«Власть» ‒ женского рода. «Интеллигенция» ‒ ТОЖЕ
- №11, ноябрь
- Станислав Рассадин
Шестьдесят лет назад, в 1937-м, оборвалась жизнь… Но не будем эксплуатировать многозначительно-кровавую цифру: умер в своей постели забытый стихотворец Аполлон Коринфский. Лжеклассический псевдоним? Нет, фамилия деда, который, происходя из мордовских крестьян Варенцовых, получил ее от самого Александра I (когда, пробившись в Петербургскую академию художеств, защитил выпускной проект в коринфском стиле, весьма императору приглянувшийся).
Сам Аполлон, в детстве Поля, был в свое время модным — да даже и недурным — поэтом: «Ни запястий, ни мониста нет, ожерелий и колец; и без них-то взглянешь — выстынет сердце, выгорит вконец». «Мониста нет — выстынет» — плохо ль для допастернаковских времен? А Полей его называл, к примеру, одноклассник Володя Ульянов, с которым они день в день поступили в Симбирскую гимназию и который пользовался домашней библиотекой Коринфских, выбрав и возлюбив в ней, уж верно, не кумиров Поли, не Фета и А. К. Толстого.
Всегда волнует магия совпадений. Вот они сошлись, потом разошлись, раздружились, если дружили — что вряд ли. Один был слегка не от мира сего, другой в своей замкнутости, возможно, уже помышлял, как бы сей мир перевернуть… О перевороте и речь.
1894-й. Отпечатана на гектографе первая и программная ленинская работа «Что такое „друзья народа“ и как они воюют против социал-демократов?». Четко заявлено: нужна марксистская партия, которая поведет русский пролетариат «к победоносной коммунистической революции». А одноклассник аккурат в этот год сочиняет балладу о богатыре Святогоре, который «в час недобрый надумал рукой приподнять-опрокинуть вселенную».
Это не перекличка с будущим партийным гимном: «Весь мир насилья мы разроем…» (что потом, в нарушение рифмы, переиначат в «…разрушим»). Арон Коц переведет текст Эжена Потье десятью годами спустя. Тем занятней, что у Коринфского незагаданно вышла притча об экстремисте, который в гордыне своей задумал поднять самое «тягу земную», умыть, то есть, Исаака Ньютона. Раздражает она его — тем, что не поддается. И тут у поэта средней руки рождаются строки, которые, не шутя, назову гениальными: «Что за нечисть!.. Так нет же, умру, а не дам надругаться над силою!..»
Что значит — «не дам»? Кто и над кем хочет здесь надругаться? Тяга, что ли, которая мирно довлеет себе, вздумала попереть на наглую силу? Экстремист считает: виною — тяга. «Ты виноват уж тем…» Как была виновата мирная маленькая Финляндия, ныне Чечня… Ну, положим, та мирной не была никогда, но и тут провоцировали не одни безобразия, разгулявшиеся при Дудаеве, но само по себе сознание собственной силы, для которой соседняя сила оскорбительна. Чем? Да ничем. Тем, что существует.
«Не дам надругаться…» — что-то уж больно закомплексованное, женственное сознание у ретивого богатыря. Прямо старая дева, которой мнятся вожделеющие насильники. И, кстати, не комплекс ли неполноценности привел в революцию и Ильича, неудачливого адвоката и брата казненного террориста?..
Вопрос, неизбежный при нашей любви к историческим аналогиям (вдруг да что-нибудь нам про нас объяснят): с каким периодом прошлого соотносится нынешний? Может, прикидываю, с эпохой дамских правлений? (Екатерины — I и II, Елизавета, две Анны.) Впрочем, дело скорее в том, что власть в России всегда была женственна.
«Как ни была сильна воля Екатерины», — пишет (о Великой!) Казимир Валишевский, — как ни был тверд ее ум, и высоко то представление, которое она составила себе и сохранила до конца жизни о своих способностях и дарованиях, она… считала необходимым укрепить их силою мужского ума, мужской воли, хотя б этот ум и воля стояли в отдельных случаях ниже ее собственных… Да какое — «в отдельных»! Потемкин был исключением в сонме Васильчиковых, Ланских, Мамоновых, Зоричей, Зубовых.
В общем, понятно. На дворе XVIII век, мужской; матриархат далеко позади, феминизм не предвидится и в кошмарах, комплекс дамской неполноценности неизбежен даже для этакой дамы, но ведь и вправду российская власть слишком часто оказывалась женского рода не только в половом и грамматическом смысле. Разве не женствен был Александр I, не просто сменивший Сперанского на Аракчеева, но произведший смену власти над собою? И Николай II, чья мученическая гибель заслонила от нас его жалкое положение подданного — то своей Алисы, то Распутина — и кто обладал чисто дамской лукавой уклончивостью, так что министрам случалось уходить от царя обласканными и, выйдя, узнавать в прихожей об отставке. (Вот, значит, как глубока традиция нынешних расставаний с чиновной челядью, узнающей об опале из СМИ.) Даже подчеркнутая маскулинность Николая I, суворовская шинель, брошенная на жесткое спальное ложе (у него-то, не видавшего поля брани и развалившего армию, прошляпившего Крымскую кампанию), — не результат ли все той же закомплексованности?
Не кто-то, а Божьи помазанники словно ощущают свою нелигитимность, доказывая, доказывая обратное. А коли так обстояло с ними, получавшими престол по праву наследования, что говорить о наших, в ком сидит мучительное сознание собственного самозванства?
Помню, как Горбачев вскоре после вступления во власть встречался с кем-то из западных лидеров. С кем, позабылось, но помню лицо М. С., его руки, не знающие, куда себя деть: глава великой или по крайней мере пугающе страшной державы волновался, как приготовишка. Ладно, то — Запад, перед которым мы, хвастаясь и задираясь, всегда ощущали свою недостаточность, но заметьте, как расцветают лица «крепкого мужика» Ельцина или «крепкого хозяина» Лужкова, как им до очевидности лестно оказаться рядом с Юрием Никулиным, Ростроповичем, Хазановым или Кобзоном.
Что, так велика тяга к искусству? Но мир, где в одинаковой роли Кобзон и Ростропович, слишком обширен (до утраты границ), чтоб вообще было можно говорить об искусстве как таковом. Не искусство притягивает, а положение избранника муз, который добился известности, как ни крути, легитимно. В этом смысле печально, однако законно равны и великий артист, и какая-нибудь «лошадиная задница» (зацитированная метафора Владимира Познера), не слезающая с телеэкрана. И они-то своей легитимностью как бы удостоверяют законность и авторитет власти, которой прислуживают или к которой снисходят. Заодно умиротворяя ее застарелые комплексы.
Казалось бы, и хорошо. И пускай. Но оптимизму опять мешает цитата — и снова о Екатерине II, в которую метили Денис Фонвизин и вельможа Никита Панин, потайные соавторы наброска первой русской конституции «Рассуждение о непременных государственных законах». Порабощен одному или нескольким рабам своим, почему он самодержец? — вопрошали они, разумея, понятно, не «его», а «ее» с фаворитами. — Разве потому, что самого держат в кабале недостойные люди?“
Спрошу: а если достойные? Что говорить, много лучше, но кабала останется кабалой, и где гарантия, что достойный не сменится недостойным? И кто берется производить этот выбор, этот отбор?
Самодержец, которого самого держат, — как каламбур это слишком дешево перед ценой, которой подобное обходилось России, а в качестве формулы вбирает в себя не только «людей», но и частные вкусы или пристрастия человека, находящегося у власти. Не ходя дальше того, что общеизвестно и о чем говорить уже тошно (тем более что бесполезно), во что обошлась и еще обойдется Москве сентиментальная дружба мэра со скульптором? Да и для славного мэра недешевой выйдет цена, если — что почти неизбежно — занервничает, подозревая, что пресса в пику ему травит его фаворита…
Жаль. Жаль Москвы, испоганенной монстрами. Жаль и власти, которая все никак не обретет чувство уверенности. Кого не жаль — так это интеллигентов, которые, отдаваясь власти, получают за утрату невинности честно оговоренную плату. Хотя…
Наша интеллигенция, которую прежде именовали прослойкой, а ныне, ввергшись в рекламное сумасшествие, впору переименовать в прокладку (а что, в самом деле? Кабы не физиологическая брезгливость, метафору можно бы и развить: роль-то интеллигентов — гигиеническая), — словом, интеллигенция тоже ведь женственна. В принципе, вкупе, если даже и исключить особи слишком податливые. Выбрав пример, недоступный ни для смешков, ни для элементарных упреков, спросим себя: разве великий Булгаков в великом романе, вызвавши Сатану отчасти и для того, чтобы разделаться со своими врагами, Вишневскими и Литовскими, не поддавался обаянию силы и власти? Разумеется, абсолютной силы, абсолютной власти, абсолютной свободы (и абсолютного зла), вот уж не одержимым ни малейшими комплексами, — но, вероятно, надо было написать роман, где художественная победа неотделима, как бывает в искусстве и только в нем, от духовной сдачи интеллигента, чтоб затем сочинить бездарную пьесу «Батум». Чья бездарность — свидетельство, что художник и в поражении остается художником: уголовная сявка Сосо Воланду как-никак не чета.
Сознаю, сколь спорна моя оценка (особенно потому, что вынужденно лапидарна). Для кого-то, возможно, она даже шокирующая — но подолью масла в огонь, сказав следующее. Когда не художник, чья смертная и дрожащая плоть по меньшей мере заслуживает понимания, а несгибаемый диссидент говорит: интеллигенция всегда должна быть в оппозиции к любой власти, я в этом вижу благородную разновидность сдачи властям — не на милость, так хотя бы на гнев. Форму зависимости от них, от факта их существования. Независимость, мужественность сознания — это все же другое.
В этом смысле мужчин (объяснять ли, что речь не о признаках пола?) в искусстве мало; одним из них был Булат Окуджава, на девятый день после похорон которого — так получилось — пишу эти заметки. И, вероятно, не только свежесть утраты заставит меня, заключая цикл «Голос из арьергарда», вернуться к нему же.
А пока — еще одна вразумляющая цитата. Из Ключевского: «Интеллигенция не создает жизни и даже не направляет ее. Она не может ни толкнуть общество на известный путь, ни своротить его с пути, по которому оно пошло. Но она наблюдает и изучает жизнь. Из этого наблюдения и изучения… сложилось известное знание жизни, ее сил и средств, законов и целей. Это знание, добытое соединенными усилиями и опытами разных народов, есть общее достояние человечества. …Каждый отдельный народ стоит ниже этого научного запаса; не было и нет народа, участвовавшего в общей жизни человечества, который всей своей массой знал бы все, до чего додумалось человечество. Посредницей в этом деле между человечеством и народом должна быть его интеллигенция. …Чтобы справиться с этой задачей, интеллигенция должна понимать положение своего народа в каждую данную минуту, а для этого понимания необходимы два условия: знать точно дела своего народа и знать точный запас человеческого ума. …Интеллигент — диагност и даже не лекарь народа. Народ сам залижет и вылечит свою рану, если ее почует, только он не умеет вовремя замечать ее. Вовремя заметить и указать ее — дело интеллигенции».
Диагност, трезвый и неподкупный, для кого ложь в утешение профессионально преступна. При случае — и патологоанатом. Роль, для которой нужны поистине мужские качества.