Детский страх
- №7, июль
- В. Черных
Mое детство, до шести лет, прошло в военных городках.
После учений в казармы возвращались батальоны. Мощь сотен мужских ног, впечатывающих шаг в асфальт, оставляла ощущение силы. Винтовки с примкнутыми трехгранными штыками казались огромными. Трехгранный штык только для убийства -- проткнуть человека. Функционально такой штык больше ни к чему не пригоден. И от этого кажется еще страшнее.
Я хорошо запомнил начало войны. Днем мы отсиживались в амбарах, потому что немецкие самолеты непрерывно обстреливали и бомбили отступающие колонны. Мы -- это дети и жены командиров нашего полка. Ночью мать сажала моего двухлетнего брата и таких же маленьких на телегу. Мне шесть лет, я, вероятно, считался большим, поэтому шел за телегой, рядом шли отступающие красноармейцы. И вдруг обгоняющие нас лейтенант с тремя красноармейцами не высаживают, а почти выбрасывают детей из телеги, женщины пытаются сопротивляться, их отталкивают прикладами, мать цепляется за лошадь, лейтенант бьет ее по рукам рукояткой нагана. Красноармейцы и лейтенант заскакивают на телегу и, нахлестывая лошадь, мгновенно скрываются в темноте.
Наверное, это был мой первый большой страх. Полная беспомощность перед взрослыми сильными мужчинами. Еще два дня назад они были такими ласковыми с нами, детьми, и почтительными с матерью, женой комиссара полка. Утром я узнал новое слово -- окружение. Мы шли к деду в Псковскую область по уже оккупированным районам. Мать выбирала окольные дороги. Через несколько дней мы вышли на шоссе, и мать сказала:
-- Теперь уже скоро. Осталось десять километров.
Немецкая машина пронеслась мимо, веселые немецкие солдаты что-то прокричали нам и даже помахали руками, и моя мать из вежливости тоже помахала. Машина тут же притормозила и начала подавать назад. Я обрадовался, предположив, что солдаты решили нас подвести. Их было шестеро. Двое из кабины и четверо из кузова. Они молча рассматривали мать. Наверное, было что рассматривать. В полной женской силе в свои двадцать пять лет мать была красива и соблазнительна. У меня сохранились ее предвоенные фотографии.
Солдаты начали ее затаскивать в кузов. Затаскивали четверо. Им пытались помочь те двое, что вышли из кабины. Мать молча выворачивалась, я вцепился в ее юбку, но меня отшвырнули.
Мимо прошмыгнули старик со старухой.
-- Помогите, ради Бога! -- крикнула мать.
Но старик тут же свернул в кустарник и побежал так ходко, что старуха, едва поспевая за ним, все приговаривала:
-- Ой, обожди! Ой, обожди!
Это был второй мой страх. Страх остаться одному. Я не знал, куда идти. Брат еще ничего не понимал, я понимал не намного больше. Я почему-то лег и закрыл ладонями глаза. Мне сразу захотелось спать. Я был почти уверен: проснусь и никаких солдат не будет, а мать скажет:
-- Отдохнул? Пойдем. Осталось совсем немного.
И тут показалась линейка. Так в Псковской области называют легковую телегу на двоих, но при необходимости в ней могут разместиться и четверо.
В линейке тоже сидел старик, как потом я узнал, ему было около сорока. Местный ветеринар. Он знал мать еще девочкой. Он остановил лошадь, посадил в линейку меня и брата и взял мать за руку. Один из солдат попытался его оттолкнуть, но ветеринар прикрикнул на него. Наверное, сработала привычная немецкая дисциплина, если кричит, значит, имеет на это право. И мать отпустили. Теперь, когда несколько мужиков пристают к одинокой женщине и никому не хочется связываться с пьянью, я всегда вспоминаю того ветеринара...
Но после этого случая я стал патологически бояться немцев. Я понимаю детей, которые истерически боятся собак, если собака покусала их хотя бы один раз. Ребенок, испытав полную беспомощность перед более сильным, становится трусливым. Мать привела нас с братом в Красногородск к своей старшей сестре, у которой сразу собрались еще пять ее сестер -- у моего деда было шесть дочерей. Так мы и стали жить огромной семьей.
Может быть, мой страх и прошел бы, вокруг были взрослые, которые могли защитить. Но они не могли меня защитить от случая.
Вдоль Красногородска текла река Синяя. Наши предки придумывали простые названия. Когда-то деревню назвали Красной, а реку Синей, дед жил в деревне Курцево, рядом была деревня Блины.
Дом, где мы жили, стоял на берегу Синей. Речка мелкая, сейчас она вообще заросла и обмелела. Я стоял по пояс в воде, вылавливал мелкие бревна и прибивал их к берегу, в хозяйстве все пригодится, мне хотелось, чтобы меня похвалили. И вдруг я услышал автоматную очередь. Пули плюхались буквально в метре от меня. У окна больницы, поэтому наша улица называлась Больничной, как и сейчас, стоял офицер и стрелял по мне из автомата.
Когда я прибежал домой, офицер был уже во дворе и выговаривал моей матери: все, что плывет по реке, принадлежит Германии, дети должны понимать, что воровать нехорошо, за воровство надо наказывать.
Не думаю, что офицер хотел попасть в меня, с пятидесяти метров попасть нетрудно, но немцы, вероятно, рассчитывали обосноваться в России надолго и не упускали случая провести воспитательную акцию устрашения.
С этих пор, если мне навстречу шел немецкий офицер, я или бежал обратно, или прятался в ближайших палисадниках. Мне казалось, что офицер передумает и убьет меня.
Но стало еще страшнее, когда однажды ночью в дом вошли немцы: двое офицеров и несколько солдат. После обыска мать и двух ее сестер, моих теток, арестовали. Вначале их посадили в здание средней школы, окна которой заколотили досками, а через две недели увезли в концлагерь в Латвию.
Это был неслучайный арест. Сегодня существуют две версии. Одна -- партизаны пытались создать подпольную организацию. Другая -- немцы, понимая, что подполье может возникнуть, сами все организовали. Собрали молодежь, распределили задания. Мать с сестрами должны были отравить молоко на маслозаводе. Вечером они получили эти задания, а ночью их арестовали.
Старшая сестра написала слезное письмо в гестапо. Суть его была в следующем: отпустите моих сестер, мы пострадали от советской власти, наш отец был раскулачен и сослан в Сибирь, а против немецкой власти мы ничего не имеем.
Насчет отца, моего деда, все было правдой. Дед не хотел записываться в колхоз. И на собрании, где уговаривали объединиться и каждому, кто вступал, выдавали по куску хозяйственного мыла, дед поругался с председателем сельсовета и запустил в него этим самым куском. Его объявили подкулачником и отправили в Сибирь, в какую область я не знаю, потому что по дороге он сбежал, вернулся в деревню и стал работать конюхом в колхозе. Но голосовать на выборы не ходил, его в списках не было, а моей матери как дочери подкулачника запретили поступать во все учебные заведения. Но как-то подделали документы, и ей удалось поступить в педагогическое училище. Всю учебу боялась, что подделка документов раскроется. Она мне рассказывала, что страх не прошел, даже когда вышла замуж за моего отца. Тогда он был политруком, а очень скоро стал комиссаром полка.
Если по наследству передаются способности, черты характера, болезни, то, может быть, передается и страх. Может быть, мой страх перед немцами был продолжением детских страхов матери перед своими.
Мать и одна из теток вернулись из концлагеря в 1944 году, когда наши войска освободили Латвию или, как говорят сегодня мои латышские коллеги, вновь оккупировали.
Немцы так поспешно отступали, что гестапо в Красногородске оставило все свои архивы, которые, естественно, сотрудники НКВД внимательно изучили и нашли письмо с просьбой отпустить сестер, потому что семья пострадала от советской власти. Теперь на допросы мать и тетку уже вызывали свои.
-- Значит, вы пострадали от советской власти и просили снисхождения за это от оккупантов?
Тетка на одном из допросов послала следователя лагерным матом, и ее снова посадили, теперь уже свои. Правда, через два месяца выпустили. Мать не посадили, но не разрешили работать учительницей. И я снова боялся, а вдруг мать арестуют. Я не задавал даже себе вопроса: а за что? Вокруг арестовывали многих. За отца платили мизерную пенсию, он считался пропавшим без вести. Только через два года мать нашла одного из сослуживцев отца, который подтвердил, что комиссар полка Черных Константин Григорьевич погиб 22 июня 1941 года в первые четыре часа войны, отбив с группой красноармейцев несколько атак немцев.
Потом началась хоть и нищая, но нормальная жизнь. Стала забываться оккупация, только по ночам по-прежнему меня мучили кошмары. В меня стреляли, закрывали в школе с заколоченными окнами, бросали в кузов машины и куда-то везли. Я пытался убежать, но ноги почему-то становились тяжелыми, и я не мог сдвинуться с места. Я стал заниматься боксом, ввязывался во все драки, сегодня таких называют крутыми, но наступала ночь, и я снова и снова убегал и не мог убежать, ночью я оставался один на один со своим глубоко внедрившимся страхом.
Военные кошмары прошли внезапно в 1954 году. Я после окончания ФЗУ работал в Риге на судоремонтном заводе. И однажды на улице я увидел двух немецких офицеров. В армии ГДР прусскую военную форму оставили практически без изменений. На плечах у них были витые серебристые погоны, а в руках абсолютно одинаковые желтые кожаные портфели. Я тогда позавидовал, что у них такие портфели. В школе у меня не было портфеля, я носил учебники, стянув их ремнем. Офицеры были не намного старше меня, высокие, но узкоплечие и довольно хиловатые. А у меня был уже достаточный опыт драк, я мгновенно оценил их физические возможности и понял: с такими, даже двумя, я справлюсь.
Все произошло в какие-то две-три секунды. Когда я поравнялся с ними, моя правая впечаталась в солнечное сплетение крайнего, левым крюком я добавил в челюсть. Офицер сел на попу, но портфель не выпустил. Второй офицер, тоже не выпуская портфель, пытался отбиться одной правой, я свалил его простейшим приемом прямой левой в челюсть и правым крюком в висок. И пошел к своей автобусной остановке.
Двое суток мужчины в серых костюмах наводили справки на автобусных остановках в Вецмилгрависе, где был судоремонтный завод, о парне, давая почти точное мое описание, но таких, как я, на заводе была не одна сотня: смоленских, псковских, новгородских.
И кошмары прошли почти буквально на следующую ночь. Но военные сны исчезли окончательно, только когда я стал служить в армии. В снах у меня иногда оказывалось оружие, чаще всего немецкий автомат "Шмайсер". Я нажимал на спусковой крючок, но автомат никогда не стрелял. Однако после того, как у меня в руках оказался реальный автомат и я увидел реально пробитые мною мишени, эти кошмары прошли окончательно. В подсознании, наверное, установилось равновесие, я уже могу не убегать, оружие у меня обязательно выстрелит.
Теперь, после смерти моей матери, меня, может быть, лучше всех и меня самого знает моя жена. Она считает, что основная доминанта моего характера -- агрессия. Я всегда предполагаю самое худшее, всегда готов к отражению воображаемого нападения. И отвечаю на каждый выпад против себя. С возрастом я не стал мудрее: не прощаю даже мелких и глупых обид, я все еще не могу забыть своего детского бессилия и поэтому всегда готов не только защищаться, но и нападать.
Мои ровесники, которые во время последней большой войны были детьми, становятся стариками. Старики всегда считались мудрыми. Но в хрониках происшествий я каждый день читаю, как старики устраивают драки, убивают друг друга, а еще страшнее, когда старик вдруг убивает старуху, потому что она его обозвала непотребным словом. Я думаю, мы часто переоцениваем агрессивность молодых и недооцениваем агрессии стариков, стоит посмотреть на старческую ярость на митингах. Но я-то знаю, что этим старикам в войну было по пять-шесть лет, и в них глубоко запрятаны детские страхи и унижения. Может быть, не все они пережили оккупацию, как я, но у всех было тяжелое детство. А самый даже очень глубоко запрятанный страх, боязнь, что снова унизят, часто становится смертельно опасным. Старики, как и дети, тоже бессильны в своей немощи, но в отличие от детей им уже нечего терять.
Но старики моего поколения сегодня занимают самые высокие государственные посты. По сути, они руководят государством. В моем поколении много замечательных черт, например, выживаемость при любых условиях, упорство и способность не только к защите, но и, если необходим, к нападению. Единственное, что в нас не воспитали в детстве, это способность к компромиссам и переговорам. Да и условий для компромиссов не было, а вести переговоры всегда считалось слабостью.