Встреча с непредсказуемым
- №10, октябрь
- Григорий Померанц
За годы моей жизни многое переменилось. В школе я не сомневался, что впереди свободное развитие всех будет условием свободного развития каждого. Потом усвоил еще одну фразу: «бесконечное развитие богатства человеческой природы как самоцель». Все это казалось достижимым. Будет одна большая война, капитализм рухнет, и профессия военного упразднится (я доказывал это в поезде молодому командиру). То, что мир ислама, Китай, Индия — особые цивилизации со своими особыми проектами, не приходило в голову не только мне.
Я знал о голоде на Украине. До меня дошли в 1932 году слова Бухарина, брошенные в частном разговоре: в деревне кровавый хаос, пятилетка провалилась. В 1937 году я писал товарищу Сталину, что не надо увлекаться террором. Думаю, что письмо нечитанным было брошено в корзину. В 1939-м я подвел простой итог тому, что делалось у меня на глазах: всех умных людей пересажали, остались одни дураки, но вера в светлое будущее не поколебалась.
Сейчас от этого времени у меня осталось только одно — решительное несогласие со словами Константина Леонтьева: «Всем лучше никогда не будет; одним станет лучше, другим хуже. Это единственная возможная на земле гармония». Брошюра «Наши новые христиане, Достоевский и граф Лев Николаевич Толстой» не была изъята цензурой, я прочел ее и возмутился. Возмущало неверие в человеческие силы. Возмущает до сих пор, хотя в каком-то плане я согласился с Леонтьевым: развитие не идет от хорошего к плохому (золотой век, серебряный, медный, железный) или от плохого к хорошему, как придумал Кондорсе. В человечестве (как в отдельном человеке) идет движение от простого и цельного к сложному, сложное грозит разорванностью, но с ней можно бороться, восстанавливать цельность. Я несколько раз проходил через разорванность и собирал себя заново. И думаю, что это доступно каждому, каждому человеку и каждой цивилизации.
Подросток больше знает, чем ребенок двух-трех лет, но сравнительно с ребенком он разорванное существо. Взрослый иногда достигает цельности, а чаще загоняет разорванность внутрь, топит в вине, в суете. Лучше ли он? Счастливее ли он? А старость? Если брать героев Достоевского, то Тихон Задонский или Зосима высветлили в себе высший образ; обратный пример — Федор Павлович Карамазов, обрисованный с потрясающей яркостью.
Развитие человека — подобие истории человеческого рода. Много раз цивилизации оказывались на краю пропасти, и много раз люди рвались от сложности к простоте, до готовности черта, в бреду Ивана Карамазова, вселиться в семипудовую купчиху и поверить во все, во что она верит. Изредка случались эпохи равновесия центробежных и центростремительных сил, цветущей сложности. А иногда все рушилось.
В 1992 году я провел час в автомашине с Гансом Гадамером. Он сказал мне, что Хайдеггер был уверен в гибели западной цивилизации, если она круто не переменится. Карл Поппер, философ совершенно другого направления, написал незадолго до смерти, что достаточно одного телевидения, чтобы разрушить цивилизацию, — если оно не изменится.
Современный ум очень изощрен и все время создает средства выхода из очередного кризиса. Но не все страны способны эти средства применить. И каждое решение проблемы создает, по крайней мере, две новые, неожиданные.
Кто знал, что холодильники пробьют дыру в атмосфере? Что демонстрация американского фильма в Абадане свергнет шаха и приведет к власти Хомейни? Кризисы развития захватывают непредсказуемые области. Надо воспитывать в себе способность созерцать мир с птичьего полета и решать частные проблемы, не теряя неизменно целого. Если хотите выразиться по-старому — не забывать Бога.
Когда-то племена объединили империи. Но все усилия императоров рушились, если им не удавалось перестроить небо и объединить людей одной верой. Удержались только те империи, которые оперлись на мировые религии или с самого начала держались за одну из них. Сейчас выступили наружу новые глобальные задачи, но к ним не удается подступить, мешают раздоры. В том числе раздоры разных религий, столкнувшихся на неожиданно тесной земле, как соседки на коммунальной кухне. От кухонных ссор я уходил, запираясь в своей комнате, но куда уйти, если кухня — весь глобус?
Человек не поспевает за ростом сложности познанного мира, за появлением новых виртуальных миров. Более ста лет назад Достоевский мучился сознанием, что образованный человек не может верить в букву предания, и приходил в ужас от мысли, что будет, когда «половина России просветится» (он не знал ответа и не решился вынести свои сомнения в опубликованный текст, они остались в черновиках к «Бесам»). Сегодня просвещение зашло дальше, чем Достоевский мог себе представить, и в распространении, и во внутренней изощренности. А вера неотделима от простоты, от прямого взгляда в суть бытия, не давая глазам разбежаться по любопытным предметам.
Сегодня все то, что еще в каменном веке было распределено по ветвям мирового Дерева, по уровням высоты, рассыпалось на плоскости, и человек, глядя вокруг, не находит ничего высокого и низкого, только приятное и неприятное. Жизнь, по удачному выражению Александра Мелихова, приняла мастурбационный характер. Секс приятнее, чем молитва, а наркотики дают еще более острое наслаждение. И инстинкт самосохранения, не только духовного, а даже физического, толкает к фундаментализму.
Чем больше наркоманов и сексуальных маньяков, тем больше фундаменталистов. Фундаментализм силен как соблазн шоковой терапии, как принудительное лечение цивилизации, севшей на иглу.
В 1998 году я беседовал с фундаменталистом из Газы, приехавшим в Швейцарию искать понимания на Западе. С ним можно было разговаривать и договариваться. Однако многие его коллеги сами беснуются. Ломая антенны спутникового телевидения, они повторяют ошибку луддитов, ломавших машины. Это не остановило переход к промышленному обществу, и взрывы домов ничего не остановят. С фундаменталистами возможны соглашения, возможно перемирие, но в глобальный диалог культур фундаментализм не вписывается.
Восстановление вертикали, незыблемой шкалы ценностей, различия верха и низа требует опоры на «глубокое сердце», на интуицию по ту сторону слов. Это вполне в духе всех великих религий. Цель их «держать сердце ученика открытым любви… Величайший грех — это отрицание любви, отказ от любви. Главная цель старцев — научить не грешить против любви, вдохновлять и помогать росту любви до святости». Так писал католический монах Томас Мертон о русских старцах1.
Читая его книгу, я наткнулся на аналогичное высказывание видного буддиста Дайзетцу Судзуки, «бесспорно самого авторитетного и законченного истолкователя традиций Риндзай, последователей старца Линь-цзы: «Самое важное — это любовь». Томас Мертон пишет: «Это он (Дайзетцу Судзуки. — Г.П.) высказал мне в доверительном общении, и я почувствовал, что так он подвел итог всему, что когда-либо писал, пережил или говорил»2.
Свидетельство Мертона многого стоит. Мне оно сразу же дало масштаб, с которым я сопоставил свой собственный скромный опыт, так как я безусловно доверяю интуиции одного из величайших созерцателей XX века.
Беседа с Судзуки произвела на Мертона огромное впечатление. Я слышу отзвуки ее в двух других местах книги: «Что-то проясняет до ошеломления, когда говоришь с японским дзэн-буддистом (отвергающим всякую букву буддизма во имя духа. — Г.П.) и находишь, что между вами больше общего, нежели с теми соотечественниками, которые мало заботятся о религии или проявляют интерес только к внешней ее стороне»3. И еще: «Хотя существуют многие важные различия между традициями, у них есть и много общего, включая некоторые основные черты, которые отделяют монаха и дзэнца от людей, предающихся жизни, которую я назвал бы агрессивно несозерцательной»4.
Дзэнец, в отличие от авторов постмодернизма, знает о различии между луной и пальцем, указывающим на луну, то есть знает о реальности луны (святой преподобный Силуан писал: «Я не верю в Бога, я знаю Бога»). Именно поэтому он не боготворит дорожные знаки и указатели.
В записках святого преподобного Силуана есть фраза: «Я сейчас пишу, потому что со мной благодать. Но если бы благодать была большей, я бы писать не мог». Состояние большей благодати подобно потоку лавы, еще не распавшейся на остывшие куски-слова. Только остывая, лава кристаллизуется в членораздельную речь — на иврите, санскрите, на греческом у Иоанна Богослова, на русском у Силуана. Все писания несут на себе отпечаток божества и остаются драгоценным для нас, но это драгоценные переводы. Их различия сами по себе драгоценны, но это различия переводов, нелепо приписывать их самому Богу. За всеми переводами — единый дух. Мы не можем понимать его собственный «язык» так же, как ученые космонавты не в состоянии были понять целостное сознание Соляриса. Но мы можем читать писания между строк, и если с нами благодать, не запутаемся в различиях букв. Это тоже сказал святой Силуан: «То, что написано Св. Духом, можно прочесть только Св. Духом». В Святом Духе нет ненависти, нет отчуждения от Другого и нет препятствий к глобальной солидарности. Она никогда не может быть достигнута в совершенной полноте, но в каждую эпоху к ней можно подойти настолько, насколько жизнь требует. И центробежные силы цивилизации, духи распада, могут быть уравновешены центростремительной силой, силой, вечно восстанавливающей вечно рушащуюся «ценностей незыблемую скалу».
1 M e r t o n Т. Mystics and Zen masters. N. Y. (first ed. 1961), p. 186.
2 Там же, с. 41.
3 Там же, с. 209.
4 Там же, с. 7.