Быть да быть. «B той стране», режиссер Лидия Боброва
- №5, май
- Татьяна Иенсен
"B той стране"
По мотивам рассказов Б.Екимова
Автор сценария и режиссер Л.Боброва
Оператор С.Астахов при участии В.Ревича
Художник Г.Попов
Звукорежиссер И.Терехов
В ролях: Д.Клопов, В.Борчанинов, А.Стахеев, А.Овсянникова, А.Дунаев, Ю.Бобров, С.Гайтан, В.Клопова, Г.Волкова, З.Буряк, Т.Захарова, Д.Вороницын
Госкино России, "Ленфильм", студия "Народный фильм"
1997
Я тут жила забитая, затолченная, невидный человек. И дети мои невидные... А жизнь за что люблю? Да дюже белый свет мил! Плохо мне жить, хорошо -- а белый свет люблю. Милее белого света нет на свете. Иди вольно куда хочешь, что хочешь делай. Может, кто и не радуется: с мужьями плохо живут, пьяницами, вот он им и не весел. А я одна. Куда хочу, туда и пошла.
Анна Ключникова, 78 лет.
Из документального сериала "Кучугуры и окрестности"
"В той стране". Скуридин -- Д.Клопов Константин -- А.Дунаев |
Николай Скуридин, главный герой фильма Лидии Бобровой "В той стране", -- тоже человек "невидный". Ему и сорока пяти нет, а он уже давно как старик. Весь словно усох, губы ниточкой, лицо и руки задубелые, глаза глубоко упрятанные и только когда пристально вдаль посмотрит -- видно, что светлые, ясные и даже, кажется, голубые. Он, как и все мужики в деревне, при случае попивает, но запойным его никто не считает. Дома жена и теща худо за ним доглядывают -- кормят чем попало, иногда и поколачивают. Детей у него пятеро, и хотя язва его замучила, он работает и скотником, и пастухом -- от зари до зари. Да и как скотину оставишь? И не на кого. "Не кинешь же". Вот он и трудится, никому не жалуясь. Не поленится лишний раз в коровник сено привезти, не завяленного, а свежего, пахучего, "что на угоре". "Проголодались, голубушки, счас-счас накормлю. Ешьте, мои родные, ешьте, родные, ешьте, малые".
Управляющий Чапурин, огромный, крепкий мужик, такому впору на медведя ходить, защищает Скуридина от бабьих попреков его жены Альки: "Не какой он не пьянчужка. А работник-то действительно золотой". Да она и сама это знает, и при случае хвалится, что ее муж "пятнадцать грамот имеет". Поэтому, когда Чапурину его районное начальство предложило путевку на юг в желудочный санаторий, он решил отдать ее Скуридину.
С этой-то путевки все и началось. То есть началась основная история. Но в фильме "В той стране" (снятом по мотивам рассказов Бориса Екимова) одновременно развиваются еще четыре полноправных и перекрещивающихся сюжета -- про зэка Константина, приехавшего из зоны к Раисе, своей "невестушке по переписке", которую вела с ним ее мать Афанасьевна; про трех местных друзей-алкоголиков -- Зайку, Цыганка и Алешку; про платоническую любовь Чапурина к приезжей секретарше Кате да еще, конечно же, про бабку Макуню, доживающую свой век на печке.
Эта сюжетная полифония, в которой есть главный, но практически нет служебных героев -- здесь каждый самоценен, -- образует особый тип повествования и особую непредсказуемость. Например, в фильме создается предельное напряжение за счет того, что ты постоянно ждешь унижения, трагедии, даже смерти главного героя -- к привычной жалости к так называемому "маленькому человеку" ты подготовлен всей идущей еще из XIX века гуманистической традицией, но вместо этого по крайней мере три раза на протяжении фильма происходят подмены, казалось бы, единственно возможных драматургических развязок. После того как Скуридина с прободением язвы отвозят в больницу, встык идет эпизод похорон. Глядя на вырытую могилу, думаешь, что Скуридин умер, но скоро понимаешь, что это не он, испытываешь вздох облегчения, и тут же снова провал -- оказывается, это Зайка, молодой, веселый, добродушный, которому бы жить да жить, а он напился какой-то "дурнины" и нет его.
Или когда Константин замахивается на Скуридина, грозясь убить его, чего ждут и боятся чуть ли не все в деревне, эпизод прерывается. И в следующем кадре Чапурин со слезами на глазах выводит застольную песню. Но, оказывается, это не поминки -- просто дочка из города приехала, и Чапурин всех собрал. Тут же и Скуридин, живой, здоровый и умиротворенный. Каким именно образом Скуридин и Константин поладили, осталось за пределами фильма, но так как эти его пределы предельно размыты, то логика монтажных стыков с очевидностью обнажает своеволие самой жизни и ее превосходство перед тем или иным отвечающим зрительским ожиданиям сюжетным ходом.
Вообще в фильме "В той стране" непонятно, где кончается игра и где начинается реальность -- четкой грани нет. Не случайно в нем снимались в основном непрофессиональные актеры. Дмитрий Клопов (Скуридин), который тоже всю жизнь работал скотником и пастухом, земляк и друг Федора Абрамова; Варвара Клопова (бабка Макуня, мать Скуридина); Александр Стахеев (Зайка); Андрей Дунаев (Константин), только что вышедший из зоны, как и его герой; Юрий Бобров (Алешка), брат самой Лидии Бобровой... Большинство из них и сейчас живут в Верколе, где снималась картина.
Но это не документальное кино, органично вплавленное в игровое. В фильме "В той стране" реальные люди играют самих себя в своих реальных жизненных обстоятельствах, но именно играют, то есть разыгрывают определенные сюжетные коллизии. Самый характерный пример -- бабка Макуня, по жизни -- Варвара Клопова, мать Дмитрия Клопова, по фильму -- Николая Скуридина, которого тот играл. То есть все здесь в прямом смысле слова действующие лица. И во многом сами -- когда вольно, когда невольно -- диктовали режиссеру решения каких-то эпизодов. Андрей Дунаев прямо так и говорил: "Это я не буду играть, а то мне потом в зоне дадут". В том, что он туда вернется, Андрей не сомневается -- просто это вторая и уже естественная жизнь, которая сегодня не минует едва ли не каждого деревенского мужика (что с еще большей очевидностью следует из первого фильма Лидии Бобровой "Ой, вы, гуси"). А Дмитрий Клопов попросил, чтобы его герой -- на выбор -- либо вырезал деревянных птичек (на архангельской земле они называются птицами счастья), либо рисовал, как и он сам. Даже финал, по словам Лидии Бобровой, "подсказала сама жизнь": "Когда мы увидели, как Дмитрий (Скуридин) сидел рядом с Андреем (Константином) и показывал ему своих птичек, а потом подарил оленьи рога, а тот в какой-то момент ударил его по носу, а потом они снова помирились, снова выпили, то стало ясно -- это и есть финал".
А после съемок похорон местные алкоголики, копавшие могилу, пришли к директору картины и попросили опохмелиться: "Как же так? Мы Зайку-то похоронили. Могилу вырыли, гроб положили, помянуть надо". Был ли среди них Александр Стахеев (то есть "сам" Зайка), тоже веркольский пьяница, к сожалению, не знаю, но то, что он сейчас там и пьет, доподлинно известно.
Жизнь и кино здесь всерьез перепутаны, и с каждым кадром все расширяющееся в тебе чувство реальности, твоего наличного присутствия так почти осязаемо ощутимо, что в памяти остается не только собственно фильм, как некое художественное произведение, а мир, который за ним стоит и который лишь краешком в нем запечатлен. Но так как это кино особое, то и разговор о нем должен быть, видимо, не совсем как про кино и, быть может, даже совсем не как про кино. Лидия Боброва на встрече со студентами ВГИКа просила не рецензировать фильм, не оценивать, как он сделан, а говорить по сути. А в законе картины это означает -- говорить о героях, как о самих этих людях, реально существующих и сейчас, и в эту минуту, и в эту...
И, конечно же, главным образом -- о Николае Скуридине, герое, какого, на мой взгляд, в нашем кинематографе еще не было.
Только поначалу кажется, что он похож на Акакия Акакиевича. Такой же "невидный", "маленький человек", и все у него старое, заношенное, и даже трусы, на которые жена пытается приладить заплату от цветастого тещиного платья, и те одни. И весь жизненный круг его определен и неизменен: деревенская улица, коровник, река Пинега. Это свое. И здесь он свой. Все остальное -- чужое, вернее, другое. "Чего я поеду людей смешить? -- сомневается Скуридин, обращаясь к гнедой лошади, на которой только что сделал новую ходку за сеном (ведь "охота -- не охота, а надо"). -- В отпуске-то ни разу не был. А тут еще курорты. Не знаю -- ехать, не ехать... У-ух... страшно".
Еще бы не страшно -- море, пальмы зеленые, меню. "Врачи не абы какие -- профессора", -- наседает Чапурин. А чапуринская жена Лелька даже хитростью Альку и скуридинскую тещу подговорила, чтобы отпустили мужика "на курорты". Ведь те-то поначалу взъелись, что он "на гульбу летит, детей кидает", в сердцах выгнали его ночью на мороз. Ну что с баб взять, не драться же с ними. Скуридин было просился к куме: "Пусти, Христа ради, щей хочу горячих... Я у тебя на половичке посплю, под порогом". Но кума не пустила: "Чего люди скажут?"
Притулился Скуридин к стене амбара. "Брага, моя браженька медовая! С кем-то я тебя, браженька, пить буду?" В небе полная луна. Облака, снизу темные, как грозовые, а сверху мягко подсвеченные, будто горной грядой стоят над Пинегой. Снежный покров волнами вторит пойме реки. Тихо. Холодно. Слышится отдаленный перезвон -- на том берегу монастырь и колокольный звон в деревню то и дело доносится. Но сейчас, ночью, он скорее из сладостного сна, в который погружается Скуридин, может, последний раз в жизни. И вдруг, словно вспышка, теплый, ласковый свет и в нем сияющая деревянная птица счастья.
Очнулся Скуридин, опомнился. Сладка снежная смерть, но еще слаще теплое, влажное коровье дыхание, да еще если коровы твою руку лижут -- жалеют. Проснулись они, когда Скуридин пришел к ним в коровник, обрадовались, замычали. "Вы-то хоть меня ночевать пустите? Вы-то у меня хорошие. А я, дурень, обиделся".
Нет, не похож Скуридин на Акакия Акакиевича. Не сказал никому: "Зачем вы меня обижаете?" И не только не сказал, но и не подумал. Себя заругал. Это он плохой. Как это он, "дурень", вздумал обидеться?
Скуридина не жалко, то есть привычного сострадания он не вызывает, может, потому что сам всех жалеет, всем сострадает. Правда, сердце сжимается, когда с рассеченной бровью, заплывшим глазом и едва шевелящимися губами он приходит к Чапурину отказываться от поездки, так как Алька в праведном гневе, видимо, запустила в мужа чем-то особенно тяжелым. Накануне Чапурину позвонил из района его начальник Борис и потребовал путевку назад, а тот не нашел ничего лучшего, как поручить все это уладить жене. Самому напрямую не было сил сказать, что с районным начальством отношения портить не может -- у него дочь в институте учится, ее надо "в люди выводить". Вот и обстряпала Лелька на свой бабий вкус это дело, наговорила на Скуридина, что он на курорт едет "с разведенкой, которая на всех мужиков кидается без разбору". Знала, что Алька, еще с молодости горячая, не устоит, клюнет на ее заведомое вранье. Но не рассчитала она, что все рукоприкладством кончится. Этого не хотела.
А Скуридин и за это ни на кого зла не держит. Даже разбираться ни в чем не стал, оправдываться. Божья коровка -- называют его жена с тещей. И они правы, он действительно Божий. Сказано же: "Кроткие... наследуют землю". Глядя на Скуридина, начинаешь понимать почему. Таким, как он, можно доверить землю. И не только потому, что он умеет на ней работать, а потому, что он умеет ее любить, видеть ее красоту. И еще он умеет жалеть ее и защищать.
Скуридин, возвращающийся из больницы, останавливается посреди деревенской улицы и любуется радугой над монастырем. "Красота-то какая!" -- говорит он проходящему мимо Чапурину. А когда в деревне появляется Константин, устрашающе огромный -- за два метра ростом -- детина с пудовыми кулаками, которого управляющий делает напарником Скуридина, все как один начинают бояться, что может дойти до смертоубийства. "А если я тебе врежу? Вот этим кулачонком? В легкое? Что с тобой будет?" -- грозит Константин Скуридину за то, что тот выгоняет коров в его смену, когда он сам до полудня спит. "Мне скотину жалко", -- объясняет Скуридин. "Ты дурак? Да я же тебя по траве размажу. Детишек своих сиротами оставишь..."
Когда Чапурин пытается вмешаться, Константин обещает поджечь его только что выстроенный, обшитый пролаченной вагонкой дом. Теперь здесь его слово -- закон. Привыкайте. И Чапурин отступает. Но наутро Скуридин снова выгоняет коров на заливные луга. "Ради чего?" -- недоумевает Константин. Его "невестушка-заочница" Раиса пытается ему объяснить: "Они ведь живые души. Бычки, коровы, кони -- все. У нас в мае заморозки были, снег выпал, мы утром на пастбище прибежали -- коровы в кружочек встали и на теленочка дышат новорожденного, чтобы не замерз". Но что за дело Константину с его установкой "жить в свое удовольствие" до всех этих "живых душ". "Уезжай", -- говорит Раиса, прекрасно зная, что Константин -- ее последний шанс. Ему трудно понять, за что она его гонит, но еще труднее -- почему, казалось бы, самый робкий, самый забитый, самый "невидный" в деревне один его не испугался. Пошел наперекор. Что это в нем, кротком, за сила такая?
Лидия Боброва рассказывала, что ей особенно понравился рисунок Дмитрия Клопова, где изображен медведь. "Это потому так получилось, что я рисовал его с натуры, -- объяснял он. -- Просто у меня есть знакомый медведь, который меня не боится". Когда в житиях святого -- будь то Сергий Радонежский или Серафим Саровский -- читаешь, что к нему приходил медведь, это кажется естественным; когда такое слышишь от человека, который, быть может, и сегодня, в эту самую минуту, снова "рисует с натуры", вслед за Константином недоумеваешь -- откуда в нем сила такая? Наверное, поэтому решение финала, подсмотренное Лидией Бобровой в реальном существовании самих актеров, она доверила тому, кто никого не боится и кого не боится никто.
Скуридин и Константин сидят рядом и складывают птицу счастья. "Перышко за перышком, -- учит Скуридин. -- Так и идет. Птица приносит счастье". "И много она тебе счастья принесла?" -- спрашивает Константин. "Принесла", -- без сомнения отвечает Скуридин.
Быть может, финальная сцена у кого-то и вызовет сомнения, покажется наивно-прекраснодушной -- в духе фильмов 50-х годов, когда трудный герой под влиянием героя положительного в конце перековывался, -- но поведение Скуридина и здесь воспринимается как абсолютно правдоподобное, даже само собой разумеющееся. Точно так же можно быть совершенно уверенным, что когда Скуридин на вечеринке у Чапурина стоит в узком простенке, глядя на танцующих и светло-светло улыбается, словно всех благословляет, то взгляд его такой радостный и умиротворенный не потому, что он победил того, кого трудно было не испугаться, а потому, что все танцуют, все довольны, все вместе и всем хорошо, а значит, хорошо и ему.
И даже если бы он знал про хитроумное предательство управляющего и его жены, ничто бы в его взгляде не изменилось. Не он судит, не он и оправдывает. Он умеет только любить, прощать и благословлять. Быть может, про такую любовь апостол Павел говорил, что она "долготерпит, милосердствует... не завидует, не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде..."
В Скуридине нет даже тени себялюбия, поэтому он не только сам никого обидеть не может, но и ни на кого не держит обиды. Однако непритязательность и смирение никоим образом не оборачиваются самоуничижением и приниженностью. Напротив, здесь скорее цельность и твердость характера, неприметные в его каждодневном и мужественном стоянии. И даже: "Свой подвиг он совершает неярко, неброско, где-то на заднем плане картины, -- говорит Лидия Боброва. -- Вот так и в реальности такие люди существуют". Скуридин просто и тихо стоит на своем -- его не сдвинешь, но в этом и есть его "подвиг".
Скуридин не классический тип крепкого деревенского мужика, на разные лады варьировавшегося в советском кинематографе, не "чудик" Шукшина и не баешный герой Овчарова. Скорее это тот тип героя "чистого сердцем", который и в великой русской литературе мало кому давался (а в нашем кино и попыток-то таких не припомню). Безусловно, Скуридин не идеальное его воплощение, но образ, который явственно проступает в нем, тот самый. И та же самая любовь-сорадование, то же видение добра в чужой душе, отсутствие раздвоенности, уныния, та же просветленная простота. И тот же мир в душе.
Кто "твердо стоит", всегда "ровен и ясен" -- писал Достоевский. Божья коровка -- ведь она, как известно, даже на небо летает. Вот и счастлив Скуридин, как Лидия Боброва говорит, "по сути". Режет из белого сияющего дерева птиц счастья, складывает их не торопясь, "перышко за перышком", по росе коров выгоняет, на радугу любуется. И за все благодарен. Скуридину здесь все родное. Край родной. Все исхожено, все увидено, и все до краев полнится тайной бытия. Она открывается Скуридину даже когда он чуть до смерти не замерз у амбара. Так же, как открылась она Алеше Карамазову в ночном поле: "Тишина земная как бы сливалась с небесною, тайна земная соприкасалась со звездною".
Однако собственно о вере в фильме речь не идет, она осталась за его пределами. Как и сам монастырь -- за белоснежной, не тронутой ничьим следом пустыней между двумя берегами реки. Видимо, не пришло еще время для веркольцев проложить к нему дорогу. Поэтому и в фильме ее нет -- иначе исказилась бы правда жизни, а судя по всему, ею авторы дорожат больше всего. Поэтому и ничего не идеализируют. Ничего не скрывают. Ни того, что Скуридин своих домашних не может утихомирить, а весь остальной мир -- за границами Пинеги -- ему чужой; ни того, что время от времени попивает. Хотя знает, что "пьянка губит людей". И когда накануне так и не состоявшегося отъезда на курорт Скуридин и его жена Алька, распаренные, разомлевшие после бани, сидят вдвоем у самовара и строят планы новой жизни, он начинает с главного: "Язву вылечу -- брошу пить. Я же техникум окончил с отличием. Приеду с курортов -- снова пойду зоотехником. В Аймушах комплекс строят новый, может, туда пойду, здесь все друзья-товарищи, пили-гуляли вместе, ну как с них спросить?"
Спросить, действительно, Скуридин может только с самого себя. А с этих "друзей-товарищей" даже Чапурину спросить не очень-то удается. Особенно запойные -- Зайка, Цыганок и Алешка. По ходу фильма сначала Цыганок, потом Зайка умирают. Алешка перебирает свои фотографии, чтобы заранее приготовить ту, которую ему поставят на могилу. Он теперь следующий. В этом не сомневается и Чапурин, которого поразило то, что сказал Скуридин: "Старики живут, а молодые спешат без очереди на тот свет". И Чапурин собственноручно изготовил плакат, где перечислил поименно не только всех, кто погиб в деревне от пьянки за прошлый год, но и установил новую "очередь на тот свет" -- кто следующий.
Маруся, жена Алешки, просит снять плакат: "Не срами, не позорь. Осиротишь ведь детишек, не накликай беды... В каком бы состоянии он ни был, он на работу всегда приходит". "Год -- и все, -- припечатывает Чапурин. -- Не жилец!" Маруся, словно защищаясь: "Бог видит, кто кого обидит. Не придется ли тебе самому так стоять?" Но Чапурин непреклонен. Он хозяин на этой земле и просто обязан бороться с самым главным на ней злом. Когда -- по пьянке -- разгорелся пожар в котельной, Чапурин первым кинулся в огонь и вытащил угоревших Цыганка и Алешку. Хотя перед этим он же распорядился повесить их фотографии на стенде "Не проходите мимо". "Зачем? -- спрашивает его секретарша Катя. -- Они что, бросят пить?" Но даже ей не уступает Чапурин: "Пусть вся деревня смотрит и позорится". В отличие от Скуридина, он считает себя вправе позорить, вершить суд. Он уверен, что знает, кто первый, кто последний, кто за кем. Может, поэтому он так нуждается в самооправдании. "Моей вины тут нет", -- пытается убедить он Марусю. А когда Скуридина забирают в больницу с прободением язвы, жена Чапурина успокаивает мужа: "Не виноватый ты! Чего он пил, если у него язва?" Но Чапурину не по себе -- побоялся он сказать Скуридину прямо, что путевку пришлось отдать, вдруг все бы тогда посмеялись над ним -- какой он хозяин. И прекрасно зная хитроумный, просто лисий нрав своей жены, позволил это дело уладить ей, хотя тут же в сердцах и попрекнул ее: "Все вы порода папашина, совести ни на грош!"
У самого Чапурина совесть-то есть, он скорее слабовольный и простоватый. И, что называется, пафосный. Его кровно волнует, что "страна катится в пропасть", и он искренне старается, чтобы все то, что подвластно ему, шло как надо. И еще он со страстью любит свой край. "Оставайся при нашей земле, пустишь корни, -- уговаривает он секретаршу Катю. -- Посмотри, какая у нас благодать". И не случайно Скуридин показывает радугу именно ему. Чапурин способен ценить "благодать".
Во время финального застолья он с чувством и со слезами на глазах выводит:
- Быть да быть мне в той стране,
Быть да быть в той стране, в которой
Я рожден был да рожден.
Не все у него получается, далеко не всегда он прав, но он свой здесь. Свой в той стране, где "был рожден". Как и все те, кто собрались у него за столом: и Борис, тот самый начальник из района, и Скуридин, который ведать не ведает, с кем рядом сидит, и Шура, жена погибшего Зайки, и кто-то еще из "списка"...
Глядя на то, как они все вместе с чувством поют про "ту страну...", так легко впасть в ложное прекраснодушие. Но тихий и благословляющий взгляд Скуридина, стоящего в простеночке, словно удерживает (и авторов, и вслед за ними зрителей) от всех крайностей любого рода идеализации. Просто ты тоже начинаешь видеть ту укорененность в добре, что есть во всех этих людях, и то главное, что их роднит, -- отсутствие лукавства. "Правда пополам не делится" -- типичное присловие веркольцев, записанное в дневниках Федора Абрамова.
Здесь даже самый отпетый пьяница не хочет принимать свой грех за правду. Когда Цыганок вдруг спрашивает Зайку, отчего он пьет, тот отвечает честно и то, что больнее всего: "Чтоб меньше моим детям досталось". Цыганок: "А я думал -- человек пьет от жадности, от эгоизма, от общества..."
Даже перед лицом преждевременной смерти они не лукавят, а принимают ее как неизбежную и заслуженную ими данность. На могиле у Цыганка Алешка спрашивает у Зайки: "Как ты думаешь, где сейчас его душа?" Зайка: "А я где-то читал, что души умерших переселяются в облака". Алешка: "Нет, я думаю, в животных". Зайка: "Тебе видней. А как ты думаешь, в каком животном сейчас душа Цыганка?" Алешка: "Нет, лучше в облаке..." В этом разговоре поражает отнюдь не попытка проникнуть в тайны бытия. Для тех, кто не раз уже стоял на краю, заглядывал за черту, -- это, как известно, дело обычное. Поражает уступчивость, изначальное, а не хмельное ("ты меня уважаешь?") уважение к другому мнению. Почему Зайка с такой легкостью говорит: "Тебе видней", почему Алешка тут же соглашается с ним? И все это без заносчивости, без настаивания на своем.
Вообще в этих друзьях-приятелях нет никакой агрессии, они безобидны и доверчивы. От своего пьянства страдают в первую очередь они сами и их близкие, родные. Зайка, хоть и всегда навеселе, катает на волокуше, прикрепленной к его трактору, детей из школы. У него золотые руки, и он от "чистого сердца" предлагает Афанасьевне, маленькой, крепенькой, как боровичок, с по-детски блестящими глазками, вырвать зуб под коронкой и действительно с помощью домашних ножниц и одеколона успешно с этим справляется. Зайка поет, отплясывает, частушки на ходу сочиняет. Где застолье, тут и он: "В кавалерах не нуждаетесь?" Ну как же в таком бесшабашном, заводном да еще в таком душевном не нуждаться?
"Теща моя хуже соловья, не дает покоя теща моя", -- выдает Зайка свою коронную. На самом деле теща у него совсем уж безответная, просто жена Зайки Шура поручила ей караулить, чтобы он в очередной раз не стащил из погреба шмат сала, который на станции можно выменять на стакан водки. Вот Зайка, который, словчившись, сумел закрыть в доме саму тещу, и отплясывает перед женой на виду у всей честной компании.
- ...Пожалей, душа моя, зазнобушка, молодецкого плеча...
...Ах, Шурочка-Шураня, как любили мы с тобой...
Судя по всему, любовь, у них не ушла, но "молодецкого плеча" уже и в помине нет. А Шура этого словно и не замечает. Когда Зайка, в дым пьяный, узнав, что у него родилась дочка, прибегает домой, Шура смотрит на него с такой чисто женской нежностью, будто видит в нем только того, любимого, еще не искаженного, родного. Но при этом она -- по-матерински, как птица крылом, -- прикрывает от него свою новорожденную. А когда Зайку хоронят, Шура почти беззвучно плачет на могиле, припадая всем телом к мокрой глинистой земле.
Зайку провожает вся деревня. Всем миром похоронят, всем миром помогут Шуре детей вырастить, но и этим же самым миром сквозь пальцы смотрели, как Зайка спивался, да еще чуть что подносили. Лидия Боброва говорит о своих героях: "Они как дети". И действительно, они во всем как дети -- и в плохом, и в хорошем. В них нет лукавства, но и разумения, мудрости нет.
Когда Афанасьевна, написав первое письмо в зону, на коленях перед иконой молится о том, чтобы Бог послал ее дочери Раисе жениха, то, разгорячившись, начинает чуть ли не грозить Господу: "Одних, значит, за пазушком держишь, а доче-то моей как дальше жить? Нехорошо это, неправильно". Бабка Макуня с печки ее укоряет: "Ну что ты с Богом разговариваешь, как с бригадиром? Ты молись!" Но молиться ни Афанасьевна, ни кто другой в деревне не умеют. Или разучились?
Правда, первый раз Лидия Боброва увидела Дмитрия Клопова в церкви и, видимо, что-то такое в нем усмотрела, что сразу же захотела снимать его в главной роли. Но все это осталось за кадром.
Вставная глава
Когда я увидела на экране Николая Скуридина, то сразу же вспомнила другое лицо, но тот же неосуждающий и словно тихий взгляд.
Двадцать лет назад мы с моим знакомым, который только что купил новые "Жигули", приехали в глухую деревню под Старой Торопой. Утром 7 ноября подморозило, и мы решили на машине забраться глубоко в лес. Проехали несколько километров по грунтовому большаку и свернули на проселочную разъезженную, но с крепким настом дорогу. Через полчаса мы увидели два дома, к одному из которых подъехал трактор. У калитки стояла жена, встречая своего грязного и усталого мужа. Тогда мы проехали мимо и какое-то время плутали по лесу. Пока не поняли, что к вечеру начинает теплеть и дорогу стремительно развозит. Мы развернулись и поехали обратно. В окнах дома тракториста теплился свет. Еще через полкилометра мы стали в каком-то овражке. Стали намертво. И тут пошел дождь. Ни домкрат, ни лопата не помогали. Одна надежда была на трактор. Мы бросили машину и потащились по грязи назад. Когда вошли в избу, тракторист, распаренный и с мокрой головой после бани, сидел в чистой белой рубашке за скобленым столом, а жена ставила перед ним тарелку с супом. За занавеской во сне сопели дети. Кроме печи, этой занавески, стола и керосиновой лампы, ничего больше в избе, как помнится, не было. Мы, запинаясь и горячась от неудобства, рассказали свою немудреную историю и попросили помочь. Тракторист, не притронувшись к еде, сказал, что сейчас будет готов. Жена не проронила ни слова. Мы вышли под дождь в ноябрьскую черноту. Через минуту пришел он, переодевшийся в свою грязную, замасленную одежду. Завел трактор, и мы поехали. Машину мы вытаскивали до глубокой ночи. Рвался трос, гнулись рычаги, поднявшись на бугор, машина в последнюю минуту скатывалась назад. Мы теряли терпение, раздражались, унывали. Только не он. Хотя и почти все время молчал. Наконец мы выбрались наверх, и дальше трактор потащил нас по этим хлябям до большака. Но, не доезжая метров сто, он остановился. Когда мы спросили у тракториста, в чем дело, он ответил: "Дальше сами, здесь уже несложно". И простился, не взяв ни денег, ни бутылку водки "к празднику" -- по тому времени щедрую плату. Мы недоумевали, почему он не довез нас, и, приехав в деревню, расспросили о нем своих хозяев. Оказалось, что в начале 50-х годов, когда ему еще не было двадцати, он на колхозном грузовике подвез женщин и детей, возвращавшихся с ягодами из леса, и "за использование служебного транспорта в личных целях" отсидел несколько лет в лагере. С тех пор он живет далеко от деревни и работает на лесных вырубках, по нескольку дней не возвращаясь домой. А 7 ноября -- по случаю праздника -- у него был выходной.
До сих пор чувство вины не проходит. Да, конечно, мы не знали, что он сидел в лагере, тем более за что сидел, не знали, почему он так живет, но мы знали, что он устал, что он после бани и еще не ел, и что жена его давно ждала, и что праздник, и мы могли бы переночевать в машине или в крайнем случае дойти несколько километров до деревни, но нам было удобнее попросить помощи у человека, которому мы сами никогда и ни в чем помочь не можем. И даже имя его не помним.
Недавно по ТВ-6 показывали мальчика лет восьми-девяти из детприемника Казанского вокзала, который на вопрос, зачем он уехал из своей деревни, ответил: "Я думал, Москва красивая, что здесь башни всякие -- Эфелева, что ли". Судя по всему, он не нашел здесь не только "Эфелевой", но и Спасской башни, а увидев низовую привокзальную жизнь, решил, что это и есть вся Москва.
После просмотра в Доме кино фильма "В той стране" как никогда отчетливо понимаешь, что у нас, городских, представления о той деревенской пинежской жизни ничуть не ближе к реальности, чем у беспризорного мальчика о Москве. Но, в отличие от него, мы не торопимся увидеть все своими глазами. Хотя, казалось бы, так просто -- купить билет на архангельский поезд, сойти сразу же после Котласа, а там уже по Пинеге до самой Верколы рукой подать.
Лично я там была почти тридцать лет назад. И тоже уже, конечно, ничего не знаю про тамошнюю жизнь. Фраза жены управляющего, что в магазин на станцию треску привезли, просто обожгла. Не было раньше никакой станции поблизости, никакой железной дороги. Одно бездорожье. И река, на которой и лодки, и люди, и сплавной лес -- все вместе. Не был открыт монастырь на противоположном берегу. Зато в самой Верколе было явно больше домов-кораблей, еще с прошлого века оставшихся, у некоторых по двенадцать окон на фасаде. "Великан дом, -- пишет Федор Абрамов. -- Двухэтажный шестистенок с грудастым коньком на крыше". Все это осталось за кадром или вошло в него настолько не прицельно, что не успевает зацепить неосведомленное или невнимательное сознание зрителя.
Вообще фильм "В той стране" -- для внимательных и любовных, для предрасположенных понимать и прощать. То есть не для русофобов и не для национал-патриотов. Для русофобов в нем и намека нет на обличение русского народа за скотоподобное пьянство, рабскую, равнодушную ко всему покорность и непросвещенную, нецивилизованную грязь. Для национал-патриотов в нем нет никакого победоносного почвенничества, пафоса избранничества, многозначительного умолчания, что, мол, за всем здесь кроется скорая победа русской идеи, истинное мессианство.
Этот фильм для "филов" (не обязательно славяно-), но без пены на губах, для кого естественнее жалеть, любить, сострадать, чем осудить, возненавидеть или возгордиться. В отличие от предыдущего фильма Лидии Бобровой "Ой, вы, гуси", где властвовала беспросветность (правда, не воинствующая, не агрессивная, а словно узаконенная всем ходом жизни), "В той стране" вызывает скорее слезы радости, какого-то смутного, не проясненного еще обретения. Здесь все скупо, неброско, потаенно. При том, что и слезы, и смех, то и дело вспыхивающий в зале, здесь так впрямую соседствуют. Хотя особым любителям народного юмора явно не хватает баешного мироощущения, так же, как и особо жалостливым -- мелодраматических сантиментов, а сугубым лирикам и поклонникам русского Севера -- закатов, рассветов, снежной дымки, смягчающей все очертания, а сугубым прозаикам -- психологических подробностей и социально заостренной правды жизни, то есть жизни на пределе, когда детей кормить нечем, пенсий не платят, а учителя объявляют голодовку. Здесь, в общем, все тихо, мирно, скорее, благополучно.
Здесь не найти и никаких идеологических обобщений, никакой демонстрации -- "вот он, русский народ". Да и что могут демонстрировать Скуридин, Шура, Раиса? Свою кротость? Свою невидимую миру силу? Или жадные до жизни Зайка, Афанасьевна, бабка Макуня? Свое простодушие? А ведь как здесь было легко впасть в идеализацию действительно высокой простоты народной жизни, то есть в пресловутое "опрощение", или, напротив, подчеркнуть, сгустить все ужасы сегодняшней деревни, дойдя до крайностей "самооплевывания", "явления (по мнению Достоевского. -- Т.И.), не замеченного у других народов". Но авторы фильма сумели пройти между этими Сциллой и Харибдой русской интеллигенции, нигде не оступившись с узкого пути.
Однако самым уникальным кажется то, что в фильме, который свободен как от пресловутого морализаторства о судьбах России,так и от печати безнадеж-ности, нет даже тени всеядного плюрализма. В конце 60-х Владимир Кормер писал: "На всем бытии интеллигенции лежит отпечаток всепроникающей раздвоенности... Устойчивых моральных принципов нет. Нет различения добра и зла, все относительно... Сегодняшний интеллигент готов понять и извинить что угодно..." Интеллигент конца 90-х уже не видит в этом ничего противоестественного. И вдруг появляется фильм "В той стране", в котором в открытую сказано, что белое -- это белое, а черное -- черное. Да -- да, нет -- нет. Все остальное от лукавого. Но при этом нет извечного расклада: зло побеждает или зло наказано. Да и какое здесь зло? Ни трех друзей-алкоголиков, ни Чапурина, ни даже его жену, ни даже Константина в отрицательные герои не запишешь -- в каждом здесь открывается то лучшее, то спасительное, что в нем есть. Хотя авторы ничего не скрывают. Не считают, что пьянство -- это безобидная ребячливость. Цельность и отсутствие раздвоенности не выдают за цело-мудрость. За любовью к красоте не прячут тягу к саморазрушению. Они твердо различают и разделяют добро и зло. Просто они вслед за своими героями добро-желательны. Ведь доброжелательный человек -- это не тот, который плохого не видит, а тот, который добра желает. И, наверное, поэтому никто и не осужден авторами фильма, никто и не наказан, пусть и справедливо. Возмездие не их прерогатива. Так же, как мессианство не их выбор. Прежде чем проповедовать, Серафим Саровский простоял тысячу дней и тысячу ночей на камне.
"Я не пророк и не знаю, в чем выход сегодня, -- говорит Лидия Боброва, -- и не знаю того, кто знает. И, наверное, не мое это дело -- искать выход, мне бы только хотелось, чтобы зрители задумались над своей жизнью. Ведь все они там -- это все мы здесь".
Как известно, многие настаивают на том, что связи наши не оборваны. Бог даст, это так. Но чего стоит само это противостояние: "они там" -- "мы здесь". "Никогда никто не был до такой степени, как русский интеллигент, отчужден от своей страны", -- писал Владимир Кормер. Сегодня по прошествии почти тридцати лет эта пропасть еще глубже. И все наши разговоры о национальном и национализме, о морали и имморализме, о мессианстве и либеральном плюрализме и даже об извечном -- о славянофильстве и западничестве -- им "там", "в той стране", предельно чужие. Конечно, если тем же веркольцам популярно объяснить, в чем смысл этих противостояний, они поймут, но своими их не сделают. Им этот судьбоносный выбор чужд онтологически. Вместо классической уже песни интеллигентского сознания: быть или не быть? -- они по-прежнему выводят на разные голоса: "Быть да быть". Для них здесь нет вопроса. Просто с некоторых пор что-то не заладилось, не получается. Может быть, что-то ушло? А как исправить, пока неведомо. Но, наверное, многие здесь могут сказать то же, что и Анна Ключникова из далекого от Верколы воронежского села Кучугуры: "Плохо мне жить, хорошо -- а белый свет люблю. Милее белого света нет на свете". И все "в той стране" умеют радоваться самому малому. "Куда хочу, туда и пошла". Вот свобода-то! И даже бабка Макуня (она же Варвара Клопова), которая, в отличие от Анны Ключниковой, уже вряд ли может пойти, куда хочет, для нее целое событие и с печки-то слезть, все равно, как ребенок, довольна, что вот с утра за окном снег пошел, а днем солнце выглянуло.
"Все [...] от исконного нашего инстинкта быть, совершать данное нам в удел. [...] Это -- стихийное, "русский дух", никем еще не осознанный", -- писал Иван Шмелев. Инстинкт быть, как совершать данное в удел. И, наверное, это главное, что с такой силой поражает в Скуридине. Поражает как озарение, как что-то давно забытое, но еще родное.
"Были бы мы лжецами и лицемерами [...] если бы не было в наших сердцах и великой скорби о нашей Родине... -- писал Иван Бунин, самый желчный, самый непримиримый враг народного бунта, назвавший его "окаянным". -- Как же умалчивать, что до самых священнейших недр своих поколеблена Россия? Не поколеблено одно: наша твердая вера, что Россия [...] все же не может погибнуть, измениться в вечных основах своих, и что воистину не одолеют ее до конца силы Адовы". В фильме "В той стране" нет ни лжи, ни лицемерия, и о том, что русская земля поколеблена "до самых священнейших недр", никак не умалчивается, но ощущение, что "вечные основы" неизменны, преображается здесь в чуть ли не осязаемую реальность.
И это та реальность, которая существует сама по себе и в ту минуту, когда смотришь фильм, и потом, и сейчас. Ведь сейчас, когда я пишу, снег идет не только у меня за окном -- в Вознесенском переулке, по московским понятиям очень тихом, -- но и в Верколе, где наметаются сугробы под самые крыши. И кто знает, может быть, они закрыли окошко бабки Макуни, в которое она смотрит на мир, и она живет себе на печке день за днем. Но о чем она думает, что вспоминает, что ждет -- разве узнаешь? А может быть, она молится за всех нас? Раз знает, как не надо молиться, вдруг помнит, как надо?
Трое мальчишек верхом проносятся по деревенской улице. И через несколько кадров -- лошадь, лоснящаяся в лучах вечернего солнца, пасется на уже сыреющем от росы лугу. Но таких откровенных красот в фильме почти нет. На природу, любуясь, смотрит только Скуридин. Это его глазами мы видим ночные облака, радугу, скупое благородство Севера. А в остальное время окрестный мир мы почти не замечаем, будто смотрим на него привычным взглядом испокон живущих здесь людей. Но даже такой взгляд, оказывается, полон любви. Той любви к родному краю, о которой писал еще А.К.Толстой: "Люблю тот край, где зимы долги..." А Федор Тютчев называл его "край родной долготерпенья": "Не поймет и не заметит / Гордый взгляд иноплеменный, / Что сквозит и тайно светит / В наготе твоей смиренной..."
В каком-то смысле "все мы здесь" -- "иноплеменные". Поэтому картина "В той стране" кажется сегодня такой по сути исключительной, ведь ее авторам удалось запечатлеть на экране то, что обычно мало подвластно художественному вмешательству в реальную жизнь, и то, "что сквозит и тайно светит" и в "быстроногой" реке Пинеге, и в метельной пустоте, в которой проступают неясные очертания окрестного мира, и в отдаленном перезвоне колоколов, временами слышном в деревне, и в таком близком, знакомом, родном, благословляющем скуридинском взгляде.