Жорж Нива: «Попугаи в коммунальной пустоте»
- №2, февраль
- В. Божович
Прежде всего это разгул снега, разгул черного и белого. Сугробы, скрип снега под колесами машин, под ногами, под сапогами палачей. Снег падает, как манна небесная в пустыне на евреев. Он падает на русских евреев, на всю Россию, на весь мир. "Мело, мело по всей земле". Снег и человеческие рожи занимают все пространство экрана, экрана, который не терпит пустоты, который заполняется и раздувается, как суфле. Огромная Россия не любит пустоты, она любит концентрацию, концентрационные лагеря, коммунальные квартиры, набитые людьми, тюрьмы, забитые до отказа. Квартира генерала-хирурга Кленского, приютившего родственников-евреев, -- это какой-то древний вертеп, напичканный всевозможными вещами, чучелами птиц, самоварами, парующими, как турецкие бани, позолоченными украшениями, гимнастическими снарядами, а главное -- человеческими существами: здесь старая полубезумная мамаша, две нахальные девчонки -- кузины или вовсе дальние родственницы, маленький Алексей -- хрупкий заморыш, немного клоун, немного Пиноккио, молча наблюдающий за падением отца, здесь соседи, доносчики, подручные Берии -- все это сожительствует, слипшись в какое-то человеческое месиво, в мире без горизонта, без свободного пространства, без свободного дыхания. Обоняние и осязание все время соучаствуют в этом черно-белом кино. Кипящие чайники, самовары, утюги без конца извергают пар, как паровозы на ослепительных пейзажах России. Эта великолепная диалектика наполненности и пустоты выражена через сочетание белого и черного, генерала-колосса и его фитюльки-сына, который колеблется и скользит на роликовых коньках сквозь пандемониум родового обиталища. И не только пары, гнилостные запахи, скрипы, но также звуки испускаемых кишечных газов, бесчисленные плевки, тявканье, постанывания, весь этот непристойный и одуряющий шум жизни заполняет чувственное пространство фильма, готового лопнуть от перенасыщения. Здесь есть все, кроме цвета. Что-то вроде совместной русской бани, где все обливаются потом столько же от удовольствия, сколько и со страху. Русская парилка, где перемешиваются страхи и необычайная русская сопротивляемость несчастью, -- все это под неистовые ритмы пронзительной и дьявольски зажигательной цыганской музыки. Аккордеон растягивает мотив русского счастья, счастья в несчастье, счастливой истерики, рагу из фольклорных тем с приправой свинства.
Это шаманский фильм, в котором зритель чувствует, как им овладевают злые духи. Какой-то водуистский славяно-еврейский шабаш гуляет среди русской ночи, а на рассвете от него остается только несколько живых ошметков на изгаженном снегу. Ты выходишь после просмотра отравленным, загипнотизированным, травмированным, ошеломленным, с желанием крикнуть: "Хрусталев, валидола!"
Булгаков написал великую сталинскую фантазию, в которой доверил Сатане роль спасителя. Здесь перед нами тоже великая сталинская фантазия, но более вязкая, прилипчивая, сталинский кич проникает в самую глубь души, и наихудшие похабства и пытки ГУЛАГа становятся составляющими сатанинского сталинского культа. И когда мы увидим, как всемогущего генерала, впавшего в немилость по причине антикосмополитической кампании и уже замененного двойником, отправляют в лагерь, как его насилуют уголовники, специально помещенные вместе с ним в фургон с надписью "Советское шампанское", как затем эмиссары Берии отыщут генерала, чтобы вернуть его в Москву, потому что Великий Учитель подыхает, мы уже не будем удивляться этой жестокой сказке -- с разорванным анусом, получивший свободу генерал первым делом начнет ерзать по снегу и, слепив себе из снега небольшой холмик, усядется на этот импровизированный и облегчающий страдания ледник. Все чудовищно, но все дано в затягивающем ритме волшебной или, лучше сказать, колдовской сказки. Мачеха Россия ласкает, пытает, убивает, насилует и коронует, она на все имеет право, жизнь продолжается и торжествует. Машина Хрусталева, принадлежащая Берии и дающая заглавие фильму, -- это также и тройка Гоголя, которой дают дорогу удивленные народы, и повозка на Соловках, запряженная заключенными, которые "в случае нужды выполняли роль лошадей", как об этом повествует Олег Волков в своей книге о первом советском концлагере. Тот лагерь был еще, если можно так выразиться, благородным, тогда как в 1953 году мы присутствуем при апогее сталинской империи, при апогее ГУЛАГа, где, в интерпретации Германа, все происходит в ритме цыганского романса.
Идет 1953 год, дело "убийц в белых халатах" начинается под звуки фанфар. В школьном дворе, где играет Алеша Кленский, на еврейского мальчишку наваливается куча-мала сверстников, кричащих: "А ты читал статью в "Красной звезде"?" Статью против сионистов, читай -- евреев. За солидарность с юными антисемитами отец-генерал дает сыну пощечину. А что за генерал! Настоящий богатырь эротических сказок, колосс размерами с трехстворчатый шкаф, всегда на бегу, перепрыгивающий препятствия, опрокидывающий медсестричек, ведущий победным маршем обходы госпиталя, словно возникшего из психоделических грез, где армия маленьких стульчиков сопровождает сумасшедшего велосипедиста и где генерал обращает к психопату вопрос: "Смерть, это вы?" Снег падает, как лепестки сирени, а госпитальный оркестр увлеченно играет на кухне, превращенной облаками пара в логово Полифема. Дирижер плачет; генерал Кленский, проводит операцию на мозге, и вот уже он проносится, как ураган, чтобы запереться с какой-то санитаркой. Эротизм, захлестывающий экран, -- это элемент лиризма. Две девчушки подглядывают за мастурбирующим Алексеем и дразнят, обещая рассказать учительнице, что он "делал с пипкой"; учительница литературы, девственная и тучная, пытается заиметь ребенка от генерала, который прячется у нее от подручных Берии. И опять пар, он заполняет экран, он свистит и заволакивает: Варвара Семеновна устраивает стирку, гигантскую, дьявольскую, внушающую тревогу. И Россия тоже устраивает стирку, и очертания людей и событий теряются в клубах пара. Детские считалки и дурацкие стишки сопровождают бурлескную эпопею этой то ли русской, то ли еврейской семьи. Двойник как ни в чем не бывало выполняет функции генерала, два чучела страусов продолжают царить в квартире, захваченной соседями-стукачами. Якобы живой попугай продолжает свои шуточки, а бабка резюмирует: "Попугай -- еврейская птица. Он ест мало".
Быть может, это испарения ада, ада традиционного, порожденного воображением западного христианства, но неприемлемого для христианства восточ-ного? Это отсутствие ада в воображении православия, возможно, объясняет перемещение ада на землю, на вполне реальную землю: путешествие генерала Кленского в страну ГУЛАГ содержит все аспекты сошествия в традиционный ад, но на русский манер. Мелькают поэтические березы, бегут рельсы под поездом, вся нежность этого пейзажа чарует своей черно-белой магией, но внутри фургона насилуют генерала, и чудовищные рожи насильников, как и ангелические лица безразличных солдат, заставляют нас стремительно спуститься на несколько адских кругов. Пейзаж окутан молочной дымкой, он возвышенно красив -- сцена откровенна, безжалостна, но словно погружена в фольклорную жестокость, в колоссальную сказку или легенду жестокости.
Фильм Германа -- это странная поэма о скученности людей как в счастье, так и в несчастье. Один из персонажей восклицает: "Мы несовместимы с жизнью, Женя!" Но фильм демонстрирует прямо противоположное -- непоколебимую сопричастность жизни, почти бессмысленную, бесстыдную сопротивляемость бедам и несчастьям. Кресла на колесах катятся вместе со своими инвалидами, животные плачут, школьники бодро маршируют со своей учительницей, а мимо них проезжает набитый зэками фургон с надписью "Советское шампанское", одной рожей больше, одной рожей меньше, не имеет значения: Россия кишит жизнью.
"Мне нравится быть русским", -- говорит кто-то в кадре. И все принюхиваются; если носы кажутся активнее интеллектов, то это потому, что существует животная сопротивляемость уничтожению, жизнь побеждает, несмотря ни на что и поверх всего. И если не бояться святотатства, то можно было бы сказать вместе с Пастернаком: "Сестра моя -- жизнь!" Россия, как гигантский самовар, пыхтит и дымится, ее дыхание заполняет черно-белый экран. Чай пьют быстро, на всех парах, да и все вообще делается впопыхах, как если бы все торопились к какому-то будущему, совершенно неразличимому в банном пару, но неотступно манящему, как бутылка пьяницу.
"It's a long way to liberty!"1, конечно, но свобода имеет такое маленькое значение для этого психоделического мира, где двойники готовы заменить кого угодно; Россия, как старая ожиревшая девственница, хочет заиметь ребенка, но от кого? От генерала-еврея, преследуемого органами, которые уже изготовили вместо него двойника? Этот бурлескный богатырь, герой русской сказки с примесью еврейского юмора бежит, бежит без передышки в своем мире птичьих чучел и инвалидных кресел, которые катятся сами по себе...
Эта скученность волшебной сказки на фоне снега и русской парной напоминает "Место" Фридриха Горенштейна: мир советских бараков для рабочих, концентрация по найму, пролетарские спальни, набитые отупевшим людом и искателями жизни и смысла. Горенштейн показывает нам Россию без выхода, даже без какого-либо просвета в пейзаже. Все забито, спальни забиты, Россия -- это переполненная спальня, где каждый борется за место. Так же и Александр Зиновьев в менее трагическом -- сатирическом -- ключе показал эту огромную переполненную общую спальню, коммунальную Россию, где все вынуждены тесниться друг к другу. Советский аккордеон навевает меланхолию, лозунги тянут свою песню, под лозунгами совершаются совокупления в сопровождении фольклорных мотивов... Кич Германа напоминает мне буржуазные мерзости Селина, другого поэта человеческих скоплений.
Но Герман к этому не сводится, по его черно-белому миру прокатываются странные волны нежности. Как в черно-белых рисунках пером Свешникова, посвященных ГУЛАГу, как в трагикомическом фильме Медведкина "Счастье", великолепном и грустном бурлеске, который режиссер был вынужден снять в немом варианте, так как работать со звуком ему было запрещено. Фильм Германа -- говорящий, но в нем произносят бессвязные слова, а иногда он становится и вовсе немым, как рисунки Свешникова.
Может ли Россия узнать себя в этом бредовом и лыбящемся лубке? Я вспоминаю об одном русском романе, в котором повествуется о том же самом безумном периоде "заговора убийц в белых халатах", -- это "Московская сага" Аксенова, прекрасная книга, но насколько же благонравная по сравнению с фильмом! И ей не удается, подобно фильму Германа, передать этот нахальный кич, эту сумасшедшую похоть сталинской мультипликации, созданной из человеческого страдания. Как далеки мы от солженицынского "Архипелага ГУЛАГ", от того Божьего суда истории, каким, по Солженицыну, является для России тоталитарная драма, где грань между добром и злом режет души пополам, проникает повсюду и дает отважным повод совершить сознательный и стоический подвиг мученичества. Каким далеким и искусственным кажется все это, когда ты выходишь, смятенный и раздавленный, после фильма Германа! А лейтмотив зонтика, который раскрывается сам по себе, настраивает нас на шутливый лад: ну кто же не хочет иметь зонтик, когда несчастья обрушиваются на нас? Много зонтиков, целый лес зонтиков? Но этот упрямый зонтик, который раскрывается без всякого дождя, который торчит из-под снега, -- это, скорее, образ абсурда, того абсурда, который нам нравится, в котором мы находим убежище, когда все теряет смысл, все, кроме юмора! В действительности мы ни от чего не избавлены, ни от чего не избавлена Россия: возле нее, как и возле издыхающего вождя, пускающего слюни и испускающего кишечные газы, орудует один и тот же повар по имени Берия. Это он приказал вернуть генерала Кленского из копошащегося муравейника ГУЛАГа, у него фартук и нож, и маленькие усики, и он все может; но промывания не действуют, и жизнь вытекает из умирающего через все отверстия. Повару-цирюльнику уже ничего не склеить, никого не воскресить -- гоголевское чудо носа уже неактуально. А тем временем маленького зэка, бывшего истопника, избивают и грабят в поезде свободы. А по бесконечным рельсам российских просторов, как по бесконечной музыкальной партитуре, проносится с железным грохотом странный поезд свободы, где правят бал жулики, таково последнее видение гротескного банкета на платформе под открытым небом -- Россия пирует в своей покинутости. Пора спасаться: Хрусталев, машину! Так в финале "Горя от ума" Чацкий хочет бежать и требует карету, но здесь карета -- это безумный поезд, отчаянно медленный, где пируют жулики и плачет маленький человечек, который мечтал о Типерери... Куда же повезет нас Хрусталев, на какую далекую Типерери?
1 "Долог путь к свободе!" (англ.).