Американец Парамонов и «низкие истины»
- №8, август
- Наталия Рязанцева
Шкловский в старости часто плакал. Однажды на семинаре в Дубултах стали Виктора Борисовича расспрашивать про книгу В.Катаева "Алмазный мой венец". Хотели узнать, под каким именем кто зашифрован, где там Есенин, где Мандельштам. На невинные эти вопросы старик стал отвечать, а потом вдруг прямо со сцены проклял Катаева, прорыдал что-то вроде "нельзя же так!", и его увели под руки.
"Они живые!" -- кричал розовский мальчик про рыбок, выброшенных за окно. И вот знаменитый старец, боксер, эсер, "скандалист", предстал перед обомлевшей аудиторией этим розовским мальчиком. Никто не думал, что ему будет больно -- через пятьдесят лет -- за тех, для него живых, кого походя унизил "этот бандит Катаев". Впрочем, он вернулся на сцену и со своей гуттаперчевой улыбкой доказал как дважды два, что до Шекспира любви не было вообще, ее Шекспир выдумал. Про "живых" больше не спрашивали. Из всей дискуссии вокруг "Алмазного венца" запомнились только слезы Шкловского. А много было наговорено, написано, как из реального человека делать персонаж да под своим именем и где граница -- кому нельзя, а когда уже можно? Мои "табу" были самыми строгими, да так и остались -- в кино. Я не могу смотреть на чучело Льва Толстого хотя бы и в прекрасном исполнении Герасимова, избегала даже ленинских фильмов, хотя знаю, как усердно "вочеловечивал" Ленина мой учитель Е.И.Габрилович. Исключением было "Шестое июля", но фильм не о персоне, а о событии, другой центр тяжести. А публика любит биографические фильмы, она повсеместно ловится "на живца", и будут, всегда будут делать и смотреть даже такой кич, как про Айседору Дункан или про Коко Шанель. Я одна "иду не в ногу", и приходится признать свою идиосинкразию родом болезни. Мемуары-то читаешь? Еще бы!
Помню, в детстве мы нашли с подругой в пыльном сундуке книгу неизвестного автора (титульный лист был вырван), где научно доказывалось, что все великие люди были сумасшедшими. Не какая-то "жизнь замечательных людей", а вся подоплека с фактами. Имя автора таинственно вырезано с нижних полей. Это был Макс Нордау, как выяснилось позже. За немецкую фамилию в войну могли и посадить. Но то книга, а в кино, как и все, по три раза смотрели "Мичурина", и хотя уже прополз червь сомнения, что-де Мичурин-то все наши яблоки перепортил, ничуть это не мешало, Мичурин, что у Довженко, и какой-то там из Козлова -- разные люди, детское сознание разводит поэзию и правду, так что надо признать -- аллергия моя не врожденная, а от культурного опыта. Окончательно я сломалась, когда В.А.Каверин дал мне прочесть истинные документы вокруг пенициллина -- потускневшие хрупкие бумажки, и этажи лжи, которые громоздил он в "Открытой книге", потом я, режиссер, студия, Госкино лежали как на ладони. Смешно за давностью лет, а изнутри -- так можно сойти с ума. Беллетристика на чужих костях для меня -- табу. Но это в кино. А книги-то какие читаешь? "Игровые" -- все реже, как и все. Сценариев хватает. А для души?
Вот как раз сейчас одновременно, попеременно прочла -- от корки до корки -- "Конец стиля" Бориса Парамонова и "Низкие истины" Андрея Кончаловского. Общего между ними ничего нет, кроме одной темы -- "открытие Америки", но она столь обширна, что придется обойти ее стороной. Еще напишут и сравнят. То, что в моей одной отдельно взятой голове сложился такой треугольник -- Парамонов, Кончаловский и "Америка-разлучница", -- почти случайный факт, но много будет у этих книг общих читателей, а я поместила их в одно название, потому что в "Низких истинах" не обнаружила никаких низких истин, зато Парамонов их умеет высекать из всего. В общем, "игровое кино" -- Парамонова, а документ -- Кончаловского.
Последняя глава у Кончаловского -- "Печальные размышления". Лучше читать с утра, а потом включить "Свободу" и послушать энергичное послание Парамонова: "Россию нужно развести с Блоком. Он ей не муж". Это -- "Блокова дюжина", в книге ее еще нет, досадно, буду ждать с нетерпением. Заступиться за Любовь Дмитриевну давно пора, а "репрессированный гомосексуализм" -- это сладкое слово, "Маркиз де Кюстин..." для вечернего чтения, император, любовь, Россия... Тут возникает еще один треугольник. Представляю: некий будущий "Парамонов" XXI века -- "большелобый тихий химик перед опытом... Век двадцатый -- воскресить кого б?" -- проведет свой занимательный психоанализ над текстами Парамонова и Кончаловского и откроет какой-нибудь "репрессированный патриотизм", и у них там это будет -- ну просто скандал, верх неприличия, поскольку "эрогенные зоны" читательского интереса у них там сместятся от банального универсального либидо к тонким и редкостным интеллектуальным извращениям, которые можно пронаблюдать у русских поэтов и вообще мужчин: наделять половыми признаками место своего рождения. Россию они считали женщиной, женой, невестой, матерью, а то и домашним животным того же пола ("слопала-таки... как чушка своего поросенка". А.Блок). Россию-то можно "развести с Блоком", а вот Бориса Парамонова ни с Блоком, ни с его "лирической величиной" -- никогда. Может, оно и к счастью: не для ученых мужей пишет, а для моего вечернего чтения. Но сколько я ни воображай Русь, например, добрым молодцем или себя "репрессированным гомосексуалис-том", не перестану удивляться этой мужской системе координат: метафора от частого повторения так намертво засела в их бессознательном, что индивидуальное психологическое содержание, свое драгоценное либидо они никак не расцепят с этой пунктирной абстракцией. Ну да -- "все они поэты". Плакат "Родина-мать зовет!" иное значил для мальчиков, они уже любили эту бабу, но "странною любовью". Когда мы в "кухнях" перемывали косточки Любови Дмитриевне и робко выводили "блоковский комплекс" из медицины в психологию или в Америке тот же Кончаловский сделал про это фильм "Любовники Марии", мог ли кто додуматься наделять половыми признаками страну, государство, власть? Тогда почему не космос, не пространство, не земной этот шарик? Или он планета? Петушок или курочка?
Все это Парамонов, порывшись в американском феминизме, давно понимает, но -- никому не скажет. Иначе как же он напишет в "Солдатке", наделавшей столько шума: "Марина Цветаева -- сама Россия, русская земля и -- одновременно -- гибель ее и разорение. Это от нее, от матери-земли, в ужасе и отвращении разбегаются сыновья".
Кстати, забавное воспоминание: когда нашу несчастную картину "Долгие проводы" изъяли из проката, в Киеве зародился шепот: "Да вы что, не поняли: Шарко -- это родина-мать, мальчик хочет уехать, там же все зашифровано, догадались -- и запретили". Мы с Муратовой посмеялись тогда над мальчиковыми аллюзиями. А можно было развить этот вздор до рискового диссидентства. Инакомыслие у Киры иного свойства, этих спекуляций не приемлет.
"Женщины любят ушами" -- напомнил А.Кончаловский старую "низкую истину". Вот это как раз мой случай: я люблю Парамонова и его "русские вопросы", хоть в глаза его не видела, как ни странно, ходили в Питере где-то рядом, нашла и в книге некие питерские связи, но полюбила еще до книги и -- признаться -- ждала именно "низких истин" -- не в смысле "низа", а в смысле ереси. "Привычка свыше", ностальгия, можно сказать, по "обычаю на Руси ночью слушать не только Би-Би-Си", но и сплетни, переходящие в мифы.
Вот и не зря озаботился Кончаловский, собрал свою книгу, чтобы свидетельствовать о себе из первых рук, а то ведь по клочкам, по сплетням разнесут. А Андрон (мы современники по ВГИКу, мне удобней старое его имя) очень серьезен и вдруг простодушно пишет: "Огорчительно, что теперь надо думать и о своем имидже. Сегодня упаковка важнее содержания". Вот такой имидж -- серьезного человека, воспитание не позволяет сказать: "Ребята, у меня все о'кей, но..." -- что он, американец? -- "но" превысило в этой книге "о'кей", потому и беспокойство, что не поверят, и признание, может, уже лишнее -- "и по сей день ощущаю, что никогда по-настоящему не сделал этого, не снял своей лучшей картины". Я и читала эту книгу как недоданное мне кино, и знаю какое. Однажды случайно слушала, как Андрон еще до отъезда, но уже мэтр, вел то, что теперь называют "мастер-класс", и раскладывал по кадрам, по паузам Бергмана -- "Сцены из семейной жизни", и так он показывал эту медленность, эту "микрорежиссуру", что я подумала -- вот кому "неслабо" снять такую сверхъестественную, нефорсированную картину про интеллигентов без реприз и масок, беспомощных в своей рефлексии. Он пошел другим путем, а у нас эта ниша осталась пуста. Кто отважится на такое "теле", почти скучное кино?
Да, я пристрастно и некорректно читала эту книгу. Молодежь -- в кино -- будет с лупой изучать отношения с Тарковским, а меня это вовсе не волнует, во-первых, знаю, во-вторых, надоел "культ Тарковского". И вообще пик "киноцентризма" прошел. И "Курочкой Рябой", сколько ни затрачивай азарта, не угадаешь "русские вопросы" и запросы -- чего этой массе, этому зрителю надо? А ничего не надо, "кроме шоколада". Всегда думал о народе, о признании -- называй это хоть тщеславием, хоть служением, что одно и то же в применении к кино. Объелись "монтажом аттракционов". Я катаюсь на "американских горках" Парамонова, и дух захватывает, названия-то какие: "Русский человек как еврей", "Американец Розанов", "Поэт как буржуа", "Портрет еврея". Это про Эренбурга. Тут и "Солдатка". "Сытное чтение" -- как выражался Лев Толстой. В нью-йоркском журнале "Слово/Word" прошла дискуссия, русскоязычные ученые люди Парамонова за Цветаеву "приложили", обозвали "глотателем пустот" -- "писателем газет". А я уже успела его полюбить и вырезала из "Литгазеты" его интервью с фотографией. Хотела написать трактат "Феминист Парамонов". И вот наконец на лотке во ВГИКе вижу книгу -- последний экземпляр, все расхватали. Покупаю, бегу, предвкушаю.
На титульном листе -- какие-то гвозди, к чему бы? Подвох. Сверху написано -- "символы времени". На задней обложке -- "мастер интеллектуального эпатажа". Неинтересно. Я-то думала, что я одна догадалась. Следите за перипетиями любви. Какая-то Камилла Палья. "Агрессивный глаз -- амбивалентное индивидуальной психики Камиллы Палья". Спасибо за обильные цитаты. Когда я еще прочту эти скандальные "Сексуальные маски"? Свободная мысль плещется где-то там, в "свободном мире". "А у нас..." -- ловлю себя на опостылевшем -- "а-у-насс". Кстати, наезжающие изредка друзья-эмигранты через слово вставляют "у нас в Америке", ну просто удержаться не могут. Нет, Парамонов не из тех. Купил дом и сразу написал, как "у них в Америке" покупают дом. Опять унижение: накал эрудиции таков -- ахнуть не успеешь, школа Шкловского, да вообще профессор. Если был бы приложен "указатель имен" с комментарием, книга распухла бы вдвое. Однако читаю, читаю. Это уж задним числом раскладываю "амбивалентное индивидуальной психики" на краткие миги протеста, злости, унижения и прочие "странности любви". Ну да, как женщине и толковательнице феминизма мне тут много приманок, но ведь про этот окаянный пост-модернизм тоже читаю (а у других -- сколько ни пыталась -- с души воротит от "вторичного сырья"), а тут читаю все подряд, забыв предупреждение: "Не ходи туда, там -- эпатаж". Иной раз, правда, вздрогнешь, будто прорычали из рупора: "Всем прижаться к обочине!" И прижимаюсь. Это уже потом я буду думать: как это сделано, почему мы это читаем, а другое -- ни за что?
Но вот "Солдатка". Тут я подготовлена, и образованности хватит. И что же я вижу? Первая фраза: "У Цветаевой, сдается, легче понять самый трудный текст, чем основополагающий биографический сюжет -- факт ее самоубийства". Вот это трамплин! С какой высшей точки -- трудно понять? Единственное -- не просто понятное, а неизбежное, обязательное. Проще, чем просто смерть. Женская "читающая публика" умирала "в уме своем" вместе с ней и раньше, читая стихи и письма, особенно то, с униженной просьбой о квартире, с напоминанием о заслугах отца. Как она-то жила, зачем дотянула до войны, до Елабуги, до сорока девяти? А потом еще этот елей: "Ах, Марина, давно уже время..." Провокация Парамонова в том и состоит, что он творит свою Цветаеву по-над бытом. "Быт и был -- небытие" -- и тяжелая артиллерия доказательств, переводящая Цветаеву в разряд метафор, языческих чудовищ, чудес, а там уже и сын, и инцест -- не важно уже, коли миф состоялся. Но миф-то голый. Пока ходят вокруг голодные старухи, примерявшие на себя цветаевское "ненавижу -- или не вижу" про быт, завидующие ее выбору -- у самих-то силенок не хватило покончить разом, хотя бы и в сорок девять, из Марины не сделать мифа. "Они живые!" -- хоть Россией назови, хоть Федрой.
Тут я вспомнила слезы Шкловского, и любовь моя к Парамонову претерпела большое испытание. Но можно ли долго сердиться на него, который вдруг говорит по радио: "Курицын -- не птица, Курицын -- птюч". Что такое "птюч", он не знает, в чем и признается. Все остальное знает, а вот "птюч"?..
А собиралась-то я говорить о том, что можно и что нельзя -- не в кино, а у них там, в иной знаковой системе, в райских филологических садах, где Чичиков и Смердяков -- живее всех живых, а Розанов почему-то американец. У них там райская свобода -- для тех, "кто понимает". Нет человека, нет быта -- одни буковки, слова. А бедное наше кино, кроме денег, еще упирается в трагикомическое "Не верю-ю-ю!". "Не верю" -- не смотрю, а Парамонову "не верю" -- но читаю. Вопрос ребром и требует продолжения.