Strict Standards: Declaration of JParameter::loadSetupFile() should be compatible with JRegistry::loadSetupFile() in /home/user2805/public_html/libraries/joomla/html/parameter.php on line 0

Strict Standards: Only variables should be assigned by reference in /home/user2805/public_html/templates/kinoart/lib/framework/helper.cache.php on line 28
Биг-Сур и апельсины Иеронима Босха. Главы из книги - Искусство кино

Биг-Сур и апельсины Иеронима Босха. Главы из книги

Sauve qui peut!1

Генри Миллер
Генри Миллер

Говорят, можно отрубить хвост ящерице, и, не успеете оглянуться, она отрастит новый. Но к чему отрубать хвост несчастному созданию? Точно так же нет смысла побеждать или даже уничтожать своих врагов, поскольку утро принесет вам новых. Чего мы хотим, обрести мир или просто избежать ужасного конца?

Почти то же самое думаю я о потребностях, которые мы сами себе придумываем. Не о том, чего мы жаждем, ибо жаждать чего-то (даже святости) — значит, только накапливать карму. Приверженцы дианетики отличают «клиров», то есть «очищенных, освобожденных», от тех, кто еще не «очищен», то есть от громадного большинства из нас. Единственные «очищенные», которых мне до сих пор приходилось встречать, — это мужчины и женщины, никогда даже не слышавшие о дианетике. Когда ты «очищен», не важно, какого учения ты придерживаешься — истинный «очищенный» не следует никакому учению, — то обычно получаешь, что хочешь, тогда, когда это тебе нужно. Не слишком рано, не слишком поздно, не слишком много, не слишком мало. Ты и твои потребности проходите, так сказать, «чистилище» вместе. С невротиками дело обстоит иначе: невротик всегда смотрит извне на происходящее внутри, а если он все-таки находится внутри, он похож на рыбку в аквариуме.

Не хочу притворяться «очищенным», но точно знаю, что с каждым днем я вижу яснее все больше и больше вещей. Мне не нужно было ждать, пока перевалит за сорок, чтобы понять, что человек — существо в такой же степени ангельское, как и дьявольское; но только после сорока я научился ставить обе части нашего существа рядом и увидел, сколь прочен их союз. Как только я переставал искать дьявола в человеке (мужчине или женщине), я обнаруживал в нем ангела, и наоборот. В конце концов я научился видеть его таким, каков он есть, — существом не двойственным, а единым. И когда я достиг этой ступени, то смог понять многое из того, что прежде относил к белой магии или же к черной. Мне наконец предстала только магия, чистая магия, ничего, кроме магии. Если она использовалась для эгоистических требований, ее действие было губительным, если бескорыстно — эффект был сверх всяких ожиданий. Но существо ее было одно, независимо от того, как она использовалась.

Сегодня эта простая истина известна всему миру, благодаря наличию атомной бомбы. Разница между теми, кто мыслит категориями атомной энергии, и теми, кто мыслит категориями магии, та же, что и между теми, кто исследует микроорганизмы с помощью микроскопа, и теми, кто проникает в тайны Вселенной с помощью мощного телескопа. В одном случае вы стремитесь постичь ничто, в другом — бесконечность.

Когда вы начинаете проводить различие между «тенью и сутью» вещи, вы уже играете с магией. Или, говоря иначе, у вас есть лампа, но вы еще не знаете, что это нужная вещь, которую вы ищете. И вдруг, «как по волшебству», это случается. Что за странное слово — случаться! Все случается точно так же, как вы сами случились. Нужно время, чтобы просто понять, что именно случается каждый раз, но по мере повторения вы постепенно откроете — как быстро это произойдет, зависит от соотношения ясного и туманного, — что «случаться», инфинитив, неопределенная форма глагола, — это абсолютно точное слово, и вы имеете дело не с переходным глаголом (в китайском языке вообще нет такой категории), но с символом мысли, таинственным образом связанной с самой могущественной, вечной энергией, какую только можно вообразить и которая, выражаясь в доброй старинной манере, называется «сила Божия». Очищенные от невнятного контекста, который их обычно окутывает, эти два слова просто означают, что существует Интеллект, управляющий Вселенной, или Разум, который есть сама Вселенная, чтобы вы могли обращаться к нему, сотрудничать с ним, когда откажетесь от попытки самому играть первую скрипку.

Вот загадочный пример действия этой извечной магии…

Чем понапрасну бодать каменную стену (и почему это у нас так часто болит голова?), сядьте перед ней и, сложив руки, спокойно ждите, когда она рухнет. Если вы готовы ждать вечность, это может случиться в мгновение ока. Ибо стены уступают чаще, чем гордец, который правит нами. Не надо сидеть и молиться, чтобы это случилось! Просто сидите и смотрите, как это случится. И так сидите, забыв все, что вам говорили и внушали о стенах. Сосредоточьтесь не на головной боли, которая, как увидите, скоро исчезнет, сосредоточьтесь на пустоте между вещами и, наконец, на пустоте самих вещей. Когда эта огромная пустота будет наполнена одною лишь пустотой, вы осознаете, что то, что вы считали стеной, вовсе не стена, а, возможно, мост или огненная лестница. Конечно, стена останется на месте, и только на обычный взгляд она не будет отличаться от любой другой стены, но теперь вы освободились от обычного взгляда на вещи, а вместе с тем и от того остолбенения, в которое впадает каменщик, пытаясь понять, что имеет в виду ученый, когда объясняет истинную природу элементов стены. У вас преимущество перед ученым, потому что вы не чувствуете необходимости что-либо объяснять. Что есть — то есть.

Все вышесказанное — как болеутоляющее. Понимающие поймут. Кто не поймет, того по-прежнему будут мучить резь в животе или головная боль. И все же попытаюсь сказать это по-другому…

Все мы знаем, что человек обращается к хирургу, когда терапевт оказывается не в силах помочь. Или к психоаналитику — для операции на психике, — когда нет иного выхода. Или к стороннику методов Бейтса, когда специалист по глазным болезням признается в своем бессилии. Или к практикующему саентологу, как к последней надежде, когда все остальное кажется самоубийством. В любом случае, когда положение действительно безвыходное, мы предаем себя «в руки Иисуса».

Так вот… На протяжении всей печальной истории медицины существовали маргинальные фигуры (чьи имена всегда под вопросом), совершавшие чудеса, которые медикусы (всех веков) старались отменить, иногда лишь презрительное пожимая плечами — иных аргументов у них не было. Вообще говоря, подобного рода целителей призывали только в безнадежных случаях. О Парацельсе, например, говорят, что он оживил нескольких умерших. Иисус ждал три дня, прежде чем воскресить Лазаря. И во времена Иисуса жили чудотворцы еще более замечательные, нежели он сам, если верить описаниям его жизни и деяний. Я говорю об Аполлонии Тианском. Что же до Кабесы де Вака, который тоже жил жизнью мага, то до того момента, как он был поставлен перед выбором: исцелить или умереть, он и не подозревал, каким могуществом обладает.

Народные предания изобилуют захватывающими историями об исцелениях, совершенных мужчинами и женщинами, чьи имена теперь забыты. Одна из поразительных особенностей этих еретических трюков заключается в том, что может быть названо учением непризнания. Как Ганди успешно использовал учение о непротивлении, так и эти «заблудшие» практиковали непризнание: непризнание греха, вины, страха и болезни… даже смерти.

И напротив, медикус не только бьет тревогу при малейшем признаке недомогания, он еще заражает нас своею страстью к болезням, одержимостью, с какой он борется с ними, многоголовыми, как Гидра, отчего его славная «победа» над ними должна казаться еще славнее. Мы платим высокую цену за сомнительную милость, которую оказывают нам дипломированные «целители». За привилегию быть поставленным на ноги профессиональным специалистом приходится жертвовать тем, что мы заработали за годы тяжкого труда. Кто не может позволить себе роскошь быть разрезанным на куски квалифицированным мясником, должен умереть или заниматься самолечением. Интересная вещь происходит с этими дорогостоящими капитальными ремонтами организма — они не дают гарантии от другой, часто еще более тяжелой, болезни. Конечно, это другая болезнь. Чем больше нас латают, тем скорее мы превращаемся в развалину. Человек может продолжать существовать, но уже будет просто ходячим трупом.

Время от времени я вижу у серных источников людей, являющих собой великолепный пример здоровья и силы, которые много лет назад порвали с докторами. Все они рассказывают одну и ту же историю: они позабыли о болезнях, просто не обращают на них внимания, нашли себе занятие — что-нибудь из сферы общественно полезного, — которое заставляет их не думать о себе.

Я не стал бы останавливаться на этой мучительной теме, если бы не получал такое огромное количество связанных с нею писем, если бы мои посетители не заводили об этом разговор так часто. Может быть, ко мне тянет людей, любящих эксперимент. Может быть, ко мне тянет тех, кто мужественно старается проникнуть в тайну фокуса-покуса, который постоянно смущает нас и мешает идти по жизни. Люди беспрерывно сообщают мне о поразительных явлениях, удивительных происшествиях, невероятных случаях — как если бы я был новым Чарлзом Фортом. Люди борются, восстают, экспериментируют, видят проблески истины, возносятся на волне судорожной самоуверенности — и все же их попытки разрешить загадку обречены. «Дорогие сострадальцы, — хочется мне сказать им. — Знаю, вы озадачены и смущены, знаю, вы полны сомнений, знаю, вы ищете и боретесь, но не умнее ли будет прекратить борьбу (даже вопреки собственному сопротивлению), не умнее ли дать волю сомнению, поверить все светом собственного разума — и следовать его подсказке?» Один скажет, что звезды против него, другой, что его работа сводит его с ума или что босс у него — кровопийца, третий — что жизнь не задалась с самого начала или что причина всех его несчастий — в его жене, четвертый — что не может приспособиться к жизни в этом поганом мире, и так без конца.

Как бы ни были верны эти утверждения — Бог знает, может, все они слишком верны! — как бы сильно нам ни хотелось оправдать свое необъяснимое поведение, остается истиной, что, раз уж мы решили жить, раз уж решили радоваться жизни, ни один из этих доставляющих беспокойство и страдание, уродующих жизнь факторов не имеет ни малейшего значения. Я знал калек и инвалидов, которые лучились радостью и энергией. И знал «удачливых» мужчин и женщин, которые были, как гноящаяся язва. Способны ли мы воскресить мертвого, что можем мы дать такого, чего сама жизнь уже не дала нам и продолжает давать — полной мерой? Что можно сказать молодым людям, которые, будучи на пороге зрелости, бросаются к твоим ногам, как собака, и умоляют хоть как-то их утешить? Что стряслось с этой молодежью, которая, вместо того чтобы перевернуть мир зажигательными идеями и делами, думает о бегстве от мира? Что заставляет молодых стареть до времени, не верить в свои силы, вместо того чтобы быть свободными и самостоятельными? Откуда взялось у них убеждение, что они бесполезны и не способны к схваткам на жизненном пути?

Честертон в своей книге о Диккенсе много говорит о том, что значит изображать дурака или, скорее, быть дураком. А больше всего — о понимании дурака. В главе «Великие персонажи Диккенса» можно прочитать такое:

«Он (Диккенс) сказал о ней (жизни) две важные вещи — что она достойна того, чтобы над ней смеяться и чтобы ее терпеть. Скромные герои Диккенса не смешат друг друга эпиграммами; они вызывают друг у друга смех собственной персоной».

«Ключ к великим образам Диккенса в том, что все они великие глупцы… Великий глупец — это тот, кто скорее выше мудрости, нежели ниже нее… Человек может быть по-настоящему великим и в то же время по-настоящему глупым. Мы видим это на примере эпических героев, таких как Ахилл. Мало того, человек может быть по-настоящему велик потому, что он по-настоящему глуп».

«Можно заметить, что великие актеры всегда предпочитают играть роли великих глупцов, нежели великих интеллектуалов, ибо первые воплощают человечность.

В Гамлете отображены эстетические мечтания и метания интеллекта, но в ткаче Основе они отображены значительно лучше«.

«Читая его апостольское наставление терпеть глупцов с радостью, мы всегда делаем ударение на слове „терпеть“ и видим тут призыв к смирению. Было бы, возможно, лучше делать ударение на слове „радость“ и превратить наше общение с глупцами в удовольствие, чуть ли не в веселую забаву».

Поздняя вещь Жозефа Дельтея, называющаяся «Иисус Второй», написана со всем пылом и страстью молодости и вдобавок с божественной мудростью глупца. Это глубокое и уморительное произведение, глубокое потому, что оно так уморительно. Это что-то вроде седьмого дня творения, эта книга, и послание ее — того рода, какое может родиться только в седьмой день. В этой книге Иисус Второй мечется, как цыпленок с отрубленной головой. «Спасайся, кто может!» — вопит он, носясь по всей земле, предупреждая о неминуемой гибели, которая угрожает миру. Под конец где-то неподалеку от горы Арарат он натыкается на странного старца, который есть не кто иной, как сам Адам. Следует восхитительный диалог о дьяволах, «тех», кто несет ответственность за все наши беды. Иисус перечисляет величайшие преступления, совершенные во имя человечества (книга была написана, когда свежа была память о войне), а старина Адам насмешливо приговаривает: «А, nada, supernada!»2 Видно, что Иисус дошел до точки и, что еще хуже, не знает, что делать. Старина Адам отмахивается от всех ужасов, всех преступлений, всех зверств, успокоительно говоря: «Gestes que tout cela… Jeux de mains, ombres chinoises, phеnomelogie»3.

«- Дьявол не там, — говорит Адам вежливым, застенчивым голосом, голосом «inoui»4, как первое цветение миндаля. — Дьявол внутри. Это не действие, а состояние, — объясняет он. — Бытие, а не деяние. Дьявол — в душе!

Повисла библейская тишина. Слышно было, как тикают века над небесным сводом… потом раздалась пулеметная очередь… солдатский смех, топот сапог…

— Каждый за себя! Бежим! — крикнул Иисус.

— Дитя! — ответил голос… — Земля круглая… Они повсюду… Даже в райском саду.

Иисус лишился речи.

— И что с того! — говорит Адам. — Я здесь с самого начала, но и не думаю волноваться… Я здесь инкогнито, сын мой: это большая тайна…. Я ушел в подполье… подполье души (le maquis de l’вme)«5.

После прочтения этой книги испытываешь такое ощущение, будто тебе на голову пописали Божии ангелы. Она очаровывает живостью языка, богатством мысли, веселым богохульством и непристойностью, дерзким полетом фантазии. Автор ничего не щадит, не обходит ни одну святыню. И все же эта книга — свидетельство истинного преклонения — преклонения перед жизнью. Когда перестает сводить от смеха живот, когда смахиваешь последнюю слезу, понимаешь, что тебя не дурачили (в чем критики пытаются тебя убедить), а что ты только что расстался с шутом первой величины, шутом, освежившим твои затхлые мозги, и, вместо того чтобы наставлять, вместо того чтобы спасать, поднял тебя на «смех до упаду».

После Иисуса первого, второго, третьего и последнего остается древний Адам. Адам Кадмон. Или розовый алтей не прекрасен? А лесные фиалки доводилось вам видеть? Зачем вы сняли со стены распятие? Повесьте на место! Или я не сказал, что всякое распятие, достойное этого имени, — роза? «Спасайся, кто может?» Фи! Лучше попробуйте петь в Liederkranz6… это возвышает!..

Свидетельские показания в тональности до минор

Эфраим Доунер — отец маленького гения, Таши. С того момента как я начал писать это попурри, мне все время хотелось сказать о нем несколько слов.

Итак, примите свидетельское показание, которое я давно задумал, в тональности до минор. Если начистоту, я начал его много месяцев назад, позируя Эфраиму для портрета, который он писал в честь того, что я восстал с ложа скорби.

Всякий раз, как я с ним прощаюсь, на ум мне приходит слово «ритуал». Ибо есть в его ласковом участии, в его отзывчивости, пожалуй, нечто, отчего все его поступки напоминают отправление ритуала. Как только я думаю об этом, тут же становится ясно, почему я всегда чувствую себя таким счастливым в его компании. Тогда я понимаю, что любой поступок Доунера иллюстрирует ту истину, что, как выразился Эрих Гуткинд, высший дар, какой предлагает нам жизнь, — это возможность познать вечность. Говоря более земным языком, когда Доунер бросает щепотку приправы в еду, которую готовит, тогда этого блюда словно касается Бог, никак не иначе.

Жизнь у Эфраима Доунера трудная, но и веселая. Только неунывающий человек умеет не падать духом, намазать хлеб икрой, когда, так сказать, нет ничего, кроме горчицы. У Доунера в запасе тысяча и одна история о том, как несладко приходится порой художнику. Лучшая из этих историй — как он в Кань-сюр-Мер спал вместе с ослом в его стойле. Все его истории представляют собой вариации на одну и ту же тему, а именно, что для того чтобы стать художником, нужно перво-наперво быть художником. Никто не рождается художником. Это твой выбор. И когда выбираешь судьбу первого и последнего среди людей, тогда не видишь ничего необычного в том, чтобы спать в конюшне с ослом, копаться в мусорном баке или молча проглатывать упреки и оскорбления от тех, кто тебе близок и дорог и кто считает, что ты совершил ужасную ошибку, выбрав себе такую жизнь.

Кажется, это Сантаяна много и пространно писал о «правильной жизни». Что именно он говорил, о том я до сих пор не имею представления, потому что от природы не способен читать писателей, вроде Сантаяны. Однако я знаю, что имеется в виду под правильной жизнью и почему жизнь художника есть приуготовление к правильной жизни. Говоря коротко, правильная жизнь — это праведная жизнь. (Вся жизнь, вся смерть.) Это такая жизнь, при которой каждый день делаешь все, на что способен, не ради искусства, не ради страны, не ради семьи, даже не ради себя, но просто потому, что иначе не можешь. Жизнь — это бытие, которое включает в себя действие и не действие. Искусство — это созидание. Быть поэтом жизни — это summum7, хотя художники редко это понимают. Выдыхать больше, чем вдыхаешь. Сделать вдвое против того, что требуется. И тем отдать дань уважения, повиновения и поклонения Создателю. «Имя Божье выше Божьего мира», — как говорит Гуткинд. Об этом поэт жизни возвещает всякий день своей жизни.

Отступление… Когда я спрашиваю мэтра Эфраима, как я нежно его называю, существуют ли технические способы осветления (воды для акварели и гуаши), которые мне следует знать, или мне пойти интуитивно-опытным путем, он отвечает: «Используй петрушку, больше петрушки!»

Чтобы мне все стало окончательно ясно, Доунер берет меня за руку.

— Видишь ли, Генри… — Это его «видишь ли» означает, что он собирается углубиться в лабиринт. — Исчерпывающий ответ, — говорит он, — всегда кроется в самой природе загадочного явления. Если кто-то спрашивает: «Почему Сфинкс?», ответ должен включать в себя как Сфинкса, так и некоторые другие вещи. Некоторые считают подобный ответ неопределенным. Беда этих людей в том, что они никогда не ставят вопрос правильно. В исчерпывающем ответе можно обойтись без фактов и цифр, но в нем всегда присутствует Бог. Проблемы акварели — не космологические проблемы. И даже не гносеологические. Так что к чему тратить на них время? Побольше петрушки! Вот и все.

У Доунера есть автопортрет, который когда-нибудь, возможно, будет висеть в музее. Это великолепный портрет, и написан он великолепно. Рубаха смотрится как настоящая, лицо — как живое, а текстура такова, что способна выдержать грехи святого — или ефу ячменя. Доунер там распахнут, как само Пятикнижие под лучами полуденного солнца. Вид у него изумленный, если можно так выразиться, ибо он запечатлел на картине то мимолетное выражение, что отражается в зеркале, когда мы мимоходом неожиданно видим в нем себя. Доунер видит себя, смотрящего на себя, но не зная, что тот, на кого он смотрит, — это он сам. В этот быстрый промельк своего неизвестного «я» он умудрился привнести элемент cocasse8. Как если бы Иаков, проснувшись, узрел муху у себя на кончике носа. Человек не должен говорить, что он смотрит на себя; но в таком случае он не смотрит и на мир, ибо тогда мир мгновенно исчезает. Это просто взгляд, который он бросает на нас, но в этом взгляде заключено чудо жизни.

Одна деталь… Если присмотреться к портрету получше, замечаешь, что одно ухо торчит, как раскрытый веер. В этом есть что-то почти нелепое. Только знаток мог бы сопоставить гипнотический взгляд с этим причудливым придатком. Тем не менее это ухо. Ухо, которое уловило что-то отдаленное. Что? Кружение созвездий? Кваканье лягушки? Может быть, шелест времени, шепчущего о вечности. Что бы это ни было, человек слушает его всем своим существом. На мгновение он превратился в морскую раковину. Mysterium9.

Чтобы написать хороший портрет, художник, разумеется, должен обладать способностью заглянуть в душу модели. Чтобы написать хороший автопортрет, художник должен видеть пепелище. Человек стоит на руинах своих прошлых «я». Превращаясь в ничто, мы вновь оживаем. Фокус в том, чтобы придать судьбе остроту, примешав к ней пепел собственного безрассудства. Пепел содержит ингредиенты, необходимые для создания собственного портрета.

Эфраим Доунер и Веселеил Шац: среди всех моих друзей эти двое — единственные, чьему фундаментальному образованию я завидую. Шац учился в школе своего отца в Иерусалиме, Школе искусств и ремесел. Он не учился ничему другому, кроме академического и прикладного искусства; всем другим вещам, которыми мы насильно кормим наших отпрысков, он научился походя, между делом, благодаря чему знает их глубже. Что до Доунера, который родился и вырос в Вильно, то, на его счастье, дед у него был знаменитым раввином, известным не только своей великой ученостью, но и человеческой мудростью. Они счастливчики, эти двое моих друзей. Дух их свободен. Им не внушали мертвых теорий, их учили думать самостоятельно. Они по-прежнему полны жадного любопытства — ко всему на свете. Их объединяет здоровое отвращение к прозе фактов. Как читатель Доунер всеяден. Он с одинаковой легкостью читает на иврите, польском, немецком, французском, испанском, итальянском. Каждый год он перечитывает «Дон Кихота». Он один из полудюжины знакомых мне американцев, которые прочитали все, что выходит из-под пера Блеза Сандрара.

Бывая в городе, мы почти всегда обедаем у Доунеров. А когда они совершают поездку на серные источники, то непременно обедают у нас. Ожидая, пока подрумянится утка, мы обычно играем несколько партий в пинг-понг. А Таша за это время успевает сделать полдюжины рисунков.

За разговором о книгах, блюдах, образовании (об идиотизме образовательной системы), пряных травах или живописи мы пьем вино. Лейтмотив всех наших разговоров — Франция. Мы и познакомились с Доунером в Париже, в 1931 или 1932 году. Правда, встречались только раз. Потом я его больше не видел, пока он лет семь назад не обосновался в Кармел-Хайлендс. Послушать наши разговоры, так подумаешь, что мы большую часть жизни прожили во Франции. Но это, конечно же, были лучшие годы нашей жизни. И мы этого не забыли.

Знакомство Доунера с Францией началось с Вильфранша. Он плыл на круизном пароходе по Средиземному морю, шикуя на последнюю горстку долларов, оставшуюся от того, что он заработал, вкалывая на нью-йоркской меховой фабрике. Его приятель, который играл на бирже, уже просадил половину доунеровских сбережений, когда он, Доунер, прогуливаясь в один прекрасный день по Бродвею, приметил рекламный плакат, где объявлялось, что он тоже может насладиться трехмесячным путешествием по Средиземному морю — если располагает необходимой суммой. Он проверил свой счет и обнаружил, что денег у него ровно столько, сколько требуется на круиз. Когда пароход остановился в Вильфранше, он сошел на берег, чтобы выпить. Местечко до того очаровало его, что он тут же решил завершить морскую часть своего путешествия. Год он бродил пешком по Франции, Испании, Италии, Португалии, Югославии и соседним странам. Нескольких долларов, которые он получил за неиспользованный билет, хватило ненадолго. Но он кое-как перебивался, рисуя портреты в барах и ресторанах. Вернувшись в Нью-Йорк, он еще год работал меховщиком, откладывая каждый грош. Когда год прошел, он сломал все свои скорняжные инструменты, чтобы не было больше соблазна, и отплыл во Францию, где намеревался вести жизнь художника. Он оставался за границей четыре или пять лет и за это время самостоятельно выучился живописи. Сегодня он один из лучших живописцев на нашем полуострове — и, чего не могу сказать о большинстве живописцев, истинный художник.

Я не знаю другого такого общительного человека, как Доунер. Когда бы ни пришел к нему домой, там непременно гости. Несмотря на то что его постоянно отвлекают, он не только пишет много картин, но еще находит время для массы вещей: мотаться туда и сюда, выполняя просьбы друзей, выслушивать их излияния, ездить по побережью, в пустыню, на винодельни, на ранчо, пристраивать новое крыло к дому, класть стену из камней, ухаживать за садом, крыть крышу черепицей, давать уроки живописи, учить дочь, помогать жене готовить и убираться в доме, ездить за покупками, собирать съедобных моллюсков, мидий и улиток, нянчиться с друзьями-алкоголиками, выручать их из каталажки, куда они попадают, когда становятся неуправляемыми, одалживать и давать в долг деньги (он умеет делать и то и другое) — и еще на тысячу и одно дело, отчего обычный художник давно бы свихнулся.

Как и мне, ему, видно, на роду написано притягивать к себе всякого рода неудачников, невротиков, психопатов, алкоголиков, наркоманов, проходимцев, чудаков и просто откровенных зануд. Время от времени он продает картину; в подкрепление сделки он обычно заставляет покупателя взять одну из моих книг. Еще он перехватывает «надоедливых типов», которые направляются в Партингтон-Ридж и, по необъяснимой причине, сперва заглядывают к нему. Если кто-то из них в конце концов оказывается интересен, он сам отвозит его ко мне — веселенькое путешествие в семьдесят миль в оба конца. Прежде чем выехать, он обязательно убедится, что новый гость не забыл погрузить в багажник побольше продуктов и выпивки. Вот это друг!

Эти гости, которых он привозит, обычно любители путешествовать по всему свету. Он знает, что ему достаточно сказать: «Генри, этот парень только что приехал из Бирмы» или: «Этот человек побывал в Йемене», — и я буду само гостеприимство.

Оставайся на месте и смотри, как земля вертится!

Часто, слушая захватывающие истории этих заядлых путешественников, я думаю об отце, который, по существу, никогда не покидал место, где родился. Безвылазно сидя в своем ателье, он тем не менее производил впечатление человека, повидавшего все те удивительные уголки, где побывали и любили об этом рассказывать его клиенты. Он обладал цепкой памятью, неистовым любопытством ко всему иноземному и способностью отождествлять себя с тем, кого слушал. Он мог сыпать названиями улиц, баров, магазинов, именами знаменитостей, памятников и т.п. в самых неведомых уголках мира. Иногда он фантазировал, приписывая этим деревням, городам и столицам что-нибудь несуществующее: я имею в виду — целенаправленно и продуманно отклонялся от реальности. Никто не понимал это превратно. Он был истинным voyageur imaginaire10. И мне очень нравится эта его черта. Мне для ощущения близкого знакомства с каким-нибудь неведомым уголком земли достаточно получить оттуда открытку. (Порой я сам удивляю себя тем, какие поразительные и тонкие наблюдения делаю об этих далеких местах. И точные, о чем узнаю только после, случайно наткнувшись на описания этих мест в книгах.) Что до определенных городов в Китае, Бирме, Индии, я настолько ярко их себе представляю, что, доведись мне когда-нибудь побывать там, не думаю, чтобы реальная картина смогла уничтожить их образ, живущий в моем воображении.

Но вернемся к Доунеру… Благодаря своей натуре, происхождению, тому, что он столько претерпел и пережил, а главным образом, может быть, благодаря тому, что он прежде всего художник, он неисправимо щедр. Первое, о чем он спрашивает при встрече, не нуждаюсь ли я в чем-нибудь. «Я только что продал рисунок, — скажет он. — Могу я подкинуть тебе деньжат?» Если я немедленно не отвечу «нет», он прибавит: «Могу, если хочешь, подкинуть двадцатку». (Словно боится, как бы я не подумал, что он собирается протянуть мне жалкую пятерку.) «Я всегда могу где-то перехватить, — говорит он. — То есть если тебе нужно больше… Кстати, не забудь напомнить перед уходом, чтобы я дал тебе несколько бутылок вина. Я получил четыре ящика чудеснейшего… — и тут он называет марку вина, которую, он знает, я очень люблю.

Доунер не только щедр и бескорыстен, он еще, наверное, самый терпимый и снисходительный человек, какого я знаю, особенно когда дело касается детей. (У нас с ним тайная договоренность отваживать посетителей, равнодушных к детям и животным.) Роза, его жена, та потакает детям даже больше него. Для нее любить детей так же естественно, как дышать. Она до такой степени старается им угождать, что становится тревожно за нее. Ее профессия — обучать матерей и преподавателей умению обращаться с детьми. Не стоит и говорить, как трудно приходится человеку с такой профессией, особенно в поселке, где растет столько невоспитанных сорванцов.

Заботясь о том, чтобы маленькие друзья Таши имели все привилегии, которые они (в теории) заслуживают как дети, Роза невольно взваливает на плечи Доунера ношу, какую большинство мужчин вряд ли вынесут. Дети — тот центр, вокруг которого вращается их дом, — по большей части дети шумные, требовательные, избалованные. К счастью, мастерская мэтра Эфраима находится ярдах в двадцати от дома; здесь Доунер запирается каждое утро и работает до середины дня. (У художников, живущих поблизости, вошло в обычай интенсивно работать до полудня; после этого сам черт не удержит их в мастерской.)

Не правда ли, несколько странно, что двое низкородных иммигрантов оказали такое влияние на свое окружение? Чем бы ни были они обязаны Америке, Америка обязана им куда большим. Они взяли в американской традиции все, что есть в ней достойного, и довели до совершенства. Они по-прежнему — американцы в становлении. Ибо американец лишь тогда американец, когда он вечно продолжает эксперимент, начатый его предками. Он лишь в том случае американец, если продолжает работу по превращению своей страны в «плавильный тигель», чем ей назначено быть. По иронии судьбы мы видим, что не в доме иммигранта, но в доме коренного американца пышным цветом расцветают предрассудки и нетерпимость. Именно в семье Стопроцентного Американца царит дух инерции, отсутствие здорового любопытства и врожденного энтузиазма, не говоря уже о пугающей тенденции приспособленчества ради жизни легкой и комфортной.

Я уже говорил, что Доунер такой человек, что, если его о чем-то попросишь, сделает для тебя вдвое. Вряд ли это означает поблажку. Несомненно, здесь имеет место расположение и сочувствие, превышающие обычные. Но суть не в этом, а в уважении к жизни. Или, может быть, просто в уважении. Те, кто делает больше того, чем их просят, никогда не становятся беднее. Лишь те, кто боится давать, теряют давая. Искусство давать целиком относится к сфере духа. В этом смысле, нельзя отдать всего, ибо не существует предела там, где дают от души.

Время от времени я выговариваю Доунеру за то, что он слишком растрачивает себя. С таким же успехом можно выговаривать Ниагарскому водопаду, что он изливает слишком много воды. И слабость, и сила еврея в том, что он разливается широко и во все стороны. Что иному видится хаотическим, для еврея в порядке вещей. Ему даны немереная энергичность, немереный энтузиазм. Ему невероятно любопытны другие. В любом нееврейском обществе присущие ему врожденная любовь к справедливости, чувство сострадания, общительность и жажда быть полезным ставят его в ряд смутьянов.

Чем больше я узнаю Доунера, тем лучше понимаю диаспору. Судьба евреев не столь трагична, как судьба неевреев, рассеявших их по всему миру, загнавших их в подполье, вынудивших отточить ум и развить духовные способности. Все препятствия, которые мы воздвигаем перед ними, все помехи, которые мы им чиним, лишь сделали их более сильными. Не в состоянии заставить их подстроиться под наш жизненный уклад, мы в конце концов начинаем подстраиваться под их уклад. Мы даже понемногу признаем, что евреи жили по-христиански задолго до появления первых христиан. Упорно оставаясь верными своим взглядам, евреи обращают нас в христианство, какого мы никогда не исповедовали.

Доунер привержен хасидской ветви иудаизма. Этот экстатический элемент безошибочно угадывается в его живописи. Если он пишет пейзаж, полотно поет. В некоторых его морских пейзажах голые скалы, покрытые гуано, являются, ликуя, из морской пены и тумана, как олицетворение радости и неистощимой силы. Море всегда — зеркало неземного света, тревожного, пронзительного света, который исходит из глубин непознаваемого. Хаос волн, ветра и неба усмирен, укрощен поэтическими манипуляциями кисти, которая стремится к одному: разгадать главную тайну пейзажа. Линия горизонта, тонкая, колеблющаяся, неясная, прогибается под неосязаемой тяжестью небес, но с изяществом мышцы, уступающей настойчивому напору.

Глядя на подобную живопись, я вижу, что силы художника не так уж и рассеяны. Я понимаю, изучая картину, что напрасно боялся того, что противоположные интересы заставят его кидаться то в одну сторону, то в другую, и это не более чем здоровые соблазны, которые он преодолел и использовал в алхимическом составе своей живописи. Упругость души, которую приобретает дающий, — высшая защита для творца. Когда он возвращается к своей скале, своим морю и небу, он привносит в них все то, что он перенес, чем пожертвовал и что открыл, отождествляя себя с горестями и страданиями своих собратьев. Смысл диаспоры сияет над его картиной, подобно радуге.

Если первый христианин был евреем, вполне возможно, что и последний тоже будет евреем, ибо ничто в истории необрезанных не указывает на то, что они способны уничтожить пропасть между человеком и человекобогом, или, как говорят китайцы, между l’homme и l’homme humaine11.

Задача истинной любви

Если есть в чем-то истинная потребность, она будет удовлетворена.

Эта мысль, которую Джин Уортон повторяла вновь и вновь и в сотнях вариантов, принадлежит к того рода высказываниям, над которыми можно смеяться как над бессмысленными или воспринимать их всерьез и доказывать или опровергать. То, что в моем случае она получала подтверждение бесконечное число раз, не перестает меня удивлять. О чем прежде всего надо спросить себя, это: да знаем ли мы, в сущности, наши действительные потребности? «Жизнь» знает, но не мы. «Мы» обычно жаждем чего-то неопределенного, часто не существующего вовсе. Мы отрекаемся от престола, который могли бы занять, даже прежде, чем нам его предлагают. Есть добрый скакун, грызущий в нетерпении удила, всегда готовый помчать нас к целям, которые нам во сне не снились. Но спешим ли мы вскочить на него? Те, у кого хватает на это духу, оставляют за собой огненный след.

Вопрос в том, куда мы хотим отправиться. И в том, хотим ли взять с собой багаж или пуститься в путь налегке. Ответ на второй вопрос содержится в первом. Куда бы мы ни отправились, мы должны отправляться нагими и в одиночестве. Мы, каждый из нас, должны усвоить, что никто не может быть нам учителем. Мы должны совершать нелепые поступки, чтобы приблизиться к великому.

Кто может сказать, что в действительности нужно другому человеку? Никто не в состоянии реально помочь другому, иначе как побудив его двигаться вперед. Иногда нужно идти дальше, не сходя с места. Суть в том, чтобы освободиться от проблем. К чему пытаться разрешить проблему? Уничтожь ее! Окуни в соляной раствор пренебрежения, презрения и безразличия. Не бойся быть трусом, предателем, отступником. В этой Вселенной есть место всему, а возможно, даже потребность во всем. Солнце изливает свой свет на всех, без различия ранга и статуса; циклон валит с ног и благочестивого, и безбожника; правительство дерет с тебя налоги, даже будучи прогнившим. И атомная бомба уничтожает без разбора. Может, потому-то так корчатся праведники!

Фанатик кажется смешным, оттого что имеет привычку изрекать глубокие истины, глубокие заезженные истины и продолжает их доказывать среди царящих вокруг мелочности и ничтожества. Но если ты сам способен хотя бы немного отступить от общепринятого, есть вероятность, что ты сможешь увлечь за собой другого человека. Доказательства, добытые ученым в лаборатории, безошибочны. Результаты неудачных попыток отбрасываются или используются, чтобы доказать то, что он был намерен доказать. Рассудочный человек считает ниже своего достоинства употреблять слово «чудо». Он из кожи вон лезет, чтобы доказать: нет такой вещи; но только одно ему удается доказать — что он сам являет собой чудо непонимания. Есть чудеса и чудеса: все зависит от того, кто употребляет это слово и в каких целях. Но у человека, притязающего на роль мошенника из машины (машины сознания), есть манера, когда его опровергают, говорить, как Бог. Часто оказывается, что он опровергает себя.

Оставим на минуту Бога. Задраим двери и окна, замажем все щели! Теперь мы можем поговорить как разумные люди. Так о чем, бишь, мы говорили… об атомной бомбе? Ага, вспомнил — о кофе. Кофе опять пропал, вы заметили? Как, черт возьми, жить дальше? Как? Еще мы говорили о деньгах… о том, на что люди готовы пойти ради денег, как деньги делают деньги, о таких вот вещах. Что, когда речь идет о том, чтобы заработать хлеб насущный, находятся люди, которые скорее согласятся на любую работу, чем остаться без работы. Monsieur le Paris, парижский палач, например. Вы можете подумать, что никто на земле не захочет зарабатывать на хлеб, отрубая людям головы. Добро бы еще он отрубил голову себе — ради денег или просто так. Но другим… и за такие деньги за каждую голову? Просто невероятно! У генерала, например, есть люди, которые делают за него грязную работу. Сам он никогда не марает рук. После какого-нибудь особого подвига (который может стоить жизни сотне тысяч людей) его обычно награждают. Но от Monsieur le Paris «народ» всегда шарахался. Хотя он вряд ли когда рубит больше одной головы в месяц. Часто он добрый христианин. Причащается и все такое. Пьет кровь Иисуса и думает: не забыть бы наточить топор. Как говорится, добросовестный труженик. Верит, что наводит чистоту — и когда казнит, и когда моет посуду. А что до крови — это другая история. (Иногда ее брызги попадают ему в глаз.) Если б он забивал быка, за кровь можно было бы выручить деньги. Но человеческая кровь — она никому не требуется. Хотя в ней есть все витамины, от А до Я. Странные они все-таки, эти табу.

Прервемся на минуту.

На днях мы с моим сынишкой Тони отправились на прогулку. Только мы подошли к укромному местечку, которое мы с ним назвали «Аризона» (где Коломбина прилегла с Братцем Ониксом), как он говорит:

— Никогда не пойду на войну!

— Как это? — спрашиваю.

— Сперва отрежу себе палец, как Бенни Бьюфано.

Не знаю, что это ему вдруг пришло в голову. Может, вспомнилась одна из наших с ним послеобеденных бесед.

Продолжим…

Если случится, что к вам в дверь постучит женщина, похожая на красотку из Армии спасения, не посылайте ее подальше tout de suite12. Пускай заводит свою шарманку, если за тем и пришла. Люди часто строят догадки, как бы выглядел Спаситель, реши он вновь посетить нас. (Могу сказать по секрету, что он не был бы похож на портрет кисти да Винчи! Заявляю ex cathedra13.)

Кстати, о красотке из Армии спасения… Если она несет совсем уж околесицу, скажите себе: «Может, это дорогой наш Иисус вернулся на землю, чтобы впаривать нам пылесосы. Вернулся в образе женщины, чтобы застать нас врасплох».

(Очень похоже к нам однажды явился доктор Бернштейн, выдающийся нейрохирург. Мы как раз занимались весенней уборкой. Первое, что он сказал, сняв пальто: «Позвольте вам помочь!» Не: «Я доктор Бернштейн из Уинтеровского госпиталя для ветеранов в Топеке», а просто: «Позвольте вам помочь. Мне этим заниматься не впервой».)

И дорогой наш Спаситель, если решит сделать новую попытку, вполне может сказать, неловко освобождаясь от женского плаща: «Спокойно, приятель, этот пылесос сбережет тебе много времени. Это самая современная, самая надежная, самая замечательная игрушка, ты такой еще не видал. Попробуй сам!»

И как вы можете быть уверены, не имея времени на размышление, что эта вот штуковина, этот такой весь из себя хромированный, такой надежный пылесос не есть та вещь, которая вам необходима, что это не ответ на ваши молчаливые молитвы?

Даже если вы по природе своей человек подозрительный, даже если вы сверхбдительны и сверхрассудочны, вы должны почувствовать разницу между Спасителем в образе коммивояжера, торгующего пылесосами, и палачом в образе государственного служащего. Когда генерал говорит: «Солдаты, я хочу, чтобы эти укрепления были взяты, даже если мы все до одного погибнем», — он подразумевает, что его ни пуля, ни штык не тронут. Это вы должны покрыть себя славой. Что касается его, у него будут еще армии, еще сражения, еще войны, чтобы одерживать победы. «Вперед! — командует он. — А я пошел за подкреплением».

У Иисуса не было подкреплений. У него было только собственное слабое тело.

И мы знаем, как его осквернили. Он висел на кресте и, когда муки стали невыносимы, возопил Он громким голосом: «Боже Мой, Боже Мой! для чего Ты Меня оставил?» Затем тьма была вокруг, и земля потряслась, и гробы отверзлись и исторгли тела усопших, и в небесах были знамения. Затем три дня и три ночи. Затем еще сорок дней. Затем Петр и Павел. Затем деяния апостолов. Затем Иероним и Августин. А когда минуло много лун — Франциск, дорогой Франциск Ассизский. Тем временем догма сменяла догму, церковь — церковь, крестовый поход — крестовый поход, инквизиция — инквизицию. Всё во имя Иисуса.

И некоторые воображают, что Он собирается сойти с Небес и повторить спектакль.

Насколько мы знаем, Он может сойти.

В Брюгге, где хранятся несколько капель драгоценной крови, упавших на распятие, каждый год происходит чудо — всегда в один и тот же день! — свернувшаяся кровь становится вновь жидкой. Такого никогда не бывало ни с чьей кровью.

Удивит ли кого, если в следующий раз, вместо того чтобы распять Иисуса, Ему отрубят голову? Если кровь нашего Господа и Спасителя, хлынув, заговорит огненными языками?

ГЛУПЕЦ, МЕНЯ НЕ УНИЧТОЖИТЬ. ЧЕЛОВЕКА НЕ УНИЧТОЖИТЬ. МИР НЕ УНИЧТОЖИТЬ. ПРЕКРАТИ, ИДИОТ! ХВАТИТ! ЭТО ПОВТОРЯЛОСЬ 79, 457, 648, 325, 496, 721 РАЗ. ВО ИМЯ ВЕЛИКОГО ИЕГОВЫ БРОСЬ ТОПОР!

Если есть в чем-то истинная потребность, она будет удовлетворена. Без всякого бесполезного создания роботов, открытия закрытых шлюзов памяти, пришествия из космоса маленьких человечков или бомбежки врага с космических платформ. Без уничтожения всех опасных вирусов и микробов, даже без второго пришествия Христа и воскресения мертвых.

Сперва ты должен доказать, что твоя потребность истинная. (Только не при помощи неевклидовой логики!) Во-вторых, придется представить справку, что ты психически здоров, в обоснование твоей правдивости. В-третьих, придется сделать прививку против возможного заражения чрезмерной гордостью и самовлюбленностью.

Выполнив эти условия, ты будешь готов пройти обряд посвящения: испытание, установленное Братством дурней и простаков. Тебе предстоит ответить на три вопроса. Всего на три. Первый: «Как бы ты устроил мир, будучи наделен могуществом Создателя?» Второй: «Чего ты желаешь из того, чем уже не обладаешь?» Третий: «Можешь сказать что-нибудь, что и вправду нас удивит?»

Если ответишь удовлетворительно, далее тебе надо будет отправиться на место своего рождения, спокойно сесть, сложить руки и предаться медитации о потребностях всякой Божьей твари, включая микробов, бацилл и вирусов. Когда узнаешь, что им — вплоть до последнего таракана! — нужно, вернешься в Братство и займешься мироустройством.

Ну вот, разве это не много проще, нежели пробовать втиснуться обратно в материнское чрево или пытаться найти формулу бомбы, которая гарантированно не обернется против тебя самого и не уничтожит жизнь на планете? Земля ежедневно открывает свои чудеса. Мы только начинаем познавать то, что лежит на поверхности. Терпение! Если недостает времени, всегда есть вечность. Она всегда в твоем распоряжении — как то светлое, холодное, освежающее пиво, что рекламируют по радио.

Эпилог

Несколько лет назад я натолкнулся на следующие слова Миларепы, тибетского святого: «Это было написано; и это должно было быть написано. И вот куда это завело».

Я часто вспоминаю эти слова, когда прибывает почта. Прибытие почты! Событие, которое на взморье случается трижды в неделю. Начнем с того, что это означает потерю целого дня. Едва успеваешь закончить ланч, слышишь, как сигналит Джейк, почтальон. Карабкаешься вверх по склону к шоссе, навьюченный мешком для почты, бельем для прачечной, посылками, книгами, канистрой для керосина и прочим, что нужно починить, отправить или наполнить. Почтальон с женой принимаются разгружать грузовичок. Народ наперебой требует заказанное: масло, яйца, сигареты, хлеб, кекс, молоко, газеты и массу других вещей, которые Джейк привозит вместе с почтой: срочные бандероли, сундуки, матрацы, дрова, мешки с углем и так далее. Полчаса уходит на то, чтобы выудить из общей кучи свое и узнать последние новости по бесплатному телеграфу.

Иногда Джейка приходится дожидаться час или два. Иногда дорогу размывает или же ломается его грузовичок.

По понедельникам, средам и пятницам, в дождь или вёдро, ни о чем другом не можешь думать, как только о том, приедет ли Джейк.

Когда он уезжает, наступает пора перетаскивать всю груду домой, спускаться по скользкому склону, нагрузившись углем и дровами, керосином, бельем из прачечной, мешком с почтой, бандеролями, книгами, газетами, запасами продуктов и выпивки. Приходится делать несколько заходов. Если живешь на горе, а не у моря, каждый заход — это потерянный час.

Наконец усаживаешься и, попивая кофе с привезенным кексом или пирожком, которые назавтра уже не угрызешь, принимаешься неспешно разбирать почту. Скоро пола уже не видно под конвертами, оберткой, упаковочным картоном, шпагатом, мягкой стружкой и прочим мусором. Часто я оказываюсь последним, кто прочитывает собственную почту. К тому времени, как я добираюсь до нее, самые захватывающие новости сообщаются мне viva voce14. Я перебираю письма, как человек, ищущий потерявшуюся перчатку среди потухших углей. В глаза лезет рецензия на одну из моих книг. Обычно нелестная. Некоторые письма летят на пол нераспечатанными; они от тех назойливых типов, которые продолжают слать толстенные послания, несмотря на то что я никогда им не отвечаю. Кто-то читает газету. Кричит: «Послушай-ка вот это!» И, глядя одним глазом в недочитанное письмо, я слушаю какую-нибудь отвратительную новость, имеющую отношение к внешнему миру. Ну вот, посылки вскрыты, и мы принимаемся разглядывать полученные книги, пластинки, журналы и брошюры. Иногда среди них попадаются интересные, способные приковать тебя к креслу чуть ли не на час. Поднимаешь ненароком голову и видишь, что уже пять часов. Тебя охватывает паника. «Нужно работать», — бормочешь ты. Но тут раздается стук в дверь и, конечно же, на пороге появляются трое или четверо незнакомцев, незваные гости, которые прослышали, что ты поселился в этих чудесных краях, и решили навестить тебя, чтобы просто посмотреть, как ты живешь. Откупориваешь бутылку вина, присланную какой-нибудь доброй душой из Миннесоты или Орегона, и делаешь вид, что совершенно свободен. «Оставайтесь, пообедаем вместе, — говоришь, — скоро уже пора за стол».

Когда гости ушли, когда тебя разморило от еды, вина и разговора, опять нашариваешь почту. Время ложиться спать, но ты помнишь, что осталось одно письмо, которое ты начал было читать и не дочитал. Потом обнаруживаешь груду незамеченных телеграмм. Они требуют немедленного ответа, может, даже по телеграфу, но почтальон давным-давно вернулся в город, а телефона нет, машины нет. Надо ждать, когда почтальон снова появится, или подниматься ни свет ни заря, выходитьна шоссе, останавливать машину и упрашивать водителя заскочить в Монтерее на почту и отправить твое послание. (Отправит он его, как ты просишь, или нет, об этом узнаешь не раньше, чем через несколько недель.) На другое утро, садясь за работу, быстренько проглядываешь почту еще раз. Видишь, что три-четыре письма требуют незамедлительного ответа. Принимаешься писать. Возможно, придется лезть в чемодан за рукописью или фотографией, искать книгу или брошюру, на которую необходимо сослаться. Конечно, у тебя есть картотека, но ее хорошо бы еще привести в порядок. Только перевернешь все вверх дном, приходит сосед с просьбой: не мог бы ты помочь ему… починить крышу, или сменить трубу в водопроводе, или сложить новую печку. Три часа спустя возвращаешься за письменный стол. Почта по-прежнему требовательно смотрит на тебя. Отодвигаешь ее в сторону. Меркнущий свет за окном говорит, что нужно торопиться, торопиться, торопиться.

Что можно успеть за час или сколько там осталось? Хватаешься за одно, другое. Ничего не клеится. Мысль о том, как быстро темнеет за окном, мешает сосредоточиться. Скоро надо идти колоть дрова, крошить уголь, заправлять лампы керосином, укачивать плачущего ребенка. Может, и чистых пеленок больше не осталось. Потом рысью на серные источники, до которых три мили по дороге. Иногда налегке, иногда нет. Шесть миль туда и обратно с корзиной пеленок — это не шутка. Особенно в дождь. Возвращаешься, вконец измотанный и мечтающий лишь об одном: завалиться на кушетку и подремать пару минут, и кого же видишь, как не старинного приятеля, который приехал за тысячу или больше миль проведать тебя!

По дороге домой, пусть трудна дорога, пусть хлещет дождь, тебя переполняют идеи. Кажется, ты знаешь, что напишешь дальше, как продолжишь фразу, на которой остановился несколько часов назад. Чтобы не забыть, повторяешь снова и снова — слово, фразу, иногда целый абзац. Ты должен вцепиться в этот малый кусочек текста, иначе мысль ускользнет. (Конечно же, у тебя никогда не оказывается при себе карандаша и бумаги.) Так что, едва волоча ноги, беспрестанно твердишь какие-то идиотские ключевые слова. Одновременно думаешь, хватит ли угля и дров, если непогода продлится еще несколько дней или недель. И закрыл ли окно в мастерской, где лежит твоя рукопись. И не забыть бы черкнуть несколько строк…

И, конечно, ты еще не написал ответы на все те важные письма, а на носу день, когда приходит новая почта. Время поджимает. В разных заботах незаметно проскакивает утро. Писать письмо, как ты намеревался, некогда; черкаешь несколько строк, может, открытку. «Еще вернемся к этому… пишу, как всегда, наспех, твой друг, и проч.». Опять сигналит Джейк, и опять ты бросаешься наверх к шоссе за новой партией мучений. Каждые понедельник, среду и пятницу, неотвратимые, как сама судьба.

Конечно, некоторые способны работать по ночам. Несомненно. Я тоже пытаюсь. Когда становится невозможно работать в мастерской, я тащу свои бумаги в общую комнату. Кажется, я только что разложил их, а уже пора накрывать к обеду. Отодвигаю бумаги в сторону. Едим. Потом убираем со стола, моем посуду, я опять раскладываю бумаги. Странно, но глаза слипаются. Смотрю на часы. Еще только половина десятого. В Нью-Йорке, Париже, в любом другом большом городе я был бы бодр и выбирал, в какое пойти кино. Но в Биг-Суре я думаю лишь об одном — отправиться на боковую. Называя себя последним лодырем, заползаю под одеяло и даю себе задание мысленно: вскочить с первыми лучами.

Иногда это у меня получается, ей-богу! Рассвет так прекрасен, что я просто должен сперва пойти прогуляться. Я никогда не принадлежал к тем, кто, едва разлепив глаза, садится работать, тем более на пустой желудок.

Да, прогулялся замечательно. В голове столько новых идей, и все блестящие, необычайные. Такое множество идей, что не знаю, с которой начать. Взяться ли за продолжение опуса о Рембо или за переработку рукописи Раттнера? Или посвятить это утро «Розе распятия», раз уж день так удачно начался? Все еще спят. Хожу на цыпочках, разжигаю плиту, готовлю завтрак и то и дело надолго застываю над детской кроваткой. Малышка — ну точно ангел, когда спит. Скоро она примется ворковать, щебетать и гулить. Не могу сразу садиться за работу, едва успев позавтракать; хочется посмотреть, как ее будут купать и одевать, хочется немного подержать ее на руках, поговорить с ней на ее птичьем и щенячьем языке. После этого, просто потому, что день так прекрасно начался, решаю, что не стану сегодня писать… лучше возьмусь за кисть. День слишком хорош, чтобы убивать его на писание книг, которые все равно обречены на поругание. Нет, буду делать то, что мне по-настоящему доставляет удовольствие. Напишу парочку акварелей.

Так, теперь следует освободить большой обеденный стол от аккуратно разложенных на нем бумаг. Я готовлюсь к карнавалу, увлажняю листы бумаги, чищу палитру, выдавливаю из тюбиков порции свежего пигмента, каким еще не пользовался. Вот оно, началось, мания акварели овладела мною. Это может длиться несколько дней или несколько недель. Забыто все на свете. Я опять художник. Вот настоящая жизнь! Какого черта я родился писателем? Может, я уже больше и не писатель вовсе. Но в глубине души знаю, что, когда порыв угаснет, когда отдам дань своему увлечению, вновь вернусь к машинке. По всей видимости, я и умру за машинкой. Скорее всего. Однако время от времени позволяю себе роскошь помечтать, что когда-нибудь брошу все это. Ничего не буду делать. Буду просто жить.

Хотя что значит — просто жить? Жить, не созидая, жить лишь в воображении… разве это жизнь? Нет, не жизнь, я это знаю. Я еще не достиг такой стадии самоотречения. Меня еще слишком многое влечет, мне слишком много хочется, слишком велика во мне потребность общения с миром. «Но можешь ты хотя бы работать поменьше? — спрашиваю я себя. — Почему бы немного не расслабиться?»

И тут я думаю о неотвеченных письмах, о множестве людей, настойчиво требующих, чтобы я написал им хотя бы словечко — совета, понимания, поддержки, критики, того, сего. Заметьте, прежде всего я думаю об их трудностях. Потом о неоконченных книгах. Потом о местах, где мне все еще хочется побывать: в Китае, Индии, на Яве, в Бирме, на Таити, в Перу, Персии, Афганистане, Аравии, Тибете, на Гаити, Каролинских островах. А будет ли у меня на все это время? Я пытаюсь вычислить, сколько мне может быть отпущено лет. И бросаю это занятие. Может, доживу до ста. Может, сейчас, в свои пятьдесят с хвостиком, я переживаю вторую молодость. Когда мне стукнет семьдесят, возможно, у меня будет время на все, что мне хочется сделать… Так и живем.

Тут опять сигналит Джейк! День почты! И все начинается сызнова. Это бессмысленно, я дошел до ручки.

За всеми этими кошачьими воплями я ни слова не сказал о моем друге Эмиле Уайте, который два года пытался помочь мне выбраться из этой ямы. Что бы я делал без него! С тех самых пор как Эмиль приехал в Биг-Сур, он не жалел для меня ни времени, ни сил. Он столько всего перетаскал на гору и с горы, где я тогда жил, что осел бы не выдержал, сдох. Он постоянно ходил в лес за дровами для нас, рубил их, таскал на гору мешки с углем, чинил то, что отваливалось, или протекало, или шаталось.

И, будто этого было мало, уходя домой, забирал письма, ответить на которые у меня не было времени, и отвечал на них вместо меня. По моей просьбе он отправил почтой сотни книг и акварелей; он из ничего построил мне мастерскую, готовил для меня, когда моя жена бывала в отъезде; он даже купил машину, чтобы можно было ездить в город за покупками для нас, которые там обходились дешевле, а потом как-то не справился с управлением и едва не потерял два пальца на правой, своей рабочей руке. Как перечислить тысячу и одну услугу, которые он мне оказал?

В кои-то веки я уверился, что проблема решена. Эмиль будет моим секретарем, дворецким, телохранителем и нянькой моего ребенка. Все возьмет на себя. Довольно долго так оно и было. И было превосходно. Потом, по моему наущению, он занялся живописью. И однажды пришел ко мне и простодушно сказал: «Не знаю, в чем дело. Но теперь у меня ни на что не хватает времени. Когда я только приехал сюда, мне его девать было некуда».

Его недоумение не вызвало у меня улыбки. Мне слишком хорошо было известно, в чем дело. Невозможно отвечать на письма и заниматься своей работой. Он-то думал, что сможет заниматься и живописью, и моей корреспонденцией. (А на досуге возиться с моей малышкой.) Он не понимал, какую ношу на себя взвалил. Поначалу это кажется увлекательным — вести переписку с таким множеством людей со всего мира. Слова благодарности, которые он получал, воодушевляли его и доставляли удовольствие. Однако поток писем, вместо того чтобы уменьшаться, все увеличивался. Поначалу Эмиль радовался этому. Потом до него постепенно дошло, что он попал в трясину, которая затягивает его все глубже. И по мере того как он это осознавал, в нем росло желание целиком отдаться живописи.

Короче говоря, скоро я перестал передавать Эмилю письма, чтобы он на них отвечал. Он стал художником, и я хотел, чтобы художником он и оставался. К дьяволу письма! Пускай сами на себя отвечают!

Таково положение на настоящий момент. Только теперь вот мне в голову пришла блестящая идея написать эту вещицу15, чтобы больше не приходилось писать писем. Просто буду отсылать ее.

Посмотрим, что из этого выйдет. Что-то говорит мне, что я буду отсылать этот текст вместе с письмом или открыткой. Так, во всяком случае, думает моя жена. Возможно, она окажется права. Но единственный способ проверить — это попробовать.

Писателя часто поджидают две большие неожиданности: во-первых, недостаточный отклик на его труды и, во-вторых, отклик совершенно ошеломляющий, когда таковое все же случается. Плохо и то и другое.

Ответить на каждое полученное письмо совершенно невозможно.

Я, конечно, мог бы нанять секретаря, но у меня нет ни средств на это, ни желания оказаться в положении человека, который не может обойтись без секретаря. Я не бизнесмен. Я честно пытаюсь найти способ освободиться от необычного бремени, которое сам же на себя взвалил.

Это ответ en block16, и я хочу заранее выразить признательность за все добрые пожелания, поддержку, подарки, советы, критику, которые обрушиваются на меня непрерывным потоком. Я благодарен всем и понимаю, что большинство пишущих хотят помочь мне. Но разве не они должны первыми войти в мое положение и понять, что единственный для меня способ отблагодарить их за доброту и веру в меня — это писать книги, а не письма?

Есть, конечно, немало таких, которые пишут, желая получить необходимую информацию, и я стараюсь удовлетворить их просьбы. Есть и другие, мужчины и женщины, которые только начали литературную карьеру и на чьи вопросы ответить трудно, а то и невозможно. (И мое ли дело, отвечать на подобные вопросы просто потому, что я писатель?) По моему убеждению, каждый сам должен искать путь в литературу, свой собственный путь. Никто просто не может сказать другому, что или как писать, как противостоять враждебным, парализующим силам, которые грозят его уничтожить. Иногда в ответ на такие вопросы мне хочется самому спросить: «Почему вы еще раз не перечитаете мои книги?»

«Но все же, не могли бы вы, пожалуйста, просмотреть мою рукопись? Не могли бы хоть что-нибудь посоветовать?»

Нет, не могу. Даже имей я на это время и силы или предполагаемую мудрость, это было бы бесполезно. Необходимо горячо верить в то, что делаешь, понимать, что никто сейчас не может написать лучше тебя, — раз и навсегда отбросить мысль о совершенстве! — и принять плод трудов своих таким, как есть. Ты сам — лучший свой критик. Прогресс (отвратительное слово), соответствие замысла и его воплощения (кошмар Сезанна), мастерство (цель посвященного) — все это достигается, как известно, бесконечным усердием, тяжким трудом и борьбой, размышлениями, самозабвением, самоанализом, но в первую очередь бескомпромиссной и беспощадной честностью перед самим собой. Тем, кто возражает, что их, мол, не понимают, не ценят, не принимают — а многих ли из нас когда понимали и ценили? — могу сказать одно: «Разъясните свою позицию».

Мы живем в век, когда об искусстве и вещах духовных вспоминают в последнюю очередь. Однако неизменной остается та истина, что страсть и молитва позволяют человеку одерживать иного рода победу. То есть превозмогать трудности, а не идти напролом.

Служи жизни и обрящешь. Вот истина, которая открывается за каждым поворотом дороги.

Я говорю то, в чем глубоко убежден, потому что сам прошел через борьбу. И стараюсь внушить, что какого рода ни была бы трудность, справиться с нею возможно, только подойдя к ней творчески. Писательство не шахматы, здесь нет учебника «дебютов», по которому бы вы проштудировали готовые начала. Здесь для начала необходимо пробить брешь в стене, и почти всегда стена эта — ваше сознание. Если у вас есть мечта и жажда великих дел, то вы в самом себе найдете силы и способности, потребные для их свершения. Когда вас постигнет полная неудача, молитесь! Может быть, лишь в тот момент, когда вы отдадите все, на что способны, забрезжит свет. Лишь когда мы дойдем до предела наших возможностей, мы увидим, что пределов не существует.

Здесь я должен признаться, что настоящая причина, по которой переписка с читателями превратилась для меня в мучительную проблему, состоит в том, что я ничего так не люблю, как писать письма. Это чуть ли не моя слабость. Никогда не забуду, как однажды, когда я получил небывало огромную кучу писем, мой приятель, перебрав прибывшую почту, заметил: «Не вижу здесь ничего, что требовало бы ответа».

Я был поражен. Разумеется, этот мой приятель терпеть не мог писать письма; время от времени он писал открытку, да к тому же телеграфным стилем, в котором отсутствовал даже намек на сердечность. (Когда я отделываюсь открыткой, то чувствую себя таким виноватым, что на другой же день шлю вдогонку длинное письмо.) Суть, однако, в том, что там, где мой приятель не видит повода для беспокойства, я вижу работу, по меньшей мере, на три дня.

Нет, не безразличие вызывает во мне желание сократить переписку. Дело в чем-то другом, в чем-то более серьезном. Выражусь яснее: одно-единственное письмо способно лишить меня душевного равновесия на весь оставшийся день. Мое первое побуждение — немедленно сесть за ответ. Часто возникает мысль, что необходимо отправить его телеграфом. (Будь я миллионер, то наверняка провода сгорели бы, не выдержали бы нагрузки.) Бывает, что мне трудно убедить себя, что человек, приславший письмо, может и подождать с ответом. Похоже на непомерное самомнение, не правда ли? И тем не менее… Что ж, наивная вера в то, что отвечать нужно немедленно, — один из моих недостатков или, если хотите, одно из моих заблуждений. Но так уж я устроен, что постоянно нахожусь в состоянии переполненности: реакция всегда несоразмерна воздействию. Жить более интенсивно, принимать более полное участие, держать все каналы связи открытыми — это, видимо, моя страсть… А еще во мне жива память о прошлых временах, когда я напрасно старался, чтобы меня услышали, это было все равно что плевать против ветра.

Именно тот, от кого вы больше всего хотите услышать слово ответа, и не подумает вам написать. Самодовольство, если оно имеет место, или безразличие подобных личностей раздражает; иногда оно может довести до бешенства. Это чувство полного краха, может, и будет преследовать вас, покуда в один прекрасный день вы не сделаете открытие, что не одиноки, не изолированы и не важно, получите вы ответ или нет. Покуда вас не озарит, что единственное важно — давать, причем не думая о том, получите ли что взамен.Некоторые, от кого я когда-то напрасно ждал ответа, находились, как я позже узнал, в том же затруднительном положении, что я сейчас. Как было бы прекрасно, знай я тогда об этом, написать им: «Не беспокойтесь об ответе. Я просто хотел, чтоб вы знали, как я благодарен вам за то, что вы живете и продолжаете творить». Ныне я сам получаю подобные послания. Таков путь любви, которая говорит на языке веры и прощения.

Почему же тогда я не перестаю думать о тех, кто так настойчив, кто так давит на меня? Возможно, по собственной слабости. Испытывал бы я чувство, что на меня давят, если был бы уверен, что отдаю всего себя без остатка? Вечно меня преследует ощущение «незавершенного дела». Вечно это ощущение, что моя помощь действительно необходима. Как это глупо — взывать к своим мучителям о жалости или уважении. Я не должен пытаться защищаться. Мне необходимо настолько погрузиться в работу, чем бы я ни занимался, чтобы я был не в состоянии думать ни о чем другом.

Ответ, который я собираюсь написать, — это по сути ответ самому себе. В лучшие минуты я верю, что мои обязательства перед другими людьми начинаются и кончаются моим творчеством. Потребовалось немало времени, чтобы прийти к такому решению. Подобно тому как это бывает с другими людьми, лучшими, чем я, во мне попеременно побеждало то чувство долга, то чувство жалости, то чувство естественного уважения к другим, то еще сто и одно различное чувство. Сколько драгоценного времени я попусту потратил, отвечая на тысячи вопросов и просьб, обращенных ко мне! Отныне с этим будет покончено. Отныне я намерен посвящать лучшие часы, лучшую часть себя лучшему, что есть во мне. Хватит, я хочу иметь несколько часов свободного времени. Бездельничать, наслаждаться покоем и безмятежностью. Возникнет желание рисовать — а такое часто случается, когда у меня нет настроения писать, — так буду рисовать. Но не буду отвечать на письма, читать присылаемые книги или писать предисловия к рукописям, которыми меня заваливают. Буду делать только то, что нравится, что дает пищу душе.

Вот мой ответ.

Если мои слова кажутся вам бездушными и неразумными, поразмыслите над ними, прежде чем выносить мне окончательный приговор. Я сам долго, очень долго думал над этой проблемой. Я жертвовал работой, досугом, обязательствами перед друзьями и семьей, чтобы отвечать на письма, на которые, как я считал, ответить было необходимо. Я больше не верю в разумность подобных жертв. Впрочем, если вы предложите лучшее решение, я не стану с ходу отвергать его. Я не считаю свой ответ безупречным. Просто это лучшее, что я могу предложить на данный момент. Он идет от сердца, если это что-то значит. Что же до тех, кто подобен Фоме Неверующему, на них никогда ничем не угодишь. Конечно, всегда возможно пробить самую толстую броню. Тем, кто сомневается в моей искренности, я предложил бы обратить внимание на книгу, давно не переиздававшуюся, но которую вполне можно найти, если по-настоящему захотеть: «Дело Маурициуса» Якоба Вассермана. Сцена, где описывается посещение Этцелем Андергастом его любимого писателя, — это как раз наш случай. Этцель находится в трудном, трагическом положении. Но положение автора, Мельхиора Гизельса, еще более трудное. Ситуация, могу я добавить, отнюдь не исключительная; можно найти множество схожих в биографиях знаменитых личностей. Я привожу в качестве примера эту, потому что она кажется мне классической. И потому, что о ней опять и опять забывают. Правда, порой попадается отчаявшаяся душа, верящая, что если не повидает тебя, то умрет. Заблуждение, конечно, но я сочувствую таким людям. Я сам не раз бывал на грани самоубийства и знаю, каково человеку приходится в такие минуты. Тем не менее лучший выход — не искать утешения в ком-то другом, а прибегнуть к ружью, ножу или пузырьку с ядом. Страх смерти убедительнее слов.

«Господь хочет, чтобы мы были счастливы», — сказал Нижинский. Того же хочет и автор, который надеется, что, отдавая себя миру, он работает на утверждение и обогащение жизни, а не на ее отрицание или очернение. Если бы он верил в прямое воздействие, он был бы целитель, а не писатель. Если бы он верил, что в его силах уничтожить зло и горе, он был бы святым, а не прядильщиком слов. Да, искусство — исцеляющий процесс, как указывал Ницше. Но главным образом — для тех, кто занимается им. Человек пишет, чтобы познать себя и так избавиться в конце концов от самого себя. В этом божественная цель искусства.

Подлинный художник заставляет читателя вернуться к самому себе, помогает ему обнаружить в самом себе неисчерпаемые возможности. Никто не обретает спасение или исцеление иначе как собственными усилиями. Единственное истинное лечение — это лечение верой.

Всякий, кто направляет свои духовные силы на созидание, — художник. Сделать саму свою жизнь произведением искусства — вот цель.

Минуту назад я сказал, что люблю писать письма, что это настоящая моя страсть. Огорчает то, что редко выдается время писать тем, с кем бы я рад был регулярно переписываться. Я имею в виду близких своих друзей, тех, с кем мы говорим на одном языке. Такие письма я откладываю напоследок, когда уже буквально валюсь с ног. Не иметь возможности писать этим людям чаще и не пару торопливых слов, а обо всем, что на душе лежит, — это подлинное лишение для меня, и в результате я ловлю себя на том, что начинаю писать им во сне. Я мог бы заполнить целую страницу именами тех, живая связь с которыми так важна для меня. А еще есть писатели, с которыми я бы хотел наладить переписку. Читаю какую-нибудь книгу или литературный обзор, и тут меня прямо-таки в жар бросает. «Напиши ему немедленно!» — кричу я себе. (Послушаться бы себя.) Но нет. Я думаю о груде писем, что лежат на столе в ожидании ответа. Все та же старая война — между долгом и страстью. Брожу с тоской в душе, вместо того чтобы прыгать, как веселый пес. Как я только не кляну себя подчас! Время от времени я не выдерживаю. Вдруг мне взбредает в голову написать кому-нибудь, живущему на другом конце света — в Мозамбике, Лахоре, Кохинхине. Я заранее знаю, что ответа никогда не получу. Не имеет значения. Зато на душе хорошо. Повинуясь таким вот порывам, я в разные моменты написал Кайзерлингу, Селину, Жионо, Франсису Карко, Герману Гессе, Жану Кокто. Иногда надежда получить ответ сбывается, и я бываю потрясен. Тогда день удался, тогда у меня праздник. Тогда я благодарю «дядю Сэма» за отлично организованный сервис: благословляю пилотов в стратосфере, которые доставляют почту, не считаясь с ветром, градом, снегом, дождем, гололедом, морозом, туманом или слякотью.

Но бывают времена, когда меня посещает такое спокойствие, что мне странна мысль вообще писать кому бы то ни было, хотя бы и Богу. «Где б вы ни были, вы должны получить мое послание»! Столь сильны сигналы, идущие изнутри, что, я уверен, незримые волны достигнут самых укромных уголков планеты. Иногда, словно в подтверждение этого чувства, я получаю письмо от далекого друга, с которым молча общался в те мгновения светлого покоя. Нам необходимы такие мгновения, всем нам. Больше, чем что-либо еще. Мы должны понять, принять как норму, жить с сознанием того, что это возможно — мгновенное соединение с кем бы ты ни пожелал, в любое время, не важно, как далеко (в каком угодно смысле) тот человек ни находился бы. Когда мы слышим себя, мы слышим весь мир. Когда мы живем полной жизнью, нам не нужны ни почтальоны, ни телеграфы, ни телефонные линии. Не нужны даже крылья. Мы здесь и всюду — не трогаясь с места.

Уверен, если бы я постоянно пребывал в таком состоянии, никакая почта не отравляла бы мне жизнь. Человек излучающий подобен солнцу, которое сияет независимо от чьего-то повеления. Значит, я должен вытащить себя за волосы на небо собственного существования и оставаться там. Любопытно, не правда ли, куда меня занесло в попытке решить свою проблему! Мог ли я предвидеть, начиная свои стенания, что сподоблюсь на подобное признание? Не я ли сказал: «Подходи к своим трудностям творчески!» Что годится одному, должно годиться и другому. Как бы то ни было, что началось как жалоба или просьба заканчивается как молитва. Стоит лишь, как я сказал, дойти до соответствующей степени отчаяния, и низойдет просветление. Да, на меня сейчас нисходит просветление. Я все яснее вижу, что решение проблемы зависит всецело от меня. Это я должен измениться, я должен проявить больше веры в самоё жизнь, больше надежды на нее, больше уверенности в ней.

Хорошо, что под влиянием минутного порыва я высказал свои мысли. Может быть, это принесет пользу и вам, как принесло мне. Ибо то, что раздражает меня, должно раздражать и вас. Привилегированных среди нас нет. Все мы — единая сущность, единая проблема и единое решение.

Когда я впервые узрел этот край, я сказал себе: «Здесь я обрету покой. Здесь обрету силы для того, что мне еще предстоит сделать».

За горным хребтом, высящимся над нами, раскинулась девственная земля, куда едва ли ступала нога человека. Непроходимые леса и заповедник, намеренные вечно оставаться недоступными. Ночью кожей ощущаешь безмолвие, затопляющее все вокруг, безмолвие, которое рождается далеко за хребтом и проникает со стелющимся туманом, звездами и теплым ветром из долины, неся в своих складках тайну, древнюю, как тайна самой земли. Завораживающая, исцеляющая атмосфера Биг-Сура. И как абсолютный диссонанс — нашествие городского люда с его заботами и тревогами. Подобно прокаженным в древние времена, они приходят со своими язвами. Каждый, кто поселяется здесь, думает, что он станет последним захватчиком. Самый вид этой земли заставляет человека долгое время не посягать на нее — духовный заповедник для немногих светлых личностей.

Что касается последних, то теперь я смотрю на них иначе. Бродя по холмам на заре или на закате, глядя на глубокие каньоны или далекий морской горизонт, предаваясь мечтам, упиваясь красотой, внушающей благоговение, я иногда думаю, как прекрасен будет тот день, когда все эти горы будут заселены, когда склоны покроются террасами полей и повсюду распустятся цветы, не только полевые, но и взращенные человеком для собственного удовольствия. Я пытаюсь представить, как будет здесь сто, пятьсот лет спустя. Живописные усадьбы усеивают склоны, длинные лестницы сбегают, виясь, вниз к морю, где стоят на якоре лодки, чьи разноцветные паруса распущены и лениво полощутся на легком ветру. Я вижу площадки, вырубленные в отвесных скалах, чтобы построить там часовни и монастыри — между небом и землей, как в Греции. Вижу столы, расставленные под яркими тентами (как во времена венецианских дожей), и вино, льющееся в золотые кубки, слышу смех, звучащий над блеском золота и пышностью пурпура, звонкий, как жемчужные речные перекаты, смех тысяч ликующих глоток…

Да, я могу мысленно представить себе множество людей, живущих там, где сейчас обитают на большом расстоянии друг от друга несколько семей. Здесь хватит места для тысяч и тысяч. Отпадет надобность в Джейке, который доставляет продукты и почту трижды в неделю. Появятся иные, немыслимые ныне пути и способы удовлетворить человеческие потребности. Более того, это может случиться очень и очень скоро. Что сегодня мечта, завтра — реальность. Это место может быть раем. Оно и сейчас рай — для тех, кто живет здесь. Но тогда это будет иной рай, такой, в котором все имеют долю, все участники. Единственно возможный рай, в конце концов. Покой и уединение! Я вкусил их — даже здесь, в Америке. Ах, те первые дни на Партингтон-Ридж! Когда, встав поутру, я распахивал дверь хижины и, стоя на пороге, обводил взглядом бархатистые, убегающие вдаль холмы, во мне поднималось чувство такой умиротворенности, такой благодарности, что рука невольно поднималась в жесте благословения. Благословения! Всего и вся! Я благословлял деревья, птиц, собак, кошек, я благословлял цветы, гранатовые деревья, колючие кактусы, я благословлял мужчин и женщин земли, не важно, каковы их убеждения. Я люблю, чтобы каждый день начинался вот так. Я говорю себе: день прекрасно начался. И вот почему я предпочел остаться здесь, на склонах Санта-Лусии, где легко и естественно возникает чувство благодарности Творцу. Где-то там, далеко, могут проклинать, оскорблять и мучить друг друга, осквернять все человеческие чувства, уничтожать все живое (если это в их власти), но здесь — нет, здесь это немыслимо, здесь царит неизменный покой, Божественный покой, и безоблачный мир, оберегаемый горсткой добрых соседей, живущих в единстве со всякой тварью, с величавыми, древними деревьями, порослью и полынью, дикой сиренью и прелестным люпином, маками и канюками, орлами и колибри, сусликами и гремучими змеями, и морем, и бескрайним небом.

Перевод с английского Валерия Минушина

Окончание. Начало см.: 2004, № 8.

Полностью книга выходит в издательстве «Вагриус». 1

Спасайся, кто может! (франц.). — Здесь и далее, кроме оговоренных случаев, прим. переводчика.

2 А, пустяки, совершеннейшие пустяки! (исп.).

3 Все эти движения… Игра, китайский театр теней, феноменология (франц.). 4 Невероятным (франц.).

5 Дебри души (франц.).

6 «Лидеркранц» (букв. «Венок песен», нем.) — общее название хоровых обществ в Америке, существующих с 1880 года, обычно мужских, поющих а капелла и объединяющих лиц немецкого происхождения.

7 Высшее (лат.).

8 Комичного (франц.).

9 Тайна (греч.).

10 Странствующий в мечтах (франц.).

11 Человеком и человеком гуманным (франц.).

12 Тотчас, сразу (франц.).

13 Со всей авторитетностью (лат.).

14 Устно (лат.)

15 Изначальная цель текста, помещенного здесь в виде эпилога. — Прим. Г. Миллера.

16 Всем вместе (франц.).