Несвязное
- №6, июнь
- Александр Володин
Александр Володин |
А кто эти?
Неполноценные писатели, временно известные публицисты, вдруг ненадолго вспыхнувшие недостоверной талантливостью? Неэрудированные, не по возрасту возбудимые, быстро устающие, а то и пьющие. Они просто не до конца смяты временем и успели осветить вокруг себя лишь небольшое пространство.
Достоевский сказал...
Все говорят, что Достоевский сказал: "Красота спасет мир". Я думал, это он -- в исступлении, в горячке. Но однажды я понял, что -- нет.
В полевом госпитале под Ржевом молодая женщина хирург удаляла мне осколок из легкого. Но для общей анестезии чего-то почему-то не было. И молодая женщина, почти смущаясь, сказала: "Вы кричите, стоните -- это ничего, но вам будет легче". И, однако, я ни разу не закричал, не застонал. Когда мука кончилась, она сказала: "Ну, вы феномен, даже не стонали!" А я кое-как пролепетал: "А я смотрел на ваши руки". У нее рукава халатика были закатаны до локтей. Ну, а дальше резиновые перчатки. Но -- руки ее! Прекрасные, белые руки ее!..
Правда, она была, наверное, начинающая, и осколок все же остался. Я теперь вижу его на экране рентгена. Мы с ним подружились. И вот я понимаю Достоевского. "Красота спасет мир!" Но потом, нескоро, нескоро... Может быть, никогда.
...Которые жили плохо
Написал киносценарий о человеке, который жил плохо. Как я жил тогда.
Этот сценарий понравился очень хорошему режиссеру Ролану Быкову, который тогда как раз тоже жил плохо и поэтому именно об этом и хотел снять фильм.
Но оказалось, что для Госкино такой фильм -- о человеке, который жил плохо, -- не нужен. А нужен фильм о человеке, который жил хорошо.
Чтобы переделать фильм таким образом, Быков, который тогда снимал картину в Ялте, попросил как можно скорей вылететь к нему.
И я вылетел.
У этого человека необыкновенно яркая фантазия. И он рассказал мне, что надо переделать сценарий, чтобы он был о том же самом и стал даже лучше, чем прежде. Я тоже заволновался возможностью переделать сценарий так, чтобы он устроил Госкино и все-таки оставался о том же самом.
Прежде чем сесть за работу, я решил зайти в парк. Все-таки Ялта. Спустился по шоссе, дошел до Дома творчества "Актер", где я был много лет назад. До сетчатой изгороди, за которой внизу были корпуса для отдыхающих, а еще ниже -- море. Некогда я провел здесь двадцать четыре дня весной, в мае. Некогда я прошел с чемоданом в эти ворота, спустился по витой дорожке и остановился. Белое, сладкое, душное кружилось над моей головой. Это были глицинии. Внизу что-то слабо гремело. Это было море. Я был посередине всего этого -- не стоял, а висел, плыл посередине всего этого. Счастье еще не началось. Было предчувствие счастья, предупреждение о том, что с этого мгновения начинается совсем иная жизнь.
Двадцать четыре дня я взлетал и сбегал вниз по этим витым дорожкам, лежал на горячей гальке, переговаривался с людьми, которых, казалось, не забыть до конца жизни. А забыл.
Но вошел -- как все изменилось. Главный, царственный корпус пооблез. А за ним -- что это? Сколоченный кое-как забор. Прямо перед окнами первого этажа. Как же люди спускаются к морю? Я свернул по дорожке вниз, к беседке,-- беседки нет. Забор серый, трухлявый -- фанера, дранка, просто ржавые сетки кроватей с грязной ватой в ячейках. Колючая проволока. Заглянул в щель забора -- все до самого моря разрыто. Земляные всхолмья, груды битого кирпича, и на всем что-то тряпичное, мусорное, истлевшее. Вот калитка к округлому, затененному зарослью спуску к морю. Однажды я остановился там и сказал себе: запомни это. Камни, из которых сложена стена, эту заросль, эту минуту. Надо запомнить навсегда. И забыл.
Навстречу мне брел человек с серым мятым лицом и во всем помятом, осеннем. Я спросил его:
-- Здесь сейчас живут? Кто-нибудь?
-- А как же. Человек двести.
-- А это, -- показал я, -- давно уже?
-- Лет десять -- стройка века.
Шутка тоже многолетней давности.
Здесь я жил, когда молодость уже прошла. И война была давно позади. Так значит с тех пор и еще одна жизнь прошла? Когда я уже мог быть счастливым?.. И не стал!
Я пошел в город и в кассе аэрофлота купил билет обратно домой, где тоже жили плохо.
Секунда...
Запрещали мой сценарий. А Михаилу Ильичу Ромму он очень нравился. И вот он привел в Министерство кинематографии весь художественный совет объединения. Писателей, режиссеров, операторов, композитора, художника -- человек десять. Естественно, Элема Климова (не забываю тебя, дорогой мой), помню "короля русской новеллы" тех времен Сергея Антонова, композитором предполагаемой картины был Шнитке.
Совещание вел Дымшиц (не помню как звать). Но в ходе разговора худсовет размазал его по стенке.
Тогда Дымшиц (не помню как звать) сказал: "Меня тут на пять минут вызывают. (Телефон действительно звякнул.) Я тут же вернусь и подпишу разрешение".
Но -- Ромм: "Так оно готово, мы его привезли. Вы только подпишите -- секунда! -- и идите, и мы свободны".
Но -- Дымшиц: "Да я же на пять минут, вот вернусь и подпишу".
Но -- Ромм: "Да это же секунда -- подписать! И вы тоже свободны. Все свободны".
Но -- Дымшиц: "Вы что, мне не верите?"
Но -- Ромм, укоризненно: "О чем вы, NN?.." (Забыл, как звать.)
И Дымшиц! Подписал! И мы с победой разошлись по домам.
А сценарий все же запретили. До следующего обсуждения.
Алтарь любви
Пьесы у меня к тому времени уже запрещали намертво. Олег Ефремов от театра "Современник" носил их в Московское управление культуры. Но в ответ: "Нам этого не показывали, мы этого не читали". Куда податься? В кино? А там -- "Малокартины". Распоряжение Сталина: "Картин должно быть мало, но только хорошие". И картин стало мало, но только плохие.
Я думаю, может быть, детское что-либо? Я же учителем в деревне был. Стал все же ходить по школам. Ну -- учителя учат, ученики учатся. Учителя тогда еще получали зарплату, а ученики еще не знали голодных обмороков. Как вдруг в одной школе на стенке объявление: "Красные следопыты! Ищем пионера, который был в первой пионерской организации нашего города". И вдруг что-то зашевелилось внутри...
Девочка, в классе, может быть, пятом, влюблена в старшего пионервожатого. (Неточно -- любит!) И вот в сердечке ее (неверно -- в Сердце!) воспламенилось желание возложить на алтарь своей любви первого пионера. И она отправилась по квартирам, по улицам и дворам.
Но вот что главное! Не нашла!
Так я написал. Грустно, но что делать! Жизнь грустна.
Однако режиссеры Александр Митта и Ролан Быков стали уговаривать меня, чтобы я все же дал Ролану финальный монолог. Вот тут я отказался наотрез. Дело в том, что некогда меня с позором исключили из пионеров. Под барабанный бой и сиплые крики горна выдворили из лагеря. И что же теперь: "Кто шагает дружно в ряд? Пионерский наш отряд!"? "Будь готов! Всегда готов! Как Гагарин и Титов!"?
Но Митта и Быков заперли меня в комнатке редактора Наташи Лозинской и сказали: "Пока не напишешь -- не выпустим". И вот сижу, и тошно мне. Стучу в дверь. "Я пить хочу!" Дали стакан газированной воды. И опять сижу, и тошно мне. И опять стучу в дверь. "Я есть хочу!" Дали два бутерброда. Что делать, надо попытаться. И ведь допытался!
На торжественный сбор явились немолодые, но подлинные первые пионеры. А у любящей девочки ничего такого нет. Лишь отец ее дружка, по профессии трубач, но который, по правде, и пионером-то никогда не был. Хотя в детстве на него произвел впечатление какой-то эффектный горнист... И вот Ролан взбирается на сцену и произносит возбужденную сбивчивую речь. И подносит к губам школьный горн. И зазвучала мелодия (знаменитого саксофониста), не имеющая никакого отношения к пионерскому сбору. Мелодия о том, что творилось в сердечке (в Сердце!) девочки с ее невзрослой мечтой о несбыточном. Мелодия о незамечаемых нами мимолетностях жизни. Она слышна была и на школьном дворе, и на улице, и дальше, дальше...