Невольник чествования
- №6, июнь
- Вячеслав Глазычев
В атмосфере позднего застоя, когда казалось, что потолок в комнате вот-вот вдавит голову в плечи, чтение русской мемуаристики было недурственным успокоительным средством, и как-то я натолкнулся (слово чести -- никак не могу найти листок с выпиской) на брошенную между делом фразу малоизвестного воспоминателя путешествия своего на юг. Фразу помню наизусть: "На постоялом дворе встретил поэта Пушкина. Пять часов кряду языком простучали".
Логика устроителей юбилея прозрачна, как слеза: всколыхнуть, воззвать припасть, вовлечь, эксплуатнуть сердечные порывы из лучших побуждений. Неизбежность фиаско столь же очевидна.
Помнится, мне лет пятнадцать понадобилось прожить после окончания школы, чтобы взяться за чтение Пушкина. Любопытно, сколько потребуется для этого нынешним школьникам?
Подозреваю -- больше.
Юбилеймейкеры об этом позаботятся.
С чего вообще начали золочение и лакировку А.С.?
Речи по случаю открытия опекушинского монумента в 1880 году уже венчали довольно долгий процесс обнаружения наново поэта, которого с легкой руки бедного юноши Писарева столь активно поносил разночинный сброд.
Написал и понял: да не было никакого возвращения к А.С. Было возвращение к восторженности Белинского, заменявшего нехватку точных слов протяженным цитированием и пассами внушения: только гляньте, как все это замечательно! А потом изготовили однотомники и издания для детей с картинками и вволокли А.С. в душную атмосферу классических гимназий. Тех самых гимназий, которые только ошалевшие от советских десятилетий мемуаристы вспоминали с нежностью, хотя описывали достаточно жестко.
Кстати, помнится мне, что при "разборе" полагалось осуждать эгоизм Онегина, сожалеть о том, что он (кажется, на пару с Чацким и Базаровым) "лишний", удивляться тому, что равнодушный к прелестям провинциальной глупышки герой падает к ногам светской дамы, -- впрочем, отважная наша учительница рискнула не обойти вниманием пассаж о ножках, чем вызвала смущенное к себе уважение... Опекушин только еще дорабатывал глиняную модель памятника, когда нежные звуки "Евгения Онегина" пера П.И.Чайковского обозначили собой рождение русского варианта подлинного масскульта. Музыка местами прелестна -- не в ней дело. Гораздо интереснее трансформация, которую претерпел журчащий ручеек единственного в своем роде "романа" по мере превращения в либретто. С фабулой все в порядке. Ушло, как вы помните, все "второстепенное": отступления, по объему сравнимые с "основным" текстом, а по шарму значительно его превосходящие ("Возок несется по ухабам..." чего стоит!). Натуральным образом испарилась ирония, так что горьковато-сожалеющая клоунада с Ленским и Оленькой обернулась сладкими слюнями, а Татьяна, лишенная эротического сна, освобожденная от Ричардсонова капитала чувствительности, обернулась занудной клушей. Именно либреттированный А.С. с тех пор стал национальным поэтом. В самом деле, "Цыганы" с их вариацией на тему Шекспира известны, скорее, как оперные "Цыгане", "Пиковую даму" в редакции Модеста Ильича уже отчаянно трудно отъединить от музыки П.И. и читать без нее в ушах, о "Мазепе" и говорить нечего.
Впрочем, даже и в этом редуцированном виде наблюдается последовательное отжатие все более сладкого сока: "Борис Годунов" Мусоргского (1872), на редкость конгениальный пушкинской драме, всегда был куда как менее популярен, чем "Руслан и Людмила", а "Каменный гость" Даргомыжского, отредактированный после смерти композитора (1869) Кюи и Римским-Корсаковым, если не ошибаюсь, так и не преодолел формат концертного исполнения.
Однако же доконали А.С. романсы. Попробуйте-ка отслоить "Я помню чудное мгновенье..." от слащавого послевкусия музыки! А ведь романс тем и отличался от оперы, что его полагалось петь в гостиных, от чего так страдали иные из героев Чехова. Пушкина разромансили до такой степени, что и впрямь он стал "наше все". Вроде как были "всем" семь слоников на полке, что над диваном, исполнявшие в нищем советском быте обязанность произведений искусства.
Вот и заметьте: понадобились западные режиссеры и художники вкупе с Белградской оперой, чтобы сделать "Бориса Годунова" блистательным сегодняшним аудиовизуальным действом. У нас это сделать на порядок труднее. Поди, стряхни паутину, налипшую на "Сказку о царе Салтане" со времен Римского-Корсакова. Да ведь еще и племя пушкиноведов служит цербером при тени А.С., любое поползновение читать Пушкина самостоятельно воспринимая как повтор Дантесова выстрела. Довольно припомнить, какой шабаш был в свое время поднят вокруг восхитительного фильма Андрея Хржановского -- того, где оживлены единственно собственные пушкинские рисунки на полях и его же строки! Один разговор с государем чего стоит! Или "Мчатся тучи..." -- в косом дожде стремительных строк! Так уж как-то было устроено: мало того что Пушкина "проходили", проходили, да так и прохаживались по строфам, вырабатывая аллергию к самому имени бедного поэта, но ведь к тому же старательно избирали у А.С. все больше вещицы наименее удачные. "Как ныне сбирается..." так себе сочинение, прямо скажем, не многим лучше лермонтовского "Бородина", что тоже не подарок: смешались в кучу конилюди... Равно и "Полтава" -- в свое время потребовалось прочесть восхищенный анализ пушкинской раскадровки у Эйзенштейна, чтобы вместе с ним кое-чему изумиться, а так ведь и впрямь без всякого кокетства сам автор отмахивался позже от барабанной поэмы.
Не лишено мрачной забавности то обстоятельство, что генеральный издатель юбилейного пушкинского издания 37-го так был уверен, что читается один только оперно-романсовый Пушкин, пролистывается лицейский, ну, может, еще "Капитанская дочка" да прочие повести Белкина, что ничтоже сумняшеся включил туда полемику с Радищевым по поводу "путешествия", прямо обвинявшую Радищева в идеологически выдержанном вранье. Знал ведь, что читать не будут...
Открою-ка "Советский энциклопедический словарь". Чем там завершали?
"...Гуманизм, гражданственность, пафос истины, реализм, народность, историзм утверждены П. в качестве главных традиций рус. лит-ры".
А между тем все ведь правда о Пушкине. Почти все. Но как до нее продраться тому, кто не приучен читать собственными глазами?
По-своему пробовал помочь Михаил Козаков, ставивший и читавший Пушкина на телевидении. По-своему, куда серьезнее, чем Набоков, трудился Юрий Михайлович Лотман, но его замечательный комментарий к "Онегину", справно компенсирующий внимательному читателю разрыв исторического времени, все же превратился во вполне самостоятельную книгу. Ну вот, скажем: "Поведение Онегина неопровержимо свидетельствует, что автор хотел его сделать убийцей поневоле. И для П., и для читателей романа, знакомых с дуэлью не понаслышке, было очевидно, что тот, кто желает безусловной смерти противника, не стреляет с ходу, с дальней дистанции и под отвлекающим внимание дулом чужого пистолета, а, идя на риск, дает по себе выстрелить, требует противника к барьеру и с короткой дистанции расстреливает его как неподвижную мишень". Чудо как хорошо пояснено, но пока со вниманием читаешь, роман из памяти выветривается напрочь.
Вот выстрел прозвучал. Уж "Выстрел" был написан.
Специалисты знают все, но где и как заурядному любителю словесности с историей пополам проникнуть в драматизм издательской работы А.С.? Государь как персональный цензор -- это, разумеется, не худший вариант, но зато насколько жёсток воротник парадного мундира. А ведь Пушкин-рецензент интересен чрезвычайно: что отбирал и что отбрасывал? Что привлекало его в таком чудовищно нерусском типе ума, как у Стерна? Как Америка будоражила его воображение! А еще есть человек Пушкин, распятый на кресте, образованном честью (был бы -- отвечал -- на Сенатской площади) и лояльностью к государю. И еще был второй -- после Карамзина -- русский интеллектуал, зарабатывавший пером и издательской работой, вырвавший литературу из жанра "занятие" и переведший ее в профессию. В интеллектуальном отношении ушедший далеко -- до полной утраты контакта -- от тех, с кем связывала ностальгия по лицейской идиллии. Был человек, рвавшийся посмотреть большой мир за кордоном и вынужденный заменять тот мир одними его тенями в Тавриде и на Кавказе. Был стареющий (ведь в ту пору 35 считались порогом старости) человек, со дня на день утрачивавший внутреннюю потребность в стихосложении, начинавший какие-то кусочки и бросавший их с явным неудовольствием... Прозаик для своего времени первоклассный (явственны отзвуки Мериме, ну и что?), в России равных себе не имевший, и тем не менее в его прозе ощущается ведь некая, что ли, необязательность: мог написать, мог и не писать. "Дубровского" иль "Пиковую даму" уж точно мог и не писать -- так именно потому их и олибреттили!
История пугачевского бунта показалась спасением -- в "Русском архиве" как-то наткнулся на письмецо Александра Христофоровича Бенкендорфа Николаю Александровичу Полевому, где граф с чрезвычайной любезностью разъяснял, что никак не можно сейчас предоставить искателю возможность работать в архиве, ибо там уже трудится господин Пушкин и нельзя допустить, чтобы двое столь известных литераторов толклись, мешая один другому. И все же долго он бы такой работы не выдержал -- не тот темперамент. Чудеса иногда случаются, но редко. Чтение позднего Пушкина заставляет подозревать, что он себя пережег, а известные обстоятельства были лишь отягощающим клубком поводов. Никому не дано безнаказанно совершить чудо Болдинской осени. А.С. невнятно хотел смерти, несмотря на любовь к жене и детям, вопреки знанию про свою исключительность, и смерть не заставила себя ждать. В том же, что Николай Павлович поддержит семью, Пушкин не сомневался -- слишком много их связывало -- цензора и сочинителя -- с памятной обоим встречи во время коронации в Москве.
Арзамасец Филипп Филиппович Вигель, язвительный умница, о Пушкине не сказал худого слова. Ныне немодный, но от того не менее великолепный Владимир Владимирович Маяковский был разборчив в выборе и с Пушкиным мерялся ростом. Даниила Ивановича Хармса, как вы помните, рвало от святотатственного юбилейства А.С. в 37-м достопамятном году. В 99-м А.С. уже заляпан комочками жевательной резинки, каковую, как известно, чрезвычайно трудно и противно отдирать от любой поверхности. От бронзовой тоже.