Нелегкая работа
- №6, июнь
- Дмитрий Пригов
О чем это? Да скоро узнаем.
Однако начнем с одной забавной, нет, симптоматичной, нет, симпатичной, нет, одной забавной, симптоматичной и симпатичной истории.
В достаточно давнюю уже бытность, где-то в начала 80-х, в приятный теплый летний день посетил я на даче своего не то чтобы близкого, но все же приятеля. Молодого пианиста Владимира Оскаровича Фельцмана, сына известного советского композитора Оскара Фельцмана. Описывать прелести летнего дачного дня не буду. Опишу визит в тот же самый день на ту же самую дачу тоже достаточно известного советского поэта Винокурова.
А прибыл он как раз прямо из Нью-Йорка. А в то трудно понимаемое уже сейчас время доступ в подобные города простому советскому обывателю вроде меня был закрыт разными там характеристиками и парткомами. Что уж говорить о более серьезных ЦК и КГБ. И вот немногие, по разным причинам и за разные заслуги допущенные, по приезде из-за границы собирали целые культурные общества для, так сказать, дружески-творческого отчета о поездке. Вот и наш поэт Винокуров в окружении небольшого нервно-заинтересованного общества начал рассказ. Опускаю известные нынче всем подробности заморского быта и сразу перехожу к делу — к описанию тамошней культуры, каковой она предстала глазам русско-советского поэта.
«В искусстве у них там черт-те что, — доверительно начал он. — Сплошной авангард». Естественно, я передаю не дословно, но основной смысл его доклада. «И наши там не последние. Комар и Меламид. Есть такие».
«А что же они делают?» — встрял я, окруженный сплошь мне не известными, но достойными людьми. Дело в том, что оба давно отъехавших художника были моими студенческими приятелями и мой отдельный интерес был вполне простителен.
«Авангард сплошной. Все мелькает, мелькает», — и поэт изобразил руками вокруг головы некоторую сумятицу.
Я был немало удивлен. Комар и Меламид уже достаточно долгое время практиковали соц-арт (кстати, именно их изобретение, так сказать, копирайт), на деле в то время обретавший вид эдакого нео-неоклассицизма. Это были небольшие спокойные реалистические картины на темы советско-сталинского мифа. В то же время по словесному описанию и жестикуляции поэта можно было бы представить себе нечто вроде кинетизма с мигающими лампочками, вертящимися, падающими и саморазрушающимися элементами. Есть такие, типа агрегатов швейцарца Тангели (как раз процветавшего в те времена).
На обратном пути с дачи я никак не мог связать концы с концами, пока меня не осенило: он описывает вовсе не визуальные впечатления, а мельтешение-шум в своем сознании. Просто на его привычной эстетической шкале не было пространства для разрешения подобного, тогда еще достаточно нового и для нашего региона экзотического, иронического, культуро-критицистического, социально ориентированного искусства. Возник информационный шум.
Собственно, картина достаточно известная на протяжении всей человече-ской культуры. Наиболее откровенно она проявляется во времена резкой перемены системы эстетических представлений и ценностей. Именно при отсутствии разрешающей шкалы эстетических оценок и появляется это раздражающее мелькание. Причем в области шума могут находиться достаточно отличающиеся друг от друга, даже противоречащие друг другу, находящиеся в состоянии борьбы и антагонизма стилистические направления. В общем, все, что непонятно.
Но поскольку этот шум раздражает (особенно представителей прекрасного узаконенного искусства), он все-таки требует разрешения. И не находя его на эстетической шкале, находят единственно на шкале нравственно-эстетиче- ской, естественно, со знаком минус, то есть как безнравственность и крах всего святого. Случай, скажем, вполне тривиальный, но на каждом новом историческом повороте по причине замены действующих лиц и неугадывания знакомой ситуации и драматургии переживаемый как нечто свежее, небывалое и порою трагическое.
Однако если просто признать, что в пределах даже одного искусства параллельно существует много искусств, это существенно облегчает жизнь. И некоторые роды литературы, к примеру, гораздо ближе перформансу визуальному и музыкальному, чем своим как бы генетическим собратьям по вербальности. В данном случае все наши экспертные навыки порой бывают непригодны.
Но все, конечно, не столь уж и катастрофически разведено в мире искусства, как, впрочем, и в жизни. Вот, например, на уровне текста все виды серьезного искусства вполне совпадают со сферой развлечения, досуга. Значит, на этом уровне они вполне могут восприниматься простыми повествованиями о любви Тани и Жени (как выразилась одна моя соученица по 7-му «В», отвечая на вопрос учительницы словесности о содержании «Евгения Онегина»).
На уровне одной из своих специфических задач — описывать все время меняющийся и обновляющийся мир в адекватных терминах — искусство вполне совпадает с наукой. Есть даже некая гордость представителей искусства, подмечающих, вылавливающих в литературных произведениях предсказания неких научных открытий задолго до их появления и обнаружения теми же деятелями науки.
Следующий уровень гораздо более специфичен и не столь осмыслен классическими искусствоведческими направлениями. Он связан с явлением социуму и культуре нового типа творческой личности, нового поведения, новой позы лица. Но в данном случае деятели искусства тоже не есть нечто вполне исключительное. Определенным образом они взаимоотносятся с подобным же типологически сходным феноменом — предъявлением обществу нового типа ученого, политика или спортсмена. Последнее весьма и весьма актуально в наше время, когда спортсмены становятся важными и влиятельными общественными фигурами.
Понятно, что не все осмысляют эти уровни, даже их наличие. Многие спокойно всю жизнь работают в пределах одного или двух из них. И слава Богу. Не у всех, естественно, существует и оптика их различения. И тут требуется определенное смирение в признании факта, что есть некая действительность за пределами твоего культурного видения, что она строится и живет по другим законам, зачастую даже не принимая тебя, со всеми твоими высокодуховными переживаниями, во внимание. Необходимо смирение. Как, собственно, и вообще в жизни.
Однако и это еще не все. Наличествует и еще один, последний уровень исключительного проявления в культуре и социуме исключительно деятелей искусства, — уровень абсолютной свободы. Никакому иному служению не поставлена эта задача и не попущена возможность ее реализации. И тут начинаются сложности дефиниций как со стороны самого творца, так и квалифицирующих его общества и культуры. Основным ограничителем этой дозволенности является квантор перевода данной «абсолютной свободы» в прямую жизненную реальность. Переведения в жизнь посредством нескольких как бы охлаждающих культурных операций. То есть все заявленное как искусство в конвенциональной зоне искусства считается искусством. Этому не позволено объявляться в других зонах с другими назначающими жестами.
Ну как, например, воину дозволено то, что абсолютно недопустимо для нормального человека. Иначе говоря государство попускает ему убийство человека, но в пределах очерченных границ его служения. Когда же он переходит эти границы, то становится простым убийцей, террористом, заговорщиком и т.п.
Ясно дело, что на протяжении человеческой истории основные конфликты с искусством возникали именно в определении не самого дозволенного-недозволенного, а границ его проявления. В спутывании границ, их неразличении. Искусство все время борется за их расширение, общество справедливо сопротивляется.
Сегодня же в ситуации ослабления значения любого рода текста как идентифицирующего фактора (при том, что практически любой текст достаточно легко имитируем), при выходе на первый план культурно-эстетического поведения и жеста возрастает роль культурных институций. При расплывчатости всяческих критериев качества и значимости зачастую именно их роль определяюща в оценке и назначении художников. Они сами уже являются частью большого художнического проекта.
И в отсутствие у нас необходимого количества институций именно современного искусства весьма характерен печальный случай с художником Тер-Оганяном. В своем перформансе он производил как бы оскорбительные действия над будто бы сакральными предметами. При наличии вышеупомянутых институций, экспертов, специалистов да и вообще принципиального признания обществом сфер профессиональной компетенции была бы невозможна та легкость, с которой действия художника были квалифицированы как действия социальные, а не культурно-эстетические.
Но даже многие художники, нисколько не задумываясь о своем ближайшем возможном сходном будущем, в отсутствие четко фиксированной и активной среды современного искусства, с которой бы они по преимуществу профессионально и этически идентифицировались, выступили с осуждением своего собрата. Что уж говорить о представителях традиционного искусства, просто не подозревающих об отсутствии у них оптики для восприятия современного искусства (что нисколько не позорно), для которых все подобное — просто некий шум, раздражающий и оскорбляющий их в лучших эстетико-этических устремлениях. То есть крах всего святого.
Какой же вывод? Работать надо, друзья. Думать, соизмерять. И быть смиренными, допускать, что есть нечто вне твоего понимания. Это не позорно. Да.