Майкл Корда: «Ослепительная жизнь»
- №7, июль
- Мария Теракопян
Глава 13
Завещание Алекса широко опубликовали лишь несколько месяцев спустя. В газетах цитировали Элексу, которая трогательно заявляла, что "хотела бы еще на некоторое время остаться в их доме", и выражала надежду, что коллекцию картин Алекса удастся сохранить как "памятник Алексу". Однако отмечалось, что сама-то она направлялась в свой дом на юге Франции.
Теперь она стала очень богатой молодой вдовой, что едва ли могло ускользнуть от внимания более пожилой вдовы -- Марии. В свое время та утверждала, что является единственной законной леди Корда, и одновременно претендовала на алименты, не обращая ни малейшего внимания на противоречивость своих требований. Теперь же, глядя, как богата стала Элекса, Мария решила, что пришло время заявить о своих правах на состояние. Предыдущий опыт общения с британской юридической системой ее ничуть не смутил. На сей раз она победит, ведь она же в конце концов звезда.
Кроме того, ей нравилось быть в центре внимания. В суде, полагала Мария, она сможет изложить свою историю, и наверняка ее красота и репутация звезды убедят всех. Она сыграет лучшую роль своей жизни, судьи будут ей аплодировать, как в былые времена, до того, как глупейшее изобретение звука положило всему конец, до того, как Алекс не только предал и оставил ее, но и стал более известным и процветающим, чем она сама.
Ее мучил вопрос, куда делись деньги Алекса. Мария всегда верила легендам о его богатстве. Она полагала, что где-то сокрыт клад Алекса: золото, платина, бриллианты, швейцарские франки. Она считала себя жертвой заговора, возможно, даже нескольких заговоров.
В ее жалобах была доля истины, но решать конфликт можно было только в суде, потому что никаких проявлений доброй воли, которые делали бы возможным полюбовное соглашение, не существовало. Вопрос был не только в том, кто имеет право называться леди Корда, и не только в том, где спрятаны несуществующие богатства Алекса, но и в том, в какой мере исполнители воли Алекса сочтут себя обязанными отдать предпочтение требованиям Марии, а не требованиям других лиц, упомянутых в завещании. Если они решат вопрос в ее пользу, то на них наверняка подадут в суд и Элекса, и адвокаты, представляющие интересы остальных лиц. Для моего отца это означало бы, что ему придется судиться с собственными детьми. В этих обстоятельствах представлялось естественным не обращать внимания на жалобы Марии, что полностью совпадало с желаниями Винсента.
Она взывала к Винсенту, она взывала к Золи, отправляла бесконечные письма из своей парижской квартиры, она следовала советам друзей и родных и в конце концов решила явиться в Лондон и предстать перед судом.
Золи уклонился от обязанностей распорядителя по завещанию, сославшись на слабое здоровье, и благоразумно вернулся в Калифорнию. У Винсента же такой лазейки не было. Правда, он подумывал о том, чтобы куда-нибудь удрать, но у него были жена и дети, и он решил "выдержать все это безумие".
Стоило Марии объявиться, как тут же начались неурядицы, потому что по некоторым документам ей было шестьдесят лет, а сама она утверждала, что ей не больше пятидесяти пяти. Винсента это возмутило. Однажды, еще до войны, он путешествовал вместе с Марией, которая тогда вышвырнула за борт паспорт, в котором был указан ее настоящий возраст. После этого возникло множество неприятных проблем с иммиграционными властями, так как она не смогла предъявить никакой документ, удостоверяющий личность. Мария родилась в один год с Винсентом, а он знал, что ему шестьдесят. "Она, -- говорил он с нескрываемым удовольствием, -- старая, старая женщина".
Старая женщина была полна решимости бороться. В первый день судебного заседания она заговорила только однажды, но и этого было достаточно, чтобы судья обратился к ее адвокату и потребовал, чтобы его "клиентка умерила мощь своего голоса".
Слово "умеренность" Мария вообще не признавала -- ни на одном языке. Она спасла жизнь Алексу, когда в Будапеште его забрали люди Хорти. И теперь какому-то иссохшему английскому судье в белом парике и красной мантии было ее не запугать! Она продолжала громогласно заявлять, что в 1932 году, когда подписывала бумаги о разводе, она плохо знала английский. Не было большой необходимости говорить об этом, потому что двадцать пять лет спустя она изъяснялась по-английски по-прежнему нечленораздельно. На следующий день на суде рядом с Марией появился Питер, что вызвало некоторое недоумение, потому что в том случае, если требования Марии будут удовлетворены, Питер рисковал лишиться своей доли. Судья постановил, что поскольку в соглашении о разводе не было оговорено, как Алекс должен распорядиться оставшимся после его смерти наследством, Мария фактически не имела никаких прав на его картины.
Было ясно, что Мария дело проиграла и что права Элексы на коллекцию картин подтверждены. Однако исполнители все равно не могли начать действовать, пока Элекса не сообщит им, как она намерена распорядиться картинами. Винсент был прав в своих мрачных пророчествах. От третьей жены неприятностей будет не меньше, чем от первой. Элекса быстренько перебралась в роскошные апартаменты на Гровенор-сквер и благоразумно переправила туда печально знаменитые картины. О том, что они должны стать памятником Алексу, разговоров больше не было.
Теперь ее частенько видели в обществе молодого светского льва Дэвида Меткафа. Элекса часто принимала гостей, и к ней можно было запросто заходить. Однажды я застал у нее Милтона Грина.
- Есть проблемы? -- спросил я у него.
- Проблемы?
- Да, с фильмом.
- А-а, с фильмом, да.
- Лэрри и Мэрилин Монро ладят друг с другом?
- Да, конечно. Они друг другу нравятся.
- До меня доходили другие слухи.
- Ну, -- протянул он, -- вообще-то некоторые проблемы есть.
- Я так и думал.
- У Оливье проблемы с крупным планом.
- Неужели? Мне казалось, крупный план с Мэрилин Монро способен вдохновить даже Лэрри.
- Он говорит, она плохо моется. От нее... дурно пахнет.
- Он кому-то об этом сказал?
- Да. Он сказал Мэрилин. В этом-то все дело.
- Алекс как-то рассказывал, что назло актрисе, которая ему не нравилась, Лаутон перед совместной съемкой крупного плана ел чеснок. Но скверный запах, о котором говорит Лэрри, пожалуй, хуже.
- Возможно. Не уверен. А что в случае c Лаутоном сделал ваш дядя?
- Он заставил актрису съесть пару сосисок с чесноком.
- Вряд ли Лэрри перестанет мыться, как вы полагаете?
- Пожалуй. Думаю, даже Алексу не удалось бы решить эту проблему.
- Я не был знаком с вашим дядей, -- сказал Милтон, -- но знаю, что он был великим человеком. Вы должны понять, что он умер. Он уже не решит ничьих проблем, ни моих, ни ваших, ни Элексы.
- Каких проблем?
- Она богата.
- А что, в этом есть проблема?
- Для нее -- да. Она попадет в беду так же, как Мэрилин.
- Она крепкая.
- Все они крепкие, но именно крепким и бывает больно. Особенно когда они богаты и красивы.
В комнату вошла Элекса.
- Надеюсь, ты не сердишься на меня за то, что я веду тяжбу с твоим отцом? Я очень люблю его, хотя и знаю, что он зол на меня.
- Он очень зол, это правда, но я -- нет. У тебя свои интересы, у остальных свои, а он оказался между двух огней.
- Зря Алекс всем так распорядился. Но я все же хочу получить свою долю.
- Дела у тебя, похоже, идут неплохо.
- Мне нравится быть богатой. У меня есть определенные планы.
- Какие планы?
- Хочу выйти замуж.
- Так скоро?
- Так скоро. Мне очень нравится Дэвид Меткаф, а я нравлюсь ему. Мы собираемся пожениться.
- Не слишком ли быстро?
Элекса встала.
- Иногда ты ведешь себя по-детски. Вы с Милтоном, похоже, мыслите совершенно одинаково, так что я лучше оставлю вас вдвоем.
С этими словами она вышла.
Перспектива замужества Элексы ничуть не тешила моего отца. Он узнал, что мать Дэвида Меткафа приходилась сестрой леди Рейвенсдейл, тете сэра Освальда Мозли, а даже отдаленное родство с потенциальным британским фюрером было для него глубоко оскорбительно. В определенных аристократических кругах сэра Освальда, возможно, считали милым эксцентриком, но для моего отца он оставался последователем Адольфа Гитлера. Его возмущало, что картины Алекса попадут в руки бывшего предводителя чернорубашечников, и вскоре он стал смотреть на "миссис Меткаф" как на новую Еву Браун.
Вмешательство чужака в дела семейства Корда вызывало неприязнь у всех. Мария и Питер, сколько бы раз они ни появлялись в суде, без сомнения были членами семьи Корда, Элекса была замужем за Алексом, все это было "внутри семьи", было знакомым, раздражающим, но и успокаивающим, потому что каждый играл отведенную ему роль. Меткаф же был чужаком, англичанином, незнакомым с традициями семьи. Его влияние на Элексу, реальное ли, воображаемое ли, было непредсказуемым и пугающим. Сам Меткаф, похоже, ни о чем таком не подозревал. Он был холоден, вежлив, необщителен и казался заинтригованным этим, с его точки зрения, простым делом о наследстве. Создавалось впечатление, что семейство Корда для него -- любопытное, но примитивное племя.
Меткаф был высок и строен, держался очень прямо. Он был частью высшего света, а эту сторону лондонской жизни все Корда всегда игнорировали.
Алекс был гением, звездой, он сам создавал для себя общество, не признавал ничьих правил и предрассудков. Титулы его не интересовали. У него у самого был титул, и хотя он им и гордился, снобом он никогда не был. Он любил Англию, но счел бы смешным имитировать английский акцент или манеры.
Он презирал загородные уик-энды и общество людей, которые не могли похвастаться ни особым талантом, ни знаниями в какой-то определенной области. Если у него был выбор: отобедать со скучным графом или просидеть весь вечер на кухне, но в хорошей компании, он выбирал кухню, объяснив, что с остряком поваром есть о чем поговорить.
Как человек, лишившийся родины, Алекс был счастлив, что Англия его усыновила, но он никоим образом не одобрял в ней все подряд. Жить он предпочитал во Франции. Думал по-венгерски. Поэзию любил читать на латыни, а на немецком лучше всего ругался. Деньги держал в Швейцарии, основное финансирование получал из Америки. Он был в полном смысле слова космополитом.
Мне казалось, что на Меткафа, отчасти потому, что он был до мозга костей англичанином, семейство Корда особого впечатления не производило. Я же считал, что Корда стоят выше всех, за исключением разве что таких фигур мирового значения, как Уинстон Черчилль. Смерть Алекса ничуть не умерила моей гордости. Я еще не смирился с тем, что Алекса больше нет и он уже не может делать семью Корда исключительной. Я смутно понимал, что если мне хочется быть особенным, то теперь придется позаботиться об этом самому. Но призрак Алекса был слишком могуществен, чтобы его можно было так быстро изгнать.
Поэтому я весьма нетерпимо отнесся к планам Элексы относительно по- вторного замужества, постепенно отдалился от нее и вернулся в Оксфорд, где должен был всерьез взяться за учебу, если намеревался получить диплом. Я стал реже бывать в Лондоне и лишь иногда звонил Элексе. Освободиться от нее я не мог точно так же, как и от Алекса, но я уже не чувствовал себя легко в ее присутствии, словно она присоединилась ко вражескому лагерю не тем, что выступила против моего отца (это я вполне мог понять), но тем, что избрала человека, настолько не похожего на Алекса.
Я чувствовал себя подобно Гамлету, размышляющему над союзом Гертруды и Клавдия.
Однако судьбе было угодно вновь столкнуть меня с Элексой, хотя на сей раз события не были связаны с семьей. Подобно Элексе, которая, дорвавшись до денег, жаждала развлечений, я тоже чувствовал себя в Оксфорде беспокойно. Мне не хватало Алекса, не столько его физического присутствия, сколько со-знания, что он есть и защищает нас от неизвестности и неудач. Я никогда всерьез не задумывался о будущем, полагая, что Алекс всегда будет рядом и все устроит. Теперь, когда его не стало, будущее больше не казалось столь прекрасным. У меня не было желания кончать жизнь самоубийством, не было даже депрессии, но я был готов совершить какую-нибудь глупость, чтобы порвать с прошлым, подвести черту под тем, чем я был, и стать чем-то другим. Само по себе получение оксфордского диплома не обещало особых перспектив. Мне нужно было что-то более радикальное, и этот импульс я увидел в надвигавшемся шторме венгерской революции.
Всю осень 1956 года в Центральной Европе зрело беспокойство. ХХ съезд компартии Советского Союза поставил под угрозу коммунистические устои в странах Восточной Европы. Первыми отреагировали поляки.
У венгров была граница с Западной Европой, и восстание в Венгрии представляло для русских более серьезную угрозу. К тому же радио "Свободная Европа" вселило в венгров надежду, что Америка поддержит их революцию.
В период сталинских чисток 1949 года Ракоши приказал арестовать своего министра иностранных дел Ласло Райка. Райка пытали, кастрировали и в конце концов повесили в соответствии с обычаями того времени. Теперь же Ракоши был вынужден реабилитировать Райка и признать, что обвинения против него были сфабрикованы. Во время первой спонтанной демонстрации в то бурное лето студенты возложили венок в честь человека, который погиб в борьбе за власть, но которого теперь считали мучеником и символом очищения.
Ракоши подал в отставку, и его сменил Эрне Гере, у которого в послужном списке было руководство тайной полицией, а в погребе дома -- собственная камера пыток. Там, облачившись в кожаный фартук мясника, он для развлечения вырывал "признания" у оказавшихся в опале членов компартии.
Гере не подходил для того, чтобы провести в Венгрии демократизацию, и к началу октября вся страна бурлила, народ неотвратимо двигался к восстанию, правительство было парализовано.
За этими событиями я следил издалека, постепенно узнавая все больше и больше о венгерской политике и самих венграх. Для меня было очевидно, что взрыв неотвратим. Я слишком хорошо знал венгерский темперамент. У большинства вызывал опасения Ближний Восток, где назревал Суэцкий кризис. Те из нас, кто числился резервистами, были готовы к тому, что их могут мобилизовать в любой момент.
В Оксфорде в одном доме со мной, этажом ниже, жил молодой человек по имени Майкл Мод.
- Поговаривают, что нас, может статься, отправят вовсе не на Ближний Восток, -- сказал он.
- Надеюсь, так и будет.
- Англичане и американцы дождутся удобного момента, вторгнутся в Венгрию и освободят ее. Рухнет вся русская империя.
- Ты так считаешь?
- Многие так думают. Лично я предпочел бы отправиться скорее в Венгрию, чем в Египет, а ты? Хотя бы потому, что это ближе. Ты ведь говоришь и по-венгерски, и по-русски? Я думаю, ты будешь очень полезен. Могу связать тебя с одним человеком, который ищет таких ребят, как ты.
Я разрешил Моду дать мои координаты человеку из военной канцелярии и вскоре забыл об этом. Восстания в Венгрии еще не было, и казалось вполне вероятным, что русские пойдут на уступки, чтобы разрядить обстановку. Все так думали, кроме моего отца, который мудро предрекал, что "поляки поведут себя, как чехи, венгры поведут себя, как поляки, а чехи поведут себя, как последние сволочи". Он лучше других понимал динамику происходящего. Полякам, окруженным русскими, ничего не останется, как действовать осторожно, венгры уже и так зашли слишком далеко и теперь могут только сражаться. Чехи же, испугавшись взрыва ненависти вокруг них, встанут на сторону русских, вбив тем самым клин между Польшей и Венгрией и высвободив советские войска для неминуемой интервенции.
В октябре я с каждым днем становился все беспокойнее. Я подолгу торчал в библиотеках, читал все, что можно было, о Венгрии, надоедал отцу вопросами (на которые он отвечал уклончиво и с явным раздражением, вызванным моим внезапным интересом к венгерской истории и политике), пытался связаться с исследователями и венграми-эмигрантами, надеясь найти кого-нибудь, кто согласился бы отправиться со мной в Венгрию. Если там произойдет революция, мне было необходимо увидеть ее. Ведь Алекс в свое время был в центре событий в Венгрии, пережил весь восторг и драматизм революции, и я был намерен сделать то же самое. До сих пор мне трудно было хоть в чем-то сравнить себя с Алексом, вероятно, это было просто невозможно. Вряд ли у меня когда-нибудь проявятся его феноменальные способности делать деньги или его легкость и обаяние в общении. Ореол его успеха -- финансового, сексуального, профессионального -- подавлял, уничтожал меня, я боялся, что на всю жизнь останусь неудачником. Ведь вот он я, все еще студент, а Алекс в мои годы уже был ведущим кинорежиссером Венгрии, светским львом и мужем красавицы кинозвезды.
Нет ничего удивительного в том, что венгерская революция так привлекала меня. Это было экстраординарное событие, возможность пойти по стопам Алекса. Единственная беда заключалась в том, что я не мог придумать, как туда попасть. Столь же рьяно рвались в Венгрию двое моих знакомых по Оксфорду: один из политических побуждений, а другой -- полагая, что это прекрасная возможность сделать документальный фильм. Мы быстро все придумали. Один из них вылетит в Париж и оттуда на машине поедет в Вену, а другой возьмет напрокат кинокамеру, раздобудет какие-нибудь документы от "Коламбиа Пикчерз", и мы вместе с ним тоже отправимся в Вену, где все и встретимся, а в условленный момент пересечем границу.
Мне не хотелось обсуждать эти планы с отцом, который наверняка счел бы их глупостью, так что я отправился в Лондон и разыскал Элексу, которая, как я надеялся, отнесется к моему путешествию с пониманием. Как оказалось, Элекса пребывала в диком возбуждении. Венгры, которых годами никто не замечал, вдруг вошли в моду, и Элексе, как вдове Корда, не терпелось сыграть роль La Pasionaria (Долорес Ибаррури) в новой революции. Единственная проблема состояла в том, что почти не было подходящих венгров для того, чтобы сделать из них героев, не считая тех, кто большую часть жизни прожил на Западе. Но все равно Элекса была полна решимости поддерживать их и занималась подготовкой к отправке в Венгрию медикаментов на тот случай, если они понадобятся, что казалось все более и более вероятным. Мое появление пришлось очень кстати, потому что никто не задумался над тем, как доставить все это из Лондона в Будапешт. Вот я-то и должен был этим заняться.
До этого у меня не было никаких причин ехать в Венгрию, кроме жгучего желания. Теперь у меня появилась цель. Я раздобыл машину, упаковал медикаменты и обзавелся рекомендательным письмом к профессору Хайналу из будапештской клиники. Наши с Элексой приготовления привлекли внимание военной канцелярии -- некто позвонил мне по телефону и пригласил отобедать.
Меня встретил изысканно одетый человек, который представился как майор Темпл. Он поинтересовался, действительно ли я направляюсь в Венгрию.
- Да, -- ответил я.
- Вы говорите по-венгерски?
Мне стало не по себе, когда я заметил, что у майора Темпла один глаз был стеклянный. Правда, трудно было решить, какой именно, ибо каждый из них жил своей жизнью.
- По-венгерски я почти не говорю, зато говорю по-русски.
- Ну, тогда вы и по-венгерски parler можете.
- Вовсе нет. Это совершенно разные языки. Русский принадлежит к славянской группе, венгерский -- к финно-угорской. У них все разное -- алфавит, грамматика. Венгерский скорее похож на финский или турецкий.
Интерес к языкам у майора Темпла резко пропал.
- Не важно. Все равно вы поедете как англичанин. Постарайтесь все замечать и свяжитесь с нами, когда вернетесь.
- Что конкретно замечать?
Майор Темпл отер лоб платком. Было ясно, что он и сам не имеет ни малейшего представления о том, что я должен замечать. Он задумался.
- Полковые знаки отличия, -- сказал он. -- Вот что.
- У русских их, по-моему, нет.
- Ну что-то же у них есть. Они носят форму. У них есть околыши, есть погоны. Записывайте номера полков. Их всегда пишут на грузовиках.
- Это может оказаться полезным?
Майор Темпл подмигнул, что, похоже, было для него очень мучительно, возможно, потому что он подмигивал стеклянным глазом.
- Это не нам решать. Любая информация полезна. Из всех этих мелких кусочков складывается общая картина. На месте нельзя сказать, что имеет значение, а что нет, вот когда взглянешь на все в целом, то какой-нибудь вроде бы малозначительный факт может оказаться ключом к разгадке. Просто смотрите в оба. Я слышал, вы отправляетесь с медикаментами? Чертовски хорошее прикрытие.
- Вообще-то это не прикрытие. Я на самом деле везу медикаменты. Ради этого я и еду.
Майор Темпл снова подмигнул, на сей раз с гораздо большей легкостью и скорее всего здоровым глазом.
- В этом все дело, -- весело сказал он. -- Придерживайтесь своей версии, и все будет в порядке.
На прощание майор протянул мне свою визитную карточку, попросил позвонить, когда я вернусь, и пожелал удачи. Спасибо, что не предложил взять с собой капсулу с ядом.
Однако карточку я все равно прибрал в бумажник. Никогда не знаешь, что и когда пригодится.
События стали развиваться стремительно. В конце октября различные социальные группы в Венгрии сформулировали свои требования к правительству. 22 октября клуб Петефи призвал к чрезвычайному заседанию ЦК компартии Венгрии, в тот же день поляки выдвинули требования о большей независимости от СССР.
На следующий день студенты и простые венгры начали уничтожать символы коммунистической власти. Полицейские и военные срывали красные звезды с мундиров, с венгерских флагов, оставляя в середине зияющую дыру. В Будапеште ликующая толпа опрокинула огромную бронзовую статую Сталина. В тот же день множество народу направились на площадь перед парламентом и потребовали появления Надя. По требованию собравшихся над зданием парламента была выключена гигантская красная звезда, а через несколько часов на балконе появился измученный, растерянный Надь и попытался успокоить толпу. Те, кто его слышал, пришли в большое возбуждение, когда он сказал: "Друзья мои -- потому что товарищей больше нет!"
К несчастью, в это же самое время новый премьер-министр Эрне Гере выступал по радио, и через открытые окна соседних зданий многие люди слышали, как он называл их "фашистским сбродом". К вечеру разгневанные люди проникли в здание радио и потребовали, чтобы Надю предоставили столько же эфирного времени, а Гере принес извинения. Трудно сказать, толпа пошла на приступ или у полиции нервы не выдержали, но в 9 часов вечера полицейские открыли огонь по демонстрантам и началась революция. Утром русские книжные магазины были объяты пламенем. Венгерские военные передавали оружие демонстрантам. Для поддержания порядка создавались первые рабочие советы, русские начинали открывать стрельбу по венграм. 25 октября 25 тысяч человек собрались перед зданием парламента. С разных сторон их атаковали русские танки. По меньшей мере 800 человек были убиты, а один английский представитель насчитал двенадцать грузовиков, увозивших с площади трупы. Среди погибших было немало женщин и детей.
Обо всем этом я узнавал с растущей тревогой. Было ясно, что если я не поеду в ближайшее время, то пропущу революцию, и в ночь на 26-е я позвонил друзьям в Оксфорд и попросил встретиться со мной в квартире Элексы.
- Ты сказал Винсенту? -- спросила Элекса.
- Еще нет. Я скажу, когда буду уезжать из Лондона. Боюсь, как бы он меня не отговорил.
- Он расстроится.
- Возможно. Но я должен это сделать.
- Почему?
- Я полагаю, это имеет некоторое отношение к Алексу. Это не столько героический жест, сколько акт отчаяния.
Элекса налила себе водки.
- Ты не должен быть Алексом.
- Я знаю. Но дело не в этом. Беда в том, что я хочу быть Алексом, но я не Алекс.
- Поездка в Венгрию не сделает тебя Алексом, так же как ты не стал бы Алексом, если бы лег со мной в постель.
- Может быть. Но я хотел лечь с тобой в постель не из-за этого.
Элекса кивнула и закурила.
- Неправда. Именно в этом всегда была причина. В противном случае это, может, и произошло бы, но я была для тебя лишь способом быстро стать Алексом. Ни одной женщине не понравится, что ее используют как символ чего-то еще. Если хочешь стать Алексом, тебе придется найти для этого другой способ. К тому же, знаешь ли, Алекс не был идеален.
- Знаю.
- Ты не знаешь этого так, как знаю я.
- Не был же он совсем уж плохим.
- Он вовсе не был плохим. Он был замечательным. Но он был человеком. Для тебя это некий образ, а не живое существо из плоти и крови. Ты не можешь всю жизнь состязаться с ним, особенно теперь. К тому же Алекс вовсе не жил, как в сказке, понимаешь? Он даже гордился тем, что несчастлив.
- Ты считаешь, я совершаю ошибку?
- Отправляясь в Венгрию? Пожалуй, нет. Думаю, твой отец страшно разозлится на меня за то, что я тебе помогла, это опасно и, возможно, бессмысленно. Но все равно лучше, чем сидеть и злиться, что я выхожу замуж за Дэвида, или мечтать о том, чтобы Алекс был жив. Ужасно то, что ты мне очень нравишься, и хотя, видит Бог, я совсем не хочу, чтобы тебя убили, революция, возможно, как раз то, что тебе нужно. Я думаю, это правильный выбор.
- А что ты думаешь насчет своего выбора?
- Ну, вот опять. На месте Дэвида мог бы оказаться кто-то другой, но уж никак не ты. Ты слишком молод, я не люблю тебя, по крайней мере в этом смысле, я хочу выйти замуж за взрослого человека, иметь свой дом, детей, уважаемого мужа. А ты... Чего тебе не хватает, так это революции, интересной работы и девушки твоего возраста. Ничто не поможет тебе забыть о состязании с Алексом быстрее, чем обыкновенный роман.
- Вряд ли это ждет меня в Будапеште.
- Если правильно разыграешь свою карту, это будет тебя ждать по возвращении. Поверь, ничто не привлекает женщин так, как ореол героизма.
За окном раздался гудок. Я встал, Элекса поцеловала меня, я вышел и сел в машину.
- Будь осторожен, -- крикнула Элекса на прощание.
Но этого мне хотелось меньше всего.
- Будь осторожен, -- сказал Винсент, когда я сообщил ему новость, стоя в дверях гостиной в шубе, которая когда-то принадлежала Алексу.
Винсент расстроился меньше, чем я ожидал. В какой-то степени он даже сочувствовал моим намерениям, зато не испытывал почти никакого сочувствия к венграм. Он полагал, что они куда более дикие, иррациональные и антисемитски настроенные люди, чем представлялось Западу. Мою тягу к приключениям он посчитал нормальной и дал мне несколько адресов на случай, если у меня будут неприятности, в частности, адрес Золтана Кодая, великого венгерского композитора.
- Это милый человек, -- сказал Винсент. -- Он угостит тебя ланчем.
- Это во время революции?
- Даже во время революции люди едят. Вот увидишь. А теперь поцелуй меня и будь осторожен.
Он понял мое стремление своими глазами взглянуть на революцию в Венгрии, каким бы идиотским это стремление ни казалось. Для человека двадцати с небольшим было совершенно нормально питать романтические иллюзии по поводу политики. Он сам когда-то хотел отправиться на гражданскую войну в Испанию, но Алекс сказал, чтобы он "не вел себя, как полнейший идиот". Наверняка мне бы Алекс сказал то же самое, но Винсент этого не сделал.
Он заглянул в машину.
- А что там в коробках?
- Лекарства.
- Бедный мой мальчик. Во время революции всем наплевать на лекарства. Вот увидишь.
Он зашел в дом и появился с корзинкой, в которой лежали две бутылки виски, немного салями и сыра.
- Во время революции людям нужна еда.
В отеле "Континенталь" в Вене консьерж сочувственно объяснил мне, что мои знакомые приехать не смогли. Как я понял, одному из них запретил отец, а другому в Париже показалось интереснее, чем в Будапеште. Но у меня не было никаких причин задерживаться в Вене, и я решил продолжать путь. Консьерж, который хорошо помнил Алекса, пытался меня удержать, но потом, отчаявшись, отыскал британский флаг, предназначавшийся для высокопоставленных гостей, и прикрепил его к крыше моей машины, чтобы русские по ней не стреляли. В таком виде мы пересекли границу, полосу ничейной земли и, наконец, оказались в Венгрии.
На пограничном посту никого не было. Кто-то аккуратно вырезал перочинным ножом советскую звезду и серп и молот с печатей и штампов, но потом, по-видимому, поспешно скрылся, оставив после себя еще теплый гуляш в банке и полбутылки бренди. Мы сами проштамповали свои паспорта и двинулись дальше.
- Навстречу нам шла колонна советских танков, направлявшаяся к границе. Поскольку она двигалась по середине дороги и не собиралась останавливаться, мы съехали на обочину и стали ждать. Я подумал, что майор Темпл, наверно, хотел бы, чтобы я записал номера полков, но русские замазали краской все опознавательные знаки.
Солдаты не обращали на нас никакого внимания до тех пор, пока с нами не поравнялся последний танк. Один из танкистов помахал нам рукой, и я радостно замахал в ответ, посчитав, что он заметил британский флаг у нас на крыше. В ответ он выпустил в нашу сторону пулеметную очередь. Потом с широкой славянской улыбкой развернул пулемет дулом вперед и снова впал в коматозное состояние. За танками последовали грузовики, потом подъехал вездеход, из которого вылез офицер и осмотрел наш флаг.
- Американцы? -- спросил он.
Я отрицательно покачал головой и замахал британским паспортом.
- Англичане, -- ответил я и принялся разъяснять цель нашей гуманитарной миссии.
Он бесстрастно слушал, держа в одной руке бинокль, в другой -- автомат. По-видимому, он меня понимал.
- Вы привезли лекарства для венгров? -- недоверчиво спросил он.
Я кивнул.
- Это неблагодарные свиньи. Им не лекарства нужны, а пинок под зад. Вы англичанин?
- Да.
- Зачем вы вмешиваетесь в эти дела?
- Мы можем ехать в Будапешт?
Он задумчиво сплюнул.
- Разве я вас задерживаю? Поезжайте в Будапешт. Поезжайте к черту. Если бы вы были американцами, я бы еще понял, они всюду вмешиваются. Но англичанин-то что здесь забыл?
- Я наполовину венгр.
- Тогда ты наполовину свинья.
Он развернулся и залез в вездеход. Когда машина тронулась, он обернулся и крикнул:
- Эй, англичанин, поосторожнее в Дьере! Это неподходящее место для гуманитарной помощи.
Он захохотал и исчез в облаке пыли позади колонны танков и грузовиков.
По поводу Дьера он не наврал. Там мы впервые увидели трупы. Перед бензоколонкой на дереве висел человек и медленно поворачивался на ветру, вдоль обочины валялось что-то завернутое в тряпье, откуда торчали подметки ботинок -- единственное свидетельство того, что еще недавно это были люди. На улицах не было ни души, не считая нескольких старушек в черном, терпеливо ждавших перед булочной, -- доказательство того, что мой отец был прав насчет революции.
Как ни странно, признаки жизни в городе обнаружились лишь в кинотеатре и в ресторане отеля, причем и тот и другой назывались "Красная звезда". Когда мы вошли в ресторан, то увидели, что он забит до отказа. В основном там были беспокойные люди в шинелях в сопровождении совершенно одинаковых женщин. У всех мужчин были чемоданчики и автоматы, а шляпы закрывали почти все лицо. Перепуганные официантки подавали водянистый гуляш. Я спросил, где туалет, официант ответил, что мне придется подождать.
- Что-то с канализацией? -- поинтересовался я.
- С канализацией? Нет, с канализацией все в порядке. В туалете застрелили человека. Вот и все. Он пытался вылезти через окно, и его кто-то застрелил. Через минуту мы его уберем, и тогда пожалуйста. Проходите.
Мы присели за один из пустых столиков, и официантка принесла и поставила в центр британский флажок. Я заметил, что все на нас смотрят, причем не слишком приветливо.
В конце концов пожилой человек, стоявший у стойки бара, подошел к столику и присел с нами.
- Чего вы, ребята, здесь делаете? -- спросил он.
Я рассказал ему о нашей миссии.
- Хитрый ход. Пенициллин здесь можно дорого продать.
- Да нет же, мы его не продаем, мы отдаем его будапештской больнице, -- возразил я.
У него пропал всякий интерес, хотя по его глазам было видно, что он не поверил.
- У вас есть документы "Красного креста"?
Я отрицательно покачал головой и попытался объяснить, что мы не профессионалы, а добровольцы.
- Жаль. Любой из находящихся здесь выложил бы кругленькую сумму за документы "Красного креста".
- Но почему?
- Почему? Это все тайные агенты со своими любовницами, вот почему. У них полные чемоданчики денег. Это очень нервные люди, так что не надо их расстраивать. Они только что застрелили человека там наверху.
- Мне сказали, он пытался вылезти через окно.
- Возможно. А возможно, он здесь увидел кого-то, кого знал. Понимаете, нынче сводят старые счеты. Не все, кого сейчас убивают, связаны с политикой.
- Вы прекрасно говорите по-английски.
- Да. Я некоторое время жил в Америке, в Кливленде. Там много венгров.
- Я сам наполовину венгр.
- Серьезно? А как ваша фамилия?
- Корда.
Глаза у него расширились.
- Вы случайно не родственник Корды Шандора?
Я кивнул.
Он присвистнул.
- Вот сукин сын. Я все его фильмы пересмотрел. Послушайте, да мы же с вами родственники. Вы сын Корды, а я по отцовской линии прихожусь родственником семейству Корда, очень милые люди. Все они помнят вашего отца.
Я решил не обращать его внимания на то, что у родственников Алекса фамилия должна быть Келлнер, а не Корда и что Алекс приходится мне дядей, а не отцом, и пожал руку "родственнику".
- Вы направляетесь в Будапешт?
- Да, если только сможем раздобыть бензин.
- Да, с бензином большая проблема. А доллары у вас есть?
- Есть фунты.
- Доллары лучше, но фунты тоже сойдут. Я посмотрю, что можно сделать.
Он ушел и через некоторое время вернулся со свирепого вида тайным агентом.
- Он продаст вам бензин за пятьдесят фунтов, но при одном условии.
- Каком?
- Ему нужен ваш английский флажок.
- Чтобы прицепить на машину? Но кто же поверит, что он англичанин? Впрочем, нам он все равно пользы не принес. Русский в нас выстрелил.
- Они во всех стреляют. Что они понимают во флагах? Неграмотные крестьяне. Если этот ублюдок захочет прицепить британский флаг на свою машину, пусть цепляет. Может, так ему легче будет пересечь границу.
Мы распрощались с моим "родственником" и поехали дальше.
Будапешт производил удручающее впечатление. На дорогах были баррикады, охранявшиеся вооруженными гражданскими, у которых просто руки чесались спустить курок. Из центра города доносились автоматные очереди, одиночные выстрелы, взрывы противотанковых гранат. Фонари почти нигде не горели. Проезжая по городу, мы повсюду видели следы яростных боев: догорающие танки, перевернутые троллейбусы, изуродованные артиллерийские орудия, разрушенные дома. Чем ближе мы подъезжали к Дунаю, тем больше трупов видели. Они были аккуратно сложены на дороге, куски коричневой бумаги прикрывали лица. Венгров можно было отличить по гражданским ботинкам и букетику цветов рядом. На трупах русских были тяжелые пехотные сапоги, а цветов не было.
Продвигались мы медленно. То кто-то предупреждал, что впереди идет бой, то группа людей в штатском преграждала путь и под дулом винтовок проверяла документы, то выстрелы заставляли нас двинуться в объезд. В конце концов мы добрались до отеля "Астория". Консьерж обещал найти кого-нибудь, кто сможет показать нам дорогу до госпиталя.
Мы заказали чего-нибудь выпить, и бармен, все еще одетый так, будто то был отель "Ритц" в Париже, сообщил, что сталелитейщики города Сталинварош только что проголосовали за переименование его обратно в Дунапентеле и что был введен комендантский час. Рассказывали, добавил он, будто машину с британским флагом, в которой ехал офицер со своей подружкой, расстреляли на границе советские войска, и все в машине погибли. "Ну вот и конец нашему секретному агенту", -- подумал я. Британский флаг явно не принес ему особой пользы.
Поздно вечером в сопровождении студента-медика мы отправились в будапештскую клинику, которой и передали привезенные медикаменты. Клиника представляла жуткое зрелище: раненые, среди которых было множество женщин и детей, лежали в коридорах, здание сильно пострадало от бомбежки. По машинам "скорой помощи" стрельбу обыкновенно вели обе стороны. Русские подозревали, что шоферы "скорой помощи" перевозят боеприпасы для восставших, а венгры полагали, что тайные агенты используют эти машины, чтобы сбежать из города. Так что для раненых "скорая помощь" частенько оказывалась наиболее опасным местом.
Эти и многие другие проблемы беспокоили профессора Хайнала, измученного человека средних лет, который с благодарностью принял наши лекарства и предложил снабдить нас официальным письмом, прежде чем мы двинемся в обратный путь. Я поинтересовался, поможет ли, по его мнению, подобное послание, если у нас возникнут проблемы с русскими или повстанцами.
Он пожал плечами.
- Думаю, нет. Но всегда лучше иметь при себе бумажку с печатью. Да и потом вам, вероятно, понадобится что-нибудь, когда вы вернетесь в Англию, чтобы доказать вашим коллегам, что вы действительно здесь были.
Профессор Хайнал взял листок бумаги, поставил печать и написал: "Нижеследующим я подтверждаю, что податели сего доставили сегодня в будапештскую клинику миллион ампул пенициллина. Мы выражаем свою благодарность за этот подарок и за мужество, которое потребовалось, чтобы привезти лекарство в Будапешт в столь беспокойное время. Это поможет больным и раненым".
Далее следовала официальная подпись.
С этим документом мы вернулись в отель, завершив свою миссию. Теперь стало ясно, что намного легче приехать в Венгрию, чем покинуть ее. Советские войска вели активные действия в пограничных районах, а вокруг Будапешта шли бои, правда, очаговые и разной степени тяжести. Оставалось только просто ходить по городу (ездить на машине было равносильно самоубийству), что я и начал с удовольствием делать.
Я отправился в отель "Геллерт", где Алекса когда-то держали под арестом, разыскал улицу, на которой жила семья Келлнеров, когда вслед за Алексом приехала в Будапешт, но не смог добраться до того места, где располагалась его первая студия, -- этот район контролировался советскими войсками. Отец оказался прав. Я испытывал голод, как и все остальные. Перед булочными выстраивались длинные хвосты, и я видел, как прямо по людям выпустили автоматную очередь. Когда же раненых и убитых унесли, толпа собралась вновь.
- А что делать? -- сказал пожилой венгр, который остановился объяснить мне дорогу. -- Хлеб ведь нужен всем, кроме мертвых.
Так оно и было. Рядом с мирными сценами обыденной жизни шли жестокие бои. Мародерства не было. Матери приносили в ведерках еду своим мужьям и сыновьям на баррикады. Кто-то продавал лимонад, пока на проспекты сыпались артиллерийские снаряды. Я даже видел свадьбу в двух шагах от яростной схватки между повстанцами и русскими танками.
В отеле "Геллерт" было полно журналистов. Здесь царило приподнятое настроение, которое лишь немного подпортил тот факт, что в нескольких кварталах отсюда застрелили фотографа из "Пари-матч".
- Пока они, слава Богу, убивают только фотографов, а не настоящих репортеров, -- весело сказал мне журналист из "Дейли-мейл".
К моему несказанному удивлению, один из портье помнил Алекса и то, как Мария и Золи ворвались в отель, требуя его освобождения.
- Огневая была женщина, -- сказал он с восхищением. -- Вот это темперамент! У нас есть поговорка, что лучшие блюда всегда горячи. Да, она была красавицей. Если бы не журналисты, у нас здесь сейчас вообще не было бы клиентов, правда, они тоже почти не дают на чай, их лишь с натяжкой назовешь джентльменами.
Я так увлекся прошлым Алекса, что не заметил, как по городу распространилось эйфорическое настроение. Советские войска отступали, правительство освобождало политических заключенных и арестовывало тайных агентов. Было объявлено о разрешении создавать политические партии.
Я, однако, эйфории не испытывал. Я с ужасом узнал, что уехать на Запад невозможно, потому что советские войска блокировали аэропорты и дороги, чтобы "обеспечить безопасность отбывающих советских граждан", а ликование на улицах сопровождалось какой-то нервозностью. Поэтому я не удивился, когда в ночь с 3-го на 4-е меня разбудила артиллерийская стрельба. Как и следовало ожидать, русские возвращались, на сей раз со свежими бронетанковыми частями с Украины.
Утром я вышел на улицу, где группа людей мрачно сооружала у входа в отель противотанковую баррикаду, и предложил свою помощь. Несколько по-следовавших дней и ночей были ужасны. Мы оказались изолированными в отеле и попали в самый центр яростных боев за баррикаду. Ночью русские вели артиллерийский огонь, а утром атаковали и выпускали снайперов на крыши, по которым, в свою очередь, вели огонь венгерские снайперы. Баррикада все еще держалась. Мы размышляли о том, что будет, когда она падет, а это должно было рано или поздно случиться. Портье весьма пессимистично смотрел на нашу судьбу, говоря: "Они просто заколют всех штыками. Такая уж у них натура".
На борьбу с унынием была брошена выпивка. То ли по этой причине, то ли потому, что кончились боеприпасы, баррикада развалилась, и ее защитники отступили. Те, кто собирался продолжать борьбу, унесли оружие с собой, остальные же свалили его в телефонных будках. Сначала один русский танк прорвался сквозь баррикаду, потом другой, а затем она просто перестала существовать. Как оказалось, русские никого не закалывали штыками. Они обстреляли все здания, выпустили очереди по всем окнам и двинулись к следующей баррикаде. Возможно, закалывать штыками должна была пехота, но у меня не было желания это выяснять. Прежде чем они подоспели, мы ушли по улицам перебежками от парадного до парадного, пока не добрались до британского представительства и, размахивая паспортами, прошли наверх, где нас ждал вожделенный чай и передышка.
Дипломатическую миссию никак нельзя было назвать оазисом покоя. Уже несколько дней в здании укрывались журналисты, туристы, семьи дипломатов, кругом плакали дети, слышались жалобы матерей, журналисты требовали, чтобы им дали возможность воспользоваться телефоном или пишущей машинкой. Наше появление было встречено сначала с интересом, а потом с враждебностью. Что, собственно, мы здесь делали? Прежде всего нам вообще нечего было делать в Будапеште, а уж если прибыли, то следовало зарегистрироваться в миссии. У нас не было въездных виз, нас вполне могли арестовать как шпионов.
А на улицах бои постепенно стихали. Русские снова установили контроль над городом, и нас бесцеремонно отправили в русский штаб для получения выездных виз. После долгих часов ожидания и допросов нас на автобусах отвезли в американское посольство, где формировался конвой для выезда из города.
В толпе журналистов я заметил знакомое лицо. Это был майор Темпл с визитной карточкой корреспондента "Дейли телеграф".
Он подмигнул мне.
- Вот кого я как раз и хотел встретить. Не сделаешь ли мне одно одолжение?
- Опознавательные знаки частей?
- Тише! Тише! У меня есть несколько фотографий, которые мне нужно отвезти обратно, но мне хотелось бы разделить их на тот случай, если меня станут обыскивать. Никогда ведь нельзя знать наверняка. Возможно, у них на меня что-то есть.
Я взглянул на его карточку. На ней значилось "Джералд Т.Смит".
- Смит -- не самый оригинальный выбор, правда?
- Всегда лучше быть проще, дружище. Вот. Вот кассета с 35-мм пленкой. А вот презерватив.
- Что-что?
- Презерватив, боже мой. То, что молодые всегда носят в бумажнике.
- Да, понял, только зачем он мне?
- Все просто. Засовываешь пленку в презерватив, закручиваешь конец, потом запихиваешь себе сам знаешь куда. А когда пересечешь границу, достаешь его оттуда. Все просто. Будет легче, если смазать.
- Чем?
- Да чем угодно. Вазелином, мылом для бритья, чем попало.
Я обдумал его слова и решил, что есть вещи, на которые моего патриотизма не хватит. Майор Темпл, если его действительно так звали, недобро посмотрел на меня своим здоровым глазом и отправился искать другого добровольца. Когда много дней спустя я добрался до австрийской границы, я увидел его в числе небольшой группы офицеров-союзников, разбиравшихся с документами беженцев. На нем была форма медицинского полка королевских войск. Меня он одарил уничижительным взглядом.
Позже я узнал, что отец активно помогал вызволить меня из Венгрии. Он звонил в Министерство иностранных дел, разговаривал с официальными лицами из ООН и в конце концов в отчаянии позвонил самому Имре Надю. Отец обратился к нему как один венгр отец к другому и спросил, может ли он мне чем-нибудь помочь. Надь разговаривал вежливо, мягко, с пониманием. Он сделает все, что в его силах ради сына столь выдающегося венгра, как мистер Корда, но положение сложное. Они мирно, неторопливо беседовали, пока телефон не отключился. Русские захватили центральную телефонную станцию, оставив венгерское правительство без связи с внешним миром. Это был последний разговор Надя с Западом, и Алексу, узнай он об этом, показалось бы естественным, что он касался члена семьи Корда.
Мой собственный последний разговор в Венгрии состоялся с офицером AVH, который проштамповал мой паспорт на границе.
- Корда? -- спросил он. -- Имеете отношение к Корде Шандору?
- Да, он был моим дядей.
- Был?
- Он умер.
Он вернул мне паспорт и кивнул.
- Какая разница. Все равно он не был венгром, он еврей.
Ничто не разбивает иллюзии так, как близкое соприкосновение со смертью. В Венгрию я уезжал как ребенок, который готов пораниться, чтобы его пожалели, или грозится сбежать, чтобы проверить, насколько его любят в семье. Мне рисовалось, будто героический поступок способен привлечь внимание Элексы или хотя бы убедить Винсента, что я уже взрослый. Но в Венгрии никаким героем я себя не ощутил, а испытал лишь страх, неудобства и понял, что зашел слишком далеко. В какую-то из бесконечных ночей под артиллерийским обстрелом я пришел к выводу, что вряд ли смогу всю оставшуюся жизнь ухаживать за Элексой и что чем раньше я распрощаюсь с этой иллюзией, тем лучше будет для нас обоих. По инерции я долго оставался в Англии. Приятно было жить в стране, где фамилия Корда кое-что значила и где у моего отца были друзья и положение в обществе, но я по-прежнему не чувствовал, что являюсь частью этого мира или что когда-нибудь смогу сделать карьеру в необъятной тени Алекса. Как человеку, оправившемуся после тяжелой операции, мне хотелось начать жизнь заново, а не просто продолжать ту, что привела меня в Венгрию. В этой стране я лишился иллюзий на свой счет так же, как венгры расстались с иллюзиями по поводу революции, и так же, как им, мне теперь предстояло строить обыкновенную жизнь, отказавшись от сказочных мечтаний. Я всегда и везде был аутсайдером и никогда еще не чувствовал себя так одиноко.
Пересекая границу, я уже знал, что хочу отправиться обратно в Америку, может быть, и не навсегда, но надолго. На улицах Будапешта я несколько раз чуть не расстался с жизнью, о многих из этих странных случаев я здесь не рассказал. Теперь мне необходимо было освободиться от прошлого, сколь бы обеспеченным и безоблачным оно ни было. Возможно, я стал, наконец, понимать Алекса.
Он мог чувствовать себя венгром только за пределами Венгрии. Он предпочитал впитывать в себя другие культуры, будто быть венгром было чем-то вроде защитной окраски. Алекс любил хвалиться, что может выучить любой язык, если отправится в страну, станет каждый день покупать газеты и пытаться читать их до тех пор, пока не начнет понимать заголовки, потом заметки, статьи, рецензии. "Когда сможешь отгадывать кроссворды, -- шутил он, -- пора переезжать в другую страну и браться за следующий язык". Венгрия была лишь мифом, который поддерживал его, выделял из общей массы, но все же мифом. Его опорой была семья и собственный талант, а не родина, и его ссылка была актом освобождения. Секрет Алекса оказался прост: он верил в себя и умел заставить других поверить в него. Вот и все, чему нужно было от него научиться, а помнить его нужно за доброту, щедрость, талант. Он умел смеяться над собой, а далеко не все, кто верит в себя, на это способны.
Я вернулся в Оксфорд, получил диплом и впервые за долгие годы полетел в Америку навестить мать. Казалось, Винсента мое решение нисколько не взволновало, а даже порадовало. Он всегда чувствовал свою вину за то, что отнял меня у Гертруды, и теперь смирился с тем, что должен вернуть ребенка, будто брал меня в долг. Во всяком случае, он считал, что в Америке перед молодым человеком открываются более широкие возможности, чем в Англии, да и после смерти Алекса нередко сожалел, что не остался в Калифорнии.
Гертруда давно уже вновь вышла замуж, оставила сцену и последовала за своим мужем, занимавшимся отельным бизнесом. У нее была небольшая квартирка в Нью-Йорке, которую она с готовностью предоставила мне. Мы оба боялись, что после стольких лет даже не узнаем друг друга, не сумеем преодолеть пропасть, отделявшую тринадцатилетнего ребенка, уехавшего из Нью-Йорка в Англию, от молодого человека двадцати четырех лет, который теперь возвращался, чтобы снова научиться быть американцем. Мама поцеловала меня, оглядела с ног до головы и сказала: "Боже мой, теперь, когда ты вырос, ты так похож на своего бедного дядю Алекса".
Я не стал прощаться с Элексой: я распрощался с ней еще в Венгрии. Как и я, она теперь была аутсайдером, ей нужно было строить новую жизнь. В Англию я не вернулся, лишь иногда наведывался туда. Я расстался с ней так же, как в свое время Алекс с Венгрией. Он в конце концов создал собственный мир в Англии. Мне же придется строить свой самому.
Судебные разбирательства вокруг завещания Алекса стали частью жизни семьи Корда, хотя та сумма, за которую велась борьба, постоянно уменьшалась, поглощаемая гонорарами адвокатов. Велась борьба и за прах Алекса. Исполнители его воли считали, что погребение его праха -- их обязанность. Питер же подал в суд с требованием, чтобы ему дали возможность самому распорядиться прахом своего отца.
Судья постановил: "По закону прахом распоряжаются исполнители воли покойного". Все это было очень грязно и неприятно.
Последовали новые неприятности со стороны Марии, заявившей, что она имеет право называться леди Корда и что по венгерским законам ей, как вдове, принадлежит половина наследства Алекса, а Элекса не должна получить ничего, потому что отказалась от титула, став миссис Меткаф. Затем Мария обратилась с просьбой предоставить ей британское подданство, потому что она -- вдова Алекса. Но все это затмила распродажа картин Элексой, чье право владения ими было, наконец, подтверждено судом.
Больше не возобновлялись разговоры о "памятнике Алексу". Полотна Ван Гога, Ренуара, Сезанна и многие другие попали на аукцион "Сотбис". В газетах поместили фотографию улыбающейся Элексы под заголовком "Миллион фунтов?".
То был первый и последний раз, когда коллекция Алекса демонстрировалась публике. Итоговая сумма составила 464470 фунтов стерлингов.
Вскоре Элекса стала одной из самых шикарных женщин Лондона, она устраивала грандиозные приемы, была в центре светской жизни. У нее были деньги, красота, ум, перед ней открывалась каждая дверь. Она родила троих детей и оказалась любящей матерью. Умерла она в 1966 году, через десять лет после Алекса и через два года после развода с Дэвидом Меткафом от случайной передозировки снотворного.
"Если у вас всего достаточно, вам повезло; если больше чем достаточно -- это вредно".
Алекс всегда хотел иметь "больше чем достаточно", но никогда не рассчитывал, что станет от этого счастливым. Бедная Элекса перепутала богатство со счастьем -- ошибка, которой никогда не совершал Алекс.
Ее смерть показалась бы ему глупой. Он хотел, чтобы все люди вокруг него были счастливы. Он не удивился бы, узнав, что Мария умерла дряхлой, озлобленной старухой, но это его огорчило бы. Он прекрасно знал, чем он был ей обязан, когда ее звезда сияла ярче его.
На месте офиса на Пиккадилли теперь гостиница. Студии "Дэнем" больше нет. Шеппертон принадлежит кому-то другому. Яхта Elsewhere переходила из рук в руки и превратилась, наверно, в баржу или корабль контрабандистов. Питер возникает время от времени и называет себя Питер В. де Корда. Фильмы Алекса иногда показывают по телевидению.
Алекс обожал ученость, но сам больше интересовался легендами, нежели фактами. Он был художником в не меньшей степени, чем бизнесменом, и до самого конца в нем оставалось что-то от студента и мечтателя. Как он и надеялся, памятником ему служат его фильмы, ведь он всегда говорил, что у них своя жизнь. Они сделали его знаменитым и богатым и поддержали бы в старости, если бы он до нее дожил.
Жизни Алекса не хватило на то, чтобы совершить все, о чем он думал. Другим понадобились бы десятилетия, чтобы получить студию в Голливуде. Алексу же хватило двух лет, и эта затея сразу же наскучила ему. У него была потрясающая способность начинать что-то новое, подниматься, как Феникс из пепла, даже если пламя разжег он сам. Он прекрасно вписывался в послевоенное общество Вены и Берлина, а до того -- в литературные круги Будапешта. Везде чувствовал себя как дома. Алекс везде был дома, но будто никогда точно не знал, где бы ему хотелось быть. Собственность для него не имела смысла. Он был уверен, что сможет купить еще, начать все заново, осуществить очередную мечту.
Чтобы понять Алекса, нужно дать волю воображению. Это был очень сдержанный, сложный человек; почти ничего не известно о том, каким он был в прошлом, он запомнился в основном таким, каким был в последние годы, -- шикарным, преуспевающим, обворожительным, немного меланхоличным. Мало осталось в живых тех, кто помнит его стройным, амбициозным, энергичным молодым человеком, ставящим свой первый фильм, или эксцентричным европейцем эмигрантом, сражающимся в солнечной Калифорнии с чужим языком и требовательной женой, или элегантным иностранцем, который прибыл в Англию в 1931 году и создал новую промышленность. Я могу представить себе, каким он был в те далекие годы, потому что прошлое всегда проглядывало в его поступках, жестах и разговорах. Насколько возможно, он старался создать для нас особый мир с таким же вниманием к мелочам и с таким же вкусом, которые были в его фильмах.
После его смерти прошло уже более двадцати лет. Золи умер, "бедняжка Золи", которому так не нравилось быть средним братом и которому так не хватало Алекса после его смерти. Мерль, единственная оставшаяся в живых леди Корда, живет в Малибу. Она все еще красива, все еще очень тепло говорит об Алексе, хранит на полках его книги, а на стене фотографию.
Мой отец пережил Алекса на двадцать три года. Он продолжал работать, даже когда ему было уже далеко за семьдесят. Он пережил Алекса, Золи, Лейлу, безвременно скончавшуюся от рака, бесконечные судебные заседания и иногда случавшиеся приступы депрессии.
Кое-кто говорит, что он был бы счастлив, если бы умер раньше Алекса или хотя бы одновременно с ним. Я лично в этом сомневаюсь. Он увидел, как выросли его дети от второго брака (один из них пошел по его стопам и стал художником). Он наслаждался жизнью, путешествовал, ходил по музеям. До самого конца он рисовал, а умер совершенно неожиданно, когда собирался выйти, чтоб купить деликатесы на уик-энд.
Я видел его в последний раз, когда он пригласил нас отобедать, заказал огромное количество еды и заснул над бокалом вина. Когда принесли счет, он вдруг проснулся, взял меня за руку и сказал, будто вспоминая Алекса: "Не такая уж плохая была у нас жизнь, правда? Бывали ведь и хорошие времена".
Он замолчал, пока искал деньги по карманам, посмотрел на своих детей, которые так выросли, что теперь, наверно, казались ему чужими, ведь он привык смотреть на них, как на малышей.
Потом, с трудом надевая пальто, он вздохнул и закрыл глаза. "Какого черта, -- сказал он. -- Алекс был очень хорошим человеком".
Перевод с английского М.Теракопян
Окончание. Начало см.: "Искусство кино", 1997, N. 7, 9, 10, 11, 12; 1998, N. 1, 2, 3, 5, 6.