Strict Standards: Declaration of JParameter::loadSetupFile() should be compatible with JRegistry::loadSetupFile() in /home/user2805/public_html/libraries/joomla/html/parameter.php on line 0
Письма к жене. Сценарий - Искусство кино
Logo

Письма к жене. Сценарий

Со скрипом тугой пружины открывается тяжелая дверь, с лязгом захлопывается и тотчас открывается снова. Скотчем приклеено объявление: «Уважаемые автовладельцы! Просьба не оставлять свои автомобили во дворе горбольницы № 2. Ведутся работы по омоложению древесных насаждений. Администрация садово­паркового хозяйства № 8».

На стенных больничных часах 08.45.

С высоты седьмого этажа видно, как люди в красных шлемах и специальном снаряжении крепят тросы, проверяют натяжение. Взгляды их, иногда слишком долгие и пристальные, то и дело устремлены вверх. Кажется, им что­нибудь нужно именно от меня.

lichnoe delo s

На подоконнике больничной палаты открыта книга, испещренная птичками на полях. Прочла несколько строк наугад на заложенной карандашом странице: «…В Михайловском нашел я все по­старому, кроме того, что нет уже в нем няни моей и что около знакомых старых сосен поднялась, во время моего отсутствия, молодая сосновая семья, на которую досадно мне смотреть, как иногда досадно мне видеть молодых кавалергардов на балах, на которых уже не пляшу. Но делать нечего; все кругом меня говорит, что я старею…»

В память врезались самые случайные минуты, не способные вычленить что-­нибудь главное...

— Я, знаешь, решил ограничить себя в приеме тостов. Похоже, это из­за них я прибавляю в весе. Что, очень заметно?

— Не очень.

— Ну и что? Зато у меня лысина такая же, как у Алексан­Николаевича. Бенуа.

В палату вошел медбрат, дребезжа каталкой. Я знаком попросила его не шуметь — на койке у окна спал мой немолодой муж.

— Уже?.. — почти без звука выдох­нула я.

— Поспит еще. Немного потревожим. Снимите с него одеяло. На носилки стелите.

— Ему же холодно будет… Да­да, секунду.

Плотно прикрыв форточку, я аккуратно высвободила мужа от одеяла.

— А теперь я его осторожненько «эвакуирую», а вы подложите ему подушку, сюда, под голову. Чтоб комфортней до операционной прокатиться.

Медбрат осторожно взял на руки обнаженного, уже приготовленного к операции пациента. Руки его безвольно повисли, голова запрокинулась — точно с Пьеты.

— Что вы так испуганы? Все в порядке. Видите, он даже не проснулся. У нас хороший анестезиолог.

— Он совсем не спит здесь. Вы не знаете, он не может проснуться вдруг во время операции? Извините за глупость.

— Я думаю, вам не стоит здесь дожидаться. Идите лучше домой. Примите его феназепам или, что там, седуксен и сами поспите как следует — очень рекомендую.

«Ты, женка моя, пребезалаберная (насилу слово написал). Ты сердишься на меня то за краткость моих писем, то за холодный слог, то за то, что я к тебе не еду. Подумай обо всем, и увидишь, что я перед тобою не только прав, но чуть не свят».

Я захлопнула книгу.

Мы вывезли каталку из палаты и пошли по коридору.

В открытой настежь ординаторской по телевизору транслировали скоростные гонки.

— А что, ему действительно будут распиливать грудь этой… бояркой… тьфу, болгаркой?

— А знаете, лучше даже не феназепам, а маленькую. Проверенное средство. А то все эти снотворные имеют побочный эффект. Шатать будет. Приходите к вечеру, все узнаете. Раньше вы ему все равно не нужны. А здесь будете всех пугать своей бледностью. Валерьянку вам давай, нашатырь, чего доброго… Позаботьтесь о себе, мой вам совет. Самое время.

В грузовой лифт въехала буфетчица с тележкой завтрака. От скрежета открывшихся дверей муж открыл глаза. Увидев меня совсем рядом, он просиял в улыбке. Склонившись, я держала его руку.

— Сейчас во сне съел столько конфет — уйму! И напугался до смерти, что сахар подскочит… — выйдя на минуту из глубокого сна, он с трудом ворочал языком, слабо и заторможенно складывая слова в ясную отшлифованную мысль: — Что­то еще снилось — забыл. Что, уже пора? Я спокоен. Только, ради бога, не забудь пушкинские письма. И… секонд…хенд… Тьфу ты… Синек…доху?..

— Седуксен?

— Да. Только ты можешь догадаться. Если выйду, напишу статью «Литературная критика в эпистолярном наследии Пушкина», кое­что набросал уже. Как хорошо, что вижу тебя.

Я с беспокойством взглянула на медбрата, тот благодушно кивнул, разрешив нам «поболтать» напоследок…

— Не выспалась, девочка моя? Вспомнил: почему­то снился Гитлер, я как­то нелестно отозвался о его усах, а он услышал и медленно пошел прямо ко мне. Я проснулся. Смешно.

В этот момент снова открылся лифт. Двое практикантов в белых халатах вывезли из лифта пустые каталки.

— Все­таки какое это счастье…

Медбрат уже разворачивал каталку с мужем, чтобы въехать в лифт.

— Что?.. Что ты сказал?!

Я не расслышала, казалось, самого главного. Каждое слово в эту минуту имело какой­то особый удельный вес.

— Какое это счастье, что у России есть Пушкин. В путь? — то ли спросил, то ли велел он медбрату.

Тот улыбнулся и почему­то медлил. Вероятно, ждал теперь последней точки от меня, давая возможность проститься с мужем.

— Я готов. Хочешь что­то сказать?

Повисла неловкая пауза. Медбрат пытливо разглядывал потолок, точно оказался здесь случайно.

— Ну и не говори ничего. Иди поспи.

— Галю я встречу, поселю… Не беспокойся.

— Спасибо тебе… — сказал он, дотянулся губами до моей ладони. — Мало радости тебе было от меня.

Каталка скрылась в глубине лифта. Створки съехались, и через мгновение, точно выдохнув, лифт тяжело и медленно покатил по шахте вниз, увозя в неизвестность моего бедного мужа.

Вышла из больницы. Невдалеке через тенистый скверик двое знакомых практикантов, играя в ралли, по­детски озвучивая ярость моторов, на всех парах толкали перед собой каталку, на которой едва подрагивало тощее старушечье тело, с головой накрытое белой простыней. Ребята, исподтишка оглядываясь по сторонам, сдержанно, но заразительно хохотали. Я отвернулась и, отстегнув от изгороди свой велосипед, куда­то поехала.

«Все­таки, брать мне шляпу или нет? Что там у них с погодой?..» «Черт возьми, сегодня только купил пуговку к жилету, достал посмотреть, а она куда­то закатилась. Такая пуговка была, знаешь…»

Заметила вдруг, что не сняла голубые бахилы — пришлось остановиться…

— Ты даешь, мать! Напугала меня. Я думал, случилось что­нибудь.

Мой молодой красивый сын энергично шагал по мягкой ковровой дорожке гостиничного коридора. Едва поспевая, я семенила следом.

— Знаешь, я хотела соврать тебе, что потеряла ключ от квартиры… А мне… Мне просто нужно было увидеть, что ты в полном порядке.

Он обернулся.

— Мам, веришь, нет? В полнейшем! А ты, по­моему, нет. Почему слезы? А? Ну не молчи. Все равно узнаю же. Как тебя пустили вообще? Никого не пускают.

— Все уже началось.

— Что началось? Война? Футбол? Не темни, ради бога.

В этот момент из номера выглянул пожилой холеный мужчина в белом гостиничном халате.

— Уважаемый, у меня жалюзи… Не хотят ни туда ни сюда. Заедает там, бацилла.

— Одну секунду, — бросив то ли мне, то ли клиенту, сын отправился в номер, откуда доносились бодрящие позывные телевизионного рекламного ролика.

Дверь напротив была отворена. Горничная украшала номер для новобрачных. А клиент в халате продолжал возмущаться сервисом отеля.

— Старичок, и еще… Не в службу, а в дружбу… Не знаешь, почему порноканал не ловит? — доносился его приглушенный голос.

Горничная чуткой рукой разглаживала мельчайшие морщинки белоснежного покрывала, ловко выкладывала полотенце в форме сердца.

— Вооот! Ловит же!.. Вот жулье, а! Что ты будешь делать — на всем лаве делают! Держи! Хватит?

— Обращайтесь. Приятного отдыха!

Сын, вернувшись, приобнял меня за плечи.

— Так что там началось?

Горничная завершила дизайн пос­тели и, толкая перед собой бесшумную тележку с полочками белья, вышла из номера, напоследок одарив сына загадочной улыбкой.

— Его уже… распилили.

— Не драматизируй. Он же не в цирке. Пройди на секунду, пока никого нет. Новобрачный номер! Жесть, да?

— Сердце уже остановили, наверное…

Шмыгая носом и не находя в сумке платок, я присела на краешек пуфа.

— Как тебе свадебный букет? Это мой первый, представляешь? Премьера, мать! С первого раза никому не утверждают, а мне утвердили! Сам приходил, лицом тряс! «Смелость решения! Изысканность линий!» — все такое…

— Ты не понимаешь. Он не дышит.

— Не дышит — задышит. Он еще всех нас передышит — зря убиваешься. Секундочку!..

Интригующе подмигнув, сын исчез в ванной, напевая торжествен­но­ радостно и имитируя духовые.

— Забыла тебе сказать, — дверь в ванную была открыта, и он должен был слышать меня, несмотря на свой «симфонический оркестр». — Сегодня вечером Галина Георгиевна приезжает. Попросила снять для нее комнату, я попробую, но это быстро не делается. Если не успею, подвинешься, переночую у тебя.

— Ма, не гони волну, а? — отозвался из ванной сын. — Вы меня в свои шашни не вмешивайте! Я­то тут при чем?

— Да ни при чем. Я же тебя родила.

— Ну нашла, когда авторские права предъявить! — заявил он, появившись наконец, и без всякого перехода начал «представлять»: — Ахтунг! Ахтунг! Последний штрих! — И, вынув из­за спины влажную кремовую розу, напевая на губах свадебный марш Мендельсона, стал картинно разбрасывать ее упругие лепестки на празднично убранном ложе, а затем выстилать ими дорожку от кровати до самой двери. — Ну как? — встряхивая влажные руки, любовался он своей работой. — Чувствуешь причастность к тайнам Гименея? Идем. Мавр сделал свое дело. Надо только чуть отцентровать… композицию.

Он вернулся к огромной напольной вазе с букетом, приподнял ее — ваза выскользнула из рук и с грохотом раскололась на несколько крупных частей. Дорожка лепестков на полу мгновенно поднялась на воду и тотчас осела, прильнув к паркету.

— Может, все­таки к счастью? — неуверенно высказалась я.

— Одно из двух: или к счастью, или к увольнению. У тебя нет пластыря?

Держа пораненную руку на отлете, сын резким движением обернулся ко мне, и в один миг белоснежная постель окропилась россыпью кровавых капель.

— О нет!.. Мне будет трудно убедить шефа, что это в символике брачной ночи…

— Идем отсюда. Видишь, Гименей не в духе.

Букет из первосортных роз, невиданной травы и каких­то проволочных конструкций лежал под грудой стекла.

На часах в номере было 10 утра.

У входа в аптеку я пристегнула к водосточной трубе свой велосипед.

— Вот все, что нашла: послеродовой. Вряд ли это вам пригодится. Других нет.

— Мне нужен мужской. Грудной, — заглядываю я в обрывок бумаги. — Не абдоминальный.

— Я же сказала, девушка. Чем богаты.

— Послеоперационный бандаж. Мужской, грудной, — снова взглянув в шпаргалку, повторяю я. — Торакальный.

— Женский. Послеродовой. Устроит вас?

— А мужской? Грудной?! Компрессионный?

— Следующий, подходите, — со сдержанным раздражением подытоживает аптекарь.

Велосипед увозил меня все дальше, погружая в какие­то осязаемые земные заботы, не давая думать о самом страшном.

Пристегиваю велосипед к фонарному столбу. Вывеска над парадной: «Агентство недвижимости».

— А тебе зачем? Сына отселяешь?

Юлия, риелтор, безостановочно ксерокопирует документы с печатями. Рядом трется ее пухлый сын лет восьми: оттопырив нижнюю губу, с важным видом музыкально нажимает кнопки мобильного телефона, почесывает ухо и нажимает снова.

— Да нет. С сыном все в порядке.

Рассеянно разглядываю на столе какие­то бумаги.

— Читай, читай! Я еще в рамку повешу! Золотым тиснением — и под стекло, чтоб буквы не повыгорали! Заказным пришло. Поперлась сегодня в отдел доставки — очередь... Стою, на встречу с клиентами опаздываю, матерю себя! И тут такой бонус! Пока шла, выучила. Гладко, как «Онегин». Проверяй. Наизусть: «Уважаемая госпожа Штырма Ю.А.! Позвольте выразить Вам свое уважение и благодарность за пользование нашими услугами. Желаю Вам успехов и благополучия. Центр сервисного обслуживания клиентов». Ты понял? — нарочито обратилась она к сыну. Тот, не поднимая головы, послушно кивнул. — Я там и офигела у окошка. Вот где уважение. Пусть мне теперь что­нибудь скажут — сразу под нос: читайте, если глаза есть. Знайте госпожу Штырму! — Юлия перевела дыхание. — Кто жить­то будет? Надежные? Без детей — без затей?

— Бывшая жена приезжает к ночи сегодня. Отпуск взяла — ухаживать. Жить у нас категорически отказалась. Попросила снять для нее комнату.

— Какую?

— Любую. Лишь бы меня не видеть.

— Наследство делить едет… Ой! Прости меня! Тьфу­тьфу, чтоб не сглазить! Не каркнуть то есть! Брякнула я, Танька, прости! Вот язык, да? Рот откроешь — не знаешь, чем закончится! — Вырвав из блокнота страничку, записывает адрес. Мощно гудит офисный вентилятор на подножке. От его ритмичного дыхания извивается в углу рослая лиана в кадке. — Выглядишь погано, Танька. Сходи часам к двум. Вычитала в календаре… …ский переулок, дом 4­а, — протираю по утрам лицо льдом на розовых лепестках. Попробуй… Квартира 18... Будешь куколка. После обеда... Марина Николаевна… три коротких звонка… Всегда на месте. Только без меня, ладно? У меня ипотека сегодня, а это геморрой без пощады. И этого надо в музыкалку вести — бабушка слегла у нас, — зашиваюсь с малым!

— Мамочка, — встревает вдруг малый, — ну, пожалуйста, не надо в музыкалку! Я буду и на чечетку, и на шахматы, и на плавание… Сам просыпаться в шесть буду по будильнику — честно! Только в музыкалку можно я не буду ходить? Там пахнет.

— Нате вам из­под кровати! Что такое?

— Пахнет…

— Чем пахнет, Боренька? — вмешиваюсь я.

— Ну, пахнет, понимаете?..

— Ну чем?! Чем, тебя спрашивают! Не вяньгай — ответь по­человечески!

— Ну… там… Пахнет, — чуть не плачет малый.

— Боренька, ну ведь разные запахи бывают, — утешительно подсказываю ответ. — Может, луком… Я вот не терплю, когда мойву жарят. Шваброй, йодом… Или там… Из уборной, может, пахнет неважно?

Выдергиваю из розетки шнур назойливого вентилятора. Слышна секундная стрелка стенных часов, показывающих четыре минуты двенадцатого.

— Да культурой!.. Культурой там пахнет!

Через служебный вход прохожу в театр. Не узнаю свое лицо в большом зеркале у гардероба. Слышу на ходу обрывок телефонного разговора: ­
«…Спек­такля нет сегодня — одна тренировка у них вечером… Короткий день…»

Вжавшись в мягкую спинку кресла, я сидела в пустом темном зрительном зале, в пятаке света от настольной режиссерской лампы.

— Паша, не нервничай, Паша, не нервничай! В театре давно уже никто не нервничает — все заняты совсем другими делами. Можешь себе представить? Этого даже никто не скрывает больше. Хорошо, что ты ушла отсюда. Здесь уже точно ничем не пахнет, поверь!

— Сто лет прошло, а все­таки приятно, что вахтеры пускают. Собаки не лают, — попыталась я съёрничать, чтобы не выдать волнения. — «Я так утомилась! Отдохнуть бы… Отдохнуть!» Я не ушла, Паша, и ты прекрасно знаешь об этом.

— Юра, правую падугу опусти немного! Я ничего не мог сделать — повторяю, как перед присяжными. Все, Юра! Достаточно.

— И хорошо.

— Что хорошо? Что хо­ро­шо?! Ты опять не слышишь меня.

— «Хорошо тому, кто в такие ночи сидит под кровом дома…»

— «…У кого есть теплый угол. Я — Чайка». Да чаек давно уж отстрелили всех. По одной. Паф­паф! Чего ты хотела? Лика Мизинова и сегодня не нужна в театре. Нужна Книппер. И, если на то пошло, поверь, мы сами выбираем себе роли, Танюш.

— Я думала, они нас.

— Театру никто не нужен, девочка моя! В театре выживает тот, кому нужен театр, — вот и все правила.

В кармане закулисья то ли что­то приколачивали, то ли сбивали разболтавшуюся конструкцию. Нещадно трещало высохшее дерево.

— Вот куда я еще не попадала, так это в правила. Что у тебя там? Вишневый сад рубят?

— Не нужно столько синего! — кричал куда­то в черное пространство Паша. — Мне не нужно столько синего! Теплее, теплее…

— Я фильтры еще не ставил, — гулко донеслось откуда­то сверху.

— И авансцену не заливай, ладно? Мягче. Еще можно поджать. По центру, Юра. — Паша нервно оглянулся, вспомнив о тяжести моего присутствия. — На премьеру придешь?

— Нет. Кто Раневская?

— Я знал ответ. Кто­кто… Догадайся.

— Мне ведь ничего не нужно, Паш. Просто шла мимо. Не веришь. Ладно. Я боюсь вечера. А это единственное место, где нет времени. — Я развернула тыльной стороной маленький будильник на режиссерском столике. — Так веришь?

— Ошибаешься. Еще как есть! — Паша вернул будильник в прежнее состояние. — Решил тут пересмотреть свои спектакли... Лучше б я этого не делал. Получал бы поздравления по почте: «Ура! Триста раз сыграли «Варшавскую»! В сотый раз Ибсена! В тысячный какую­нибудь лажу господина Пупкина!..» Не выдерживает спектакль юбилейной массы — гибнет под ней. Внешне всё на местах. Застройка крепкая — держится. Выглядит прилично, а дыхания нет. Чувство угасло.

— Ты говоришь, как о долгой супружеской жизни.

Паша обернулся на меня, стараясь заглянуть глубже зрачка.

— Ты что? У тебя все в порядке?

— Да нет, что ты. Все замечательно. Так, голова немного… Мне пора, Паш.

Пожилая деликатной фактуры уборщица пылесосила зрительный зал между рядами.

— Прости меня, ладно? — искренне попросил Паша, поцеловал в запястье.

— Не провожайте… Лошади мои стоят у калитки.

С трудом оторвалась от насиженного кресла, поднялась уйти. Будильник на режиссерском пульте показал начало первого. На сцене кипела световая монтировка. Оголившаяся задняя стена зияла кирпичом.

Не дождавшись, пока я покину зрительный зал, Паша заговорил в динамик: «Гена, ты на месте? Четырнадцатый трек можешь дать?»

Ответа не было.

— Ге­на!!!

Я невольно вздрогнула от его остервенелого окрика и не оглядываясь поспешила к выходу.

— Он в бутафорском в шашки играет, — бросила мимоходом уборщица за моей спиной и перенесла пылесос в следующий ряд.

Направляюсь к водосточной трубе с пристегнутым велосипедом. Копаюсь в сумочке, ищу ключи от велосипедного замка. Слышу за спиной:

— Тетенька, дайте денег. Умоляю вас. Можно едой.

— Милый, ты почему меня везде находишь? Ты что, по всему городу за мной ездишь?

— Да я всех прошу. Дадите? Не ел ничего два дня.

— Я вчера мороженое тебе покупала, не ври.

— А вы сегодня что, жевать не будете, если вчера хавали?

— Ладно, чего ты хочешь от меня? Что тебе, булочку купить?

— Ну не здесь же. Идемте.

Возмущена его наглым напором, все же иду следом.

— Картошку с сосиской. Или плов, — заказывает по пути мальчишка.

— Здрасьте. Где я тебе возьму!

— Та здесь, за углом. Очень дешево.

Колеблюсь, но, желая покончить с этим поскорее, сдаюсь.

— Ну ладно, веди. Только быстро.

— Я не могу быстро, не бежите так, ради бога! У меня носков нету, ноги до мяса стерты.

— Откуда ты упал на мою голову?

— Откуда. Из детдома сбежали с братом. Нас там деды знаете как фигачат!

— Ничего себе. Дедовщина, что ли? А пожаловаться?

— Пожаловались… Старшому. Этих в милицию забрали, в колонию, говорят, отправят.

— Ну и правильно.

— Правильно. Думаете, у них дружков на свободе не осталось? Чуть живыми отпустили. Сказали, еще вякнем, керосину в рот нальют и прикурить дадут. Эти сделают, не сомневайтесь. Слов на ветер не бросают.

— Дружок, ты куда меня завел? Говорил, рядом.

— Да, недалеко. Минут пятна­дцать ходьбы, не больше.

— Ты что, обалдел? Я не могу с тобой, мне… Вот… Возьми денег, купи сам… Картошку… Тридцать. Вот еще десятка. Держи.

— Да вы что! Смеетесь?! Мне ж не хватит! Сразу бы сказали, что не дадите! Нас же двое! И еще Сенька от отца прячется — мы втроем в подвале ночуем. Я тут распинаюсь. А она мне сороковник! Курам на смех! Дайте еще хоть десятку… У вас ведь есть деньги, я знаю!

В растерянности выгребаю из сумочки мелочь.

— Вот еще девять рублей… А вот и ключик нашелся… сорок пять копеек.

— Пять копеек и те с боем! Сразу бы сказала, клизма! — цедя сквозь зубы, рассовывает по карманам мелочь мальчишка. — От же ж самка…

Это последнее, что я от него слышу.

Возвращаюсь на шумный проспект. Афишная тумба невдалеке от театра приглашает на премьеру «Вишневого сада». У цветочного киоска замечаю чопорно одетых мужчин. Один из них, держа охапку красных гвоздик, деловито раздает каждому по два цветка в руки. Снова выплывают голоса из прошлого.

— Это немыслимо! Как они принимают за музыку этот шум?

— Ты можешь сходить в этот раз сам? Я уже ходила дважды. Там тяжелый случай. Меломанка твоих лет.

— Пятая колонна… А если я так пойду? Нет, надо сменить рубашку, эта несвежая — иначе она не выключит.

— А лучше, если еще пиджак. Чтобы покончить с этим раз и навсегда.

— Ты это серьезно?..

По­весеннему громко закаркали над головой вороны.

Я вглядывалась в тревожные алые ранки цветочных головок, пока не зарябило в глазах, и вдруг, замедлив шаг, остановилась как вкопанная.

На водосточной трубе спиралью висел перекушенный велосипедный замок. Беспомощно оглядевшись по сторонам, зачем­то отстегнула его ключиком и, выбрав наугад сторону, побежала. Вдруг показалось, что впереди маячит на велосипеде мой недавний знакомец, мальчик­попрошайка. Нажимая на педали, то и дело оглядываясь на меня, мальчик уезжал все дальше, злорадно хихикая, гримасничая и по­змеиному высовывая язык. Задыхаясь, я бежала следом. Мальчик, неловко рванув в сторону, нечаянно наехал на парапет и вместе с велосипедом упал. С трудом выползая из­под велосипеда, он заплакал и, показывая ссадины, что­то залепетал в свое оправдание. Запыхавшись, догнав наконец злоумышленника, вместо мальчика я вдруг увидела перед собой плотного немолодого человека: посреди тротуара тот подкачивал заднюю шину. Недоуменно оглядываясь и спотыкаясь, я вернулась назад.

— Так… Дозировка… 20 миллиграммов. А здесь? Странно. Принимать перед завтраком, во время завтрака или после него?.. Как это понимать?

— Это значит — утром. На пол не кроши, пожалуйста.

— Главное, помогает, оказывается. А то я решил уже, что пора собираться... В путь, так сказать... Так если я куплю кулебяку, мне что с ней в Эрмитаж ехать?

В растерянности я стояла посреди пустынного колодца, держа в руках перекушенный замок.

Застыла в аптеке перед полкой. За стеклом различные приспособления для рожениц — бандаж, молокоотсос, стерилизатор, гигантские лифчики для кормящей груди… А полочкой ниже — в ассортименте презервативы и всевозможные стимуляторы ощущений. Ко мне обращается молодой фармацевт.

— Подобрали для себя? Подсказать что­нибудь?

— Даа… Да. Да! Бандаж! Мужской­грудной­послеоперационный­неабдоминальный­торакальный! — выйдя из оцепенения, почти в одно слово выпалила я.

— Не бывает. Что­нибудь еще?

Только теперь заметила, что все еще сжимаю в руке жгут велосипедного замка. С облегчением швырнула его в урну.

В «Боулинг­сити», несмотря на дневное время, оживленно. Много электрического света, убойной музыки, механического шума и возбужденных восклицаний. Крупная воло­окая девица в желтых чулках, обтянутая коротким василькового цвета платьем, едва отправив шар, тут же многократно подпрыгивает, радостно колыхаясь мягким избыточным телом. Шар редко задевает одну или две кегли с краю, что девица оценивает как личную обиду. «Козел!» — цедит она сквозь зубы и, отправив новый шар по дорожке, в азарте подпрыгивает снова.

— Ни одних целых носков. Все закончились. Ужас! И почему­то всегда нечетное число…

— Представь, покупать иногда приходится и носки, не только книги. Ты думаешь, Пушкину Наталья Николаевна штопала носки?

— Говоришь под руку. Из­за тебя помазок уронил.

— Сорок второй! — со значением объявляет новый посетитель.

Изрядно полысевший Володя склоняется над нижней ячейкой, отыскивая мокасины сорок второго размера.

Я подхожу к нему со спины. Говорить приходится громко.

— Я на минуту. Вы просили сообщить, Володя… э­э… Владимир Андреевич… если вдруг что случится. Я не знаю, как это по­вашему, случилось или… У вас телефон не отвечает.

— Он жив? — спрашивает впол­оборота Володя.

— Надеюсь. Четвертый час идет операция. Говорили, что не меньше восьми.

— Вот как… Сорок второй, — он протягивает обувь клиенту. — На восьмую дорожку проходим. Выпьешь? — снова оборачивается он ко мне. — У меня есть, ты знаешь.

— Не могу. Хотела исповедаться сегодня, тоже не могу. Туда зай­дешь — чувствуешь себя, как… как в рекламном агентстве… Господа Бога. В общем, ни туда ни сюда. Застряла.

— Операция платная?

— Других не бывает.

— Долги?

— Угу.

— Денег возьмешь? Десятку — безболезненно.

— Не­а. Отдавать нечем.

— Так даю. Бледная… Все равно пропью.

— Не в этом дело, Володь.

— Опять по граблям стукнули… — досадливо бормочет Володя и, махнув мне следовать за ним, ведет в свою машинерию, туда, где скрежещет, трещит, падает, скребет и бьет одновременно — в ритме часового механизма. Деловито поворачивая какие­то рычаги, Володя дает мне понять, что слышит сейчас только меня.

— Он ведь, кроме нас с тобой, по сути, никому не нужен, — ору я, пытаясь перекричать эту механистическую вакханалию. Кричать об этом было проще — я не слышала себя сама. — Мы прощались утром — он ждал, что я скажу что­нибудь... С чем не страшно уходить… понимаешь?

— Сказала?

— Нет! В том­то и дело! Голоса своего испугалась. Фальши боюсь.

— Чего боишься? — переспрашивает Володя.

— Фальши! — насаждаясь, хриплю ему в ухо. — Такое чувство, что в мои руки вложили его жизнь: удержишь — спасешь! А я… Как ты здесь не глохнешь, Володя!

Он закончил отладку и увел меня за руку в свою каптерку. Тело тут же стекло в прокуренное кресло, затылок нашел опору.

— Не льсти себе, Татьяна Аркадьевна. Твои полномочия гораздо скромнее, чем у Спасителя. Дарить­отнимать жизнь оставь Ему. Тем более у Него это прекрасно получается.

Он достал из кармана куртки початую четвертную флягу коньяка и, отвернув крышку, сделал крупный глоток.

— Пустота, Володя. Дыра. Понимаешь? А в ней долг. Бес­ко­неч­ный. Бом! Бом…

Веки отяжелели, как только им дали секундный покой.

— Ну, бесконечного, слава богу, ничего нет…

— …Всё какие­то повышенные обязательства. Я уже плохо справляюсь. И обязанности!

— Супружеские?

— Что?.. Да нет! Ты не так меня… То есть не только… Я не то имела… Словом…

Он снова пригласил жестом следовать за ним и вернул меня в игровой зал.

— Пятую и восьмую консоль, — сообщил он какой­то шифр подоспевшему администратору и снова вернулся ко мне. — Боюсь показаться циничным в эту минуту… и тем не менее… Попробуй, Танька, завести любовника.

Негодующе измерила его взглядом.

— Да, да. Не смотри на меня так.

Старый волк чувствовал меня плечом. Подойдя к барной стойке, не взглянув на барменшу, прямо перед ее носом он вынул букет хризантем из вазы и теперь озабочен был тем, что изнанкой пиджака промокал разбухшие от воды стебли.

— Я это говорю не потому, — продолжал он, — что очень хочу увидеть его рога. И не потому, что мы с ним разошлись… По понятным причинам. Глупо все. В такую минуту только понимаешь. Но, ты знаешь, он крепкий орех, выдержит, а тебе нужно где­то добирать второе дыхание. Хотя бы для того, чтобы помочь ему встать на ноги. Ему сейчас ой как нужна будешь ты, полная сил и жизни. А ты пока на такую не тянешь, уж извини. — Он галантно, с поклоном, протянул мне букет. — Могу ошибаться, но в твоем случае, по­моему, это панацея. Не предлагаю своей скромной кандидатуры, чтобы избежать подозрений в коварстве. Словом, я не в счет. А жаль.

Он поцеловал мне на прощание руку.

Кто­то из клиентов толкнул шар, который, сойдя с дорожки, покатился по желобу слева.

— Обдумай это как следует.

Володя исчез в направлении своего механического ада.

Вторым шаром игрок сбил все, кроме одной кегли. Удовлетворенный результатом, отошел в сторону. Грабли тут же убрали одинокую деревянную фигурку с поля боя, как поверженного солдата.

На выцветших обоях в мелкий ситчик, чуть скосившись, висит репродукция в дешевой раме — портрет Пушкина работы Кипренского.

— От… Два окна. Это все повыкидаем, не смотрите… Извините… Извините, что я уснула. Три двадцать потолочек. Паркет дубовый. Настоящий был паркет, его только отциклевать, как сле…

— А вы соседка?

— Да, я соседка. Да. Марина Николавна — это я.

Соседка оказалась женщиной достойных объемов, с мятым после дневного сна лицом.

Смотрю на старую фотографию в паспарту.

— Это тоже я. Как вам? Сорок четвертый размер! Соседка, да, и он сосед, — Марина Николаевна ткнула подбородком в небритого жильца, в спортивных обвисших трико вышедшего из ванной.

— Сссьте, — не глядя просвистел сквозь зубы сосед, прежде чем запереть за собой дверь.

— Мы все. Много нас.

— Мне говорили, шестеро?..

— Нет, больше, не шесть уже — семь. Раз… это… размножаемся. Рожаем понемножку. Не я, не смотрите, я уже всё. Детки рожают. Мы живем…

— Пара белья найдется у вас, Марина Николаевна, или свое иметь?

— А как же? Всё по­порядочному. Не думайте, если я уснула, конечно… Диван проверенный. Вам для двоих? Ой, я, кажется, забыла, как он… это… раскладывается… Ну­ка, придержите спинку… Пылища, конечно… Если будете брать, как говорится, щас же пропылесошу!

— А вода горячая?..

— Центральное. Напор хороший — включайте, не стесняйтесь. Мы живем семь… Ну, ванна, конечно, да… Ей больше, чем мне, что вы хотите… Мы живем семьей — все вместе. Смыв работает. Работал. Должен работать. Пустите. Здесь крышку надо придерживать — я вас потом научу. Вы извините, я тут уснула… Чуть­чуть…

— Марина Николаевна, а вазы у вас не найдется?

— Ночная нужна, горшок, что ли?

— Любая. Цветы поставить. Вот. В комнату, — протягиваю Володины хризантемы.

— А! Та, конечно! Сделаем… И уборочку, и проветрим… Кухня — это сюда. Свет. Да будет свет — вот он. Вот ваше место — у стенки. И уголок у окна — тоже. Это повыкидать: стол, комодик, — если не нужно вам.

— Простите, ради бога… тараканов нет?

— Та вы что? Померли, как один, не помню и когда. Это вы не глядите… Плиту можно почистить — работает хорошо. Духовка — как зверь. Вы пироги пекёте? Ой, вы что это — в тапках?! Первый человек, который разулся! А то я уже замантулилась с этой шваброй! От она, видите, — всегда наготове. Я с ней срослася, как человек с ружьем.

— А окно?.. Не шумно?

— Во двор! Окна во двор. А вы что, поэтесса?

— Почему?..

— Ну… я смотрю: такая… Я ж все вижу… Не глядите, что я тут… уснула… Блока любите, да? Это на черный ход лестница. Тока вы это… Если что… Нас расселять нельзя. Мы живем все вместе. От если вы Блока любите, то должны понимать, что нам надо вместе. Мы — семья, понимаете, да? Вам не понравилось…

— Ну почему же… Очень даже… Я думаю, что…

— Ну извините, я заснула…

— Ну что вы, Марина Николаевна, со всеми бывает.

— Бывает, да… Приходите. Будем ждать. Тапки… да бросьте их… Это вы к соседям — а выход здесь.

— Всего вам доброго.

— До свиданья… Поэтесса… точно.

Оступаясь от утомления, не могу вспомнить, как оказалась на пустынной автобусной остановке близко от набережной. Вокруг ни души. Только мужчина в преклонных летах клеит объявления на торцевой стене автобусного павильона.

Где­то рядом ухает пневматический молот. Беспокойно оглядываюсь по сторонам в поисках шумового раздражителя. У самого плеча зажурчал медоточивый, вкрадчивый голос. Расклейщик подобрался к самому моему уху.

— Мадам, извините, конечно. У вас духи хорошие. Не подумайте ничего… Тысяча извинений. Я только в том смысле, что комплимент. Между нами… А эти порнофильмы я не смотрю, нет. Только исторические, честью вам говорю, не вру.

Оказалось, обновляют набережную. Ритмично, неутомимо, поступательными толчками мощный агрегат повторяет какую­то невыразимую словами угрозу, вколачивая сваи в береговой грунт. В оцепенении не могу оторвать взгляд от этого гипнотичес­кого действа.

— Мне врать никак — я человек Божий. Я через это даже в партию не вступил. Даа… Что ж, говорю я, не могу я двоим служить — и Богу, и партии. А ты откажись от Бога. Э, нет, не могу, от Бога не откажуся, товарищ комсорг. Без Бога не до порога, так сказать. А как же ты с этим мракобесием в пионерах ходил?! А вот! Пионером побыл, а больше не могу против себя идти. Ой, говорит, смотри пожалеешь. Мы зря за тебя, что ли, кровь проливали, чтоб ты тут отсиживался? Так это… Я ж не отсиживаюсь. В горячем цеху, на Кировском.

Медленно прохаживаюсь вдоль остановки. За мною неотлучно следует непрошеный «ухажер». Я учтиво киваю, вымучивая напряженную улыбку.

От воды рассыпалась стая чаек. Одна из них поднималась высоко в небо. Ее реющее движение оставляло в воздухе незримые линии, крылом прорезающие облака. Старик продолжал лить в уши анестезию. Слова не связывались для меня в мысль, но помогали отогнать свою.

— Здорово, говорит, устроился. Хорошую, говорит, прикрытию нашел. А меня родители приучили: молчи, говорят, сынок, мы не вечные. Эти псы задавят, проглотют и не подавятся. Лучше молчи. А эти точно оттуда… Сверху, оттудова были. Из Москвы… Понимаете, да? НКВД. Только между нами... И запугивали, и угрожали… Не напрямую, конечно, намеками. И что родители старенькие… И что иные из сумасшедшего дома не вылазят… А то и куда подальше зашуметь можно: в солнечный, как говорится, Магадан… Стеклышками на меня только сверк… Я молчу. Пригляделся — вроде как Берия. Между нами... А вроде как и повешали его, говорили… Кто их знает. К психиатрам я тогда еще не ходил. Вы, мадам, тоже семерку ждете?

— Нет­нет, тридцать второй.

Что­то шмякнуло под ноги перед самым носом, заставив меня опустить затекшую шею. Клякса свежего помета красовалась на тротуаре рядом с моей ногой, оставив на туфле салют мелких белых брызг. Захотелось умыться. Я чувствовала себя по уши в птичьем дерьме.

— Заболтал я вас, мадам, извините за выражение… И в «горячую точку», как говорится, пытались… Или в штрафбат на худой конец. А куда? У меня два позвонка сломаны и пальца на правой ноге нет, между нами. Производственная травма, так сказать. Авария небольшая вышла. Ну, говорят, сучонок, пристроился как! Извините за выражение. На всё у него увольнительная в кармане. Я молчу… Как отец с матерью наказали. Ты что, говорят, воды в рот набрал, к такой­то матери! А я, говорю, уважаемый, лучше помолчу. Правильно, помолчи. Здоровее будешь. Мы, говорят, молчаливых любим. Молчи, молчун. Молчанье — золото… Совсем я вас, мадам, заболтал. Видать, намолчался. Тысяча извинений… Так и оставили. Надоел я им, видать. Подвигов не совершил, а от Бога не отказался. Так, потихоньку, вдвоем доживаем, так сказать.

Он приклеил еще одно объявление к фонарному столбу и снова вернулся. Над самой головой прокричала чайка. Я посмотрела вверх, чтобы увидеть ее, и тут же от головокружения опустилась на скамейку под навесом. Сами собой закрылись глаза, захотелось прислонить куда­нибудь тяжелую голову. Собеседник тут же присел рядом, болтая ногами.

— Духи у вас хорошие — это ничего не скажешь. Извините, конечно. Не подумайте. Я в хорошем смысле, мадам. Вроде как… комплимент.

Исподтишка принюхалась к уголку шелковой косынки, повязанной вокруг шеи, и не почувствовала никакого аромата.

— Мама мне всегда: с женским полом — только уважительно, сынок. Женский пол — это… Сами знаете… Между нами…

Я решительно поднялась с места, хотя транспорта по­прежнему не было видно. Без всякого любопытства, машинально прочла свежее объявление с подтеками канцелярского клея: «Продам недорого подписку журнала «Мурзилка» за 1929—1935 годы. Обращаться по адресу…»

Наконец­то. Автобус вывернул с боковой улицы, откуда я не ждала.

С радостью покидая кировского сумасшедшего, запрыгнула в заднюю дверь.

— Заболтал я вас, мадам. Тысяча извинений.

— Я думаю, вот как: что элевсинские возвращаются к самим себе, а аргонавты — они не возвращаются к самим себе. Они за добычей… устремлены. ...Как трудный путь нисхождения в иные сферы бытия, откуда только и можно вывести Психею. Его творчество всегда озадачено этим глубоким смыслом. Миссия орфического художника — сотерио­логическая. Именно так волновал ее... толковал ее поэт... (Очки не те, не могу найти.) Иное дело элевсинский художник. Он не причастен к спасению Психеи. Его функции... его функции — инициация. Посвящение. Посвящение в мистерию смерти и рождения. Иерофант элевсинских мистерий следил за правильностью мер и весов, весов жизни и смерти. По­моему, перегружено ссылками немного, правда?.. Но я почищу. Почищу.

«Выходим!» — услышала я команду над ухом, открыла глаза и поняла, что спала, сидя у окна и прислонившись головой к мужскому плечу. Следуя приказу, я послушно поднялась и пошла следом за мужчиной, как дрессированная. Он успел захватить оставленную мной сумку, и мы вышли. Автобус уехал.

— Вы так сладко спали на моем плече, я подумал, вам будет удобнее досмотреть свои сны в более удобном положении.

— Где мы?

— Мы почти дома. Идемте, не раздумывайте, а то сон собьете.

Баскетбольного роста попутчик, взяв меня под руку, уверенно вел куда­то.

— Вы что?! Ненормальный? Куда вы меня ведете?

— Я же сказал. Досмотрите свой сон и пойдете дальше. Свою остановку вы все равно прозевали. Я проехал с вами по кольцу — не хотел будить.

С открытой улыбкой он без церемоний притянул меня за плечи, при этом ладонь его естественно просто, точно это самый обыденный жест, коснулась моей груди. Острый укол электричества прошил меня насквозь. На мгновение как будто утонула у него под мышкой. Вынырнула, как из воды, и, схватив свою сумочку, вырвалась вперед. Не прибавляя шаг, он шел за мной на дистанции.

— Вы во сне улыбались… Вам было хорошо, не сомневайтесь.

Я шла не оборачиваясь, давая ­понять, что разговор окончен.

— Спите очень крепко. Всегда на дождь такая отключка, да?

Не слышу. Мне безразлично все, что он говорит.

— Вас можно украсть во сне. Посмотрите, не стянул ли я чего­нибудь из сумочки!

— Откуда вы свалились на мою голову?

— Оттуда, все оттуда! Видите, какая хмарь… — попутчик принял мой отклик как призыв и сократил дистанцию. — Между прочим, я заплатил за вас кондуктору. Так что вы должны мне — за кругосветку!

— Вы что, от Володи? От Владимира Андреевича? Да?

— От кого?.. Мать говорила, что от друга детства. А там… кто его знает?

— Ну вот что. Откуда бы ни было. Все это достаточно пошло. В любовниках я не нуждаюсь. Так что не теряйте времени.

— Мы с вами оба теряем время. Тем более что сейчас хлынанет. Оба или обое? Как правильно?

— Не ломайте дурака. Я замужем.

— Поздравляю. Самая подвижная недвижимость. Муж сегодня есть — завтра…

Он неопределенно присвистывает. Я остановилась как подрезанная.

— Замолчите! Не смейте этого говорить! Слышите?! Именно сейчас — не смейте! Он… Болен. Мой муж… Он очень болен!..

Я опустилась на высокий бордюр.

— Я не хотел вас огорчить. Не надо плакать. Придется сморкаться. Неужели вы думаете, что я способен посягнуть на крепкую советскую семью! Ну вот: красный нос... Возьмите мой платок, все равно не найдете.

Отмахнувшись, но через секунду, так и не найдя своего, сморкаюсь в его большой клетчатый, заглаженный на сгибах.

— Не сиди, здесь грязно. Штанина задралась… — говорит он, опустившись передо мной на колено, чтобы отвернуть до сих пор подкатанную для велосипеда правую брючину. — Иди сюда. Тих­тихо…

Я сопротивлялась, но уже неуверенно. Поднялась пыльная буря, как это всегда бывает перед ливнем. Хотелось куда­то скрыться. И едва баскетболист прижал меня посильнее, устало обмякла у него на груди, потеряв вес.

— Я могу так уснуть. Как лошадь в стойле. Я мало сплю.

— Успокойся. Поспи.

— Мы разве на «ты»?

— А разве нет?

— Который час?..

— Четверть четвертого, детское время, — откуда­то сверху лукаво улыбались его глаза.

— Жираааф… — услышала я в ответ свой голос и удивилась его мягкому податливому тембру.

Хлынул дождь. Небо легло на крыши.

Баскетболист распластал над моей головой неслыханного размера пиджак, с рукавов которого, как по водостоку, стекала вода. Я оторопело смотрела в его глаза, но времени на размышления у меня было совсем немного: он уже целовал меня — да так, что ноги отрывались от земли.

— Ну что у тебя такие испуганные глаза!.. Больше не будет страшно. Идем.

Навстречу бежали от дождя люди. Несущиеся автомобили обдавали нас высокой волной первой весенней лужи. Будто закусив удила, едва поспевая за жирафьим шагом, я неслась куда­то, где больше не будет страшно. У какой­то арки пришлось остановиться — оттуда только что выплыл «фордик», оставив густую рябь на разлившейся водной глади — от стены до стены. Легко вскинув меня на руки, как ребенка, Жираф уверенно ступил в воду.

Даже не сбившись с дыхания, он нес меня по широким ступеням от пролета к пролету. Башмаки его с каждым шагом отзывались всхлипом. С одежды текло, точно оба мы вышли из реки. Меня бил озноб, так что мелкой дробью постукивали зубы. Пальцы, сжимавшие отяжелевший промокший пиджак, свело от холода — но все крепче я обвивала безымянную мужскую шею, пропитанную пылью, дождем и потом.

У самой двери на верхнем этаже он поставил меня на ноги. Поочередно вылил воду из своих корабельных туфель и, поворачивая в замке ключ, бросил через плечо:

— Только тихо, ладно? Я этого не люблю.

Не глядя взял меня за руку, и, по тому, как воровски осторожно он сам переступил порог, стало отчетливо ясно: оба мы намерены что­то тайно нарушить. Было в этом что­то первобытное, дикое и неотвратимое, как любая стихия. Он беззвучно запирал за собой дверь, отдавая меня кромешной тьме глубокого коридора. Узкая полоса света на полу да унылая капель текущего крана.

В тесной комнате с несомненной печатью холостяцкого порядка были задернуты плотные шторы и включен ночник. На разложенной гладильной доске напротив тахты домиком стояли «Письма Пушкина». Жесткий переплет морщил, вымокшие страницы волнились веером. Назойливо застучало в ушах: «Что это значит, жена? Вот уже более недели я не получаю от тебя писем. Где ты? что ты? В Калуге? в деревне? откликнись. Что так могло тебя занять и развлечь? какие балы? какие победы? уж не больна ли ты? Христос с тобою. Или просто хочешь меня заставить скорее к тебе приехать».

Рядом с книгой сушились, повиснув, капроновые чулки. На спинке стула висели мои джинсовые брюки, потемневшие книзу от воды. На трубе батареи висел бюстгальтер.

Телеканал транслировал новости дня. Баскетболист больше не казался жирафом — он спал, лежа на спине и заложив за голову руки, как насосом, втягивая ноздрями воздух. На полу, рядом с гигантскими тапками лежали брошенные наручные часы на браслете. Босиком, в наброшенной на плечи мужской сорочке, касаясь манжетами голых колен, я стояла спиной к зашторенным окнам, глядя в душную пус­тоту комнаты. После короткого сна ­чувствовала себя устойчивее.

«Пожалуйста, женка — брось эти военные хитрости, которые не в шутку мучат меня за тысячи верст от тебя. Прощай, будьте здоровы. Цалую твой портрет, который что­то кажется мне виноватым. Смотри».

В коридоре уронили велосипед. Этажом выше залаял пес. Наклонилась за часами взглянуть на время. Машинально бросила их поверх одеяла. Тут же схватила снова: стрелки показывали четверть четвертого. У меня похолодело внутри. Прижала часы к уху — они молчали. Потрясла ими в воздухе и снова к уху — затикало. Резко отдернула штору: окно упиралось в глухую осыпавшуюся стену, освещенную отблесками закатного послегрозового солнца.

Я пролетела сквозь турникет метро.

«Побранив тебя, беру нежно тебя за уши и цалую — благодаря тебя за то, что ты богу молишься на коленах посреди комнаты. Я мало богу молюсь и надеюсь, что твоя чистая молитва лучше моих, как для меня, так и для нас».

— Хочешь что­нибудь сказать?

— По­моему, мы уже все сказали друг другу.

— Ну и не говори. Иди поспи.

— Забыла сказать тебе: ты мне не снишься! Совсем. Давно! Слышишь?..

Впереди, на эскалаторе, вдруг заметила удаляющуюся фигуру в черной рясе. Движимая неясным побуждением, устремилась вдогонку. На спуске эскалатора батюшка стал теряться из виду — волнуясь, невольно толкаясь и чертыхаясь, рванулась следом…

— Господи, не отворачивай от меня лица. Даже если ищу тебя не в Храме Небесном, а под землей, — хрипело у меня в горле, не выходя наружу. — Ты ведь сам знаешь, все видишь, в темноте протягиваешь руку — выведи и меня на свет, Боже мой!

«Стоп. Кажется, я это где­то играла», — пробормотала я вслух.

Кто­то обернулся вопросительно.

На спуске эскалатора образовался затор: несколько экспедиторов с объемным снаряжением очень плотно расположились на лестнице. И спина батюшки с копной седеющих волос на плечах тотчас скрылась из виду.

— Ну не понимаю я его, не понимаю! — отчаянно жестикулировал на эскалаторе юноша с белым отечным лицом, поудобнее поправляя на спине огромный рюкзак.

— Ну да, Фуко сложный автор, — спина собеседника преградой встала между мной и батюшкой. — А что именно вы не понимаете? Давайте разберемся, — рассудительно приглашал он к диалогу.

— Юлий Абрамович, — переходя на шепот, в волнении зашепелявил «философ», протирая пальцами толстые линзы очков. — Ну вы же знаете некоторые особенности его биографии…

— Да? А что вы имеете в виду?

— Но ведь он же был гомосексуа­лист! Это так противно для меня!

Они чуть было не сбили меня с мысли…

— Не то. Щас. Отче наш… Иже еси… Иже еси на небеси… Господи, что мне делать? Да нет же! Я прекрасно знаю, что делать! Но не верю больше ни одному своему делу. Как там у тебя: «Если любви не имеешь, то все нипочем, трын­трава»?! Любви во мне нет больше, Господитыбожемой! Вот моя единственная правда, которую говорить нельзя, а когда правды говорить нельзя, то все, что говорить можно, выходит такой лажей, Господи!

Спуск эскалатора окончился, и где­то в центре зала снова возник батюшка, на голову возвышающийся над мирской паствой. Чуть не вскрикнула от радости — и бросилась к нему со всех ног, точно то был не поп, а Сам Вседержитель.

— Осторожно, двери закрываются!

Едва успела вскочить в соседний вагон и тут же стала пробираться к тамбурной двери, сквозь которую могла теперь видеть пастыря в лицо.

— Не так! Одним словом… О чем я, Господи? Вот знаешь… Я ведь могу его на руках носить. Я сильная, между прочим. Осенью из лодки на себе выносила, чтоб ноги не промочил, — у него резиновых сапог нет. Судно мыть готова, кормить из ложечки, холестерин исключить, травки заварить, молочко согреть, спинку растереть! Я давно уже сиделка, опекун, хрена в ступе, но все это ничего не меняет. Про себя­то я понимаю, что весь этот «героизм» оттого, что я ЗНАЮ, что ДОЛЖНА любить. А здесь — больше ничего, чем любят! Я все отдам, чтобы он остался. И строчил бы с утра до ночи свои нетленные тексты… отвернувшись навсегда спиной! «Литературная критика в эпистолярном наследии»! Как Тебе, одобряешь, Господи?! Я уже со спины помню его лучше, чем в лицо. И все­таки мне очень нужно, чтобы он был. Просто — рядом. Живым, понимаешь? Но что бы я ни делала — все вранье. Это снежный ком — я не знаю, как его остановить, Господи! — Вжавшись лбом в торцевое стекло, в упор, беззастенчиво буравила взглядом пантократора, стоя ехавшего в соседнем вагоне. — Все это страшно, некрасиво все. А в эту минуту — так и преступно, подло!.. Что мне с этим делать? Боже мой, боже мой! Не помню, когда это началось, но все давно напоминает плохой спектакль. А ты знаешь, как трудно играть в плохом спектакле?!.

Почувствовав спиной цепкость мое­го взгляда, Всемилостивый обернулся, но тотчас опустил глаза. И теперь затылок и могучие плечи были напряжены, точно Ему стоило физической нагрузки отражать сверлящее внедрение столь требовательной «молитвы».

«Осторожно, двери закрываются», — предупредил картонный голос, и в последнюю секунду батюшка вдруг неожиданно покинул электричку, так что при всем желании я не успела последовать за ним. Наверное, метро не место для отпущения…

— Конечно, Ты все сделаешь по­своему. Я прошу только — не горячись, ладно? Помоги ему. А я все смогу, — уговаривала я вдогонку. — …Хотя смочь от меня требуется только одно: любииить...

«Станция «Черная речка». Конечная. Поезд дальше не пойдет. Просьба ­освободить вагоны. Просьба освободить вагоны», — раздалось в динамике, и вместе с другими меня вынесло пассажирской волной. Успеваю заметить, что в углу вагона спит, свесив голову, молодой паренек с первым небритым пухом на окоеме лица. «А я тут при чем? ­Дежурная разбудит», — защитно мелькает у меня в голове. Уже с перрона вижу через стекло, что вагон опустел, дежурная не появляется, а паренек продолжает спать. В досаде на себя возвращаюсь.

— Конечная, — трогаю его за плечо, но он не шевелится. — Конечная! Просыпайтесь! — повторяю. — Вы же заедете бог знает куда! Выходите! — трясу его за воротник куртки.

Молодой человек наконец открывает удивленные глаза, и в ту же минуту створки дверей закрываются — поезд отправляется.

Остатки сна мгновенно покинули парнишку. В пустой электричке, набирающей скорость по освещенному тоннелю в неизвестном направлении, мы ехали вдвоем, и, кажется, даже машиниста на месте почему­нибудь не было.

— Не проверяли, что ли? — в растерянности бормочет он. — Всегда ж ходят…

— Не ходили сегодня! Куда вот мы теперь? Мне нужно совсем не туда!

— Ну простите! Я всю ночь дудел, а полдня орехи искал…

— Какие еще орехи?!

— Грецкие! Чтоб молоко, ну понимаете? А они все прелые, зараза, — вот свалился. У меня дочка родилась, понимаете? — кричит паренек наперекор подземному громыханию. — Ну я и играл ночь напролет, под окнами. Чтоб она знала, что ей рады, понимаете? Весь роддом до утра не спал. Окна горели, как в Новый год! Светка меня гнала­гнала, а я не мог уйти, дудел и дудел…

— Ну дуди! Пусть услышат, что мы им рады! — безрадостно шучу, подходя к рации связи с машинистом.

Нажав кнопку, повторяю одно и то же: «Э­эй! Здесь люди! Выпустите нас отсюда! Пожалуйста!» Но ответа не слышу. И вдруг замечаю, что парнишка расчехляет свой старенький саксофон.

Опершись спиной о дверь тамбура, изменившись в лице, он затянул «Вечную любовь» Азнавура. Играл так, точно только что сам сочинил это. Где стояла, я осела в пустое кресло в пустом вагоне. Пустая электричка неслась в неизвестность. Саксофон дудел про вечную любовь. Время текло, как река, — в одну сторону.

Ближе к больничному дворику завыла бензопила. Я машинально оглянулась в сторону ее зловещего нытья. Невдалеке велись «работы по омоложению древесных насаждений». Двор устлан ветками, которые уже успели набрякнуть почками, а кое­где под ногами ярко горят и первые листочки. У меня сжалось сердце.

По карнизу крыши уверенно и деловито снует человек в альпийском снаряжении, кажущийся снизу бутафорским. Внизу расхаживают большие и крепкие земные ребята в униформе, в оранжевых касках безопасности. А тот, вверху, в вечерних облаках, почти призрачен.

Я двинулась к рабочим.

— Скажите, кто распорядился рубить деревья? Это, извините, не омоложение. Это… уничтожение.

— Кто распорядился, у нас не спросил.

— А кто у вас старший? С кем я должна говорить?

Кто­то указал рукой вверх. Я снова увидела маленького человечка в небесах: он прилаживал крепления к древесному стволу — голому, безрукому, в свежих ранах срезанных сучьев. Не задумываясь я направилась к подножию дерева. Заревела над головой бензопила — с треском, ломаясь по пути, полетела вниз тонкая хрупкая ветка.

— Эй, мы за чокнутых не отвечаем! — протрубили мне в спину.

— Я отвечаю за себя сама.

— Освободили рабочую площадку! — раскатисто донеслось сверху.

— Нет­нет! Это вы слезайте! Я никуда не уйду! Вы представляете, сколько пройдет лет, пока вырастет такое дерево!

К моему удивлению, без возражений и гнева, ловко перемещаясь по тросу, бутафорский человечек спускался прямиком ко мне — и, приближаясь, обретал реальные одушевляющие черты.

— Почему вы берете на себя право распоряжаться его жизнью?..

— …Если бы вы что­нибудь понимали в арбористике, я бы сумел вам объяснить…

— Я знаю, что вы скажете: тополь, пух, астма — все слышали двести раз! А кислород! Дышать же нечем! Слышите?

— …что каждое дерево имеет свой возраст, что этот старец давно представляет страшную угрозу… для окружающих…

— А зеленое пятно, в конце концов, в этом убогом уголке! Это же давно не больничный дворик, автостоянка какая­то!

— …что существуют охранные нормы высадки древесной культуры в жилмассивах: не ближе чем три метра от стены помещения. Норма нарушена была полвека назад, а расплачиваемся мы с вами.

— А воронье гнездо! Куда оно делось? А?! Оно где­то здесь, под обломками, да?! Может, там были птенцы! Вы подумали?

— …И теперь в любую минуту… Вы представляете, какая у этого дерева мощная корневая система, как она ежегодно разрушает коммуникации… Тот же водопровод, не интересовались, почему иногда…

К тому моменту, как человечек с небес успевает окончательно приземлиться, я все более теряю убедительность, слушая трезвые, вразумительные доводы, улавливая спокойную уверенность интонации, глядя в светлое лицо, улыбающиеся глаза…

— А теперь смотрите сюда: видите дерево с раздвоенным стволом? Само по себе это не предосудительно, но наш тополь давно раскололся «по шву» — видите зев? Каждую осень он наполняется водой, каждую зиму вода эта, замерзая, раздвигает трещину все глубже внутрь. А внешне все очень благопристойно. Мы ведь можем судить только о том, что видим, а о том, что скрыто от глаз, судить может не всякий, вы согласны?

Он смахнул с ресниц древесную пыль.

Я слушала как зачарованная и с удивлением понимала не только правомерность садово­парковой службы, но и что­то еще, чему до сих пор не находила ответа и разрешения.

— Напустилась, как на браконьера. Овчарка. А ко мне херувим спустился на тросе.

Прислонившись к дереву, я поглаживала незаживающую рану расколотого ствола, из которой сочилась дождевая вода, находя бороздки в грубых морщинах древесной коры.

— Ну какой я херувим?! Дровосек — другое дело. Вон видите клен — он не моложе этого тополя, но еще постоит. Мы ему только обрезку сделали, две трети сняли, как положено, здоровья ради, — шапочка у него скоро вырастет, пусть шумит себе. Я только за! Красавец, да? Никто ведь точно не знает, когда пора. Но когда пора — значит, пора.

— Серега, по­моему, пора! — вмешался пожилой напарник. — Шестой час. Ты мои рукавицы забрал, вертай давай, я чужие не люблю.

— Да держи… Или вот вяз, видите?.. Сегодня не успеем уже, Митрич, утром снимем. Вышку, похоже, придется…

— Мы этого­то куда ронять будем? На «Хонду»? Или правее?

— Уроним, Митрич! Кури пять минут. Так вот вяз, говорю. Тоже придется того… Чтоб его не сдуло в один прекрасный момент… Вот завезли такую болезнь из Голландии, с цветами, голландская болезнь, грибок… здесь что­то его не видно… такие грибки тут должны расти, хитровитые. И вот все вязы в городе у нас стали умирать. Просто ал­леями уходят, парками! Вы себе не представляе­те! И ничего нельзя сделать. Ничего нельзя. Можно только сирени насадить побольше. Любите? Жасмина… Пусть цветет. Свет не заслоняет. А то ведь, знаете, в иной комнате от такого дерева тень на весь день — свет не гасят с утра и уже до вечера.

Митрич в стороне аккуратным, выверенным движением заливает из канистры бензин в пилу. Еще двое напарников крепят тросы к металлической изгороди. Проверяют натяжение, то и дело поглядывая на верхушку тополя.

— Ива тоже недолго живет. Вчера штук пятнадцать обрезал. Как и тополь ваш.

— А недолго — это как?

— Ну я думаю… До шестидесяти дотянет, до «пензии», что называется, а потом сучки у нее начинают отваливаться в разные стороны или просто падает — и всё. Другое дело липка вот… Совсем еще молоденькая, тоненькая. Первую зиму простояла. Чай липовый любите? И красиво, и полезно — и надолго.

Завелась и заныла бензопила: Митрич спиливал крупные сучья с поваленных веток.

— А надолго — это как? — не отставала я.

— Липа… Ну сто и больше! По триста лет иногда. Как ворон! Если бы не дупла…

— А что, дупло липе вредит?

— А как же! Дупло — это же пустота. Она расшатывает, дерево теряет устойчивость.

— Пустота все расшатывает…

— Ребята, а это дерево не будете валить сегодня? — подошел кто­то к Сереге.

— Это завтра уже. Кран нужен…

— Там кабель, смотрите… По тропинкам кабель проложен… От зеленой будки… Так что смотрите, куда заваливать. А то мы с подрядчиками забор делаем, железо монтируем и нам никуда… Вчера надо было сделать, а мы только сегодня очухались… — удалялись от меня голоса.

Не знаю, о чем они договорились. Я покидала дровосека в каком­то новом, незнакомом ощущении покоя и смирения.

«Каску! Митрич! Каску мою захвати!» — услышала я спиной и улыбнулась. Я думала о том, что все страшное теперь позади. И что теперь, наконец­то теперь, кажется, чувствую в себе какие­то новые силы. Может быть… Может быть, это даже…

Снова завыла бензопила. И вдруг…

— Стой!!! Беги!!! Сзади, Серега! Стоооооооооой!!!

Резкий оглушительный треск падающего дерева вытряхнул меня наизнанку.

Лопнув по шву, тополь разъехался надвое и уронил набок свою половину, в полуметрах от «Хонды». Вышли наружу и торчали врозь могучие корни в комьях влажной осыпающейся земли. Со стоном затихла бензопила, отчего тишина сделалась вдвое мертвее. Митрич, оставив пилу, на ватных ногах шел к дереву. У меня что­то застряло в горле. И вдруг на темном упавшем стволе, как в кукольном театре, появилась светлая рабочая перчатка, затем другая, а между ними смеющееся лицо дровосека Сереги.

— Ногу зашибло! — как только смог прокричал он, пытаясь не впустить в свой голос болевой синдром.

Как от выстрела стартового пистолета, я рванулась в сторону больницы. Не чуяла под собой ног. Казалось, бегу и в то же время не двигаюсь с места, как случается в страшном сне.

В наброшенном на плечи белом халате для посетителей мечусь по больничному отделению, которое покинула утром. Мимо меня по­хозяйски снует младший медперсонал: сестры, санитарки. Несмело перемещаются в пространстве предоперационные больные… Тщетно ищу возможность обратиться к кому­нибудь за разъяснением — все, точно сговорившись, бегут мимо. Наконец кто­то останавливается выслушать мои сбивчивые вопросительные знаки — чтобы в ответ неопределенно пожать плечами и бежать дальше.

Толкнулась в полуприкрытую дверь — в ординаторской пусто, только вхолостую работает телевизор. Пожилой сухонький пациент в мятой полосатой пижаме с преувеличенным вниманием изучает наглядный стенд по борьбе с вирусами. Больше вокруг никого нет.

Окликаю кого­то у самого лифта. Медсестра торопится домой. Выслушав меня, не сообщает — сужу по лицу — ничего страшного, но и ничего достоверно утешительного. Все то же пожатие плеч. И под конец, сжалившись над исступленной женой, неуверенно направляет палец куда­то под ноги… Забыв о лифте, я стремглав бегу по лестничным пролетам, сбегая все ниже и ниже…

Снова тоскливо и назойливо потекли строчки то ли мужниного, то ли пушкинского письма.

«…Пишу коротко и холодно по обстоя­тельствам, тебе известным, не еду к тебе по делам, ибо и печатаю Пугачева, и закладываю имения, и вожусь, и хлопочу…»

— Половодье мое… Как ты меня обжигаешь! Я как только увижу тебя… Да… Если б меня видела сейчас Элла Бодовна, ни за что не поставила бы вторые пары! Только к восьми утра — и даже в воскресенье!

«…а письмо твое меня огорчило, а между тем и порадовало; если ты поплакала, не получив от меня письма, стало быть ты меня еще любишь, женка. За что целую тебе ручки и ножки».

— Как мне повезло с женой. Ты — мой главный капитал. Золотая моя арфа… Ты все­таки настолько моя женщина! Никого другого не стал бы терзать каждую ночь. Закрой глазки, свет включу. Спи пока. Кофе сварю тебе.

Наконец перед магической табличкой «Операционная» я затихла и боль­ше не смела двинуться с места, как выученная пограничная собака.

На нижнем этаже, через просторный холл от операционной, в стек­лянном вольере — буфет. Несмотря на поздний час, там светло и оживленно. Кто­то пьет кофе, кроша кексом у круглой стойки, иные обстоятельно питаются, сидя за столом. В кассу живая очередь в несколько человек. Слившись с зеленой больничной стеной, с недо­умением инопланетянки я наблюдала за чужим аппетитом. Казалось, вряд ли в эту минуту можно придумать более неуместное и возмутительное, чем эти яростные жевательные движения, с обильным выделением желудочного сока.

Наконец дверь операционной открылась, и в направлении буфета бодрой походкой оттуда вырвался молодой пухлогубый хирург в бирюзовой форме вроде пижамы. В одночасье стала стрелой. Выросла перед ним как из­под земли.

— Евгений Васильевич! Только одно слово.

Врач, мгновенно среагировав на меня, сунул руку в карман и протянул серебряное обручальное кольцо мужа. Лицо мое, наверное, исказил ужас, потому что доктор немедленно заговорил со мной, как с душевнобольной.

— На две трети операция состоя­лась. Пока все успешно. Идем к завершению. Будем собирать.

Торопливым судорожным движением, точно боялась не успеть, схватила его мясистые ладони и несколько раз жадно со всех сторон поцеловала их. Евгений Васильевич добродушно улыбнулся.

— Кольцо снять забыли. А не положено!

И ринулся в буфет.

Очередь расступилась, и через несколько мгновений хирург с горой пирожков на картонной тарелке и пластиковым стаканом дымящегося кофе пружинящим шагом вернулся обратно и скрылся за дверью.

Со скрипом тугой пружины открывается тяжелая дверь, с лязгом захлопывается и тотчас открывается снова. Скотчем приклеено объявление: «Уважаемые автовладельцы! Просьба не оставлять свои автомобили во дворе горбольницы № 2. Ведутся работы по омоложению древесных насаждений. Администрация садово­паркового хозяйства № 8».

Молодая липка покачивается на ветру. Некоторые почки ее успели лопнуть, радостно обжигая глаз клейкой звенящей зеленью.

Анна Тугарева (род. в 1970 году в Ленинграде) — актриса театра и кино, кинодраматург. Окончила Екатеринбургский государственный театральный институт (2002, мастерская В.Анисимова), СПбГУКиТ (2010, мастерская Ю.Клепикова). Автор сценариев «Шуга», «Прицепной вагон» (опубликованы в сборнике студенческих сценариев мастерской Ю.Клепикова соответственно в 2006 и 2009 годах), «Открытый космос» (I премия Международного кинофестиваля «Сталкер», 2008), «Психея» (победитель сценарного конкурса «Питер, я люблю тебя!», 2010), пьесы «Сны Фонтанки» (2007—2012) и монопьесы «Натурщица» (2011). Режиссер игрового короткометражного фильма «Жизель» (2010), короткометражных документальных фильмов «Перечицы» (2009), Bilingva (2010, Германия), «Подшива» (2012).

© журнал «ИСКУССТВО КИНО» 2012