Strict Standards: Declaration of JParameter::loadSetupFile() should be compatible with JRegistry::loadSetupFile() in /home/user2805/public_html/libraries/joomla/html/parameter.php on line 0
Рассказы - Искусство кино
Logo

Рассказы

Среди рыб, или Лучшие друзья девушки

Я расскажу про синьору Иcабель Рентару — ту самую, о которой еще год назад, давясь желчью, тявкали таблоиды по обе стороны Атлантики. Про ту, чьи глаза были скрыты от похотливой ярости фотовспышек стильными фиолетовыми очками стоимостью в один самолет, чьи силиконовые прелести принесли банку, застраховавшему их, столько «зелени», сколько приносят не самые плохие махинации, чьи гламурные фотосессии заставляли самцов разных возрастов и расцветок истекать спермой и чей сиреневый лимузин носили на руках, не давая его белым покрышкам соприкоснуться с серостью асфальта. Так вот, эта блестящая синьора в девичестве называлась Олькой и жила в деревянном бараке, построенном пленными немцами на бывшей оккупированной территории бывшего Советского Союза.

На месте Ольки я бы целыми днями колотилась головой о трухлявую стену барака, чтобы выбить гадкие мыслишки о том, что родилась не в той семье и не в той стране. А она не билась. Не потому, что берегла драгоценную голову, а потому, что ее ум наотрез отказывался признавать реальной убогость ветхого жилища, стоны парализованной матери и многозначительный прочерк в графе «отец». Такие мелочи Ольку не волновали. Она знала: нищета, вонь и убожество — не для нее и не навсегда. Откуда такая уверенность? Олька просто знала, и всё. Так бывает.

Иногда Ольке снилось, что она плавает в зеленом океане среди рыб цвета холодной стали — свободная и безразличная ко всему, как рыба. Она рассказала об этом, когда мы играли во дворе барака в «море волнуется раз». Нам было по восемь лет. Еще она сказала, что когда-нибудь будет жить в удивительном мире, где все счастливы, а если еще нет, то до счастья — лишь крохотный шаг, который можно сделать, не напрягаясь, в любой момент. Этот мир будет совершенен, как океан. (До которого из России, как известно, не допилишь, особенно при Олькиной нищете…) Рано вы позлорадствовали. Я ведь еще не сказала главного. Она была красива.

Нет, не так. Брякнуть, что Олька красива, — значит не сказать ничего, то есть уподобиться молчаливому камню, не способному отличить бриз от тайфуна, если уж говорить о разрушениях. Олька действовала на людей, как стихия: она начисто сносила «крыши» и вынуждала сердца — независимо от пола их носителей — замирать от ужаса, благоговейного, конечно же. Ладно, признаюсь, я ей завидовала.

Не ждите, я не буду расписывать Олькины очи и перси! Вы и без меня прекрасно ее помните, если хотя бы иногда брезгливо полистывали глянец. Ах, неужели этот вид визуального разврата не для вас? Тогда просто поверьте: она красавица. Так все считали. Один мужик попал под трамвай, заглядевшись на Ольку. Когда ему отрезало ногу, он улыбался. Так и быть, не буду врать, он кричал. Но к Ольке это не имеет отношения.

Видимо, запредельная красота сформировала в идеальной формы Олькином черепе скабрезное для советского ребенка мировоззрение. «Лучшие друзья девушки — бриллианты» — до этой истины, элементарной, как амеба, Олька доковыляла своим умом к концу девятого класса, без помощи сладчайшей новоанглийской грезы Мэрилин. Эту скабрезность Олька довела до ума мальчика с лицом Аполлона, которого любила, и тот, не задумываясь, добыл для королевы восхитительные камешки — прямо с прилавка ювелирного магазина. Зарезав сгоряча двух охранников.

Олька повесила на себя это сияющее великолепие и отправилась на променад в сопровождении кавалера. Они успели пройти пол-улицы, и эта половина была ослеплена изысканным блеском ее драгоценностей, лица и осанки. На другой половине улицы стоял автомобиль с синей полосой, из которого ловко выпрыгнули три супермена в сером и защелкнули браслеты на тонких запястьях грабителя. Можете себе представить, даже мусора, снимавшие с белой шеи Ольки краденые драгоценности, признали, что ради такой крали стоило воровать.

Мальчика забрали в тюрьму, и Олька решила ждать его, сколько придется. Но тот избавил ее от ожидания. Он повесился в камере, не дождавшись суда, — от тоски по Ольке.

После этой истории Олька целый год ни с кем не говорила. Она дала обет молчания в память о мальчике, которого отправила на смерть. Даже в магазине она протягивала продавщице листок, на котором было написано: «Хлеб — 1 б., молоко — 1 б.» Но бриллианты Олька не разлюбила. Не разлюбила и мальчика. Она обнаружила, что без него ее сердце стало твердым и холодным, как алмаз. Самый большой в мире. Как его там? Да, «Куллинан». Олька надеялась, что когда-нибудь этот кусок углерода снова станет живым. Может быть, когда она встретит того, кто не понаслышке знает про настоящих друзей девушки и покажет ей мир ее грез?

После школы Олька завалила вступительные экзамены в университет и устроилась работать в бар, официанткой. Забегаловка стала самым посещаемым местом в городе. Из-за Ольки. Поглазеть на нее приходили все, кому не лень. Ей приносили подарки, а Олька даже не смотрела в сторону дарителей. Это были дешевые парни, фальшивки. Они не подозревали о настоящих друзьях девушки. «Зацепил» Ольку лишь американец, приехавший строить шоколадную фабрику. О, очередная сладкая греза: счастливая семья, щекастые дети на фоне зеленой лужайки, где не гадят пахнущие духами собачки... Шоколадник с ходу предложил Ольке все это, с собой в придачу, и подарил ей фамильное кольцо. Вы уже догадались, с каким камнем? Олька обещала подумать.

В это самое время, пролежав десять лет без движения, умерла ее мать. Олька вздохнула с облегчением и вместе с Джоном упорхнула в Америку. Он на многое готов был ради нее, этот бесцветный строитель, этот шоколадный Джо. Он научил Ольку болтать по-английски и отвел к знакомому фотографу, мечтавшему прославиться. Это было большой ошибкой бедного Джонни. Фотограф действительно прославился — благодаря Ольке. А позже порадовал свой банковский счет достойной суммой, продав с аукциона отпечатки первой Олькиной фотосессии. Аукцион случился недавно, а тогда фотографии Ольки напечатал нереально глянцевый журнал, такой блестящий, что глаза резало, и уже через два дня к красотке явился представитель модельного агентства и предложил контракт на страшно невыгодных для нее условиях. Но Олька плохо знала английский и не разбиралась в финансах. Так в ее жизнь вошел глянец — с его лоском и грязцой.

Олька бросила шоколадника, и его след затерялся на бескрайних просторах Новой Англии. Я слышала, сладкий мужчина еще долго преследовал Ольку, умоляя скрепить их отношения узами брака или — в крайнем случае — вернуть ему матушкино кольцо. Не думаю, что Олька его вернула. Она не любила вспоминать Джона, хотя признавала, что многим ему обязана. А кто говорил, что ей свойственна благодарность?

...Колорит русских трущоб в Америке конца 90-х не ценился, потому был непродаваем, и Ольке пришлось сменить имя на игриво-будуарное — Исабель. Бренд тут же был оценен и приписан к одному небольшому, но очень перспективному модельному агентству. Впрочем, не совсем так. Агентству пришлось перекупить ее контракт, что обошлось, видимо, недешево, но того стоило.

За счет работодателя Олькину грудь накачали силиконом, и ее первобытная красота приобрела несколько излишнюю, зато покупаемую чувственность. Так началось ее восхождение на глянцевую Джомолунгму: улыбающаяся Исабель с альпенштоком и рюкзаком. И с инструктором, а как же иначе? Рядом с ней всегда маячил какой-нибудь белозубый джентльмен, мачо или, в крайнем случае, мучачо, бережно поддерживающий ее под задок. То были, как вы уже догадались, дешевые рыцари. В алюминиевых доспехах. А Олька ненавидела фальшивки.

И не теряла рассудка, потому что помнила своего мальчика и знала, что ее законный супруг должен быть в сто карат. В крайнем случае, в пятьдесят.

И вот на одном показе, где Олька, разумеется, произвела фурор, некий синьор возник за кулисами. Не красавец, но вполне симпатичен, умен, остроумен, пиджак от Hermes, Patek Philippe и все дела. От него пахло неприлично большими деньгами, и этот деликатный амбре, повисший в воздухе рядом с ароматом его сигары, лишил Ольку покоя. И она, взмахнув крылами, бросилась к огню, надеясь в нем пропасть.

Синьор Рентара с рождения жил на проценты с процентов, от скуки содержал футбольную команду, поскольку еще в детстве родители запретили ему гонять по пустырю консервную банку вместе с детьми прислуги. Пребывая в перманентной меланхолии от бесцельности жизни, Рентара мотался из Европы в Америку, но развлекаться привык в Голливуде. При этом повсюду таскал за собой своих футболистов. Ему нравилось общество парней в белых носках. Поговаривали, что он порнобарон, но это маловероятно.

В общем, Рентара полюбил Ольку. И увесил ее бриллиантами, как невероятно добрый Санта — рождественскую ель в поместье Ротшильдов. Так неоднозначная Олькина красота органично, словно небо с морем, слилась с многогранным мерцанием камней.

И, представьте, синьор женился на ней. И это был его первый брак. Вы не ослышались, принца не преследовала галдящая толпища бывших жен и прелестных деток. По версии прессы, Рентара тихо ожидал в пасторалях родной Испании свою принцесску, не забывая, вероятно, прилюбливать служанок и кухарок, но о них таблоидам неизвестно. Так мир распахнул перед Олькой двери из бронированного стекла.

Но Исабель Рентара не стала счастливой, как ожидала. Не потому, что мечта, воплотившись, утратила недосягаемость. А потому, что Олька обнаружила в себе страшный изъян: она не могла полюбить Санту, как ни старалась. Ее углеродсодержащее сердце помнило мальчика, чья могила заросла травой на захудалом кладбище в России. Тогда Олька купила у S.T.Dupont те самые фиолетовые очки — чтобы муж не заметил мерцающие кристаллы льда в ее глазах. Олька была доброй и не хотела огорчать синьора. Ради него она запихнула в грудь новый силикон, еще интересней прежнего, и выставила напоказ кусочек брачной простыни. Я разве не говорила, что Олька была тщеславна?

Жена миллиардера Исабель Рентара засверкала бриллиантами чистейшей воды на скучных благотворительных балах в разных частях света, фальшиво любезничала с порнодивами на охраняемых целой армией тусовках, протирала юбки от Сhristian Dior и Armani в вип-ложах ипподромов, вполне искренне прижимала к груди малюток из сиротских приютов, брезгливо поила бульоном с ложечки обитателей хосписов. И, конечно, начисто лишала интеллекта всех присутствующих мужчин. Во славу ее красоты они готовы были дерзко нырнуть хоть в Бермудский треугольник. Осталось прибавить, что по Ольке сходила с ума футбольная команда ее мужа, в полном составе. Эти знаменитые южные парни, чьи бутсы и контракты стоят столько, сколько нам и не снилось... Хотите сказать, за меня горланит зависть? Так и быть, соглашусь. Но эта девушка скорее мулатка, чем эбеновая.

...Когда-то Олька мечтала жить в мире, где все счастливы, а если еще нет, то до счастья — всего лишь крохотный шаг. Олька попала в этот оазис. И решила сделать его еще более совершенным. Чтобы не вполне счастливые люди смогли, наконец, совершить тот самый шажок. На деньги мужа — о, синьор ни в чем ей не отказывал! — она купила островок в одном из архипелагов, куда в массовом порядке еще не доплыли ослепляющие айсберговой белизной яхты и не долетели частные самолеты. Это был остров, населенный рыбаками и ловцами жемчуга.

Так вот, Олька приобрела остров и каждому жителю, которых, по правде сказать, было немного, подарила по маленькому алмазу. Но аборигены не оценили ее доброты. Они не признавали иных ценностей, кроме жемчуга. И не знали, что щедрая синьора выросла в бараке с тонкими стенами и скрипучим деревянным полом, где за занавеской с увядшими розами алкоголик дядя Миша каждую ночь любил женщин в дешевых чулках. Ловцам жемчуга не нужны были подачки миллионерши. И они вывалили на походный Олькин «Кадиллак» целый грузовик коровьего дерьма, а после сожгли ее благотворительную столовую, где днем и ночью подавали горячий суп и блины с капустой.

Сказать, что Олька расстроилась, значит, промолчать. Железобетонное величие американской Каховки, нависшей могучей грудью над Гудзоном, ничто в сравнении с отчаянием, которое заполнило ее душу. Олька Рентара поняла: никто не может изменить несовершенный мир, даже если его деньги не помещаются на всех трех палубах «Титаника». Ольку перестал радовать игривый блеск камушков, а помпезные тусовки показались скучными и — вы уже догадались? — фальшивыми! Да, представьте, такое случается. И моя зависть тут ни при чем... А синьор, который и раньше не вызывал особого волнения в Олькиной груди, стал ей противен. По крайней мере, мне хочется так думать. А ведь еще немного, и Олька смогла бы его полюбить…

...Да, я надолго потеряла Ольку из виду… Наша переписка прервалась сразу после ее отъезда в Штаты, и я подозревала, что она вламывает проституткой в каком-нибудь борделе или сгинула от передоза. Но когда в журналах замелькало Олькино лицо и прочие части тела и появились описания слезоточивых моментов ее отношений с синьором Рентарой, я поняла, что должна поехать к ней. Нет, я не собиралась брать взаймы пару-тройку миллиардов на открытие казино в Вегасе. А может, зря? Уж в такой мелочи Олька бы мне не отказала.

Я нашла ее в экстравиповой психиатрической клинике, где гостей поили чаем из кружек дорогущего фарфора какой-то китайской династии. Олька мне обрадовалась. Это была та же Олька с теми же барачными насекомыми в черепушке, мечтами об идеальном мире и прочей ерундой. Минус очки, лимузин и похоть половины человечества. Плюс странное для Ольки безразличие к лучшим друзьям. Я имею в виду бриллианты, а не себя.

Я оставалась с Олькой до ее выхода на волю. Рентара прилетел за исцелившейся от душевной раны супругой на личном самолете. Мускулистые парни в белых носках, ликуя, дотащили Ольку до трапа, и я не успела сказать, зачем приехала. Синьора и ее муж тянули меня в гости, но я решила, что им без меня не будет скучно.

Олька помахала мне из-за толстой линзы иллюминатора и уже через несколько минут поняла, что ей нечего больше хотеть. Олька осознала это, пролетая над Атлантикой на собственном самолете, с мужем и его футбольной командой. И что, вы думаете, она сделала? Закрыла ладонями глаза пилоту, как закрывала их мне, когда мы играли в жмурки. Самолет упал в воду — какие тут варианты, когда вокруг сплошная зеленая жижа? — и опустился на дно вместе с Олькой, ее магнатом и его командой. В каком-то смысле она вернулась туда, откуда пришла. На самое дно.

Бортовой самописец, конечно, не нашли. Модные журналы усердно расфасовали подробности трагедии в аппетитный глянец и заработали неприлично много денег. Таблоиды приправили сочную, как слегка обжаренный стейк, историю перцем и получили суперприбыль. И они были правы. Я имею в виду прибыль. Не правы журналисты были в одном: они не потрудились узнать, что на самом деле произошло на борту маленького белого самолета. А я знаю и не собираюсь на этом зарабатывать.

Впрочем, мои знания уже ни для кого не важны. Они ничего не изменят. Потому что история блестящей синьоры закончилась, как ни крути. Ольку Рентару съели рыбы, вот и вся сказка. Миллионершу не смогли достать со дна морского, потому что самолет разлетелся вдребезги. Аквалангисты отыскали тела синьора Рентары и нескольких его футболистов. Прочие супермены не покинули свою богиню даже после смерти.

Я могу еще немного вас позабавить, сказав, что рыбки не смогли разгрызть великолепные бриллианты синьоры. Не по зубам пришлась им и силиконовая грудь утопленницы. Для полноты картины могу сообщить, что левый имплантат Ольки вынесло штормом к ногам старого-престарого рыбака. Тот сослепу не оценил дар моря и пнул его обратно в воду, приняв за медузу. Правый же имплантат продырявил клешней глубоководный краб и, вероятно, остался доволен этой победой. А бриллианты так и остались лежать на дне, рядом с Олькиным скелетом, обглоданным рыбами. Лучшие друзья девушки навсегда остались с ней. По крайней мере, Олька в последние мгновения жизни, хватая зеленую воду аппетитными губами, была в этом уверена.

Откуда я это знаю?

Да потому, что я вот этими руками насыпала в самолетный бак крупного морского песка. Как в пластмассовое ведерко, когда мы с Олькой были детьми. Это я, а не она, плаваю в акваланге среди скользких рыб, собирая в пластиковый пакет бриллианты синьоры. Свободная и одинокая, как рыба. И вот что я вам скажу. Лучшие друзья девушки — рыбы. Они как никто умеют молчать. Только им я рассказала, что мальчик с лицом Аполлона, который повесился в тюрьме, был моим братом. Но рыбы никому об этом не скажут. Им нет дела до моей мести и Олькиных несбывшихся надежд.

Да и кто послушает каких-то там рыб?


Странный

Странный он, наш покойничек. Всю жизнь был странным. Будто всякий раз сворачивал на кривые тропки, которые нелегкая предусмотрела специально для него.

Вот и сейчас ему упокоя нет: лежит, закинув ногу за ногу, и ни за что не хочет приличное положение принять. Ноги-то еще полбеды. Мы больше за руки боялись. А ну как раскинет их да в гробу не поместится! Так мы ему руки на груди связали, чтоб на погосте чего не учудил, церемонию чтоб не нарушил.

Да, странный он, всегда был странным... И жизнь свою так же завершил. Все равно что кляксу поставил вместо точки.

Помянем его. Прими, Господи, раба твоего непутевого. Не взыщи уж: какой есть, такого и прими. Царствие ему небесное, покойное местушко...

До поры до времени странность, засевшая в нем, как стальной крючок в губе рыбины, никак не проявлялась. Впервые она намекнула о себе, когда он, с лыжами наперевес, запрыгнул в последний вагон скорого поезда «Барнаул — Владивосток» и исчез, словно утонул в снегу, падавшем так густо, что, казалось: нет на свете ни поезда, ни лыж, ни поселка, ни долговязого чудака в рыжем тулупе. Вообще ничего, кроме снега.

Следующие два дня Прасковью Тихоновну, его мать, никак не могли оттащить от рельсов, разрезающих поселок на две почти равные части. Пока она рыдала, не слушая утешительное кудахтанье баб, все вокруг оставалось таким же нелепым, как всегда: по левую сторону от насыпи желто дымил завод, где производили вонючие удобрения, по правую — нахохлились уродливые дома и железнодорожный вокзал, построенный человеком с угловатым воображением. Человеком, из множества архитектурных форм признавшим лишь аскетическое величие мавзолея Хеопса.

В бревенчатом исполнении пирамидальная станция Николаевка получилась не такой монументальной, какой ее замыслил шабашник — студент архитектурного института, удравший от своего творения первым же поездом куда подальше. Но прежде чем раствориться в пространстве, человек с воображением умудрился содрать с председателя поселкового совета двадцать тысяч казенных денег за проект. На первых порах комиссия из района не хотела принимать пафосную постройку. Однако, прикинув, что пирамиду дешевле утвердить (если уж не на века, то хотя бы до приезда следующих приемщиков), чем стереть с чумазого лица поселка, председатель подписал акт, в коем уменьшенная копия фараоновой усыпальницы означилась железнодорожной станцией, должной выполнять функции, присущие казенному сооружению. Позади станции, как уже было сказано, располагался завод, напротив — домики, увязшие в снегу по самые брови, а на рельсах, у подножия пирамиды, возле окошка с надписью «Касса», оплакивала отъезд непутевого сына безмужняя красивая Прасковья.

Когда, гремя и лязгая, к перрону причаливал очередной товарняк, здоровенный мужик Тимофей Егорьев, который при желании мог сдвинуть с места примерзший к путям локомотив, легко поднимал безутешную Прасковью и, баюкая, держал на руках, пока поезд не улетал в туманные дали. После чего Тимофей бережно укладывал Прасковью обратно на рельсы и отходил грузить уголь.

…Выплакав все слезы, Прасковья отряхнула снег с тулупа и отправилась домой, на ходу бросив Тимофею: «Он вернется».

И он, действительно, вернулся. Через пару лет, в такой же примерно день, когда смешались небо и снег. Он выпрыгнул на ходу из спального вагона скорого поезда, прижимая к груди хрустальную вазу — награду за победу в чемпионате страны по лыжам.

Прасковья не упрекнула сына за побег, понимая, каких душевных трудов стоит отказ от будущего, сверкающего олимпийским золотом и хрусталем. Она поставила вазу на подоконник, чтобы соседи могли ее видеть. Каждый день Прасковья смахивала индюшиным пером пыль со сверкающей поверхности и тяжко размышляла о неожиданном отъезде и триумфальном возвращении сына. Она знала: тот никогда не скажет, зачем уехал и почему вернулся. Такой он у нее, странный…

В день возвращения ему исполнилось двадцать пять. Через неделю он устроился рабочим на завод удобрений, и уже через месяц его единственная странность — необъяснимый отказ от блестящего будущего — забылась.

О ней вспомнили в апреле.

В тот день Тимофей Егорьев в припадке белой горячки гонял хворостиной по мосту, что над плотиной, одолевавшую его нечисть. Черти попались вертлявее и глумливее, чем обычно. Они выманили Тимофея за перила и намотали его бороду на ржавую скрипучую балку, нависшую над рекой. Сами же, извиваясь и хихикая, попрыгали в воду. А Тимофей остался. Трезвый, как никогда, он лежал на раскачивающейся железяке и вспоминал покойного кота, которого сбросил с плотины, надеясь отучить от дурной склонности к воровству цыплят. Сорокапятилетний Тимофей Егорьев не хотел повторить жалкую судьбу животины.

На всякий случай Тимофей мысленно распрощался со своей непутевой жизнью, попросил прощения у доброй солдатки Анфисы, на которой вот уже несколько лет обещал жениться, с непередаваемой грустью подумал о чистом, как слеза начальника станции, недопитом самогоне и еще о некоторых, очень личных, вещах. Потом, стараясь не глядеть на быструю воду, тихонько завыл — без всякой надежды на то, что кто-нибудь его услышит.

Да, Тимофея никто не услышал. Но его увидел один человек — сын Прасковьи, пришедший к реке за глиной для лепки свистулек в виде козочек, курочек и женщин в кокошниках, с круглыми грудями. Заметив Тимофея, чемпион взлетел на мост, словно на пьедестал почета. Он схватил Егорьева за плечи и, резанув его бороду ножом, которым ковырял грунт, втащил за перила. Серо-бурая от глины харя спасителя Тимофею не понравилась, и тот потерял сознание. По-видимому, Егорьев решил, что это бес вернулся за ним со дна реки.

Чемпион же ничуть не растерялся. Он взвалил громадного Тимофея на спину и через весь поселок поволок в распивочное заведение, стены коего — для лучшей ориентировки страждущих — были выкрашены в неугасимый синий цвет. В этом храме Бахуса за засиженной мухами стойкой, среди увядших рыбьих хвостов и слезящихся бутербродов служила народу добрая и приветливая, крепко пахнущая пивом и селедкой буфетчица Груша. Один лишь голос ее, подобный нескольким трубам Иерихона, приводил в чувство и мертвецки пьяных, и похмельных, и сочувствующих.

Брякнув Тимофея об пол, чемпион сказал Груше: «Позаботься о нем» — и удалился, надо полагать, за глиной для свистулек. Не взглянув даже на заботливо поставленную перед ним кружку — старую, но довольно прозрачную еще посудину, до гладкости краев вылизанную посетителями, наполненную жидкостью цвета лошадиной мочи, с мягко лопающимися пузырьками могучей пены…

«Странный он, — заключили соседи, узнав историю спасения Тимофея Егорьева. — Странный! Человека выручил, а благодарности не требует…»

Начальник станции и председатель поселкового совета, желая устранить эту несправедливость, собрались было ходатайствовать перед важными чинами из района о награждении сына Прасковьи почетной грамотой и поездкой на курорт, но за хлопотами о благополучии населения запамятовали. Забыли и жители поселка. Все, кроме Тимофея.

Но что значит какой-то там Тимофей, пусть даже крепкий и бородатый, с ручищами, как ковши экскаватора, пред мраморным ликом вселенской бюрократии… Клоп, не более.

А что же наш чемпион, сбежавший от селедочно-сивушной благодарности посетителей пивной, громовых причитаний Груши и пьяных слез очнувшегося Тимофея? Ему стали привычны побеги от славы? Нет. Он был страшно напуган, этот мальчик, не видевший ничего, кроме белой лыжни, и не едавший ничего слаще репы. Волоча тяжелого, как ржавый паровоз, Егорьева, он впервые ощутил в себе странность и испугался ее, ибо она с ним заговорила.

— Странный ты, — ласково сказала она.

Поскольку вокруг никого не было, а голос звучал в ушах и был женским, чемпион забеспокоился: уж не заразна ли белая горячка, не взяла ли она и его в оборот заодно с Тимофеем?

— Люблю странных, — поведал тот же голос, до умопомрачения прекрасный.

Чемпион заподозрил было в чревовещательстве свою ношу и даже встряхнул ее, но чугунный Тимофей пребывал в глухих дебрях обморока, о чем свидетельствовали неясное выражение его лица и неподвижное состояние конечностей.

Вот почему, невежливо уронив Егорьева на пол, чемпион бросился бежать. Он надеялся избавиться от наваждения. Но оно приклеилось, как банный листок, вцепилось, точно злобная собачонка, и, похоже, вовсе не собиралось его покидать.

— Заживем мы с тобой теперь, — торжествующе шептала невидимая женщина.

Чемпион испугался так, что уже готов был намочить почти новые брюки. Но он нашел силы расстегнуть ширинку и с невыразимым облегчением полил роскошную лебеду у забора Анфисы.

— Эх, заживем! — торжествующе звучала женщина в голове.

— Кто ты?! — выдохнул он.

— Твоя странность, — хихикнула она.

— Вылезай, чертовка!

Его крику позавидовала бы сама Груша, но оценить данный голосовой раскат смогли лишь цепные кобели. Вскочив на крыши своих будок, псы захлебнулись паническим лаем.

— Это еще зачем? — удивилась странность. — С тобой родилась, с тобой и на погост… Слабая я раньше была, сонливая. А теперь пробудилась. Спасибо Тимофею, тяжелый оказался, как боров. Эх, заживем…

Для начала он уволился с завода, расколол об пол свою чемпионскую вазу и сменил имя, назвавшись, не приведи Господи, Аргустусом.

«Странно все это», — решила Прасковья, но вмешиваться не стала.

Однажды она сказала сыну, что пора бы ему жениться, и тот привез из трех населенных пунктов районного значения четырех женщин, с которыми зажил во грехе в доме Прасковьи.

Странное семейство Аргустуса кормилось натуральным хозяйством. Он лично пас коз, растил капусту и собирал грибы. И, что самое странное, не пил… Тимофей Егорьев на правах неизлечимого холостяка пробовал было отговорить своего спасителя от богопротивных уз, но тот его и слушать не стал. Председатель поселкового совета тоже сделал попытку образумить односельчанина: предложил ему «козырное» место массовика-затейника в местном Доме культуры, но Аргустус лишь улыбнулся и прошептал что-то невразумительное себе под нос, будто советовался с кем-то.

…Жители поселка быстро забыли «паспортное» имя чемпиона и иначе, как Странным, его не называли. Если бы они решили задуматься о причудах Аргустуса, то пришли бы к выводу, что его былые «странности» вовсе ими не были и лишь на фоне новых приобрели характер предпосылок. Но соседей больше волновал настоящий момент, в котором Странный живет «не по-людски, нескромно, не как все».

Что до Аргустуса, то мнение общественности, каким бы оно ни было, его ничуть не волновало.

С помощью полюбовниц он соорудил просторный сруб рядом с пирамидой станции и заперся в нем, творя безобразие и шарлатанство. Безобразие выразилось в том, что женщины родили Аргустусу пятерых сыновей — таких же ненормальных, как отец, и похожих между собой, словно дети одной матери. Шарлатанство проявилось в ненаучных опытах в доме Странного, едкий дым от которых волнами накатывал на поселок, соперничая по интенсивности со зловонием завода удобрений. Вместе с дымом по улицам витали слухи, будто Странный

бьется над формулой живительного зелья, могущего исцелять от всех болезней и даже воскрешать из мертвых.

Формулу эликсира жизни, как известно, пытались вывести многие чудаковатые представители рода людского, но, судя по запаху вареного лука и жженой резины, Аргустус ближе прочих подошел к решению этой задачи.

Жителей поселка почему-то не радовали, а наоборот — пугали успехи Странного. Над столиками Грушиной пивной испарялось мнение, подкрепленное якобы свидетельством третьих лиц, будто Аргустус, упорхнув из поселка на два года, вовсе не на лыжах катался, а находился в услужении у некоего старца, насылающего порчу и сглаз при помощи стертого в пыль кошачьего хвоста. От чародея Странный, дескать, и нахватался всякой шарлатанской гадости.

Слыша такие разговоры, Прасковья помалкивала об исписанных мелким почерком листках, которые еще до побега сын обнаружил на дне сундука с ее приданым. Листки принадлежали отцу Прасковьи, коего она совсем не помнила, но который, судя по рассказам ее матери, был странным до неприличия…

Через пять лет в поселке промелькнул слушок, будто зелье испытано на полюбовницах Странного и результат этих опытов впечатляет. Говорили, что и сам Аргустус по утрам принимает эликсир вместо касторки. Иначе почему Странный ни с того ни с сего открыл двери своего дома для сирых и убогих? Он был рад каждому из них, а его женщины стирали грязные лохмотья оборванцев и лечили (не иначе, как зельем) гнойные язвы на их заскорузлых ногах. В благодарность — каждую пятницу — убогие, визжа и улюлюкая, таскали Аргустуса на руках по поселку, как языческого идола, чему тот ничуть не противился.

Тимофей Егорьев, привыкший к общению с чертями, уверился, что в Аргустуса вселился нечистый. Наверняка бесяка нахально просочился через ноздрю в существо чемпионово, когда тот спасал Егорьева! Чувствуя за собой вину перед Аргустусом, Тимофей попытался изгнать рогатого при помощи свечи и ладана. Но злые дети Странного, увидев крадущегося по палисаднику Егорьева, протянули веревку у входа в дом, и бедный экзорцист грохнулся на пороге с высоты своего роста. Тимофей выронил свечу, и та, закатившись под кровать, подпалила занавеску. Огонь перекинулся на широченное ложе греха, где с четырьмя своими женами спал Странный. Всем им, а также детям, удалось спастись, но огонь начисто слизал деревянный дом, а заодно и железнодорожную станцию.

Утрата последней вызвала облегчение в умах районного руководства, которое в приступе благодарности подумывало премировать Тимофея самогонным аппаратом последней модели — за неоценимый вклад в дело утилизации неисторических построек. Но, поразмыслив, начальство решило истратить казенные деньги с большей пользой — на городских женщин — и укатило в райцентр, откуда изредка присылало указы и распоряжения. Одна из этих бумаг сообщала, что обгоревший скелет пирамиды не подлежит сносу и будет оставлен в назидание потомкам — как пример необузданной странности.

…Пока горел дом Странного, никто, кроме Егорьева и семейства Аргустуса, не заливал огонь водой. Жители поселка заперлись в пивной Груши и затеяли совет. Вече продолжалось всю ночь, а наутро решение народа достигло состояния зрелости: Аргустус с семейством должен покинуть поселок.

Громогласная Груша сняла пропахший дрожжами и рыбой передник, пригладила гребнем волосы и отправилась к Странному, чтобы сообщить ему мнение общественности.

Но она застала Аргустуса за совершенно неприличным занятием. Вместо того чтобы утешать чумазых жен и детей, которые рыскали по пепелищу, собирая уцелевшее имущество, Странный нарезал зеленый лук и, обливаясь слезами, давил его в ступке.

Аргустус выслушал Грушу с неясной улыбкой, вытер слезы рукавом, пошептал что-то, будто про себя, и внимательно прочел документ, предписывающий ему «убраться с детьми и полюбовницами из п. Николаевка в трехдневный срок». Затем передал бумагу женщинам и сыновьям, которые так же серьезно ее изучили. После чего на глазах парламентерши мелко изорвал бумажонку и втоптал обрывки в пепел своего жилища.

Груша поняла, что Аргустус не собирается выполнять ультиматум соседей. В тот же день она сделала многозначительный визит к Прасковье, надеясь, что та уговорит свое дитя перебраться в иные, менее населенные приличными людьми, места. Однако Прасковья, как и ее странный сын, не вняла гласу народа.

При помощи сирых и убогих Странный выстроил новый дом и пригласил в него жить свою мать. Убогие полюбили Прасковью и иногда, вопя, таскали ее, сидящую на стуле, по поселку.

Отчаявшиеся николаевцы призвали на помощь батюшку в черной рясе. Переступив порог дома Странного, святой отец бросился бежать, нырнул в грязную водицу пруда, выскочил и пропал в поле…

Надо ли говорить, что едва новый дом Странного получил стены и крышу, Аргустус возродил луковую плантацию и продолжил опыты по изготовлению зелья? По словам убогих, изредка посещавших распивочную Груши, Странный наконец понял, что основным ингредиентом чудесного бальзама должны быть не перья лука, а его цветки. Вероятно, сирые говорили правду, ибо дым, время от времени наполнявший поселок, стал менее едким.

…А недовольство николаевцев росло и даже приняло вполне конкретные очертания. Пивная Груши стала штабом, где целыми днями, забыв о семьях, собирались те, кому противен образ жизни Аргустуса, в особенности — его непонятные опыты. Целыми днями честные граждане пытались угадать, зачем убогие приволокли на задний двор Странного несколько баллонов сжатого газа.

А однажды жители поселка пришли к жуткому выводу, будто странность стала заразной: дважды в огороде Аргустуса был замечен Тимофей Егорьев, срывавший цветки лука и сосредоточенно растиравший их пальцами. На вопросы соседей Тимофей ответил мычанием и вращением глаз. Обвинять Егорьева в сговоре со Странным люди не рискнули — главным образом из-за кулачищ Тимофея…

В один из дней, когда ненависть к Странному вилась, смахивая пустые кружки, над столиками Грушиной пивной, туда явился Странный. Он сиял, как самовар, и выглядел еще более ненормальным, чем обычно. Провожаемый недобрыми взглядами, Аргустус попросил кружку пива и залпом ее выпил. После чего, не говоря ни слова, покинул запотевшие от всеобщего напряжения синие стены.

Визит Странного в распивочную вдохновил общественность на дерзкий шаг. Под руководством Груши была составлена жалоба на имя руководителя района, в коей содержалось простое перечисление антиобщественных странностей Аргустуса и маячила просьба разобраться с чокнутым гражданином и его семейством по справедливости: запереть Странного с женами в сумасшедшем доме или, на худой конец, выслать на поселение в какой-нибудь дикий край, а невинных деток поместить в интернат… Буфетчица Груша отправилась на почту, чтобы отослать бумагу куда следует.

Но ей не суждено было бросить белый конверт в синий ящик. Выйдя на крыльцо, Груша увидела картину, от которой жидкость в ее жилах сначала закипела, затем понизила градус до температуры крови лягушки… В небе над пивной висела огромная штуковина, похожая на вытянутую редиску. Буфетчица почувствовала, что ее знаменитый голос никак не хочет покидать горло. Над территорией Груши нависла и «дышала» явная угроза — непонятная и от этого еще более жуткая…

Груша привыкла действовать быстро и без сожалений. Подобно шаровой молнии, метнулась она к барной стойке, за которой висел, ржавея, дробовик ее покойного мужа. Сорвав ружье с гвоздя, Груша выскочила на крыльцо, прицелилась и пальнула в гигантскую редиску.

Короткий мужской вскрик. И сразу за ним — женский. И вот к ногам изумленной Груши прямо с неба свалился Странный с простреленной грудью, а сморщенная редиска с тихим свистом поплыла в сторону реки…

Голос, подобный сирене ПВО, вернулся к доброй Груше. Причитая, она затащила Аргустуса в пивную и уложила на стол, где Странный, по-бабьи ойкнув, испустил дух.

В распивочной толклись убогие, оплакивая своего идола. Они объяснили Груше, что Аргустус сшил дирижабль, надеясь отправиться на нем с женами и детьми вокруг света, чтобы орошать землю и населяющих ее существ живительным зельем. В день, когда его настигла погибель, Странный впервые испытал цеппелин в воздухе...

Ни жены, ни дети Аргустуса, ни даже Прасковья за его телом не пришли. Семейство Странного исчезло — внезапно и необъяснимо, как некогда пропал и он... Дом Аргустуса выглядел нежилым, и лишь однажды, под вечер, в огороде мелькнул старший сынок Странного, который срывал и складывал в подол рубахи фиолетовые и белые цветки лука. За спиной мальчика маячил Тимофей Егорьев. Оба исчезли еще до того, как жители поселка успели к ним приблизиться.

Да, странный он, наш покойничек. Всегда был странным... И жизнь свою непутевую так же завершил. Все равно что кляксу поставил вместо точки.

— Пора! — раскатисто рявкнула Груша.

Они выволокли гроб с телом Странного из синестенной пивной и, торопясь, потащили на кладбище. Но тяжелое предчувствие неизбежности, которое повисло над поселком, рискуя пораниться об остов сгоревшей пирамиды, заставило их остановиться.

Светлый дождь позолотил их лица и руки, и люди увидели надвигающийся цеппелин с черной заплаткой на боку. Дирижабль заслонил небо, и они поняли, что злые дети и жены Странного, а с ними Прасковья и Тимофей Егорьев, хохоча, распыляют в воздухе зелье с немыслимо прекрасным запахом, ничуть не похожим на слезоточивые луковые испарения. Люди подставили лица этому чудесному дождю и плакали так, словно впервые почувствовали сладость слез. Как если бы им в глаза капал свежий и горький луковый сок.

Странный улыбался, уставившись в небо, и, казалось, шевелил губами. Но почему-то не торопился воскресать…

© журнал «ИСКУССТВО КИНО» 2012