Роль диссидента в истории
- №12, декабрь
- Игорь Золотусский
Я помню, как провожали Володю Войновича. Был декабрь 1980 года. Проводы происходили в мастерской Б.Мессерера на Поварской. Огромная мастерская походила на ангар -- на полу стояли деревянные лавки и столы, а под потолком реял гул голосов, может быть, ста, а может быть, более провожатых.
Булат Окуджава пел, все были возбуждены, а Войнович -- человек с крепкими нервами -- вдруг поднялся со своего места и ушел в другую комнату. Но, не дойдя до нее, разразился рыданиями.
Провожали, как на тот свет. Прощались навсегда.
- Белый аист московский на белое небо взлетел,
Черный аист московский на черную землю спустился,
пел Окуджава, и все понимали, что это не только о Высоцком, которому он посвятил песню, но и о нас.
Несмотря на то что за длинным столом сошлись люди, которые по большей части не знали друг друга, что стук стаканов, возгласы, общий гам были похожи на хор расстроенных скрипок, все чувствовали одно и то же, и это одно и то же было чувством братства.
Сегодня нет Окуджавы, Войнович живет то в Мюнхене, то в Москве (чаще в Мюнхене), многие остальные участники того прощания, слава Богу, живы, но разбрелись кто куда, а чувство братства, охватившее нас тогда, рассеялось в воздухе, как облако, которое согнал с неба ветер.
Теперь каждый живет -- и доживает -- сам по себе: те, кому удалось уже в новое время перебраться на Запад, там и остались, а про эмигрантов третьей волны и говорить не приходится.
Князю Курбскому, когда он бежал из России в Литву, польский король выделил богатые земли и замки. Один из первых диссидентов нашей истории был щедро вознагражден. Третья волна, хоть и не в таких масштабах, повторила судьбу Курбского. Если Бунин (первая волна эмиграции) доживал свою жизнь в бедности, если Куприн от невозможности прокормиться в Париже вынужден был в 1937 (!) году вернуться в СССР, то эмиграция 70-х не голодала и не бедствовала. Ее протест оплачивался, а некоторые из диссидентов обзавелись недвижимостью, счетами в банке и из романтиков превратились в деловых людей.
Я сам присутствовал при разговоре двух весьма известных правозащитников, которые в антракте какого-то конгресса, посвященного положению в России, обсуждали далекую от конгресса тему: почем нынче квартиры и гаражи в Брюсселе и как их выгоднее продать.
Это отчасти объясняет, почему многие из них не вернулись домой. Пожалуй, их дом -- и дома -- был теперь уже на Западе, а не там, откуда они уезжали лет десять-пятнадцать назад.
Другая причина состояла в том, что веры в перемены на родине не было. Точнее всех об этой -- далеко не последней -- причине высказался Георгий Владимов. В романе "Генерал и его армия" один из героев говорит о коммунистах: "Не верь им ни днем, ни ночью, ни зимою, ни летом, ни в дождь, ни в ведро. Не верь им даже тогда, когда они говорят правду".
Поэтому первые приезды были рекогносцировочными. Это была разведка с гарантированной возможностью отойти в тыл, приземлиться на запасном аэродроме. И это был десант, где основным багажом, сброшенным на территории России, являлись книги.
Такой же багаж послал впереди себя Александр Солженицын. Задолго до его возвращения романы, статьи, обличительная публицистика и тома "Красного колеса" начали завоевывание книжного рынка, который в два-три года поглотил все, что вышло из-под пера автора "Архипелага ГУЛАГ".
Не отставали от него и другие. На рынок выбрасывались несмелые юношеские опыты, дневники, отрывки из записных книжек, старые и новые романы, повести и стихи. То, что мгновенно потеряло спрос на Западе, имело неограниченный сбыт в России. Росли и разбухали тиражи, каждая строчка опального в прошлом автора ценилась на вес золота. Да простят меня друзья диссиденты, но иные из них превратились в эти годы в "челноков", которые везли залежалый товар из-за бугра, а туда увозили деньги, которые никогда не теряют спроса.
Пооглядевшись и поняв, что происходит на родине, они оставили мысль о полном возвращении. Теперь их устраивало двойное гражданство, положительное решение "квартирного вопроса" (то есть возврат отобранного когда-то жилья) и лавры "победителей", которыми их увенчала растроганная интеллигенция.
Совсем недавно на презентации собрания сочинений одного из писателей-диссидентов издатель этого собрания назвал автора и поколение, к которому он принадлежал, поколением триумфаторов. Но кого мы победили и по какому случаю должен справляться триумф? Это вопрос, который можно задать не одним диссидентам, но и тем, кто оставался дома и сочувствовал и сопереживал им. Была ли это победа над коммунизмом или победа над собой? Победили ли мы в человеке зверя, сумели ли его сделать чище, светлее? Ведь именно сейчас -- когда реставрация старого режима налицо -- мы поняли, что дело не в смене власти, а в человеке.
Собственно, нам давно это следовало понять.
Читаешь письма Курбского Грозному и думаешь: повлияли ли эти послания, ходившие по Руси в списках, на жестокую царскую власть? Усмирили ли самого Грозного? Нет, конечно. Даже "тишайший" царь Алексей Михайлович был в этой полемике князя и царя на стороне венценосца. Курбский хотел, чтоб царю помогали умные советники, "избранная рада", то есть боярский парламент, но царь хотел править и правил один. И приводил своему оппоненту примеры из мировой истории, когда слабая власть вела к развалу страны.
И все же голос диссидента (а слово это родственно слову "дистанция") доходил и до него. Все-таки был диалог. Но он мог состояться только потому, что сам диссидент находился на недосягаемой для царя территории.
Когда диссидент теряет это преимущество, он перестает быть диссидентом. И влияние его мнения, так веско звучавшего на расстоянии, на дистанции, резко уменьшается в цене. Он -- "пришлый", он -- "оттуда".
Такое недоверие к себе встретили хлынувшие в Россию и сохраняющие свои заграничные паспорта герои сопротивления. Когда им в залах, битком набитых публикой, задавали прямой вопрос: "Вы возвращаетесь?" -- они отвечали: "Мы подумаем".
А время шло, и историческое мгновение, в которое на весы истории будет брошена судьба России, приближалось. Наконец, настало 19 августа 1991 года.
Я далек от мысли, что диссиденты в тот момент могли взять власть и развернуть руль на сто восемьдесят градусов. Но я не сомневаюсь, что они могли оказать давление на тех, кто подхватил ее из рук Горбачева. Конечно, кусочек сыра изо рта глупой вороны попал-таки в рот лисы, но и лиса в тот момент подвержена была страху перед толпой. А кому могла поверить и кого послушаться толпа?
Она могла поверить только "чистым" и послушаться только "чистых". Голос Солженицына, например, мог прозвучать в те минуты для нее, как глас небес.
Но Солженицына не оказалось на месте. Не явились и другие. И мы увидели по телевизору одного Растроповича с автоматом в руках.
Мы не только не увидели Солженицына, но и не услышали его мнения о случившихся событиях. Из Вермонта, гораздо позже, было дано объяснение: пока не закончу "Красное колесо", в Россию не вернусь.
А "красное колесо" набирало обороты, и когда Солженицын спустя четыре года приехал -- и приехал навсегда, -- в России уже снова была советская власть.
Что это было: творческий долг или исторический просчет? Думаю, и то и другое. Но и книга, и приезд, приуроченный к ее окончанию, роковым образом не совпали с ходом истории. Открывшиеся архивы и свобода печати в одночасье превратили капитальный труд Солженицына, вся ценность которого была в обнародовании неизвестных в России документов, касающихся предфевральских (1917 года) и предоктябрьских событий, в анахронизм. Книга эта, как ненужный составу вагон, отошла на запасные пути, а потом в тупик. Похоже, и сам автор оказался в положении этого вагона.
Еще в 1990 году Солженицын прислал для публикации в газетах статью "Как нам обустроить Россию?". В статье было много полезных и здравых мыслей (в частности, насчет местных органов самоуправления), но ее как следует не прочитали. "Демократам" она показалась чересчур консервативной (а они все были революционеры), до народа же она не дошла. Еще и потому, что была доставлена из "прекрасного далека".
Ждали Солженицына, а не его статей.
Что же касается остальных, то о них я уже сказал. Остальные предпочли остаться и издалека наблюдать за тем, что происходит в России. И сейчас они, по существу, наблюдают. Приезжают, дают интервью и отбывают восвояси. Ни их жизнь, ни их взгляд на вещи всерьез никого не интересуют.
Были, безусловно, и исключения. Владимир Максимов и Владимир Буковский (как рассказывал мне Максимов) готовы были пойти на выборы и выиграть их. Но укрепившаяся наверху номенклатура второго и третьего ряда, для которой они являлись неким историческим укором (все же не подличали, в партию не вступали), перекрыла им все пути. Максимову был закрыт доступ в "демократические" газеты и на "демократическое телевидение", а Буковскому просто не выдали российский паспорт. Максимова буквально заставили печататься в "Правде", чтоб окончательно выбить его из кандидатов на роль праведника. Правед-ник печатается в "Правде" -- что может быть отвратительнее!
В открытом письме Елене Боннэр Максимов по этому поводу писал: "Унизительнее просто некуда. Поэтому я решил печататься у того, кто печатает, не ставя передо мной никаких политических или тактических условий. А за свои слова я отвечаю сам". Тот, кто прочтет его последнюю книгу "Самоистребление" (1995), составленную, кстати, из статей в "Правде", поймет, как далеко он видел и как, к несчастью, оказался прав.
Трагедия третьей волны обнаружилась не в эмиграции, а по возвращении на родину. Ни новой власти, ни новому обществу не нужны были люди идеи. Не нужны были рыцари и подвижники. Всех устраивало поголовное согласие с тем, что героическое изжило себя.
Как выразился один махровый циник -- в прошлом певец Лигачева и Раисы Максимовны, а ныне воинствующий "демократ", -- "уровень святости", который предложили нам вчерашние герои, есть уровень глупости и ничего более. При этом он раскрыл свой рыбий рот и рассыпался победоносным хе-хе-хе.
Да, на смену саблезубым тиграм пришли вороватые койоты. На развалинах старого мира выросли еще более уродливые цветы зла. И иные из диссидентов (Синявский, Максимов) не смогли этого пережить. Час трагедии сменился часом фарса, и вдогонку им понеслись не крики горя и вины, а глумливый смех.