом узников Освенцима и Бухенвальда.
Находка гениального исполнителя? Разумеется, но, как всегда, не обошлось и без режиссерского замысла. Недаром много лет спустя Херцог констатировал: «Экранизация пьесы Георга Бюхнера установила для меня прямую связь с лучшим, что есть в моей родной культуре… Для меня всегда была важна немецкая культура, но снять «Войцека» означало приблизиться к одному из величайших ее достижений…»
Гражданин мира
Те, кто читает книги, владеют миром, те, кто смотрит телевизор, — теряют его.
Последним плодом совместной работы режиссера с Клаусом Кински стала лента «Зеленая кобра» (1987), парадоксальным образом соединившая в себе апофеоз романтического изгойства с наброском своеобразной социальной утопии на экзотическом фоне просыпающейся к эмансипации Черной Африки девятнадцатого столетия. Этот фильм, как и снятый тремя годами ранее в Австралии экологический эпос «Там, где мечтают зеленые муравьи» (1984), отмечен пафосом страстного неприятия колониализма во всех его мыслимых проявлениях — от государственного до экономического, грозящего, как убеждает драматический опыт ХХ века, гибелью всей естественной среде нашей хрупкой планеты.
В последующие два десятилетия диапазон творческих исканий Вернера Херцога ощутимо расширяется. По сути дела, ареной действия его документальных и игровых лент в это время становятся чуть ли не все части света — от Северной Америки до Антарктиды, а фабульным нервом его новых экранных свершений — неустанная борьба человека за самоутверждение в условиях дикой природы, будь то дерзкая попытка преодолеть на дирижабле затерянный мир Британской Гвианы («Белый алмаз», 1987) или покорение отчаянным альпинистом недоступного горного пика («Крик из камня», 1991).
Он лишь однажды обратится к национальному прошлому, создав собственную версию загадочной истории предсказателя и провидца Хануссена («Непобедимый», 2001), более известной нынешнему поколению зрителей по заключительной части исторической кинотрилогии Иштвана Сабо («Хануссен», 1988). В начале нового тысячелетия Херцог посвящает себя пристальному вглядыванию в социальные и духовные конфликты США, куда с середины нулевых перемещается офис созданной им кинокомпании.
В рамках фестивальной ретроспективы этот этап творческого становления Херцога был отражен двумя игровыми картинами — «Плохой лейтенант» (2009) и «Мой сын, мой сын, что ты наделал» (2009). В обеих, сочетающих непридуманный драматизм реальных жизненных ситуаций с неповторимыми авторскими черточками гротеска и мрачноватого (а во втором случае откровенно черного, причиной чему, как можно догадываться, участие второго продюсера — Дэвида Линча) юмора, американская действительность предстает в весьма нелицеприятном виде, наглядно свидетельствуя о том, что пространство свободы, к которому сознательно или бессознательно стремится большинство персонажей Херцога, в стране, декларирующей свой демократизм, по сути мало отличается от жестко регламентированной сословными и классовыми перегородками Европы XVIII—XX веков. Увы, как показывают незавидные судьбы так или иначе приспособляющегося к атмосфере тотальной продажности полицейского и не способного адаптироваться к законам американской глубинки новоявленного визионера-хиппи, «кошмары и мечты не знают политкорректности». Таков диагноз, поставленный современности выдающимся киномастером, и на склоне лет демонстрирующим яростное неприятие всего, что сковывает творческое начало и ограничивает простор самовыражения в душе человека.
И все-таки этого упрямого романтика, этого Дон Кихота с камерой, язык не поворачивается назвать пессимистом. Как не раз утверждал Херцог, завораживающие пейзажи его лент — не что иное, как зеркало разорванного внутреннего мира человека, необоримо стремящегося к гармонии; но ведь гармонии, напоминает он, нет и в самой природе. А следовательно, страсть человека к самоутверждению на фоне окружающего мира, какие бы формы она ни приобретала, — феномен столь же вечный и непреходящий, как и сама природа, влекущая, провоцирующая, дразнящая своей неисчерпаемостью. Не эта ли мысль — мысль о бесконечности познания, запрограммированной, кажется, самим Господом Богом, — лежит в основе снятой в формате 3D документальной «Пещеры забытых снов», ленты, которую зрители, не исключая и автора этих строк, смотрели, затаив дыхание, ленты, вводящей в мир доисторической культуры, что запечатлена в наскальных рисунках пещеры Шове на юге Франции, открытой археологами в середине 1990-х.
История открытия этой пещеры столь же интригующа, сколь и впервые предстающая глазу наших современников тайна по-своему зрелой и совершенной, но абсолютно неведомой науке культуры доисторического человека: спектрографический анализ показал, что эти наскальные изображения созданы около тридцати двух тысяч лет назад, однако в результате какой-то природной катастрофы вход в пещеру спустя еще четыре тысячи лет оказался герметически запечатан. Между тем возраст того, что принято именовать «человечеством», как считает традиционная наука, намного меньше…
Загадка? А может быть, еще один стимул к постижению реальности, несравненно более насыщенной волнующими мистериями и таинственной, нежели видится рациональному интеллекту, твердо убежденному в своем всесилии? Во всяком случае, с таким ощущением встречаешь внезапно вспыхнувший в зале свет после просмотра этой удивительной картины.
Читайте книги и ходите пешком, даже на самые далекие расстояния, — напутствовал молодых кинематографистов, критиков и просто энтузиастов Десятой музы этот неутомимый стайер авторского кино. Стоит, думается, прислушаться к совету — а точнее, к завету — художника и мыслителя-гуманиста, несмотря на неисчислимые конфликты и пертурбации начала третьего тысячелетия сохранившего поистине ренессансную веру в глубинное единство бытия на нашей планете, и залог этой веры — беспредельность человеческой воли к познанию.
1 Здесь и далее афоризмы и высказывания Вернера Херцога цит. по: К р о н и н Пол. Знакомьтесь — Вернер Херцог. М., 2010.
2 Правда, если не считать «Носферату: Призрак ночи» (1978) по Брэму Стокеру.
]]>
25 Tempest sonata («Буря»).
]]>
Миф декабристов нацелен на свержение самодержавной власти. Утилитарный до мозга костей дедушка Ленин вспомнил в 1912 году о декабристах, разбудивших Герцена, отнюдь не ради ролевой игры с Инессой Арманд в поручика Анненкова и Полину Гёбль. Гениальный борец за власть чувствовал, что подключение к мифологеме «трех поколений» усилит ненависть читателей к правнуку-тезке Николая-вешателя. Не только большевики, вся оппозиция царизму, включая кадетов, воспитывалась на герценовском мифе ненависти к дракону самодержавия.
После 1917 года красные фараоны по обычаю царствующих домов превратили декабристов в священных предков своей родословной. Победители в гражданской войне усиленно выхолащивали из декабристов подрывное содержание. В сталинской интерпретации они были отнюдь не заговорщиками, мечтавшими «между лафитом и клико» импортировать французские либеральные идеи, а, напротив, героями Отечественной войны, движимыми исключительно квасным патриотизмом.
Поскольку советский режим отличался от царского еще меньшей степенью свободы, то оппозиция ему могла осуществляться только в виде заговоров и мятежей. Опытный конспиратор Сталин учел недоработки царской охранки и создал аппарат превентивного уничтожения людей, способных к бунту. Благодаря такой селекции генофонда протестные движения даже в послесталинском СССР свелись почти исключительно к шептанию на кухне.
Но и этот робкий протест не мог осуществляться без опоры на историческую память. С 60-х годов прошлого века герценовская метафора мятежа начала поступательно захватывать сознание интеллигенции. Прикрываясь официальным мифом декабристов — предшественников большевиков, фрондирующие авторы из творческих союзов и Академии наук тиражировали крамолу Эзоповым новоязом.
Символично, что семеро смелых, вышедших в 1968 году на Красную площадь в знак протеста против ввода советских войск в Чехословакию, накануне слушали «Петербургский романс» Александра Галича с его повелительным вопрошанием: «Можешь выйти на площадь, смеешь выйти на площадь в тот назначенный час?!»
И это был не единственный в брежневском безвременье случай преобразования мифа в протестное действие. Можно полагать, что массовое тиражирование декабристской метафоры силами талантливых писателей, филологов, художников, театральных деятелей и кинематографистов эпохи застоя в немалой степени содействовало тому, что в 1991 году на площадь перед Белым домом посмели выйти десятки тысяч людей.
В 90-е годы декабристский миф эпизодически воскрешался лишь единомышленниками Александра Проханова применительно к тем, кто в 1991 году не отдал приказ о штурме Белого дома, а также к защитникам того же почерневшего в 1993 году от танкового обстрела здания. Даже во многом иллюзорная возможность смены путем выборов местных и центральных властей отодвинула в то время декабристов на периферию общественного сознания.
Утверждение режима полковника госбезопасности закономерно привело к возрождению метафоры мятежа в России начала третьего тысячелетия.
Рейдерский захват НТВ 14 апреля 2001 года, символический захват помещения в приемной администрации президента РФ 14 декабря 2004 года, марши несогласных и другие акции гражданского сопротивления не только вызывали декабристские ассоциации в общественном сознании, но и, по крайней мере, в случае «декабристов-лимоновцев», во многом вдохновлялись контрмифом власти, извлеченным из архива исторической памяти.
Дело Ходорковского представляет самый яркий в истории путинской России случай намеренного и последовательного использования имиджа декабриста.
Процесс «ЮКОСа» в немалой степени можно рассматривать как борьбу имиджей, то есть апелляцию к общественному мнению через мифологический образ змееборца. Государство навязывало представления о справедливом царе, который искореняет вороватых змеенышей-бояр. Пиарщики Ходорковского внедряли образ героя-мученика, вступившего в бой со шварцевским Драконом.
Надо признать, что кремлевским политтехнологам не было нужды проявлять чудеса изобретательности: царь — святой воин по определению. Сама должность В.В.Путина помогала формировать его имидж святого борца с хтонической нечистью. Так же как торгашеские занятия и еврейское происхождение легко позволяли ассоциировать М.Б.Ходорковского с гадом ползучим. На Арбате в то время можно было увидеть веселые картинки от местных художников, ориентированных на рынок, то есть на массового потребителя, на которых Путин-Победоносец побивает змия Ходорковского. Этот пример доказывает, что от пропагандистов правительства требовалось всего лишь поддерживать автоматизм народных представлений.
Перед пиарщиками Ходорковского стояла трудновыполнимая задача. Им надо было превратить стереотипы общественного сознания. Приписать «драконьи» свойства «царю», а своего клиента одеть в непорочные одежды святого рыцаря. Задача сложная, но, как показывает опыт трех русских революций и последней перестройки, — решаемая.
Причащение к декабристам позволило поверженному Давиду внедрять свой «контент» в сознание верноподданных торжествующего Голиафа. Для прагматиков подобный имидж представляется нелепым. Ведь декабристы — проигравшие политики. Действительно, в рациональном западном мире поверженные «дворянские революционеры» не приобрели бы статус национальных героев. Но в сознании многих русских людей еще актуальны архаичные представления о тождестве взаимоисключающих состояний. Буквально в логике Оруэлла («Мир — это война», «Свобода — это рабство») «пораженья от победы ты сам не должен отличать». Истинный претендент на корону царя Иудейского доказывает свое призвание, смиренно принимая терновый венец. Не столь давний опыт гонимого секретаря ЦК КПСС Ельцина показал, что в мученичестве, как в Кощеевом яйце, таится харизма народного героя.
Ориентированная на мученичество («Ибо сугубо страдать хочу» — титулярный советник Мармеладов) особенность этнической психологии была взята на вооружение политтехнологами, внедрявшими имидж декабриста Ходорковского. Сближения очевидны: богатый человек, которому было что терять; руководитель неудавшегося восстания против власти; осужден шемякиным судом; сослан в Сибирь, где среди вечной мерзлоты воскресает к святости новой жизни.
Эффективность пиара Ходорковского отмечают как его сторонники, так и противники. Этапирование экс-главы «ЮКОСа» во глубину сибирских руд почти единогласно расценивается как «пиар-ошибка» властей. Даже те, кто выполняет госзаказ или ненавидит Ходорковского от души, едва произнеся слово «декабрист», против своей воли популяризируют эксглаву «ЮКОСа».
Плодотворность метафоры доказывается возникновением многочисленных производных. Ходорковский — «первый декабрист», «новоявленный декабрист», «новый декабрист», «новый русский Ходорковский — декабрист» «неодекабрист», «нью-декабрист», «современный декабрист», «декабрист нашего времени», «декабрист XXI века», «наследник декабристов», «наш декабрист», «национальный герой-декабрист», «декабрист-ссыльнокаторжный», «эрудит-декабрист», «Миша-декабрист». Появляются пародии, шутки, анекдоты (верный признак популярности) в связи и по поводу «декабристского» пиара Ходорковского: «Товарищ верь — взойдет она, звезда пленительного счастья… А на обломках самовластья напишут имя МБХ».
Но гораздо выразительнее о мощном пропагандистском эффекте свидетельствуют маргиналии — высказывания, где имя М.Б.Ходорковского сочетается с декабристами на уровне подсознательного воспроизведения медийных клише. Подобному ассоциативному «сбою» подвергся и гламурный писатель Сергей Минаев. Набирая в интернет-поисковике сочетание «декабрист Ходорковский», я с удивлением увидел ссылку на роман из жизни бездуховного офисного планктона. Беседа героев «Духless», занимающихся «совместным курением марихуаны», перескакивает с русского народа на декабристов: «Какое, к черту, единение, какие декабристы? Они о жизни простого народа из французской беллетристики того времени узнавали. Декабрист Бестужев в тюрьме учил русский язык, чтобы со следователем общаться». От далекого народу декабриста герои незаметно переходят к обстоятельствам карьеры М.Б.Ходорковского: «Научился кнопки правильные нажимать, быстро попадать на нужные этажи. И чем все закончилось?» Постепенно герой повествования впадает в наркотическое забытье: «Я думаю про Ходорковского, Бестужева и русский народ». То есть мятежные герои и пушкинского, и нашего времени одинаково «страшно далеки» от нужд крепостных крестьян и рядовых менагеров. Видимо, для достижения успеха автору современной России должно продвигать кремлевский пиар, даже находясь в бессознательном состоянии. Но подсознание коварно. Оно выдает и самых верноподданных. После того как «обкурка вошла в свою финальную фазу», герой увидел в небе президента Российской Федерации в костюме Бэтмена: «Владимир Владимирович Путин […] летел над страной и закрывал ее своими неестественно огромными перепончатыми каучуковыми крыльями, защищал ее от всех бед, невзгод, козней опальных олигархов, мирового терроризма и понижения цен на нефть». «Дракона заказывали?» — пиарщики Ходорковского могут получить честно заработанный гонорар. Тем более что Путин и в самом деле Дракон. По восточному календарю.
Метафора успешно усвоена массовым сознанием благодаря усилиям как оппозиционных, так и прокремлевских СМИ. Как в знаменитом тесте на стереотипность мышления («Русский поэт? — Пушкин. Домашняя птица? — курица»), слово «декабрист» все чаще вызывает ассоциацию «Ходорковский», и наоборот: «Мы говорим Ходорковский — подразумеваем декабрист». Независимо от восприятия — сочувственного или возмущенного — этой метафоры, она живет.
В страхе перед призраком «оранжевой революции» с Ходорковским во главе власти целенаправленно пригасили в 2005 году пафос 180-летнего юбилея декабристов. И это, может, главное доказательство эффективного внедрения метафоры «декабрист Ходорковский».
«Простой народ» — те, кто видит мир через кривое зеркало российского телевидения, а точнее, через архетип Георгия Победоносца, поражающего змия, ее не приемлют. Но метафора «декабрист Ходорковский» рассчитана не на них. Ее целевая группа — интеллектуальная элита. Те, кто формирует и пропагандирует образы будущего. В непредсказуемых обстоятельствах, которые создает наша история, шансы на ее срабатывание равны отнюдь не нулю.
]]>
Документальный фильм «В ад и обратно» — обычная военная история. Парень стремился в армию, хотел на войну, попал на фронт, воевал, был тяжело ранен, комиссован, вернулся домой.
Фотограф и оператор Данфунг Деннис с 2006 года освещает войны в Ираке и Афганистане. Его снимки публиковались в Newsweek, Time, The New York Times, The Washington Post, The Guardian, Rolling Stone и The Wall Street Journal. В 2009 году Деннис с ротой морской пехоты США «Эхо» отправился на юг Афганистана, в район активности «Талибана». Поначалу он просто следовал за событиями, работал как репортер. Постепенно его внимание привлек двадцатипятилетний сержант Нейтен Харрис (2-й батальон, 8-й полк морской пехоты) — безусловный лидер, один из самых отчаянных и харизматичных младших командиров. Далее Деннис следовал уже за ним, в том числе после отправки Харриса домой, в Джэксонвилл, Северная Каролина.
В сюжете «В ад и обратно» две линии — фронтовая и приватная. Харрис на войне и Харрис дома. Первая развивается предсказуемо: вылет на вертолетах, прибытие на место, инструктаж, занятие позиций, первые атаки, раненые и убитые, опять стрельба: дурная повторяемость бойни.
Сцены в Джэксонвилле подчинены нарастающей паранойе Харриса. Сержант продолжает биться с невидимыми врагами: он ушел с войны, но война не ушла из него. Он настолько рвется назад, что хранит пистолеты на прикроватной тумбочке и между подушками дивана, рассказывает всем о своем ранении — пуля снайпера разворотила ему ногу изнутри, вместо кости теперь стальная спица, — как о боевой награде. Страдает он не только от боли: бездействие, зависимость от жены Эшли и от врачей убивают его.
Деннис мастерски использует флэшбэки. Искусственную лихорадку городской иллюминации перекрывает азиатский полдень, фонограмма боя прорывается сквозь звуки мирного времени, грань между Джексонвиллом и Афганистаном истончается до незаметности. Для Харриса его прошлое обращено в мучительное здесь и сейчас.
Во фронтовых сценах противник как таковой не показан, не персонифицирован даже намеком. Перестрелки вспыхивают вдруг, не видно даже направления, откуда стреляют; углы, руины, заросли — «Талибан» просто растворен в небогатом предгорном пейзаже, как Вьетконг в джунглях за сорок лет до этих событий. Чувство дезориентации в некоторых эпизодах почти полное: взрыв мины, чей-то крик, облако рыжей пыли, в котором призраком пробегает матерящийся морпех. Рывки камеры Денниса передают хаос боя настолько, насколько это вообще возможно, но без всякого натурализма: ни мертвых тел, ни ран крупным планом — общее смятение, кого-то несут на импровизированных носилках, титр сообщает об очередной потере.
Война — это вещи не на своих местах. Очень характерный эпизод: дехканин пришел в свой дом, а из мешков с зерном сложен бруствер, весь урожай ушел на укрепление огневой точки. Деревня оказывается прямо на передовой, по сути, в заложниках у противоборствующих сторон. «Эхо» патрулирует пустые дома, пользуется ими по своему усмотрению. Жители опасливо появляются ближе к середине фильма. Разговоры военных с местными ни к чему не приводят: они не слышат друг друга, интересы у них взаимоисключающие — крестьяне хотят, чтобы американцы ушли, американцы требуют сотрудничества и понимания, обещая взамен гипотетические компенсации за ущерб.
На передовой Харрис всегда уверен в себе по контрасту со многими сослуживцами. Дома совершенно преображается — утративший чувство реальности, он цепляется за любимые игрушки, за узнаваемые вещи, не расставаясь со своими пистолетами и обучая жену обращаться с оружием. Харрис тот, кто он есть, и это страшно: по его собственным словам, он хочет убивать; настоящий вояка, он все еще надеется вернуться на искалечившую его войну. Измученная Эшли твердит, что не узнает его.
Деннис никого не обвиняет и не оценивает, не пытается усложнить героя и не грешит объективизмом: он сочувствует всем в равной степени. Потому кульминацией становится поминальный вечер по погибшим из «Эха». Капеллан вновь и вновь пытается начать речь: голос пресекается, душат слезы. Все молча проходят вдоль череды фотографий. Харрису повезло, отделался инвалидным креслом.
В финале Деннис самоустраняется — монтирует монолог сержанта со съемками с камеры на его каске именно в тот момент, когда он получил ранение. «Дыши», — приказывает себе Харрис, лежа в постели рядом с Эшли; и в пестрой афганской траве, под чужим бирюзовым небом, с растерзанной ногой: «дыши».
]]>
Казахский фильм режиссера Адильхана Ержанова, которому нет еще тридцати, честно заработал спецприз жюри юбилейного «Киношока». Во-первых, он просто веселый и красивый. Во-вторых, в большой панораме кинематографа бывших республик СССР предельно ясно дал понять кое-что про современное русское кино. Не в нашу пользу, к сожалению.
«Риэлтор» снят, как легкий «кислотный» клип молодой фолк-роковой группы. При этом сутью его является не апология наркотических трипов и не спекуляция на ряженых скинхедах. Суть его — духоподъемная и патриотически-пафосная. У нас по такому поводу снимают лишь гипсокартонные «1612» и «Тараса Бульбу».
Казахам удалось легко соединить то, что у нас несоединимо, — настоящее с прошлым. Почему? Потому что у них этот тонкий и деликатный процесс начался не вчера. Двадцать лет назад, после распада СССР, все республики были в идеологическом (философском, этическом и эстетическом) шоке. Вся культура на время затаилась и распалась на молекулы, признала за собой слабость, и продолжалось это не один день. Но со временем казахи (киргизы, таджики, азербайджанцы — все, за исключением особо тяжелых случаев) поняли, что, в какой бы дикий рынок и первобытный капитализм они ни попали, они все же — у себя дома. У них есть дом, а в доме есть легенды, предыстория, родословная, даже вера есть. Им есть куда вернуться и к чему прислониться. И они начали восстанавливаться на ощупь.
Лет восемь назад на современном материале появился мифологический «Охотник» Серика Апрымова — сюжетное, зрительское кино, задействовавшее, однако, все национальные реалии: степь, кочевников, ковры, узоры, юрты, инстинкты «загадочного Востока». Шесть лет назад вышел казахско-русско-голливудский «Кочевник» Ивана Пассера и Сергея Бодрова-старшего. Его разругали за «тарасбульбовскую» урапатриотическую патетику, и было за что ругать («Ты не назвал своего имени». — «Я казах. Нас так учит Ораз». — «А ты кто?» — «Я тоже казах. Мы — казахи»). Над ним посмеялись, однако мало кто заметил, что если в патетике он вовсе не превзошел природно-завиральные голливудские «Трою» или «Короля Артура», то по качеству съемок «сделал» их, как маленьких детей. Потому что работала живая натура: мы ничего не рисуем на компьютере, у нас все настоящее. В «Кочевнике» были не рапидно-балетные, а настоящие кровавые побоища номадов. Олени и саксаулы. Не пришлось рисовать «список кораблей до середины» — все нужные руины и курганы в сохранности, лошади скачут, избы горят. Эпическое полотно было наивно до смешного, но кинематографично не на шутку.
Сегодня, как на недавнем «круглом столе» в Сочи говорила киновед Гульнара Абикеева, в казахском кино царит поколение тридцатилетних (и уже подают голоса двадцатилетние режиссеры). Это поколение Интернета, рекламных роликов и музыки с канала MTV, и оно органически не способно на занудное «сидение в президиуме» конгресса по национальной идеологии. Оно динамично, самоиронично и эклектично от роду. И появилось уже после того, как выдохся постмодерн. И «Риэлтор» — дитя именно техногенной культуры. Черно-белое изображение современности без дрожи монтируется с цветным «эпическим прошлым». Вставки «из телевизора», мобильный телефон в эпоху Великого переселения народов, флэшбэки в цвете и без него не оскорбляют чувство стиля.
Если подробно разбираться в поэтике, то качество изображения обосновано в каждом конкретном фрагменте. Контрастно цветное, расплывчато нецветное, планы длинные и короткие образуют эффектную визуальную ткань. Информацию о происшедшем мы получаем не только из диалогов и перестановки фигур, но также из кадра как целого. Киноцентричный мир — тот, которым он стал в третьем тысячелетии — отличен от лингвоцентричного уровнем информативности. Ориентация на звукозрительную целостность, а не на простое соединение отдельных элементов — дело очень перспективное. Такая киноцентричная динамика в экспериментальном фильме Ержанова и предполагает массовый успех. Фильм легко доступен сознанию современной молодежи.
Ведь сюжет о маленьком Дарике с изъеденным оспой лицом и бегающими глазами на первый взгляд — элементарный. Будучи проигравшимся аферистом, привыкшим жить за чужой счет, Дарик попадает в лапы здоровенного отморозка Курбана, специалиста по выбиванию долгов. Курбан грозится переломать Дарику ноги. Спасение приходит через объявление в газете: какие-то японцы хотят за бешеные деньги купить пару гектаров земли в голой степи, которая отродясь никому не была нужна. Но именно в этой степи живут бабушка и дедушка Дарика, и план, «как стать миллионером» и отдать долги, немедленно готов. Едем к бабушке, японцев берем с собой, выпиваем, всем дружно запудриваем мозги и срываемся с деньгами. Однако возникает проблема. С одной стороны, дедушка, не питающий насчет Дарика никаких иллюзий, объясняет, что на участке полно захоронений предков. С другой — японец никаких таких обременений купли-продажи не приемлет. Он уже раз нарвался: казахская конституция защищает исторические ценности.
Дарик просто решает проблему: вместе с Курбаном, приковавшим его наручниками к себе и потерявшим ключ, идет сносить все надгробные камни, как будто их и не было. Но зря он это сделал. Последний камень повержен, и тут оба отморозка проваливаются в пространство мифа. Остаются они на том же самом месте, но лет на тысячу пораньше. Ну вот так получилось — перенеслись, попали, — а там, как и водится у номадов, лишь голая степь да война всех со всеми. Бандиты убивают шаманов, мелкие гопники грабят всех, а странствующий грек с любимым ослом, случайно перешедший дорогу мирным путникам, спустя минуту видит, как они поедают его уже зажаренного осла — путников было больше.
Все сбиваются в стаи и куда-то бегут. Дарик с Курбаном обнаруживают сперва, что их почему-то не трогает главный бандит Бахадур — гроза всей степи. Поэтому самое милое дело — срочно бежать от всех, кто бы ни пристраивался за ними, прихватив заодно золотишко, полученное обманом. Однако в степи не спрячешься — ну, только если под разлагающимися трупами, что не очень приятно. И вдруг Дарик замечает, что за ним увязались не только местные гопники. За ним гуськом следуют беззащитные женщины и дети убитых степняков. Зреет вопрос: а куда это мы бежим?..
Все, что изображено в «эпическом» антураже, не только снято «по-современному», но и отыгрывается на сленге современных отморозков. Порой хочется записывать: «Хорош порожняки гонять». — «Это ты порожняки гоняешь, а я в доверие втираюсь», «Ну ты чё, старик, это же ребенок — паранормальное явление», «Ты хотела бы за меня замуж?» — «Ты батыр нашего племени…» — «Да какой он батыр, он алкаш-фестивальщик». У Дарика главное слово — «запарили», у Курбана: «а я тебя закопаю». Постепенно на их «фене» начинает говорить даже «эпический» манкурт. Мало того, в разговорах всплывают Терминатор и форт Аламо. Отнюдь не элементарный контраст сегодняшнего сознания с элементарным сюжетом и вечно девственным пейзажем дает понять, что даже для полных отморозков, кочующих лишь по залам игровых автоматов, ничего страшного в прошлом нет. Оно их приемлет и даже гладит по голове, и они его понимают, так же как Терминатора. Параллельно вдруг понимают про «женщин и детей».
В фильме есть красивая балладная история, раскрывающая подоплеку степной войны. Это, конечно, любовь в духе «Алпамыса», «Коркыт-ата» или «Огуз-наме». Мифологическая несчастная любовь и все убийства, порожденные ею. На этом стоит любой эпос. Но главное в том, что в сегодняшнем Казахстане мелкие мошенники с мобильниками, вроде бы до основания изуродованные цивилизацией, при случае в состоянии разобраться со своим прошлым, осознать историческую ответственность и даже проявить массовый героизм. Женщины. Дети. Манкурт затесался. Грек с ослом. Их надо спасать. И не терять при этом современное чувство юмора: «Кто все эти люди? Как же я так попал!» По сути, «Риэлтор» — национальная версия «Кин-дза-дза», но уводящая не к чужим звездам, а к собственным предкам и семейным преданиям. Вроде как Апокалипсис — не будущее, а прошлое. Он когда-то случился, теперь мы все восстанавливаемся.
К сожалению, дальше обозначения вех, куда возвращаться, фильм не пошел. Не вырвался из схематизма первичных человеческих импульсов. Но если ты не «схематичный» — не мошенник и не урод и с раннего детства в курсе истории рода, смелости и благородства, что тогда делать в нынешнем Казахстане? Где брать силы для жизни в первобытном капитализме, диком рынке? Фильм все-таки ограничен политическим режимом своей страны и лишнего не говорит. Драматургия «Риэлтора» менее свежа, чем режиссура. Совсем избавиться от пафоса к финалу не удается, как бы режиссер-юморист с этим ни боролся, а назидательность — не дело веселого искусства. Но то, что фильм все-таки говорит, — вовсе не «чья-то» идеология, а конкретное личное объяснение, почему «старики, женщины и дети» неприкосновенны всегда. Потому что это естественно.
К тому же сама сегодняшняя жизнь подарила одно оправдание. Дарик — сокращенное от Даурен (Касенов), реального имени исполнителя главной роли. Весь фильм ты смеешься вместе с ним, так как это «незападло». Аферист стал батыром, Давид победил Голиафа, случилось воспитание чувств. Но на титрах его фамилия вдруг появляется в траурной рамке, и ты понимаешь, что парень (молодой непрофессиональный актер, работавший охранником и живший примерно так же, как его персонаж), в сущности, повторил судьбу своего героя. Невольная дополнительная информация придает фильму даже больше смысла, чем планировал режиссер. И еще до премьеры умер самый старый участник съемок — артист, игравший шамана…
Вот тут и начинаешь задумываться, почему за себя обидно. Даурен Касенов уже остался в своей тысячелетней казахской культуре. А за что зацепиться нам, за какую преемственность? Да и была ли она, если тысячу лет назад тогдашние «новые русские» истребляли русских язычников, потом татаро-монголы долго истребляли всех, потом новые «новые русские» истребляли старообрядцев, потом большевики истребляли всех православных вместе с «иноверцами», и не сохранилось, в сущности, никаких традиций и обрядов, никаких способов «неистребительной» самоидентификации (включая обскурантизм РПЦ). Было ли вообще когда-нибудь жизнеспособное определение «русского народа»?
Что теперь, когда вырубили все вишневые сады, превратили природу из храма в мастерскую со свалкой ядерных отходов и выхлопными газами, снесли памятники архитектуры, заменив их дешевым новоделом, а национальным героем упорно выбирают родного товарища Сталина? Наша бездомность вечно будет проявляться в «Иронии судьбы—2», «Служебном романе—2», колоризации Штирлица и «стариков»? Мы способны только на то, чтобы переснять в 3D «Кавказскую пленницу» и «Бриллиантовую руку»? В нас что, нет более глубоких культурных слоев, чем тот, что заложила советская власть? Она — предел нашей личной культуры?
]]>
Есть в архаичном укладе жизни такие процессы, которые фиксируют дух эмпиризма, остановившийся на века в этом мире. Внутри таких процессов существует некий вектор времени, отражающий быт кочевых племен, дошедших до нас в опре-деленных этногруппах. Некоторым даже удалось утвердиться в национальных единицах, да что там, в статусе государства, как самостоятельным персоналиям. О такой фиксации — в отдельно взятом уголке земного шара под названием Азербайджан — и решил поведать зрителю режиссер Родион Исмаилов в своем документальном фильме «Кочевье». В этом его отчасти автобиографическом (период детства) очерке изображение по ходу действия превращается в неигровое «кино без пленки».
Родион Исмаилов дебютировал в «Кочевье» как автор и режиссер. Хотя в российском кино он еще с периода безвременья 90-х позиционировал себя в качестве продюсера, а также одного из основателей «ДеБошир Фильм Студии». Из успешных проектов студии — культовый игровой фильм «Железная пята олигарха» режиссера Александра Баширова, удостоившийся приза зрительских симпатий в конкурсной программе Венецианского кинофестиваля и множества наград иных фестивалей в разных частях света.
С авторским «Кочевьем» Родиона Исмаилова все предельно просто — без сценарных ухищрений и не мудрствуя лукаво, он взял камеру и отследил братство пастухов. Это сообщество, ведущее из поколения в поколение полукочевой образ жизни по традиционному высокогорному маршруту и торгующее малым и крупным рогатым скотом. Да и смонтировал так же — предельно просто, найдя незамысловатую библейскую фабулу и, конечно же, уложив метраж визуального ряда в международные 52 минуты в формате шести дней и, соответственно, частей (что позволяет продюсеру реализовать готовый продукт на любом телеканале мира). Мне, как зрителю капризному, в век Интернета этот метраж показался затянутым, но для этномониторинга в стиле всемирного телеканала Discovery — в самый раз. Великолепна камера Эльчина Абдуллаева и просто колдовская работа звукорежиссерской группы (звукорежиссер Михаил Алексеенков, а запись на площадке — Александр Обрант, между прочим, ученик профессора СПбГУКиТ Алиакпера Гасан-Заде). Удачно найдены оригинальные фоновые шумы пастбищ (шелест травы, шум насекомых и прочее) вкупе с электронными музыкальными наворотами от Владимира Купцова (привет Питеру Гэбриелу), где витают почти неуловимые звуки неопределенных фольклорных инструментов, дополняющие визуальные акценты синтезного этнокосмополитизма. Но главный смыслообразующий компонент фильма — это, конечно же, отара овец.
Баран (овца) — домашнее животное, символизирующее территориальную предысторию сегодняшнего Азербайджана, а точнее — период средневековья огузских тюркских племен. Азербайджанский философ-этнограф Гасан Гулиев в своих научных изысканиях обнаружил, что «культ барана для азербайджанцев и по сей день является одним из ключевых менталоформирующих факторов: «баранья тотемная аура» была той реальной почвой — атмосферой, которая продуцировала особый образ жизни древних тюрков и, в частности, своеобразные мужскую и женскую парадигмы (миры)».
На экране глазами юного пастуха отслеживается зарождение этого самого культа, его происхождение и становление — как образа жизни и мышления (мировоззрения).
Импровизационный замысел режиссера выводит зрителя на то, как именно баран становится главным поставщиком продуктов питания благодаря своему культовому мясу. Это происходит во время сцен трапезы кочевья: первые блюда на мясном бульоне, а потом — первобытный кебаб (шашлык), насаженный на ветки деревьев. Дальше происходит развитие образа культовой значимости — здесь и сцены добычи кожи и шерсти животного, которые испокон веков были «духовной пищей» кочевников. Кожаные изделия и аксессуары бытовой жизни (одежда, обувь, спальные принадлежности) — все это дары барана.
Кочующие стада заложили основы архетипичного образа жизни сегодняшнего Азербайджана: из глубокой истории (кадры-панорамы пейзажей) до-шли до современности несомненные прагматические следы культовой роли барана, отслеженной в монтажной последовательности, без единого закадрового комментария.
Овечья символика на протяжении истории стала атрибутным авангардом (геральдикой в виде флага и одежды) тюркских племен, черно-белых баранов средневековья (ак-гара гоюнлу-ну, что-то типа, sorry за сравнение, Алой и Белой Роз в древней Англии). С этими племенами (черно-белых баранов) пришлось столкнуться русскому купцу-путешественнику Афанасию Никитину на его пути в Индию, а также казачьей Сечи атамана Степана Разина, совершавшего набеги на прикаспийское побережье Персии (волость под названием Азербайджан). Именно в изощренном коварстве метода ведения войны этим кочевым племенам удалось нанести существенный урон казачьему войску Разина, и после потерь в живой силе они отступили на север.
Нынешние пастухи давным-давно уже представляют собой семейства мирных жителей и являются всего лишь малыми остатками некогда большого сельскохозяйственного агропромышленного комплекса Азербайджанской ССР. В эпоху СССР они вписывались в так называемые коллективные и советские хозяйства (колхозы, совхозы), ныне же эти пастухи так и не стали полноправными фермерами на «своей земле».
Однако по фильму улавливается географическая принадлежность пастухов вместе с их кочующим скотом. По номерам автомобилей (есть замечательные кадры перехода отары через трассу бок о бок с сигналящими «мерсами»), топографическим опознавательным знакам и едва уловимым специфическим диалектам из уст не особо разговорчивых пастухов. Лица на экране такие, словно их обладатели только что вылезли из угольной шахты, но, по сути, это отражает суровые климатические условия жизни: в чередовании дня и ночи происходят резкие перепады температуры в горах Малого Кавказа — от дневного палящего солнца до вечерних тропических дождей, вызывающих сход селя.
По лицам и типажам на экране вполне можно предположить, что события происходят (могут происходить) где-то в Средней Азии, а может, и на севере Ирана, или в густонаселенной курдами восточной провинции Турции, или в приграничном южном регионе Грузии. До пресловутого межнационального конфликта (1988), повлекшего за собой распад СССР (1991), ареал обитания подобного кочевья был и на территории нынешней Армении — и верхнего, и низменного Карабаха.
Но вернемся, как говорится, к нашим баранам… На пути следования кочевья встречается автомобильный свадебный кортеж, который непременно по традиции прикупает баранов, как это делают и родственники погребенного — для трапезного ритуала в память о покойном, в шатре у кладбища. В этом контексте где-то на ментально-подсознательном уровне прослеживается еще и «валютная» роль культа барана. Для азербайджанцев баран был и остается калымом, самой устойчивой и конвертируемой валютой на все времена и случаи жизни, начиная от взяток должностным лицам и заканчивая актами жертво-приношения (курбан). Баран — что бутылка у наших северных соседей, без которой никуда.
Сами пастухи далеки от каких-либо цивилизованных форм фермерства, но в то же время элементы глобализации и их не обошли стороной. В хозяйстве имеется автопарк старых советских «уазиков» — джипов для бездорожья, обязательные мобильные телефоны и внешняя атрибутика (фоновая культура) — обыденные пиджаки да китайские куртки, а также какие-то консервы (тушенка) с этикетками сомнительного производства, ну и опять же (как-никак — наше относительно недавнее общее прошлое) бутылка водки как разогрев аппетита. Вообще, в случае с Азербайджаном, где официальной религией является ислам шиитского толка, но при этом винно-водочная продукция составляет прибыльную строку госбюджета, это не избитое клише пост- модернизма, а, скорее, некая субстанция «пост без модерна».
Но вернемся… Родион Исмаилов заслуживает особого уважения как человек, поэтапно сумевший на своем жизненном пути из аграрной среды обитания вписаться в урбанистическую жизнь больших мегаполисов типа Петербурга и Москвы. Отмечу особо: он осуществляет сие уже не в рамках общей некогда страны (где так вольно дышит человек), что было бы не в пример проще и естественнее.
Жизненный путь режиссера позволяет ему с авторской легкостью оглянуться, вглядеться через экран в прошлое, в подсознание, в предысторию и, набравшись смелости, без всяких комплексов признать особую менталообразующую роль культа барана. Это некий адресный месседж к пересмотру нами, современными азербайджанцами (псевдоурбанистами), своего исторического прошлого, где носителем духовной сущности был баран, и признанию своеобразного комплекса перед этим животным даже на уровне самого звучания слова — баран… В самом деле, ведь не обижались же грузины на слова кинопастуха: «Девять баранов — это вместе со мной посчитали!» — из культового «Мимино» Георгия Данелия.
В этом контексте прозвучавшие некогда слова одного «вождя» некоей либерально-демократической партии о «самом богатом пастухе Азербайджана, владеющем стадом в восемь миллионов баранов», приобретают вовсе не оскорбительный, а, скорее, сакральный смысл. Нет ничего унизительного в том, что баранами руководит человек. Есть пример обратный — когда людьми управляет баранообразный, причем далеко не всегда трезвый в своих политических решениях.
И вновь вернемся к нашим… «Седьмой день» становится чем-то вроде постскриптума. На экране предстает юрта пастухов-кочевников, рядом с которой женщины заняты традиционным приготовлением пищи. Они встречают своих мужей-кормильцев, вернувшихся в семью в период окончания сезона пастбищ. Этим словно символизируется круговой биологический календарь — согласно законам природы. Кочевники возвращаются для подпитки необходимой ментальной энергией: во многом благодаря этим юртам до сего дня в Азербайджане сохранилась доминантная роль семьи. Женская парадигма кочевья представляет обратную сторону монеты в этом смиренном «агнцевом» алгоритме. Женщины всем своим существованием привязаны к очагу оседлой жизни: изготовление сыра, масла, переработка шерсти и кожи в одежду, матрасы и одеяла, ковроткачество — всем этим заведуют они. Ну и, конечно же, они воспроизводят и растят будущие поколения пастухов, и не только…
]]>
Кто-то из коллег назвал «Презумпцию согласия» «фильмом морального беспокойства». Беру определение в кавычки, ибо это знаковый термин: так называлось мощное направление в польском кино конца 70-х, отразившее общественный климат в стране, теряющей нравственные устои. Оппозиционное кино ускорило рост протестных настроений, породивших в конце концов «Солидарность» — политическое движение, предвосхитившее распад соцсистемы.
В фильме Фархота Абдуллаева решительно нет политических амбиций, да и драматизм его, скорее, латентный, растворенный в повседневности. Режиссер избегает восклицательных знаков и пафосных интонаций. Если он на чем и настаивает, то на эстетическом минимализме своего опуса — черно-белого и малобюджетного. И реализует свой замысел с педантичной последовательностью, ни разу не сбившись с тона. Иным критикам нарратив фильма кажется бедноватым, довлеющим телевизионному формату. А по мне — в самый раз. (В телеформате, между прочим, снят «Декалог» Кшиштофа Кесьлёвского.)
Почти утраченное искусство «рассказать историю» явлено в «Презумпции согласия» в классическом варианте. Свободная от параллельных сюжетов, флэшбэков и интроспекций, «голая» фабула держит в напряжении с первого плана, смотрится, как экшн. Мелькнула на подмосковной платформе белая заячья ушанка героя, и камера следует за ним, попутно давая нам понять, что под шапкой — лицо кавказской национальности. Как бы чего не случилось! Но нет, все нормально. Героя ждут в кабинете главврача местной больницы, он оформляется на штатную должность кардиолога и даже получает казенное жилье. Поселяется он в больничном изоляторе, тесном, как пенал, и неуютном, как солдатская казарма. Однако кардиолог счастлив. Он получил работу по специальности и возможность закончить кандидатскую: научный руководитель живет в Москве, а семья — в Ташкенте. Сам-то он азербайджанец. Зовут его Эмин.
Рабочие будни начинаются на следующее утро. Медсестра — длинноногая красотка Даша — заметно шокирована внешним обликом нового шефа: тщедушного вида, с большой головой и носом в пол-лица — нет, это не ее герой. Эмин не замечает ее брезгливых ужимок, ведет прием больных — словом, погружается в рутинную процедуру, в которой кардиолог-новичок явно не дебютант. Однако пациенты относятся к нему недоверчиво, даже с опаской, отказываются от его назначений. Доктор не обижается и на это…
Подробное описание дает ключ к стилистике фильма, заточенной на детали и микродетали. Здесь важна каждая реакция персонажа, каждый ракурс, каждая реплика. Актеры Серпуховского драматического театра, занятые в фильме, полновесно нюансируют свои рассчитанно неэффектные роли, работая — с подачи режиссера — по эйзенштейновскому принципу: «биография, свернутая во внешность». Имеется в виду, естественно, не натурщик, а психологический типаж, и здесь точен режиссер в своем выборе и актеры, выполняющие режиссерскую задачу. Вот как, к примеру, обставлено появление антогониста Эмина — нейрохирурга Олега (в этой роли непрофессионал).
Он возникает в кабинете Эмина, напористый и небрежный: мол, вы, коллега, ошиблись адресом, отправив больного ко мне на консультацию. Эмин не заметил воспаленного тона коллеги, зато сослался на новую работу имярека, которая подтверждала его правоту. Уличить кардиолога в непрофессионализме не получилось. Нейрохирург просек ситуацию и плавно перестроился, толсто намекнув, что он-то с имяреком на короткой ноге, просто не успел еще прочитать его новую статью.
Появление Олега в кадре ощутимо повышает уровень тревожности. Вопреки тому, что Олег поведет себя дружески по отношению к чужаку, подвезет его на своей иномарке, а потом и в гости к себе затащит — он снимает «хату» рядом с больничкой, где консультирует. Нейрохирург искренне хочет закорешить с Эмином, но ожидание какого-то подвоха с его стороны уже не покинет нас. Недобрые предчувствия искрят на контрасте энергетических полей обоих персонажей. Неразговорчивый, сдержанный интраверт и болтливый, даже развязный экстраверт — да уж, лед и пламень не так различны меж собой. Только пламень — это как раз тихушник с Кавказа, а столичная штучка, бретер и любимец женщин Олег, — лед. В переводе на новояз — жесть. Это мы поймем ближе к финалу.
А пока — дружба крепнет. В выходной Олег сманит упертого в диссертацию Эмина посмотреть на зубров — заповедник недалеко и прокатиться туда c ветерком, да еще и с Дашей, — одно удовольствие. Смотритель заповедника объяснит: большинство поголовья — из каких-то заморских стран, но есть и экземпляры из Закавказья. А вообще-то зубры — исчезающий вид. Это хороший повод подурачиться, подразнить Эмина сходством с «соотечественниками»: мол, ты и есть последний зубр.
Итак, нам подкинут образ «из жизни животных»: исчезающий вид. Осталось примерить его на хомо сапиенс.
С утра пораньше медсестра забарабанит в дверь Эмина. ЧП! По случаю воскресенья в больнице лишь дежурный терапевт. Доставленный полицейскими избитый гастарбайтер в полной отключке, а терапевт — в панике. Эмин звонит Олегу, и тот отзывается на раз. Клятва Гиппократа все-таки. Олег осматривает больного, констатирует кому и принимает решение перевезти его в Москву, в свою клинику, — там есть необходимое диагностическое оборудование. Отправив больного, Эмин заходит на соседнюю стройку, где — он уже в курсе — работают в основном таджики. А вдруг парень оттуда и можно будет идентифицировать личность, документы найти, родственников? Но прораб говорит, что у них все спокойно, может, на другой стройке спросить, тут полно гастарбайтеров.
Эмин уверен, что Олег все сделает, как надо, и погружается в срочную работу: научный руководитель ждет от него последнего варианта диссертации и можно будет защищаться! Приехав в Москву к шефу, он узнает, что институт, где работает Олег, совсем рядом, и решает зайти к другу. И надо же — сталкивается с ним в коридоре. Олег радушен, тащит его в отдел, там вечеринка по какому-то поводу, в общем, слово за слово, и тут Эмин спрашивает, кстати, про гастарбайтера. Олег не сразу врубается, а когда вспоминает, весело машет рукой: да ты о чем, он давно на органы разошелся, легкие ушли, и печень пригодилась, а вот почки — нет, в хлам были разбиты. Предупреждая вопросы, Олег объясняет, что все было предопределено. Мозг умер, человек неизвестен и не востребован, а органы еще могут кого-то спасти. В таких случаях действует презумпция согласия: консилиум дает добро на использование органов. Все законно, старичок. Эмин потрясен. Вернувшись в свой пенал, он снова звонит Олегу и снова спрашивает его: это было единственное решение? Не было никаких вариантов спасения, ты уверен?
На следующее утро его встретит в кабинете заплаканная Настя: Олег Евгеньевич уволился…
Фархот Абдуллаев нарушил сразу два табу постсоветского кино: социальность и морализм. Оба дискурса были маркированы как постыдное советское наследие, от которого нужно избавляться. Но покуда наше кино блуждало в потемках, пытаясь ощупью найти свой путь, на съемочные площадки пришло новое поколение, свободное от совковых комплексов. Эти непуганые ребята реабилитировали социальное, вспомнили про нравственные ценности. «Простые вещи» Алексея Попогребского, не бог весть какое искусство, стали рубежным артефактом, представив на экране знакового для нашей культуры героя — врача. Врача-анастезиолога, между прочим. Медика, который — по идее — спасает пациента от страданий в процессе хирургического вмешательства. Драма в том, что он не может преодолеть стыд. Его ломает брать гонорары с больных и их родственников, как делают коллеги. А жалованье грошовое, содержать семью он не может, с жизнью не справляется. Нейрохирург из «Презумпции согласия» в доэкранном прошлом эту проблему решил. Скорей всего легко и просто. В фильме мы застаем его в полном порядке. Эдаким хозяином жизни, деловым человеком без сантиментов. Он отправил биомассу на органы, но не нарушил закон. И Эмин это знает. Как знает он и то, что врач воспользовался удачным для него стечением обстоятельств и срубил бабок под это законное — комар носа не подточит — дельце. Однако фишка фильма — не в несовершенстве наших законов, каковые открывают путь проходимцам и мерзавцам. Фишка в том, что вымирающий вид хомо сапиенс — людей с невытравимой нравственностью — еще не исчез бесследно с лица земли.
Узкоплечий Эмин не обладает статью борца и героя. И все же, доведись ему быть в составе консилиума, решавшего судьбу того несчастного, он бы встал намертво.
«Презумпция…» окутана облаком актуальных смыслов, и ты волен их считывать или не заметить. Лично я даже решусь на обобщение: на пятачке подмосковной больнички каким-то образом пересеклись главные драмы постсоветского общества.
Нет, не все так плохо. Жизнь течет и временами даже радует, «понаехавший» азер, похоже, защитится в Москве. Но как быть со звериным оскалом социума, что преследует нас, подобно голодному волку, метящему в сонную артерию.
]]>
Нана Джанелидзе сняла фильм «А есть ли там театр» с Кахи Кавсадзе, о Кахи Кавсадзе и обо всех нас — тех, кто родился и жил в стране сбывшейся Утопии. Вот уже двадцать лет, как она исчезла с карты мира. Но память осталась. Ее носителей все меньше, они сходят со сцены жизни, часто унося с собой невысказанное. В ответ на массовый уход свидетелей ХХ века случился бум памяти — не стихийный, как это было в 60-е, отмеченные потоком мемуарной литературы, а инспирированный научной средой обществоведов и гуманитариев. Глобальный интерес к прошлому, явленному в отдельной человеческой судьбе, как бы ни была она обыденна или экстраординарна, буквально лихорадит академический мир, не минуя Россию, где то и дело собираются симпозиумы, анализирующие феномен памяти (а также и забвения) вдоль и поперек.
Нана Джанелидзе, режиссер, кинодраматург и немножко композитор, скорей всего, ничего и не знает о некоем научном буме, но благодаря художнической интуиции попадает в самую точку. Тут важно, что замысел фильма не вынашивался, а родился спонтанно — как озарение. Дело было на вечере, посвященном столетию отца Кахи Кавсадзе — певца и хормейстера Дато Кавсадзе, прошедшего войну, плен и замученного в сталинских концлагерях. Кахи вел этот вечер и впервые публично рассказывал об отце, которого видел два раза в своей детской жизни. Нана ворвалась за кулисы: «Я сниму об этом фильм!» И сняла. Быстро. А могла бы еще быстрее, если бы не болезнь Кахи. На пресс-конференции после показа фильма на Минском МКФ «Листопад» я спросила Кахи о свободе импровизации на съемочной площадке, уверенная в том, что все строилось на импровизации. Не успела я закончить фразу, как из зала на просцениум метнулась Нана с протестующим воплем: «Никакой импровизации!» И не осталось сомнений в том, что Кахи Кавсадзе, крупный драматический актер, всю жизнь прослуживший в Театре имени Шота Руставели и по сей день играющий на прославленной сцене, не импровизировал на съемочной площадке, а играл роль в полном соответствии со сценарием. Это обстоятельство позволило международному жюри кинопрессы вручить Кахи Кавсадзе приз «За лучшую мужскую роль». Зал встретил решение жюри овацией. Ведь и впрямь на фестивале, собравшем в четырех конкурсах хорошие и очень хорошие картины, не было другой мужской работы, которая могла бы соперничать с работой Кахи, с тем образом — воистину эпическим и даже героическим, который он создал. А ведь картина фигурировала в документальном конкурсе! Нечастый случай, когда документальное и игровое не спорят между собой, а, преодолевая границы жанра и вида, восходят к абсолюту художественной правды.
У Кахи в домашнем архиве сохранилось лишь четыре — зато каких! — документа: три фотографии и письмо Сталина деду артиста — Сандро Кавсадзе, адепту грузинского многоголосия и хормейстеру, под чьим руководством будущий тиран пробовал голос в том самом духовном училище, где прилежно учил Закон Божий. Нана изобретательно распорядилась документами, прибавила к ним буквально несколько кадров военной кинохроники. Она ввела хроникальное в открытое театральное пространство, использовав в этом качестве заброшенное железнодорожное депо с высоченными, как в католическом соборе, перекрытиями. По легенде, в этом депо работал Сталин, когда еще был Кобой. Всего лишь апокриф, и он здесь не сыграл. Сыграло другое — то, что вычислила Нана: синхронность масштабов съемочной площадки и фигуры великолепного Кавсадзе, наделенного фактурой античного героя. Грех было такое не использовать. Когда Кахи идет по декорации в черном пальто-рединготе — то разговаривая сам с собой, то прочищая голос, — эффект, надо сказать, оглушительный в прямом и переносном смысле, эта динамичная завязка мощно втягивает в действо. Именно в действо преобразуется рассказ Кахи, озвученный им же на русском.
Кахи достает из внутреннего кармана фото: вот дед Сандро с сыновьями, один из которых Даташка — отец Кахи. А совсем маленькая фотография — мать Кахи со своими сыновьями в матросских костюмчиках по довоенной советской моде — сопровождала Дато на фронте и каким-то чудом вернулась в семью. Фотография спасла Дато от расстрела — в плену близ Керчи, где полегла грузинская дивизия, его хотели пустить в расход как комиссара (каковым он не был), но сентиментально настроенный немецкий офицер, увидев фото, изрек, что такой семьи не может быть у коммуниста, и определил отца Кахи в концлагерь.
В тоталитарном режиме, по слову поэта, «все судьбы в единую слиты». Бывают, однако, и отличия, как в случае с Дато Кавсадзе. Немцы разыгрывали и национальную карту, сталкивая лбами попавших в плен советских воинов из разных республик. К примеру, грузинам было позволено искать родственников или друзей из европейской эмиграции и переходить на их попечение. Грузинские эмигранты вызволили Дато, а когда он оправился, было решено организовать грузинский хор. Под это дело Дато вывел из-за колючки немало людей, не имевших никакого отношения ни к грузинам, ни к хоровому пению. А сам расплатился по полной за то, что остался жить да еще смел петь в грузинском хоре. После Победы Дато вернулся в СССР, но до Тбилиси, до семьи так и не добрался. НКВД арестовал его на подходах к городу, и жена с детьми увидели отца и мужа только на кратком свидании в тюрьме. Дальше была ссылка на Урал и скорая смерть.
Братьев Кавсадзе как сыновей врага народа выгнали из музыкальной школы-десятилетки. Растила их мать, прожившая с отцом своих детей всего-то семь лет. То была женщина большого мужества и христианской жертвенности. Представьте, она, как жена декабриста, поехала на Урал в ссылку к мужу в 46-м — время великой смуты, и не было гарантий, что она доберется до цели и вернется к сыновьям. Она добралась и вернулась и каждую неделю педантично посылала мужу мед и масло, веруя, что адресат получит посылку.
Одним словом, судьба семьи Кавсадзе — хрестоматия тоталитарной эпохи. А тот факт, что у деда Сандро были личные отношения со Сталиным, что Сталин предлагал старику помощь, когда тот слег в больницу, ровным счетом ничего не изменил в судьбе семьи. Хотя отрок Кахи писал письмо «дорогому великому Сталину» и просил за отца.
Кахи Кавсадзе доведет свою исповедь до нынешнего дня, вспомнит перестройку, помянет любимую жену и ни слова не скажет о своем актерском пути. В фильме нет никаких подсобных картинок из фильмов и спектаклей Кавсадзе — Кахи обрел право «дерзать от первого лица». Так в 70-е великий английский актер Берт Ланкастер комментировал документальную эпопею о второй мировой войне.
Режиссер Нана Джанелидзе осмысляет семейную хронику как эпос ХХ века — века тоталитарных режимов и попрания человека и человечности. Поэтика фильма отсылает к «Покаянию» Тенгиза Абуладзе, и он смотрится как постскриптум к высказыванию великого мастера. Нана Джанелидзе была соавтором Абуладзе в работе над сценарием. Стало быть, имеет моральное право на досказывание. И на такое название — «А есть ли там театр», в котором угадывается финальная реплика «Покаяния» в устах незабвенной Верико Анджапаридзе: «Эта дорога ведет к храму?»
Синкретическая поэтика «Покаяния», насквозь пропитанная тропами, выводила повествование за рамки конкретного исторического времени. Джанелидзе, напротив, предельно конкретна в рассказе о судьбе одной личности, одной семьи. Но ей важен масштаб, нужна монументальная рама. Масштаб обо-значается прежде всего фигурой Кахи Кавсадзе, монументальной без усилий. И сменными декорациями. В ход идут скульптуры вождя в полный рост в обрамлении алых стягов, стол, покрытый алым сукном в формате карты СССР, паровоз, украшенный флагами и портретом Сталина, который напрасно встречают дети и жена Дато Кавсадзе… Чистые локальные цвета — как вспышки памяти. Преемственность поэтики маркируется еще и именем художника – Зуры Микеладзе, сына Гии Микеладзе – автора изобразительной концепции «Покаяния»1. И музыка подобрана знаковая — марш «Прощание славянки», грозные песни военных лет… «Пусть ярость благородная вскипает, как волна»… Прошлое страшных и героических лет навсегда осталось общим. В том прошлом нет ни эллина, ни иудея. Не знаю, закладывала ли эту мысль Нана Джанелидзе в свой фильм, но чувствовала она именно так, тут я готова спорить.
Фильм в целом — как замысел и как высказывание — тоже поразительный документ. Народы бывшего СССР разбежались в разные стороны, едва ослабла мощь державной десницы. И все же настает час, когда грозно, словно нежданная Атлантида из пучины вод, всплывает свидетельство неразрывной, кровью скрепленной связи народов, попавших волею судеб в плавильный котел национального братства. Есть в картине мистический звук, как был он и в «Покаянии».
…И все-таки Кахи импровизировал. Однажды. Он лихо станцевал лезгинку, в избытке чувств вспрыгнул на стол и продолжал танец на столе. Но Нана не была бы Наной, если б не разрезала пленку, чтобы смонтировать ее на монтажном столе. Эту лезгинку надо видеть — словами не расскажешь.
1 Фильм получил спецприз жюри документальной программы «За изобразительное решение».
]]>
Современные старшеклассники и студенты уже не помнят того томящего сказочного чувства, с которым ждешь очередную серию подросткового зарубежного сериала, где все такое же, как во взрослых фильмах, — про любовь, про первые отношения, мальчики и девочки в новой почти семейной жизни: незабываемые «Элен и ребята», «Беверли Хиллз 90210» (середина 1990-х). Современное телевидение не испытывает недостатка в специализированной продукции для потребителей любого возраста. И российский молодежный сериал нельзя назвать качественным способом перенесения западной идеи на российскую неадаптированную почву. Можно с уверенностью утверждать, что молодежный ситком — уникальное, оригинальное явление российской медиакультуры.
Уже на протяжении трех лет успешно реализуется на канале ТНТ сериал «Универ», продолженный в 2011 году в проектах «Универ. Новая общага» и «Универ. Саша и Таня» (выход в эфир планируется в 2012 году). Успех сериала был предсказуемым: его создатели известные люди — Вячеслав Дусмухаметов, Семен Слепаков, Артур Джанибекян, к тому же ситком родился в недрах эффективно реализуемого Клуба веселых и находчивых и Comedy Club. Секретные ин-гредиенты успеха юмористического многосерийного действа — нетипичное импровизированное повествование, в котором принимают участие не только актеры, но и, желательно, медийные персонажи, шоумены, а лучше всего — люди, не имеющие никакого отношения к профессиональной актерской деятельности. Получается почти реалити-шоу, созданное с большой долей достоверности и в полной мере соответствующее пожеланиям и предпочтениям зрителя.
Содержание сериала не очень тесно связано с современной российской студенческой жизнью: здесь не много университетских аудиторий, необременительный намек на занятия, домашние задания, рефераты, сессии, несколько привлекательных (пьющих, коррумпированных, беременных и способных к страстям и искренней любви) преподавателей, чуть-чуть студенческих сообществ, декорации общежития (имеющие отдаленное отношение к истинной российской «общаге») и то, что и составляет основное содержание сериала — любовь, дружба и развлечения. Сюжетосложение (интригующее и непредсказуемое) можно также назвать вполне успешным: типичная блондинка (Мария Кожевникова) постепенно становится нетипичной, разумной и талантливой; туповатый спортсмен-филолог в исполнении Виталия Гогунского (классика, прямо по М.Веллеру, «Легенда о стажере») становится поэтом и композитором; «Казанова» (Алексей Гаврилов) переходит на уровень серьезных, почти семейных отношений с очень странной девушкой-инопланетянкой; «Казанова Второй» (Арарат Кещян), заменивший Первого, безвременно ушедшего в армию, в сатирическую линию сюжета встраивает историю совершенно серьезной несчастной любви, романтики и страданий; нетипичный сын олигарха (Андрей Гайдулян); нетипичный олигарх — трогательный любящий отец (Алексей Климушкин), выбравший себе к тому же нетипичную жену (учительницу русского языка — автора эротических романов).
Сериал — это оформленный в системе зрительского сознания миф. Движущей силой мифологической истории «Универа» является КВН-дискурс. Этот вид масскультурного текста возник из сатирических стендап-шоу, юмористических передач советского периода с внесенным в него компонентом со-стязательности. Материал этой игры был удачно переосмыслен, обработан в соответствии с социальными и политическими чаяниями интеллигентского дискурсивного пространства 1960-х годов. До сих пор среди кавээнщиков нет «бывших» — актер, вышедший из этого мира, не может продолжать существовать в иной профессии (обучение которой успешно совпадало с этапами конкурсного отбора, фестивалями, сезонными играми, созданием сценариев, отработкой материала, репетициями). В российской телевизионной культуре стилистика, структура, система сюжетного исполнения, принцип отбора актеров, сама система актерского мастерства, школа импровизации и изменчивости плавно преобразилась в структуру современных юмористических сериалов и программ. Текстообразующими факторами этого нового типа шоу является специфическая система персонажей, в которой находятся системно завершенные образы-маски, обладающие признаками изменчивости и импровизированности.
Создание образов, структурирование сюжета, параметры конфликтообразования строятся только по одному принципу — неподготовленность, экспромт, непредсказуемость, провокация. Если сюжет или образ этим критериям не соответствуют, они не соответствуют «типологии смешного» по версии КВН-игры как нового типа искусства, новой мифологии.
Этот тип повествования семиотически витальный, то есть живой, непрерывный, меняющийся. Фундаментальный принцип «нового творчества» (КВН) — изменчивость, проявляющаяся на сюжетном, образном, конфликтообразующем уровнях. Признаки этого типа текстовой реальности — относительная автономность, целостность организации, деятельностное начало, провоцирующее повторение сюжета и героя на различных уровнях, сочетание устойчивости и изменчивости целесообразного развития, обладающее свойствами организации и самоорганизации, иерархичности, открытости. Медиатекст характеризуется активным взаимодействием со средой, со зрительским восприятием, с пожеланиями аудитории, которая влияет на него, и одновременно он сам формирует среду, в том числе и социальную — человеческое общество.
Естественность юмористического текста предполагает, что информация отображается в виде, пригодном для непосредственного использования, без контекста и дополнительной информации. Нет необходимости заставлять зрителя дополнительно обрабатывать эту информацию, уточнять значения сюжетных ходов, производить какие-либо преобразования.
Расположение информации в содержании сериала уподобляется мифологическому сюжету: сюжет возникает как бы «на пустом месте», из ничего, вне конкретного времени и пространства. Сюжет должен повторяться и достраиваться (исчезает персонаж или часть его функций, к примеру, Гошан уходит в армию — на его месте должен появиться персонаж подобного типа (Майкл), вместо одного неудачного сына олигарха появляется другой (Антон). По этим законам и строится повествование, создается текст, достраиваемый из внешних факторов, развивающийся как живая система. Новая мифология — это типология повторяющихся сюжетов (проигрываемых новыми персонажами в различных версиях), каждый из персонажей имеет сюжетное ядро (базовые черты в презентации персонажа, например, «блондинка», «тупой спортсмен», «Казанова», «зубрила», «русский олигарх» и т.д.), меняющаяся линия мифологического образа, которая позволяет сюжету, персонажу существовать вечно (разнообразие партнеров у «блондинки» и «Казановы», поиски вариантов совпадения желаний с возможностями у «олигарха»…). Изменчивость периферийной части структуры персонажа и устойчивость узловой, центральной составляющей образа, его ядра — беспроигрышный вариант в организации вечного (сериального) сюжета.
В итоге создается новый тип живой риторики, тип героев, что является основой построения сюжета и драматургического конфликта. В «Универе» реализуется КВН-мифология, цельная развитая система, в терминологии которой формируется и проявляет себя современное молодежное социокультурное пространство; это новая система общественного сознания, нацеленного на реализацию концепции дискретности и непредсказуемости мира, заменяемости составляющих его объектов, импровизированности — как единственно верного закона существования жизни.
]]>
Учи, подруга, химию,
она тебе нужна.
При поцелуе с мальчиком реакция важна!
Из лирики девичьего альбома
СТС — один из лидеров на российском телевидении по производству долгоиграющих адаптаций сериалов, ориентированных на просмотр всей семьей. «Физика или химия» — удобная, добросовестно срисованная с покорившего мир первоисточника адаптация, вполне отвечает евроформату и отконфигурирована в соответствии с российским законодательством. Универсальный фильм, покрывающий разновозрастную аудиторию, предлагает несложный, вполне предсказуемый «физико-химический» процесс освоения уроков зарубежных молодежных сериалов и проблем, аккумулированных в прошлогодней «Школе» Валерии Гай Германики.
Предыстория
Общая тенденция или альтернативный проект? Чтобы оценить степень новизны нового продукта, предлагаем кратчайший экскурс в историю знакомства постсоветского зрителя с традицией школьного сериала, затрагивающего остросоциальные темы. В начале 90-х открытием субкультуры детства и отрочества в режиме многосезонного фильма стали «Дети/подростки/старшеклассники с улицы Деграсси» (Канада, 1979—1991), в котором школьников играли их сверстники, взрослеющие вместе со своими персонажами, что придавало сериалу особенную достоверность. История пятнадцатилетней школьницы-матери, обсуждение проблем контрацепции в школе, подростковый алкоголизм — все это было ново, остро, посему можно сказать, что сериал сыграл важную воспитательную роль для поколения, рожденного в преддверии перестройки в СССР. Затем промелькнул более жесткий австралийский сериал «Школа разбитых сердец» о школе Хартли из мультирасового района Сиднея: наркотики, межконфессиональные конфликты, бездомность, имел место и роман молодой учительницы с учеником. От ТВ-6, транслировавшего вышеназванные произведения, эстафету телепедагога принял СТС: чуть отклонившись в сторону телегламура, он представил все сезоны «Беверли Хиллз 90210». Все это гарнировалось розовыми французскими «Первыми поцелуями» и ситкомами о семье («Чарльз в ответе», «Альф», «Дежурная аптека») на других телеканалах, образуя соответствующий телевизионный ландшафт подростковой субкультуры.
Сегодня, при развитом cетевом общении, изменились и условия бытования молодежных сериалов. В отличие от генеральной телевизионной линии, интернет-сообщества Рунета предлагают не адаптации, а собственные переводы, переозвучки — на правах фанфикшн. В зоне доступа оказываются британские «Молокососы», испанская «Физика или химия». Переводы выполняются сетевыми командами энтузиастов — поклонниками сериалов «с полным пониманием специфики перевода».
Подростковое сознание питает массовая культура. Сложное, необычное соотношение ингредиентов — не для долгоиграющего сериала. Это подтвердила и телевизионная работа Германики, использующая традиционные коллизии. В «Школе» режиссеру, несмотря на некоторую шероховатость, пунктирность образов все же удалось избежать «мыльных» ноток, тем самым сохраняя репутацию серьезного драматического молодежного сериала и подтверждая свою репутацию провокаторши даже «на уровне нумерологии»: заканчивается сериал на 69-й серии. По следам проекта возникли другие — облаченные в аналогичную драматургическую униформу. Это не бомбы и не осколочные снаряды, а скорее, спокойные эховолны, эхосигналы проекта Первого канала.
В 2011 году вслед за темой, сюжетикой тиражированию на российском ТВ подвергся, разумеется, и сам гриф Школа уже не только как социальный институт, базовый социальный архетип, а манок, бренд. В традиции вербальной эксплуатации темы и названия зрителю была предложена адаптация испанского мистического сериала «Черная лагуна». «Закрытая школа» («АМЕДИА» по заказу СТС), таким образом, послужила своеобразным адаптером для переключения аудитории канала от эстетики ромкома к сериалу, претендующему на жесткое и более реальное отражение проблем школьной субкультуры, заговорившему на запретные темы в политкорректном ключе.
Следующая перерисовка — аналог скандально известной «Физики или химии», имевшей на родине резонанс, подобный сериалу Германики в России, и вышедшей за пределы Испании благодаря чистоте дискурса, традиционной нарративной манере и традиционному актерскому исполнению, без серьезных намерений на чрезвычайную аутентичность. Сюжет (впрочем, как и экспериментальная «Школа» Германики, и классический «Беверли Хиллз...» — таково свойство молодежного сериала) отталкивается от тщательно прописанных персонажей, каждый из которых легко переходит в другой, в том числе не кинематографический, сюжет, и ряда острых тем для обсуждения с родителями. При этом если кино Германики отражает страсть языческого подросткового сознания к запредельному и помогает выработать готовность общества к диалогу с подростком, не аттестуя, а прогностируя, то адаптации компаний «АМЕДИА» и «КостаФильм» избирают проторенный путь. Они осторожны и предсказуемы: имена героев русифицированы, возраст учительницы, положившей глаз на несовершеннолетнего красавца, приуменьшен и т.д. В «Физике или химии» используется стабильный фонд клише, набор нескольких параллельных сюжетных линий, позволяющий квалифицировать сериал как драмеди о среднем образовательном учреждении, в котором педагоги ненамного старше учеников.
В каждом десятилетии в школьной теме возникает новый — прогрессивный аспект, который в скором времени входит в обязательный набор коллизий. Сообразно с тенденциями, «Физика или химия» к привычной комплектации конфликтов добавила сюжет каминг-аут (от англ. coming out), разворачивающийся не просто в констатацию факта, а в самостоятельную линию, подробно раскрывающую процесс добровольного признания школьником своей принадлежности к сексуальному меньшинству и решению — его окружением — сакраментального вопроса «а если это любовь?»…
«Наша учительница — расистка». Инструкция для учеников
Любопытно, что поклонники ожидали показа «Физики или химии» на MTV. Адаптации-озвучки в два голоса этого телеканала имеют репутацию полулегальной версии и приветствуются в молодежной субкультуре. Необходимо обратить внимание на пространство тиражирования испанского сериала и его российской версии — виртуальную среду, в которой обитают зрители — авторы перемонтажа, многочисленные интерпретаторы сериала, репрезентирующего школьную субкультуру. Для примера: интернет-сообщество одной из крупнейшей социальной сети Рунета «В сериале», посвященной молодежным ТВ-продуктам, декларирует свою миссию весьма прямолинейно: «группа объединяет все увлечения подростков. Все, что им интересно. Любовь, секс, наркотики и т.д.».
При этом активно общающаяся в сети аудитория сериала — уже не школьники. Но ведь и традиция создания текстов и их переписывания внутри школьной субкультуры переходит от старших к младшим. Альбом, страничка, снабженные секретиками и приколами, — необходимый для подростка способ самовыражения, вариант социализации личности. Естественно, большим вниманием пользуются любовные перипетии школьников, а не учителей. Исключением становится роман Алекса (Гела Месхи) и Ирины (Виктория Полторак) — модель «ученик — учительница». Нарезка эпизодов истории, вычлененной из сериала, выполняет определенную психологическую функцию, связанную с возрастом ее авторов-пользователей, мировоззрением и в меньшей степени — с сексуальной ориентацией реципиента, обращающегося, скажем, к самой жареной сюжетной линии «Физики или химии» — истории однополой связи. Тем не менее ассортимент сюжетов молодежного сериала как такового на сегодня стабилизирован, и порождение новых единиц возможно в рамках уже существующего материала: каждая история одновременно и оригинальна (обладает широким спектром вариативности, дарит простор для вторичного творчества), и предсказуема.
«Физика или химия» не имеет отношения к заявленным в названии предметам и их специфическим формулам и уравнениям. В комфортабельной атмосфере декорированной на европейский манер школы происходит открытие мира школьников-подростков взрослыми. Названия серий оформлены в форме «паремий», подходящих для цитатников или заголовков в интернет-дневниках: «Вещи, которые ты обязан сделать перед тем, как ты умрешь»; «Это просто секс»; «У сердца бывают аргументы, которых не знает разум».
Существенный методологический недостаток большинства картин, посвященных детско-подростково-молодежной субкультуре, — отсутствие возрастного различения, ориентация на унифицированную форму, унифицированного зрителя. И школа как авансцена мелодраматических событий вполне универсальна, на ней разыгрываются многочисленные семейные конфликты, актуальные для аудитории от пятнадцати и старше. Директор в исполнении Любови Германовой берет под опеку старшеклассницу Риту Туманову (Наталья Скоморохова) — дочь своего бывшего мужа; завуч (Александр Смирнов) выступает против трудоустройства в школу сына, а затем всячески разруливает конфликты неопытного педагога с подростками и коллегами. Весьма смело представлены отношения родителей и учеников в первой же серии: мать рекомендует сыну тщательно визировать перед направлением в стирку карманы брюк, дабы не выстирать случайно дурман-траву.
Значит, профориентация учителей и их подопечных не озвучена в названии. В России педагоги адаптированного испанского сериала воспринимаются как новейшие вариации Нестора Петровича из «Большой перемены» А.Коренева. При этом в разыгрываемых моделях на первый план как будто выходит гуманитарная составляющая. Молодые учителя чужды точным наукам и вопреки тенденциям российской школьной системы преподают историю искусств (Эрик Артемович Крамеров), философию (Ирина Сергеевна Некрасова), литературу (Лада Константиновна Белова) и физкультуру (Евгений Тигранович Закоян). «Именно любовь объединяет всех героев истории. Через нее они получают истинные знания», — сообщает режиссер Рамиль Сабитов, настаивая, что у сериала нет ничего общего со «Школой» Валерии Гай Германики.
Ирина, печальная амазонка, пылкая и сосредоточенная, вещает: «Уровень твоей жизни зависит от качества мысли». Эрик позволяет себе еще более смелые высказывания, которые ученики интерпретируют как угрозы. История Ромео и Джульетты в пересказе Лады звучит как мимоходный комментарий модели ученических взаимоотношений. В целом перед нами ликбез на тему приятного выживания в условиях повышенной опасности, оперирующий стандартным для жанра девичьего альбома набором переживаний и аналогий. Кажется, целевая аудитория сериала — выпускники педвузов. Между тем роман инфантильной Лады (Мария Викторова) и физрука (Александр Лучинин) вряд ли тронет российскую аудиторию, зато иные проблемы, например: «Как не заразить ученика гонореей», «Как шантажировать препода», просящиеся в заголовки бульварных газет, вечерних телешоу или поста блогера-миллионника, зрителя привлекут.
«Наша учительница — расистка», — возмущается на замечание к двойке по русскому, поставленной приятельнице, Кира-правдолюбка (Лилия Разакова) — девушка, весьма удачно обживающая амплуа школьной журналистки. И тут же обнаруживает решение: «Давай напишем об этом в блогах». Пространство для усвоения уроков «Физики или химии» — Интернет, странички в Живом Журнале, социальных сетях, виртуальных дневниках, ставших продолжением жанра школьных хроник, песенников, тетрадей-анкет. Проблемы «Физики или химии» реальны для быта российской школы. Но смакование их превращает сериал лишь в череду эффектных ситуаций. Российская версия сосредоточивается на скрупулезном копировании перечня проблем без поиска ментальной аутентичности, стихийного погружения в субкультуру, забывая, что и школьный фольклор самобытен, национально обусловлен.
История Фера и Давида — листки в девичьем альбоме
Практика тиражирования посредством переписывания, копирования текста подростковой субкультуры, освоенная в постфольклорном творчестве, переходит ныне на сериалы, которые, как и рукописные тексты, переструктурируются и передаются уже в качестве «своего», освоенного внутри субкультуры произведения. Фильм обретает новый облик, новое название. Так произошло с историей Фера и Давида из испанской «Физики или химии».
Любопытно, что ценности девичьей субкультуры в этой линии экстраполируются на историю мальчиков, в этом, по всей видимости, и заключен секрет успеха на первый взгляд специфического сюжета у широкой аудитории. По сути, перед нами — экранизация истории из сентиментального альбома, помогающая усвоить правила этикета, фиксирующая в игровой форме опыт общения молодых людей, характерные ментальные особенности, свойственные старшеклассницам и студенткам: завоевание возлюбленного, знакомство с родителями, переживание измен, греющая сердце попытка возлюбленного заработать на романтическое путешествие.
В третьем сезоне испанской «Физики или химии» шестнадцатилетний Фер (в российской версии Федор — Илья Иосифов), сексуальная ориентация которого заявлена в первой серии первого сезона, влюбляется в натурала и гиперсексуала Давида. Сюжет завоевания понравившегося юноши — это история терпения, история подростковых подвигов от чтения журнала о компьютерных играх до пассивного наблюдения за романами объекта поклонения с красотками и маскировкой желания обладать возлюбленным. Наконец Давид готов ответить на чувства Фера, но подвергается шантажу со стороны одноклассника — гомофоба и расиста Горки. Уговоры бросить вызов семье и школьной общественности бесполезны. Весьма смело для формата решена сцена первой близости юношей в школьном душе. Признаться в чувствах Давиду помогает несчастное происшествие — в школе случается пожар, в котором чуть не погиб Фер.
В следующем сезоне мальчики уже сталкиваются с типичными для пары проблемами: верность, знакомство с семьей избранника через четыре месяца знакомства, попытки совместного проживания и воскрешения чувств «конфетно-цветочного» периода. История развивается по мелодраматическому канону. Прагматически это опять же девчачья игра в отношения, имитирующие семейные. Смакование проблемы приводит к утрате остроты, превращает историю в жвачку. Однако недостаток сюжетоплетения, усредненное понимание компенсируются в оригинале классом игры. И слепое копирование лишит историю драматизма и превратит ее в абстрактную конструкцию и в искажающую реальное положение дел картинку. Например, в оригинале учительница Олимпия вызывает в школу отца Давида, обеспокоившись чрезмерным потреблением подростком марихуаны, а вовсе не гомосексуальными наклонностями юноши, которые он всячески афиширует за пределами отчего дома. Более того, преподавательница выступает адвокатом мальчика. В российских реалиях такая ситуация не выглядит достоверной и вряд ли является необходимой для экранизации, если иметь в виду ворох по-настоящему актуальных проблем и противоречий современной школы. Правда, пока непонятно, доберется ли до истории школьников-геев российский аналог «Физики или химии». Сериал идет в прайм-тайм1, и главным его конкурентом в борьбе за молодежную аудиторию являются «Интерны» — адаптация американской «Клиники», также посвященная проблеме взаимодействия поколений, но решающая конфликты в сатирико-юмористической стилистике черного медицинского юмора.
«Наш сын — гей»: инструктаж для родителей
Между тем испанская «Физика или химия» в мировом контексте не является произведением новаторским, а следует общей тенденции. Сегодня ЛГБТ-тематика в сериалах находит отражение в различных формах. В одних проектах присутствуют гомо- или бисексуальные основные персонажи, в других — лишь второстепенные. Обычно рассчитанные на широкую аудиторию, сериалы посвящают только отдельные эпизоды теме однополых сексуальных отношений — в этой связи можно вспомнить «Факультет» (1998—2003), транслировавшийся в России на MTV. Действие разворачивалось в колледже, студенты (среди которых были геи и лесбиянки) попадали в различного рода сексуальные приключения. Безусловно, «Физика или химия» на определенном этапе вызовет скандал. Показательно, что выбор «первого развлекательного» канала России пал на политкорректную «Физику или химию», вызвавшую серьезный резонанс в католической Испании, ведь, например, в британских «Молокососах» ситуация еще более сложная — гей дружит с мусульманином-наркоманом. Видимо, потому, что в России для развития темы нет и соответствующего кинематографического контекста; в отечественном мейнстриме можно вспомнить только историю об Иване Дулине из скетч-проекта «Наша Russia», входящего в телерепертуар подростков.
1 С 26 сентября 2011 года сериал стал выходить не в 20.00, а в 09:30, с повтором в 00:30 следующего дня. 29 сентября 2011 года в 09:30 была показана заключительная, 20-я серия первого сезона телесериала.
]]>