Strict Standards: Declaration of JParameter::loadSetupFile() should be compatible with JRegistry::loadSetupFile() in /home/user2805/public_html/libraries/joomla/html/parameter.php on line 0
Одинокий рассказчик. Сценарий - Искусство кино
Logo

Одинокий рассказчик. Сценарий

Величественная картина Земли с космической орбиты — голубые океаны, нежная зелень лесов, облака…

«Одинокий расскзчик». Раскадровки. Художник Дмитрий Осетров. Режиссер Павел Чухрай
«Одинокий расскзчик». Раскадровки. Художник Дмитрий Осетров. Режиссер Павел Чухрай

В кадр вплывают опора станции и космонавт в скафандре. Он завис у солнечной батареи, пытается устранить неисправность. От неловкого движения отвертка выскальзывает из его пальцев и, плавно кувыркаясь, повисает в пустоте.

— Мать твою… — с досадой бормочет космонавт по-русски.

Он изо всех сил тянется к отвертке, пытается ухватиться за ее прозрачную рукоятку, но та уплывает все дальше, слегка задевает опору и, поменяв направление, устремляется к Земле.

Жаркая, забитая машинами улица Нью-Йорка. Видавший виды «Форд», на котором развозят горячую пиццу, движется в потоке. Сэм ведет автомобиль задиристо, нагловато. Он слегка не в духе, потому что опаздывает. К тому же в машине барахлит кондиционер, и пришлось опустить стекло, за которым вонь и гарь, да еще кассета в плейере стала заикаться, проскальзывать.

А отвертка мчится к Земле, только воздух свистит. Стремительно надвигается побережье Северной Америки. Уже различимы небоскребы Нью-Йорка…

Сэм пытается выковырять кассету пальцем, потом расческой, но на ходу это не так просто, особенно если в левой руке у него большое зеленое яблоко, которое он уже начал есть… Рука на мгновение оказывается снаружи, и в тот же миг отвертка протыкает яблоко. Она шипит от перегрева. Сэм удивленно выглядывает, задирает голову: кто это там безобразничает.

«Неплохая хохма», — бормочет он.

Выдернув из яблока отвертку, он очень удачно цепляет кассету. Грянула музыка, а Сэм едва успевает увернуться, чтобы не столкнуться с тормознувшим на перекрестке такси.

— Бог Авраама! Ох! — Сэм облегченно переводит дух и добавляет: — Обрати внимание, Боже, ты мне помогаешь только по мелочам. Не скажу, что это обидно, но вопросы рождает.

Машина Сэма, не снижая скорость, ловко подруливает к тротуару. Сэм, нагруженный коробками с пиццей, устремляется к тяжелой стеклянной двери.

Сбоку мелькает табличка «Лаборатория».

Он быстро идет по длинному коридору. Встречаются служащие в медицин-ских халатах, но не они привлекают внимание Сэма. Две высокие красавицы с лицами и фигурами дорогих манекенщиц идут навстречу, как по подиуму. Обе выше Сэма на полголовы и так уверенно шагают, что, если бы Сэм со своими коробками не прижался к стене, они бы его перешагнули, даже не заметив.

Сэм смотрит им вслед, плечом открывает дверь и ставит коробки на стол перед хорошенькой медсестрой-латиноамериканкой. Она отодвигает записи, решительно поднимается.

— Идите за мной, мистер.

Уверенная, что он поспевает следом, медсестра быстро идет по коридору.

За приоткрытыми дверями мелькает медицинское и химическое оборудование, но Сэма интересует сейчас только упругий зад медсестры.

Навстречу идет двухметровый китаец в драных джинсах, а у окна стоят два огромных негра, похожих на чемпионов по боксу. На фоне этих полубогов Сэм выглядит довольно хило.

Свернув в безлюдный аппендикс коридора, медсестра заводит Сэма в тесное помещение и закрывает дверь на ключ. В полутьме блеснули пробирки, медоборудование. Секунду она и он с интересом смотрят друг на друга, а потом начинают целоваться.

После работы Сэм входит в свою квартирку — тесное, грязноватое помещение с окном в кирпичную стену.

Он сбрасывает рубаху, привычно включает стоящую на штативе любительскую телекамеру, бросая на кухонный столик отвертку, и говорит:

— …Ты удивишься… упала из космоса… Хорошо, голову не прошибла…

Сэм достает из старого холодильника пакет молока, отходит, пьет и, поглядывая в объектив, продолжает говорить:

— …Ну, вот. Мне здесь одиноко и, бывает, не с кем поболтать, так я взял камеру со своей второй работы, чтоб тебе рассказывать, как я попал в эту Америку… Знаешь, почему я, когда рассказываю, хожу и ем? Нарочно. Просто не люблю пафоса. А так, как бы между прочим, тебе письмо от меня из прошлого. Короче, ты понимаешь…

В дверь стучат, и, не дожидаясь ответа, в комнату входит хозяин пансиона, плешивый поляк Тадеуш. За его плечом торчит смущенная семнадцатилетняя дочь Гражинка.

— У меня для вас две новости, мистер! С какой начинать?

— Начинайте с хорошей.

— Они обе плохие.

Сэм разводит руками.

— Первая: здесь нельзя курить и сюда нельзя водить посторонних женщин. Мы католики, и у нас с этим строго. Вторая новость не такая уж и плохая. Хоть вы месяц не платите, я вас не выгоню, а только мебель заберу! Да, заберу! — Он бесцеремонно стаскивает с койки одеяло, подушку, подхватывает матрас, косится на телекамеру. — Странные вы, русские, на игрушки у вас деньги есть, а за квартиру заплатить нету…

Проходя мимо, он подталкивает стулья дочери. Она послушно берет их, выносит следом. Потом возвращается. Низко согнувшись, начинает собирать с пола простыни, украдкой бросает взгляд на Сэма.

— Опять прыщи на лбу давила? — тихо спрашивает Сэм. — Не торопись, все будет в свое время…

— И телевизор! — Неожиданно появившийся хозяин подхватывает старый телевизор и, подталкивая перед собой дочь, оглядывается на Сэма. — Вам что-то не нравится?!

Сэм уже справился с растерянностью.

— Я в восторге, пан Тадеуш. Обычно, когда из моей квартиры выносят мебель, мне начинает безумно везти.

Сэм остается один, говорит в камеру:

— Итак, продолжим.

Примостившись на голой кроватной сетке и уставившись на висящую на стене картинку Шагала, Сэм закуривает сигарету.

— И вот я оказался в Америке. Спрашивается: зачем? Что я здесь потерял?

Я часто задаю этот вопрос Богу, но вразумительного ответа не получаю. Мне нравится Америка, но я родился в России, и там, в земле, остались все, кого я любил. Там осталась моя любимая бабушка Рахиль…

Пока звучит его голос, сквозь сигаретный дым за оконным стеклом вместо жаркой кирпичной стены возникает изображение снежной равнины… Дальняя церквушка, фабричная труба, станция…

Россия. Городок под Москвой. 15 лет назад

По снежной дороге идут двое мальчишек лет семи, положив руки друг-другу на плечи, как ходят закадычные друзья. Это Сёма и Вовка. В пальтишках и шапках им неудобно, но они, ни на что не обращая внимания, идут и горланят песню. Их обгоняет «Волга». К облицовке радиатора лентами прикреплена кукла в фате. Это по снежной дороге через поле мчится свадебный кортеж…

Кортеж останавливается среди блочных пятиэтажек.

Бабушка Рахиль видит через окно, как внизу, у свадебной «Волги», гости встречают жениха и невесту. Еще она видит за сараями мальчишек и внука Сёму. Сёма пытается курить, кашляет, давится, но не выпускает сигарету из зубов. Бабушка рывком распахивает заклеенное бумагой кухонное окно, высовывается по пояс.

— Сёма! Домой!

Но Сёма не слышит. Бабушка, энергичная, прямая и еще не старая женщина, решительно набрасывает платок и выбегает из коммунальной квартиры.

Вот она уже тащит оробевшего Сему к подъезду.

— Ты закурил, мой мальчик, поздравляю! Бог Авраама и Якова! — Она бросает взгляд в зимнее небо. — Я счастливая бабушка, у меня взрослый внук. Сего-дня он курит, завтра начнет пить водку, а послезавтра пойдет резать прохожих!

Этот приподнятый, оживленный тон не сулит Сёме ничего хорошего.

Бабушка поспешно заводит внука в квартиру и идет прямиком к комнате соседа.

— Товарищ Негуда! У нас радость, мальчик закурил!

Сосед-язвенник, в майке и трениках, растерянно выглядывает в коридор. Бабушка продолжает:

— Дайте сигарету, Иван Егорыч, у Сёмы кончились!

Сосед послушно протягивает бабушке вскрытую пачку кубинских «Лигерос».

— Не мне, упаси Боже! Зачем мне травиться? Бери, Сёмочка, и не забудь сказать «спасибо»!

Сёма понимает, что развязка близка. Он не берет курево, да бабушка этого и не ждет. Она тащит его в комнату, где сквозь потолок слышно, как наверху топочет свадьба. Бабушка рывком сажает Сему за стол, шлепает в поставленную тарелку половник манной каши.

— На, байстрюк! Подкрепись перед тюрьмой!

Этот удар — последний. Из Сёминых глаз выкатываются крупные слезы. Бабушка тут же прекращает атаку. Она порывисто обнимает внука.

— Всё, всё… Миру мир! Да? Ты ж больше не будешь рвать бабушке сердце? Просто бабушка волнуется. Что я скажу твоим маме и папе, когда встречу их на небесах?

У бабушки от такой перспективы у самой в глазах уже стоят слезы. А Сёма глядит на стену, где висит картинка «Он и она, летящие над Парижем».

Г о л о с С э м а. Это была картина Шагала, скопированная соседом, учителем рисования, но я считал, что это мои мама и папа. Я знал, что они однажды взлетели в самолете и больше никогда не вернулись.

В дверь комнаты довольно шумно втискивается пара хмельных парней.

— Рахиль Исааковна, мы дико извиняемся. Но на гулянке со стульями напряг. Выручи, а?

— Берите, хлопцы!

Бабушка охотно подталкивает им и свой стул, и тот, на котором сидит Сёма.

Сёме нравится, что у стола он теперь стоит. Жидкую кашу ложкой нести далеко, она проливается, а он вроде как не виноват. И бабушке почему-то нравится. Веселая, возбужденная, она стоит посреди комнаты. — У меня, когда мебель выносят, всегда к счастью, — говорит она, отбирая у Сёмы ложку и начиная его кормить. — Я была, как ты, когда у нас, во время одного погрома, казаки всю мебель выкинули. И, поверишь, такое счастье, никого не убили, а только дом подожгли.

Титр: «1920 год»

Над узкой улочкой местечка кружат перья. В вечернее небо рвется зарево, горит небогатый деревянный дом. Из окон соседних домов летят стулья, этажерки, перины…

Лютуют казаки-погромщики. Растрепанные женщины, евреи со сбитыми ермолками беспомощно суетятся у пожарища. Большой бородатый еврей стоит с ведром воды, смотрит на пожар, скорбно подняв вверх свой разбитый во время погрома птичий нос.

Г о л о с Р а х и л и. Это мой папа, твой прадедушка Исаак.

…Рядом молодая женщина в ночной рубашке.

Г о л о с Р а х и л и. Это твоя прабабушка Сара.

Сара рвет на себе волосы, тянет руки то к горящему дому, то прижимает к себе девочку лет восьми.

Г о л о с Р а х и л и. А такой была я.

— Но самое большое счастье, — продолжает бабушка Рахиль, поднося ложку к Сёминому рту, — я на том пожаре твоего дедушку встретила. Он был совсем как ты, и уши у него так же торчали.

Десятилетний Илья, вцепившись в выбившуюся из-под жилетки рубашку своего отца Аарона, прорывается за ним сквозь толчею к горящему дому.

— Что ты стоишь, Исаак! Твой дом сгорит дотла!

Аарон выхватывает у Исаака ведро с водой и бросается к дому.

Сара едва успевает удержать растерявшегося мальчика и, стараясь защитить его от сильного жара, прячет в свои колени рядом с маленькой Рахилью.

Аарон подскакивает к дому, норовя выплеснуть ведро в огонь, но хмельной казак подставляет ногу. Аарон валится вместе с ведром в шипящие угли. А казак замахнулся саблей над его головой. Дети, Илья и Рахиль, со страхом вжимаются Саре в колени. Но казак передумал. Отходит к коню, смотрит, как Аарон понуро поднимается и отряхивает золу.

— Лей, не жалей. А мы вернемся и снова вас, жидовню, запалим.

Казак забирается в седло, и они с товарищами, весело понукая лошадей, уезжают от пожара.

Соседи расходятся. Мать Рахили Сара, как и все, причитая, собирает на улице ломаные стулья, вспоротые подушки, зарубленных погромщиками кур.

А от дома остались уже только красные головешки да печная труба. Дети все стоят рядышком и смотрят, как дышат малиновые угли, как искры улетают в вечернее небо прямо к мерцающим звездам. Ее плечико все еще касается Ильи.

— Тебя как зовут? — спрашивает она.

— Илья, — робко отвечает он. — А тебя?

— Разве не знаешь? Рахиль… — Она гордо встряхивает волосами. — А ты с какой улицы?

— Разве не знаешь? У моего отца тир за углом, на Переславской.

— И правда, — говорит бабушка Сёме, — у твоего второго прадеда Аарона был тир на окраине местечка, и, когда мы сгорели, он нас пустил пожить. Все местные байстрюки, а иногда даже петлюровцы или знатные комиссары заглядывали туда пострелять. Будто им было мало войны и всяких людских расстрелов…

Спит маленькая Рахиль. Ее матрасик лежит на полу в тонкой полоске света. Чуть в стороне, тоже на полу, спят родители. За профилем Сары скорбный птичий нос Исаака. Он спит тихо, будто умер. Прямо у них в ногах, на топчанчике, посапывает Илья.

С улицы слышны неясные голоса, потом глухой стук в дверь. Стук все настойчивей и громче, пока в ответ, из темной глубины помещения, не доносится сонный голос Аарона и его утренний кашель.

— Сейчас, сейчас…

Его босые ноги с завязками от кальсон прошлепали мимо головы Рахили. Слышатся ржавый скрежет задвижки и голос Аарона: «Граждане, господа хорошие, мы еще не встали» и другие голоса, веселые, грубые: «А мы еще не ложились. Долго спишь, жидок. Так и смерть свою прозявишь».

Вместе с голосами помещение прорезает утренний свет, от которого Рахиль зарывает лицо в подушку. Теперь за нею виден рисованный фон с лесом и облаками. К фону прикреплены жестяные зайцы, мельницы, жирафы с мишенями на рыжих боках… Дети продолжают лежать, но взрослые вынуждены подняться. Исаак смиренно берет подушку и, как был в исподнем, скрывается следом за женой за рисованный фон. Там, в задней комнатке, просыпается семья Аарона.

А в тир уже ввалились два чужака с оружием и бутылем самогона. Один усатый, худой, в картузе и малиновых галифе, другой — краснорожий, мордастый, в бараньей папахе. Глаза у обоих мутные, лица опойные. Одним словом, не то бандиты, не то революционная армия.

Опершись о прилавок, они деловито заряжают разболтанные пневматические ружья, делают первые выстрелы. Аарон суетится рядом. Пульки шлепают по жести, по рисованному фону, отскакивают на пол.

А дети лежат за прилавком на простреливаемой территории и, замерев, при-слушиваются, рассматривают друг друга.

Мордастый, прицелившись, попадает в мельницу. Она завертелась.

— Дывысь, Грыцько! — вскидывается он. — Я ж в зайця стрэляв!

— А ты, Митяй, цель в мельню, враз зайца сшибешь.

Под выстрелы, стрекот вертящихся мельниц, скрежет заваливающихся жирафов и падающих синиц наспех одетая Сара собирает с пола постели. Где надо она пригнется, где надо — проползет. Чего не сделаешь, чтоб только не быть подстреленной.

Ее муж Исаак тоже здесь, вернулся за башмаками. Один нашел, другой еще нет. Двигаясь в пространстве между прилавком и мишенями, он рассеянно, но очень вовремя приседает под выстрелами.

— О! Дывысь, Грыцько! Мышень ходяча! — глядя на Исаака, радуется мордастый.

А хозяин тира Аарон угодливо подвигает им горсточки пулек, как пшеном индюков подкармливает. Шепчет под нос: «…Три дюжины… четыре…» Борода его в утреннем свете кажется рыжей, а глаза зеленые, лукавые.

Жена Аарона Голда высунулась из-за фона, за которым проспала ночь. Она уже в полном параде. Правда, парик из собственных волос съехал на ухо, а на груди на платье расползлась раздавленная слива. Сливу только что выплюнула крошка Цейтл, которая сидит сейчас у Голды на руках.

Усатый Грыцько сморкнулся в сторону и, доставая из кармана галифе платок, чтоб пальцы утереть, роняет на пол часы на цепочке и николаевский золотой. Часы поднял, а откатившийся золотой не заметил.

Аарон быстро ставит на монету башмак и стоит, будто вкопанный. Нужно горстку пулек подать клиенту, он тянется, краснеет, потеет, но подошву от пола не отрывает.

А Грыцько пошарил по карманам, спохватился.

— Эха!.. А где ж? Золотой где?! — Волчком бросается к полу. — Был же!

Я ж его не пропил. А, Митяй? Може, ты его ночью скрал?!

— Я!? Бисов ты сын!

Усатый Грыцько упрямо ищет на полу в полумраке. Аарон стоит в неловкой позе, ни жив ни мертв.

В этот момент из-за фона, как из зазеркалья, снова появляется недовольная Голда.

— Аарон, подойди, я имею вопрос.

Аарон и ухом не повел. Она повторяет:

— Подойди, я имею вопрос не при людях. И не пялься на меня, как удавленный.

Аарон потеет, но стоит на месте, как скала. И дураку ясно, что дело тут нечисто. Усатый выхватывает из кобуры маузер и приставляет его к кудлатой, пейсатой голове Аарона.

— А, може, ты скрал, падлюка! Пошарь его, Митяй!

Дети замерли на фоне дырявого леса, Исаак с подушкой, Голда с Цейтл на руках стоит бледная, как бумага. А виновник конфликта Аарон дает себя обшарить, но молчит и не сдвигает ногу.

— Открой пасть! Не то враз башку снесу!

Аарон с готовностью раззявил рот, будто решил проглотить усатого. Стоит с открытым ртом и не собирается сдвигаться.

На улице раздаются взрывы. Сперва два дальних, потом еще один, совсем рядом. И крики кавалеристов: «Урра!» Оба байстрюка вскинулись.

— Жри! — Усатый с яростью нажимает на курок, но приставленный ко лбу

Аарона наган дает осечку. — От, зарраза! — с досадой рычит усатый.

А его товарищ уже палит из маузера по всадникам в открытую дверь. Горячие гильзы разлетаются, раскатываются по полу…

Мимо двери проносятся торсы разгоряченных лошадей, пыльные сапоги в стременах. Одна волна, вторая… Пользуясь коротким затишьем, байстрюки вы-скакивают в облако пыли и, скользя на подсохших коровьих плюхах, попадают под новую волну, под мчащихся лошадей. В оконце тира видно, как взметнулась сабля над головой усатого, потом другая — над бараньей шапкой. Оба упали под копыта несущихся лошадей. Плеснула по окнам пулеметная очередь. Пули чиркнули по мишеням, по склянкам на полке, брызги мелких осколков посыпались на голову Аарона. Падает на пол жестяная синичка с отбитой ножкой.

И все стихает так же неожиданно.

И тогда Аарон шумно выдыхает, будто из проруби вынырнул. Он подхватывает золотой с пола и с размаху шлепает им о прилавок.

— Ой, меня Бог любит! Ой, любит! — кричит он. — Смотрите, дети, на зайнэ фатэр! Он заработал вам на счастье! Это для вас! Только для вас, мои цыпочки!

Голда как стояла, так и села на пол без сил. Исаак все так же стоит с подушкой и с грустным восхищением качает головой.

— Аарон, Аарон! Ты теперь богат, как Ротшильд.

— Больше! — радостно кричит маленький Илья. — У нас еще тир, зайцы и жирафы!

Поздний вечер, горит свеча. Не крутятся мельницы, маленький аэроплан застыл в рисованном небе. Исаак стоит у прилавка и скорбным взглядом изучает пневматическое ружье. То дуло к уху приставит, то в лоб себе нацелит. А за рисованным фоном, за столом сидит семейство Аарона и восхищенно рассматривает золотой. Маленькая Цейтл тянется к нему ручкой, но отец ее ласково придерживает.

— Нет, моя радость, сейчас мы его тратить не станем, мы его положим в швейцарский банк. Нехай идут проценты.

— Вейз мир! — всплеснула руками Голда. — Какие проценты, Аарон?! Не делай из себя идиота кусок, ты и так на него похож, как две капли на воду! Проценты! С чего?! До швейцарского банка доехать дороже! А тут война с революцией пополам! Тут картошку и хлеб купить — дешевле душу продать! Проценты!

Исаак тем временем укладывается на свою подстилку под зайцами и раскрывает Книгу пророков. Сара лежит рядом, устремив взгляд в потолок.

— …Да, да, проценты! — настаивает за столом Аарон и с хитрой улыбкой по-сматривает на сына. — Илюньчик вырастет, уедет в Америку и захочет заиметь свое ювелирное дело или автомобиль. Бац! А у него уже в швейцарском банке целое со-стояние. Да, Илюньчик?

Илья покосился на Рахиль. Она сидит в сторонке, играет с тряпичной куклой.

— Не поеду я в Америку, что я там не видел!

— И правда! — сердится Голда. — Что ты ребенка в такую даль посылаешь?

И зачем ему автомобиль, чтоб он себе голову покалечил? Лучше ему на эти деньги в Кракове выучиться на скрипке. При таких похоронах, как в эту войну, у него всегда будет работа.

— И в Краков не поеду!

Илюньчик снова бросает преданный взгляд на Рахиль. Она понимает тайный смысл его возражений и довольно опускает глаза.

— Не хочешь в Краков, можно в Амстердам, к моему дяде Лейбу Гиршу, — великодушно соглашается отец и переводит лукавый взгляд на свою любимицу Цейтл. — А когда мы будем выдавать крошку Цейтл замуж, этот золотой ей тоже пригодится. Да, мое золотко?

— Да, — решительно подтверждает малышка Цейтл, — но я хочу его сейчас.

Отец снова нежно придерживает ее пухлую ручку.

— Сейчас нельзя, моя ненаглядная. Ведь половина принадлежит Илье и пойдет на его учение и на его свадьбу. Тебе придется подождать, пока вырастут проценты.

— Аарон до Швейцарии так и не доехал, — рассказывает бабушка Рахиль, моя голого Сёму в корытце. — Он полжизни не решался потратить этот золотой. Уже Илья вырос и стал красным офицером, уже Цейтл выучилась в Киеве на коммунистку, вышла замуж и родила детей, а Аарон все хранил свой золотой… Он был как все на нашей улице, этот Аарон. Рубашку отдаст соседу, но за грош удавится.

— А Исаак? Твой папа?

— Исаак читал Тору и упрямо приставал к Богу с неумным вопросом: почему сгорел дом, почему все время несчастья, если он живет по закону? — Бабушка Рахиль вздыхает. — Он-таки однажды припер Бога к стенке. И тот, видно, потерял терпение. — Бабушка Рахиль грустно качает головой. — Твой прадед так расстроился, что вскоре умер.

…Все так же читает книгу Исаак. В темноте, под прилавком, притаилась маленькая Рахиль. Илья садится рядом, разжимает перед ней ладонь.

— Это тебе, Рохл.

На ладони жестяная синичка с отломанной ножкой.

— Я никуда не уеду, лучше застрелюсь, — преданно шепчет он и, взяв с пола, приставляет к виску стреляную гильзу.

— Зачем? — отнимая патрон, спрашивает Рахиль, но, похоже, она знает ответ.

— Чтоб ты поверила.

— Я и так верю.

Их пальцы встречаются на медной, чуть закопченной гильзе.

— Мы никогда, никогда не расстанемся, — шепчет он и, приставив гильзу к губе, неумело выдувает какую-то румынскую мелодию. Исаак скорбно читает молитву и вдруг, слабо дернувшись, застывает. И профиль его обращен в потолок, а слова молитвы его из неподвижных уст поднимаются вверх — мимо дырявого леса, мимо зайцев, жирафов, мельниц, мимо чердачных мышей… Слова уплывают сквозь крышу в черноту ночи, к далеким мерцающим звездам, туда, где…

…У солнечной батареи работает космонавт.

Рванула упряжка коней. Извозчик погоняет их по родной уплывающей улице, мимо сгоревшего дома… Тарантас с вещами, с овдовевшей Сарой и маленькой Рахилью вырывается за окраину Витебска. Рахиль смотрит назад, там, все больше отставая, бежит по пыльной дороге Илья. В глазах у Рахили стоят слезы.

На разъезде, откуда-то сбоку, вырывается молдавская свадьба — несутся галопом разгоряченные, разукрашенные цветами лошади. Мимо Рахили проплывают в бричке жених и невеста в развевающейся фате. А тарантас с музыкантами долго держится рядом, в его пыли совсем пропадает фигурка Ильи, даже крайние дома городка больше не видны. Пьяненькие музыканты наяривают молдавскую плясовую, весело подмигивают Саре и Рохл. А Рохл, страдая, затыкает уши и ложится на дно брички, под ноги матери.

— Вот так мы расстались на много лет, — рассказывает бабушка Рахиль и грустно улыбается. — А когда встретились, не узнали друг друга.

Титр: «1941 год»

Западная Белоруссия. Улицы городка.

Взрывы. Ломая оглобли, падают кони, разлетаются вырванные колеса телеги. Горят крыши домишек, бегут люди. Над их головами проносятся немецкие самолеты.

Г о л о с Р а х и л и. Это были первые дни войны. Никто не знал и не мог пред-ставить, что нас ждет. Я искала в толпе маму, твою прабабушку Сару. Мы с ней потерялись при первой бомбежке…

Нагруженные скарбом женщины и дети длинной вереницей уходят от войны по пыльной полевой дороге. Энергичная девушка в распахнутом плащике кого-то ищет в колонне. Это повзрослевшая Рахиль. Мимо ползет грузовик, полный раненых солдат, он изредка останавливается, чтобы забрать из колонны уставших в дороге детей. Беженцы входят в городок, еще не оставленный советскими войсками.

На их пути стоят военные из частей НКВД. Они останавливают грузовик с ранеными, жестко, агрессивно проверяют документы у сопровождающего лейтенанта медслужбы. Над ними на бреющем полете проносится немецкий «мессер».

Строгий майор НКВД с волосами и бровями рыжими, как медь, орет на лейтенанта медицинской службы:

— Выгружай! Транспорт нужен!

— Но там тяжелые, товарищ майор. Они до утра не дотянут…

— Не выгрузишь, под трибунал пойдешь!

— Не выгружу, — тихо, но твердо говорит лейтенант.

Майор глянул на своего помощника.

— Действуй.

Рахиль догоняет майора.

— Зря вы так! Раненым самим не уйти, а завтра здесь немцы будут…

— Вы кто? — перебивает майор.

— Я? — теряется Рахиль.

— Документы.

— Но у меня нет… — Рахиль разводит руками. — Я не успела ничего захватить… — Она без надежды роется в карманах плаща, натыкается на бумажку. — Вот, только… справка из техникума.

Протягивает майору смятую бумажку. Он читает.

— Рахиль Исааковна?

— Да.

— Немецкий знаете?

Он смотрит на нее холодными глазами.

Она кивает.

— Идите за мной.

За их спинами из грузовика уже сгружают раненых.

Г о л о с Р а х и л и. Майор не знал, что грузовик этот скоро сослужит ему плохую службу.

Рыжий кулак резко ударяет по канцелярскому столу.

— Отвечай! Шпионка?!

— Я?! — изумляется Рахиль. — Вы с ума сошли!

Майор через стол бьет ее по лицу. Рахиль валится в угол тесного кабинета.

— Не будет здесь немцев, не надейся! А тебя за агитацию утром под трибунал.

Ее бросают в темный угол длинного бетонного подвала.

Г о л о с Р а х и л и. Они бросили меня в подвал, и я вдруг поняла, что это тир. Энкавэдэшный тир!

Рахиль привалилась к стенке под обрывками бумажных мишеней. В темном углу за обломками стульев шевельнулась фигура. Поднял лицо арестованный лейтенант. В этот момент слышатся скрежет засова, приближение нескольких пар сапог, грубые голоса.

У барьера останавливаются трое подвыпивших офицеров НКВД, среди них рыжий майор.

— Ну-ка, дай твой! — Майор забирает пистолет у помощника, палит. —

Не пристрелян совсем! Как ты с немцами воевать собираешься!

Они начинают беспорядочную пальбу из пистолетов по обрывкам мишеней. Пули визжат над головой Рахили. Лейтенант рывком утягивает ее в свой темный менее опасный угол. Они лежат, вжавшись друг в друга, прикрыв головы руками.

— Ну? Понял, как надо?

— Ваша взяла, товарищ майор, — соглашается помощник.

Шумно разговаривая, офицеры уходят внезапно, как и появились.

Подождав еще немного, Рахиль опускает руки, стряхивает с волос густую цементную крошку. Под руками и коленями царапнули о бетон валяющиеся пистолетные гильзы.

— Как думаете, нас расстреляют? — тихо спрашивает Рахиль.

— Не знаю… — Глаза у лейтенанта зеленые, грустные. — Но думать об этом не надо. Это я вам как врач говорю.

Что-то знакомое, родное слышится Рахили в этом «не знаю». А он машинально поднимает подвернувшуюся под пальцы гильзу. Рахиль в смятении смотрит, как он пробует выдуть знакомую мелодию. Она осторожно касается пальцами его исцарапанной щеки.

— Ты не узнал меня, Илья?

Г о л о с Р а х и л и. Мы пролежали ночь без сна, а под утро…

Илья и Рахиль лежат на полу, укрывшись шинелью. Где-то над подвалом загремели выстрелы, взрывы.

Железную дверь ударом распахивает запыленный немецкий солдат.

— Штейн ауф!

Рахиль и Илья вздрогнули, разжали объятия.

За солдатом показался другой с автоматом наперевес. Рукава у обоих засучены, лица потемнели от пота и дорожной пыли.

Мордастый полицай за рулем, рядом офицер СС. Пленных — Илью, Рахиль, еврейского паренька с футляром от скрипки на коленях, трех энкавэдэшников — побитых, расхристанных, без ремней — везут в кузове грузовика. Среди них рыжий майор. Страха в его глазах нет, только досада. Он провожает мрачным взглядом идущие мимо немецкие танки, грузовики с солдатами, не поднимает глаз на сидящую в кузове охрану.

Охрана — три немца-автоматчика и еще полицай, небритый, в мятом пиджачке с белой повязкой. Он мирно посматривает голубыми глазками-буравчиками. Илья поймал его взгляд.

— Куда нас? — тихо спрашивает он.

— Окопи рить, — тоже тихо отвечает полицай украинским говорком.

— Правда, окопы?

— Ей-богу.

— А мне нельзя окопы, — тихо говорит парнишка. — Мне для скрипки руки надо беречь.

Полицай смотрит, как он дрожащими пальцами поправляет треснувший футляр.

— Та нэ хвэлюйся, хлопэць. Там рыть нэ довго.

Стараясь унять нервную дрожь, парень шепчет Рахили:

— Меня Саша Стельмах зовут.

— А меня Рахиль…

— Почему-то нас отдельно. А всех моих у водокачки оставили… И маму, и двух сестер. И раненых солдат…

А Илья смотрит на Рахиль печальными влюбленными глазами. Коснулся ее руки, разжал свои пальцы. В ее ладонь легла жестяная синичка с обломанной ножкой.

— Не убьют, только окопы, — шепчет он ей. — Судьба нас свела. Зачем ей так сразу разводить?

Грузовик резко тормозит у обочины. Здесь, на краю поля, над глубоким песчаным рвом, под присмотром полицаев уже работают несколько пленных русских офицеров.

Немцы спрыгивают с кузова первыми. Офицер СС тоже уже на обочине.

— Лёс! Лёс!

— Слизайтэ, хлопци-комисеры, та берить лопаты, — говорит полицай энкавэдэшникам и добавляет: — И вы, жидочки, слазьтэ тэж.

Он легко подталкивает с кузова парнишку со скрипкой.

Илья смотрит, как спрыгивают, как нехотя берутся за лопаты энкавэдэшники. Он чуть задерживает полицая в кузове, шепчет:

— Отпусти ее.

— Кого? — изумляется полицай. — Дивку? Ты шо! Нэ можно.

— Отпусти. Детьми твоими заклинаю…

— Ну як? А нимци побачуть?

— Отпусти! Она… она беременна.

Полицай медлит, стрельнул взглядом на прохаживающихся у рва немцев.

— Ото ж мэни з вамы, жидамы, морока, — бормочет он с досадой и вдруг решается: — Ну нэхай! Сыды, дивка, тут. Тилько нызко сэды, нэ высуйся.

Он толкает Рахиль к полу, а сам, увлекая Илью, спрыгивает через борт на землю.

Илья снизу печально улыбнулся Рахили. А полицай, отступив от машины, махнул рукой водителю.

— Газуй, Мыкола! Вэзы сюды остатних жидив та комиссаров.

Но мордастый полицай-водитель не торопится, слюнявит, докручивает цигарку из газетного обрывка…

Рахиль сквозь щели кузова видит, как уходит Илья, как останавливается над рвом рядом со Стельмахом и офицерами. Скрипка и лопаты брошены, а пленные под присмотром полицаев начинают почему-то раздеваться. Рахиль вцепляется в доски, вскидывает над бортом испуганные глаза…

Но уже заскрежетал и тронулся, набирая скорость, ее грузовик. Сквозь завивающуюся пыль она с ужасом видит, как Илья и офицеры остались в исподнем, как они подровнялись над рвом, как немец-сержант достает пистолет, подходит со спины к майору. Второй подходит к Илье. Илья на миг оборачивается на уезжающий грузовик. Рахиль, окаменев, не отводит глаза, но пыль скрывает выстрел, скрывает падение…

Г о л о с Р а х и л и. Я уехала, я оставила его и никогда себе это не прощу. Я не видела, как в него стреляли, как он упал, и навсегда осталась надежда…

Далеко, на о/ppчередном повороте, когда автомобиль сбросил скорость, она перевалилась через борт, упала на дорогу… Полежала, поднялась и, спотыкаясь, побрела в никуда, через залитое солнцем поле.

Отвертка выскальзывает из руки космонавта. Он тянется к ней из последних сил. Отвертка плавно вращается всего в сантиметре от кончиков пальцев, но дотянуться до нее ему уже никогда не удастся.

В тесной комнатке пригородной билетной кассы — Сёма и бабушка Рахиль. Она кассир и продает билеты изредка подходящим к окошечку пассажирам. Сёма прислонился лбом к зарешеченному окну, за которым — платформа, дождь, пассажиры, подошедшая электричка, пролетающие без остановок большие поезда. Сёма смотрит и слушает бабушку.

— Пыль закрыла… И я все думаю: может, он остался жив. Может, его угнали в плен, в Германию…

Голос Рахили звучит за кадром, а в это время в кадре…

Ров, над которым стоят пленные и полицаи. Илье в голову направлен наган, но в последнюю секунду полицай приподнимает ствол, стреляет мимо и просто сталкивает Илью в яму.

— Два до Москвы, — просит кто-то в кассовое окошечко.

— Сорок четыре копейки, — привычно откликается бабушка, отрывая от рулона билет и принимая деньги.

— А что ж он нас потом не нашел?

Сёма не понимает, какой безжалостный вопрос задает. Но бабушка к этому вопросу готова. Она неуловимо качает головой и, продав билет, отвечает Семе:

— Не все пленные вернулись из Германии. Некоторых в Америку услали.

И он мог туда попасть. А попробуй найди нас из Америки, если мы все время переезжали…

— И что ж, значит, мы его никогда не увидим?

— Почему? — возражает бабушка и вздыхает. — Вот ты вырастешь, поедешь в Америку и его найдешь, расскажешь, что папа твой родился, он же не знает протвоего папу… Расскажешь и передашь от нас привет…

— И ты со мной поедешь и там с ним встретишься, — твердо объявляет Сема.

— Ну и я, конечно, — соглашается бабушка и снова вздыхает.

За мокрым стеклом проносится электричка…

Ее грохот сливается с шумом вагонов сабвея. Из окна «Форда» видно, как они проносятся над головой. Эстакада открывает небоскребы. Это снова Америка.

— Дедушка Илья, чтоб ее спасти, сказал первое, что пришло в голову… — Сэм едет в машине по улице Нью-Йорка, рассказывает, «общаясь» с камерой. — Он сказал полицаю: «Она беременна». Но ты не поверишь, он как в воду глядел. Рахиль сама не знала, что-таки беременна уже несколько часов.

— В эвакуации родился твой папа, — продолжает бабушка Рахиль.

Теперь она и Сёма выходят из булочной с буханкой черного и французской булкой. Сёма укладывает авоську на санки и везет следом за бабушкой, а она продолжает:

— Я назвала его Сашей, как того парня со скрипкой. Война, еды нет, жилья нет. Но все как-то обходилось. Я была молодая и не заметила, как он вырос…

— А мама?

— А маму твою он встретил, когда поступил в МГУ на химика. А когда родился ты, они только тобой и занимались и еще, конечно, учились.

Сёма довольно кивает.

А в тесной бабушкиной комнате под магнитофон молодые папа, и мама, и их друзья танцуют рок-н-ролл и твист. И никто не обращает внимания на то, что младенец в коляске давно орет. В комнату решительно входит бабушка Рахиль, забирает младенца. В ванной, среди соседских тазов и корыт, она ловко подставляет его обкаканную попку под струю из крана… А папа и мама танцуют…

Семилетний Сёма, ворочая ложкой в тарелке с кашей, смотрит на картинку Шагала, что висит на стене: летящие над Парижем мужчина и женщина. А бабушка продолжает:

— Если б твой папа дожил до сейчас, он стал бы, как Эйнштейн, твой папа…

— А мама? — Сердце Семы требует гармонии.

— А мама стала бы буквально как Мария Кюри. Даже лучше. Почему? Я тебе скажу. Папа еще студентом изобрел клей… — Рахиль забирает ложку у Семы и пытается его кормить, но Сёма отворачивается, упирается. — Ешь, а то не буду рассказывать… Так вот, клей. Ненормальный клей, который все клеил! Одной известной певице, не стану называть ее имя, хорошая женщина, но лысая, как шар, папа приклеил парик на голову, так она до сих пор оторвать его не может, счастлива и беспрерывно выходит замуж…

На экране мелькают живые картинки: лысая женщина в подвенечном платье надевает парик, к ней приклеивается жених, потом второй, третий… Все они панически упираются, но не могут оторвать от невесты рук, приклеились.

— А однажды… — Бабушка перебивает саму себя. — Тебе не стыдно, что бабушка тебя кормит?

— Не стыдно, — хитро отвечает Сёма и зажимает губы.

— Так вот однажды в институте лопнуло большое стекло. Папа с мамой его склеили, но так увлеклись, что сами прилипли.

Сёма вскидывает на нее тревожный, восхищенный взгляд.

— В институте МГУ?

— Ну да… в МГУ на двадцать… каком-то там этаже…

— И как же они отклеились?

— А вот будешь есть, расскажу… — Бабушка вталкивает в Сёму еще одну ложку. — Так приклеились, что пришлось их вместе со стеклом доставлять в лабораторию…

— На чем? На вертолете?

— Ну… да… На вертолете, конечно.

Бабушка, смирившись, что Сёма больше не ест, сама доедает остатки каши

и убирает со стола грязную тарелку. А Сёма представляет, как…

Над университетом, над Москвой, в неудобных позах печально парят родители — мама и папа. Камера чуть отстраняется, и становится ясно, что приклеены они к большому витринному стеклу, которое висит на тросе, под брюхом летящего вертолета.

За окном такси тоже проплывают рисованные летящие мужчина и женщина. Они веселые, сытые и рекламируют какой-то продукт. Рекламный щит открывает небоскребы Нью-Йорка.

Сёма сидит в машине, загруженной вещами, и с интересом смотрит по сторонам.

— Сколько ты в Америке? — спрашивает таксист по-русски.

— Больше часа.

Таксист усмехается.

— Я — семь лет. И всякого навидался. Хочешь здесь добиться успеха? Послушай мой совет. Не стыдись любой работы, все через это прошли. И забудь, что раньше было. Нет России и не было…

Он еще что-то говорит…

Г о л о с С ё м ы. Забудь. Как просто!

Россия. Сёма и его приятель Вовка бегают по заваленной снегом крыше сарая, сбивают с карниза примерзшие сосульки.

— Я буду космонавтом, — говорит Вовка.

— И я! — подхватывает Сёма.

— Ты не будешь, — возражает Вовка, — ты еврей.

Бабушка Рахиль сквозь кухонное окно видит, как они спрыгивают с сарая в высокий сугроб и, собирая обломки сосулек, с удовольствием грызут их и глотают.

Как кукушка из часов, она, разгневанная, выныривает из форточки.

— Сёма! Ты хочешь ангину?! Или ты бабушкиной смерти хочешь?!

Сёма и Вовка, взбудораженные, краснощекие, заваливаются в комнату, сбрасывают на пол заснеженные пальтишки и сразу направляются к столу. Они продолжают начатый во дворе горячий спор.

— Мой папка лучше знает! — упрямо настаивает Вовка.

— Ба! А Вовка говорит, что я еврей! — гневно сообщает бабушке Сёма.

— Да, еврей! — подтверждает Вовка, привычно усаживаясь за стол перед тарелкой, и добавляет: — Жидрик.

— Ба!

Сёма ждет от бабушки опровержения, поддержки. Но бабушка не спешит. Она спокойно плюхает геркулесовую кашу в стоящие перед мальчишками тарелки.

— В известном смысле Вовка прав, — спокойно говорит она.

Сёма потрясен, а Вовка смотрит на него победителем.

— Понял?!

— Но почему?! — не сдается Сёма. — Я не хочу! Я хочу быть русским, как все!

— Но ты не русский, ты еврей, — вздыхает Вовка.

Он уплетает кашу и с удовольствием прихлебывает из стакана томатный сок.

— Тогда и ты еврей! — пытается защищаться Сёма.

— Нет. Я как раз русский.

— Бабушка!

В глазах у Сёмы блестят слезы.

— Да, он русский, — подтверждает бабушка, намазывая два бутерброда с маслом.

— А ты еврей, — сыплет соль на рану Вовка. — А евреи хитрые, злые, они хотят Россию сгубить!

Сёма раздавлен, больше не в силах сдерживать рыдания он бросается в колени к бабушке.

— Зачем они хотят ее сгубить?! — орет он.

Вечером Сёма уже лежит в кровати с температурой тридцать девять. Бабушка делает ему спиртовой компресс, бинтует горло.

— Я не хочу выздоравливать и никогда не выйду во двор…

— Почему, Сёмочка? — спрашивает бабушка, ласково приглаживая его взъерошенную макушку.

— Потому! Потому что мне стыдно!

— Тебе нечего стыдиться, мой мальчик… — Она старается не показывать, как переживает за внука. — Среди евреев тоже попадаются приличные люди.

И Чаплин, и Эйнштейн, и Райкин, и Шагал…

— А Брежнев?

— Что Брежнев?

— Он еврей? — в глазах Сёмы затеплилась надежда.

— Брежнев нет.

— Вот видишь!

Сёма снова сникает.

— Тоже мне, горе! Ты знаешь русского Бога Иисуса? Так вот, у него мама была еврейка.

Сёма вскидывает на нее изумленные глаза. Он не верит своим ушам.

— Да, да. Вполне добрая, даже обаятельная женщина, — продолжает бабушка, доставая из-под Сёминой руки горячий градусник. — И Библия… Ты же слышал про Библию. Это такая священная книга, где все евреи. Добрые, злые, умные, глупые… но одни евреи…

— А русских там разве нет? — цепляется за обломки идеалов Сёма.

— Русских? Из русских там только римляне.

Окончание следует

/p

© журнал «ИСКУССТВО КИНО» 2012