Слово о невозможном. Феномен Славоя Жижека
- №1, январь
- Михаил Рыклин
С именем словенского психоаналитика и философа Славоя Жижека связан прецедент. Пожалуй, ни один выходец из бывшего коммунистического блока не достиг, особенно в США, такой степени известности, как он. В книжных магазинах в кампусах университетов его работы не только листают -- их покупают. "Со времен "Анти-Эдипа" Славой Жижек, гигант из Любляны, добился наивысших интеллектуальных достижений" -- читаем на обложке одной из его книг.
Если Жак Лакан, учеником которого он является, был во многом психоаналитиком для психоаналитиков, Жижек активно переключился на психоанализ для читателя. Он блестящий рассказчик (добродетель нечастая среди интеллектуалов), его тексты пробуждают в читателе ощущение, что даже самые эзотерические конструкции психоанализа (граф желания, большой Другой, желание фаллоса) и философии чудесным образом становятся доступными для непрофессионального читателя. В его книгах анекдоты, пересказы фильмов и случаи из обыденной жизни сплетаются в единую ткань с идеями Гегеля, Лакана, Витгенштейна, Деррида. поп-культуру как современную форму трансляции опыта Жижек понял не в меньшей степени, чем Уорхол или Джаспер Джонс. Редкий интеллектуал так трогательно заботится о своем читателе. Наряду с Лаканом, Витгенштейном, Марселем Моссом и Мерабом Мамардашвили он своеобразно вписался в речевую традицию мышления; не беря на себя риск словесного присутствия во всей его полноте, он всячески насыщал спекуляцию поп-культурными конструктами и, что немаловажно, преодолел языковый барьер, стал писать на английском языке (одна из его ранних книг была написана по-французски).
Лакан, как известно, невиданно резко развел реальность и Реальное, понятое как невозможное, как воплощенная, реализованная невозможность. Жижек понял как Реальное не тонкости различия, различения, различания, а саму мысль о тождестве, причем в известнейшем гегелевском исполнении. Здесь берет начало его критика деконструкции. Последняя сосредоточивается на неприятии идеи тождества во всех ее разновидностях, делая невозможность условием ее возможности, вводя необходимые отсылки к конституирующему рефлексивную тотальность внешнему. "Но от него (Деррида. -- М.Р.) ускользает гегелевская инверсия тождества в качестве невозможного в само тождество как имя для определенного рода радикальной невозможности. Предполагается, что открытая Деррида с помощью упорного труда деконструктивного чтения невозможность подрывает тождество, тогда как она представляет собой само определение тождества"1. Итак, тождество, по Жижеку, подрывает само себя изнутри куда радикальнее, чем самая рафинированная деконструкция, повторяющая этот первоначальный самоподрыв в смягченном виде. Точно так же негативная сила преступления узнает в Законе всеобщность себя самой, идеальное преступление; а г-жа Тэтчер вытесняет в образе врага англичанина свою собственную английскую природу; овнешнение здесь является фикцией, рассчитанной на то, чтобы пробудить в массах энтузиазм, то есть онтологическую слепоту в отношении собственного бессознательного. В результате достигается исключительная интенсивность страдания, известная на языке Лакана как jouissance ("наслаждение, извлекаемое из крайнего дискомфорта"). Критической позиции деконструкции Жижек противопоставляет деструктивность самого тождества, явленную в простейших формах наррации. Он изменяет мысли с повествованием в доселе невиданных в интеллектуальном сообществе масштабах, объявляя наивысшим критический потенциал повествования. Это странным образом сближает его с марк-систскими радикалами (Фредриком Джеймисоном, Эрнесто Лаклау, Шанталь Муф), разочаровавшимися в возможностях экономического детерминизма и конвенциональной революционности. Объявляя "чистое различие изначальным невозможным предикатом тождества-с-самим-собой", Жижек неимоверно поднимает акции пустоты, в которую он вслед за Лаканом помещает субъекта. Тождество по-следнего с собой является фикцией, цель которой -- предельная интенсификация различия, не нуждающаяся в таком опасном дополнении, как след.
Реальное, невозможность желания (то есть желание фаллоса как пустого первоозначающего) ужаснее любой реальности, какой бы кошмарной она ни казалась. Именно от Реального люди и хотят пробудиться, оно пугает их больше реальности. Фрейд приводит в "Толковании сновидений" сон отца умершего ребенка, который в изнеможении засыпает в соседней комнате; дверь в комнату, где лежит труп, открыта, и отцу снится, что "его ребенок встал рядом с кроватью, взял его за руку и прошептал с упреком: "Отец, разве ты не видишь, что я горю?" Отец проснулся и увидел в соседней комнате пламя. Нанятый читать молитвы старик заснул; от упавшей свечи обгорела рука ребенка и загорелось покрывало. Обычно этот сон интерпретируют в ключе, неприемлемом для Лакана: спящий пробуждается тогда, кода внешнее раздражение становится слишком сильным; до этого же он реагирует на более слабое раздражение с помощью образов сна. Лакан предложил прямо противоположную трактовку. Логика пробуждения не связана с силой внешнего раздражения, она принципиально иная. Сначала спящий действительно с помощью сна защищается от реальности, от пробуждения в ней. Но потом Реальное, понимаемое как реальность желания -- упрек сына "Разве ты не видишь, что я горю?" пробуждает в отце чувство невыносимой вины, -- становится ужасней, чем реальность, и именно поэтому отец просыпается. Он просыпается, чтобы "избежать реальности желания, которая заявляет о себе в кошмарном сне"2. Он убегает в так называемую внешнюю реальность, чтобы продолжать спать, чтобы поддерживать в себе слепоту по отношению к Реальному желания. Как говорили хиппи 60-х: "Реальность существует для тех, кто не может выдержать грезы". Лакан утверждал: "Реальность -- это фантастическая конструкция, которая дает возможность замаскировать Реальное нашего желания". Жижек добавляет: "Идеология -- это иллюзия, необходимая для того, чтобы бежать от невыносимости Реального, травматического ядра, не поддающегося символизации".
Жижек не случайно так любит "самого возвышенного из историков" Г.В.Ф.Гегеля, любит, ломая все каноны его академической интерпретации. Истолкование для него -- это прежде всего художественный акт, не дающий растворить себя в традиции. Гегель Жижека радикализует речь о невозможном, вводя различные фигуры тождества. Демократия, утверждает он, никогда не будет полной, если под ее основополагающими документами не будет стоять подпись... монарха. Почему только эта подпись придает демократии полноту и легитимность? Потому что, в отличие от народных представлений, избранных с помощью случайного волеизъявления, монарх является самим собой формально, а не по чьему-то выбору или произволу. И подписывать демократические акты он должен формально, не вникая в их содержание. Важна только его подпись как таковая или, как сказал бы Лакан, -- Имя Отца. Ведь отец -- это не господин, который, придя с работы, усаживается смотреть телевизор, а абстрактный оператор, Имя Отца, проявлением которого может быть как существующий, так и не существующий отец. Вся современная культура пронизана подобными операторами, причем они не собраны в каком-то привилегированном месте вроде королевского двора. Жижек -- и в этом сказывается его югославский опыт -- умеет разглядеть монархически отеческую функцию самых банальных объектов. При этом он далек от социальной критики, связанной с так называемой "позицией". Он как бы говорит: "Где удовольствие, там и мораль. Чем больше удастся вас заинтересовать, тем лучше я выполню свою задачу, а уж извлекать из всего этого моральное послание придется вам самим, если вы вообще сочтете это нужным".
Книги словенского психоаналитика имеют структуру постоянно возобновляемого проекта. Основной при их написании является процедура нанизывания; все может быть подверстано ко всему -- отсюда преимущественно эйфорическая, торжествующая тональность этих текстов. Никакая интеллектуальная головоломка не способна долго выдерживать такой напор. Словенский автор не признает неприступных крепостей и непреодолимых препятствий, оперируя только такими "фактами", которые изначально схвачены механизмом свободных ассоциаций. Тексты Жижека (что придает им дополнительный шарм) зарождаются в зоне непосредственного соприкосновения Запада и Востока. Впрочем, бывавшие в Любляне знают, что это, так сказать, облегченный, австро-венгерский вариант Востока, и социализм существовал там в его самой легко перекодируемой форме (это чувствуется не только по работам Жижека, но и в перформансах групп "Лайбах" и "Ирвин"). "Гигант из Любляны" в полной мере задействует этот опыт, делая его доступным для англоязычного мира. Успех книг Славоя Жижека имеет большое значение для восточноевропейских и постсоветских интеллектуалов, хотя их опыт куда менее перекодируем и пока наталкивается на Западе на большое число "левых" и "правых" предрассудков, да и сам не достиг необходимой проработанности.
Впрочем, будем надеяться, что со временем такие слова, как "марксизм", "социализм", "коммунизм", будут трактоваться по обе стороны политически ослабевшей, но культурно тем более резко обозначившейся границы не так драматически различно, как в настоящее время. Тогда и более экстремальные виды опыта имеют шанс найти свой интеллектуальный эквивалент.
1 Z i z e k Slavoj. For they know what they do. Enjoyment as a political factor. London -- New York, Verso, 1991, p. 37.
2 Z i z e k Slavoj. The sublime object of ideology. London -- New York, Verso, 1989, p. 45.