Зовут. Пора идти…
- №12, декабрь
- Валентин Курбатов
Какой ты хочешь быть Россией: Россией Ксеркса иль Христа? На полях В.Соловьева
Хоть не признавайся. Встретишься с добрым знакомым, не терпится похвалиться: «В Турцию вот съездил"#187;. А у него уж и усмешка готова: «И чего привез?"#187; И уж чуть не опаска: не начнешь ли ты ему навязывать свой турецкий товар. Поневоле замолчишь.
А между тем мне действительно хочется навязать этот «товар"#187;, потому что каждая минута поездки была чудом, устыжающим открытием, нечаянным уроком, духовным даром. Группа была собрана одним добрым человеком, для того чтобы разведать дорогу в Миры Ликийские, где служил Святитель Николай Чудотворец, и, может быть, наладить туда паломнические поездки из прихожан русских Никольских храмов, чтобы, с одной стороны, способствовать воскрешению не чужого нашему сердцу храма в Мирах, а с другой — выкраивать средства и для возрастания своих остро нуждающихся церквей.
Эта экономическая сторона, как, впрочем, и богословская, темна для меня, и в этом смысле я был, пожалуй, отличной моделью обыкновенного прихожанина, который движим бла-гочестивым желанием поклониться святыне, не очень представляя ни страну, куда едет, ни полноту ее общественной и христианской истории. Был в группе и молодой священник Никольского храма на Истоке Волги, сделавший у себя много доброго именем Святителя и горевший желанием помолиться у его гробницы и походить по земле, освященной стопами любимого русского святого. Он представлял ситуацию не более моего, и в этой неизвестности было определенное очарование. Нам выпадала счастливая возможность путешествия, чья цель нам была известна, а путь неведом, и надо было держать глаза открытыми. Наверное, поэтому мне все теперь представляется одинаково важным, ибо главным оказывался именно этот путь. И я заранее прошу прощения у своих братьев и сестер по вере, если мои воспоминания о поездке покажутся им очень раскидистыми. Куда денешь любопытную, все не изжившую детства душу, которая в чужой земле разгорается доверчивым интересом ко всякой новизне.
Уже ночь над Стамбулом была прекрасна. Река огней сияла вдоль Босфора, этот сверкающий, ликующий драгоценный поток все не хотел кончаться, словно мы не летели, а катили вдоль него на неспешной небесной колеснице. Река была золотая, горячая, убранная алмазами белых огней, и сам просился на язык бедный пушкинский барон в час торжества: «Я царствую? Какой волшебный блеск!"#187;
В самолете, пока садились, уткнулся глазами в спинку переднего кресла: скучающей рукой была выписана вся родная география — Архангельск, Никополь, Кострома и тут же Ахмет+Тамара.
Да и нам надо было спешить: через час с другого конца города уходил последний автобус на Анталию, к Средиземному морю, через всю страну. Ночной город торопился показаться низкой застройкой, страшной теснотой, наглой роскошью небоскребов, вечным столичным праздником и рабочей повседневностью. Стремительно пролетел мост над бездной пролива, кое-где иллюминированного огнями судов, сверкнули на минуту вдали такие узнаваемые, Бог знает как с детства проникающие в сознание тяжелые купола Софии в злых иглах минаретной стражи, и уж вот — Азия, раскинувшийся на полсвета вокзал, где, когда бы не сопровождающий человек, легко было сгинуть навсегда, как в чреве китовом.
Нам повезло: могли прилететь прямо в Анталию, но туристический сезон отошел и самолеты стали невыгодны. И вот автобус, и вся страна с севера на юг. Добрый стюард приносит кофе, чтобы ты мог ободриться, и ты обнаружишь над собой новое небо и вдруг засмеешься, увидев опрокинутый «на спину"#187; месяц. Эта алмазная лодочка будет плыть в ночи, поднимаясь все выше и заглядывая на поворотах то в одно окно, то в другое, и ты так и не перестанешь улыбаться неожиданности этого ракурса.
А земля прекрасна, пустынна, выжжена до звона. Встает за горами солнце, и вершины наливаются внутренним жаром, сквозят и мглятся и с каждым поворотом дороги все раздвигаются дальние занавесы бесконечного утреннего Господня театра. Оливковые рощи, россыпи черепичных кровель по низинам, сухой слепящий блеск известняков — все полно света и сияния молодой осени, как у нас в редеющем воздухе начального сентября. Про стоящий на дворе декабрь приходится забыть. Глядишь во все глаза, и потрясенная душа, еще вчера измученная неуютом мокрого снега, тяжелой слякоти неустановившейся зимы, по-детски хватается за все, торопясь присвоить и немедленно увезти в домашние рассказы и веселые южные городки, и прекрасные озера, с которых взлетают тысячи, поди наших, соблазнившихся зимним теплом тверских и псковских уток, и щегольские автостанции с лавочками, зазывающими рахат-лукумом, и с непременной малой мечетью для правоверного шофера.
И тут-то я и понимаю, что если следовать каждому дню все с той же жадностью детства, то главная мысль и важнейшее потрясение поездки растворятся в чистоте средиземных, а там эгейских и мраморных вод (мы были на всех этих морях), в синеве финикийских и лидийских небес, в темной глубине великой истории, ибо под нашими ногами затягивались травой и кустарником руины Олимпоса и Лаодикии, Иераполиса и Афродисиаса. Слух закроется горячей музыкой рожков и барабанов, под которую бились боевые верблюды Испарты и Измира, и страстным медным, струнным, плавящимся, текучим, недвижным рыданием и ликованием муэдзинов. И, значит, надо смирить нетерпеливую, перебивающую себя память и закрыть эти волшебные сундуки, оставив одну беспокойную мысль, которая сама собой выходит вперед, когда выводишь все пока непривычную толпу нулей вступившего в свои права года, когда мы впервые отчетливо сознаем вопреки рассудительной астрономии, что мы не заканчиваем второе, а начинаем третье тысячелетие от Рождества Христова и что теперь мы многое будем поверять этой системой координат. Случайная поездка вдруг обнаруживает свою закономерность, во всяком случае для моего христианского сознания, и в очередной раз напоминает, что чудо ходит в одеждах повседневности и здравого смысла.
Мы ехали побыть в Мирах, помолиться, если удастся, у опустевшей1 гробницы Святителя, освятить свои иконы на престоле его храма, навестить город его детства, а страна сама заторопилась показать и другие святыни, родные православному сердцу, чтобы даже глухой расслышал наконец, о чем они напоминают и от чего остерегают.
Конечно, вначале мы и устремились в Миры и, слава Богу, нам разрешили послужить там, и батюшка оставался там два дня, не покидая храм и ночью — в молебнах, акафистах, обедницах. Я разделил с ним малую часть этих служб и вряд ли сумею передать это смятенное чувство радости и горечи, благодарности и печали. Мы поминали в молебнах и панихидах всех родных и близких, живых и мертвых, чтобы вместе встать в этих колыбельных стенах, заполнить этот немой простор, напомнить этой выси, этому амфитеатру горнего места, этим ничего не поддерживающим колоннам полтора столетия назад звучавшую здесь русскую молитву, когда княгиня Голицына выкупила эту землю, надеясь укрепить здесь русскую общину (но близилась турецкая война, грамотные здешние идеологи услышали горячий голос русского славянофильства, звавшего крест на святую Софию, и поторопились расторгнуть договор, отговорившись некачественной реставрацией храма).
А 6 декабря по старому стилю в день памяти Святителя в храме служили литургию греки, и мы потихоньку пели по-своему «Правило веры"#187; и такой чудно слышный здесь кондак
«В Мирех, святе, священнодействитель показался еси…"#187; и теплили свои свечи у гробницы, чей мрамор был осыпан цветами и где читали на разных языках акафисты и молились о своих горестях, норовя коснуться гробницы ладонью или лицом, одинаково печальные на всех концах земли женщины.
Приехали к ночи посмотреть руины некогда великого Олимпоса. Там гора уже не одно тысячелетие поражает пробивающимися из скалы «олимпийскими"#187; огнями. Посреди подступающего к морю леса, как снесенные ураганом деревья, валяются беломраморные колонны храмов и мешаются с камнем гор осыпающиеся ступени театра и форума. Еще сотня лет, и они станут с природой одним телом — «земля еси, и в землю отыдеши"#187;.
А на берегу на урезе волн вдруг увидели под скалой небольшую группу людей. Свечи горели в руках и на камнях, выхватывая из тьмы то рукав золотой ризы, то навершие епископского посоха, то край образа. Молитвы за шумом моря слышно не было. Когда мы подошли, служба уже кончилась. Епископ благословлял всех освященным хлебом. Мне было легко подойти под благословение, потому что это родная материнская православная церковь. И епископ не смутился чужим общине человеком. Ему было довольно, что «ортодокс"#187;, что «руссо"#187;. Были с ними и образ Святителя, и частица мощей. Они молились здесь под скалой недалеко от руин церкви, затянутой лавром до того, что уже не найти алтаря, и срывали по веточке в воспоминание о славном Олимпосе, о былом величии, о своем храме, бывшем под попечительством Святителя, и торопились к автобусу, который привез их сегодня из Греции. Так что в Мирах мы уже кивали друг другу как старые знакомые.
Служба отошла… Собрали иконы, сложили облачение, кто-то из священства потянулся к мобильному телефону. Храм опять на год оставался в руках археологов и туристов да, даст Бог, редких случайных православных священников (скорее, из тех же греков), кто сочтет святым долгом, как наш батюшка, послужить молебен и удержать здесь эхо молитвы подольше.
А мы, на минуту взглянув на прекрасный римский театр и на устремляющиеся над ним, как последний небесный ряд зрителей, несчетные гробницы некрополя (и из последнего приютаримлянин хотел досмотреть гордые представления своих лицедеев), ехали в маленькую приморскую Патару, где Святитель Николай родился и вырос. И опять театры, гробницы, бани Веспасиановых времен и арка времен Траяна выходят к приезжему человеку первыми. А базилику византийскую даже не всякий гид покажет, хотя она тут же при дороге, да к ней не подойти — колючие кустарники со страшными шипами затянули храм и берегут от праздного человека до времени, пока дойдут у археологов руки (как всегда после театров и бань) и до него.
Но русского человека, конечно, не удержишь. Мы забираемся внутрь, где уже просто не продраться, где обломки колонн и капителей, фризов и сводов как пали под ударами стихии и истории, так и лежат в терновом венце всякий на своем месте — только подними. И батюшка тотчас уверяет себя, что именно здесь служил дядя Святителя и что сам Николай мальчиком здесь же нес послушание чтеца, и радостно поет «Величание"#187;. Что-то в этом одиноком прославлении было родное, наше, из недавней поры нашей церкви, когда мы сами себе были языческим Римом на месте «третьего Рима"#187; и сами себе варварами, сеющими руины на месте святилищ, и так же одинокие священники пели иногда среди волчцов и терний сопротивляющееся смерти величание. Как бы хотелось, чтобы и здесь понемногу христианские святыни не то что выходили вперед, а хоть не очень отставали при возрождении от терм и стадионов, палестр и бань. Это могло быть, когда бы русские паломники помнили, что это земля их славы, их предания, их веры, их небесных покровителей и учителей. А то ведь вот гиды жалуются, что как узнает русский турист, что там, куда его зовут, нет ни пляжей, ни развлечений, а есть только великие памятники и византийские храмы, так и не едет. Скучно ему. «Дома на руины насмотрелся"#187;, — говорит.
Вообще, похоже, мы не разглядели эту страну с репутацией оптовой поставщицы ширпотреба или, в лучшем случае, изгнаннической «русской столицы"#187; пореволюционных лет. Как будто русский человек дальше Константинополя не заглядывал и слыхом не слыхал, что это земля не одних Константина и Елены и святой Софии, а родина апостола Павла, место служения апостола Варнавы, жизни и мученической смерти апостола Филиппа и жизни и молитвы апостола Иоанна. Как будто и правда не помним, что этой землей вскормлены отцы церкви Григорий Богослов, Василий Великий, Иоанн Златоуст.
Ну, положим, дома об этом и не мудрено не знать — мы все в церкви больше дети предания, чем школьного знания, домашнего благочестия, чем богословия. Но здесь-то, здесь, когда все — открытие, когда каждый шаг — научение зоркости, ведь здесь все — первый день, все — начало. Приедешь в Миры к Святителю Николаю и вдруг узнаешь, что Миры-то, оказывается, и с апостолом Павлом связаны, что он именно из Мир отплывал в ожидающий его для суда Рим и что коли не полениться, то отсюда недалеко до Эфеса, а там и до всех семи церквей из Апокалипсиса, которые были «епископией"#187; апостола Иоанна, отчего он с изгнаннического Патмоса и обращался в видении именно к ним.
И как же неожиданно много открывается тебе в этих малых, сметенных временем городах, как приближаются, «воплощаются"#187; Евангельская история и апостольские «Деяния"#187; и как вразумляюще и остерегающе для ума все, что ты увидишь. В Антиохии Писидийской, где пламень проповеди апостола Павла явился впервые, храм плодородной Кибелы так зримо обнимается и поглощается храмом Августа (когда императоры доцарствовались до небесного соперничества и до равноправия с сонмом прежних богов), что это уже и болезненно для сознания: неужели мы были так простодушны, что надеялись одного бога поглотить другим. Когда же приходит пора христианства, церковь Павла встает в колоннаде Августова храма, чтобы противостать и Кибеле, и Августу. Не разглядели в горячем движении времени, что Церковь Христова не соревнуется с предшественниками, а зовет иное небо и иную землю. И вот теперь колонны трех храмов смешались в горькой пыли в одно тленное тело.
Эта же мысль будет мешать в Иераполисе, в храме апостола Филиппа. Храм этот так высоко, так отдельно парит над Иераполисом, над черными кипарисами, окружившими внизу гробницы, как «Остров мертвых"#187; Бёклина, что никак не укоришь его в посягательстве на землю чужих богов. Но все-таки Бог помнит о городе внизу, о его имперском размахе, и догадываешься, что Его «прихожане"#187; (еще не ведавшие этого понятия) были детьми этой властной традиции и они не приняли бы бедного храма, не позволили бы ему уступить Артемидам и Аполлонам в красоте и мощи парадного облика. И, наверное, они и сами не сразу смогли бы объяснить, почему они, иногда стоявшие здесь с благодарностью, предают своего вчерашнего учителя и по первому разрешающему слову императора гонят и убивают апостола. Да потому что кровь еще текла мерно и тяжело, как у Суллы или Помпея, и искала земных побед. И даже в том, каким образом гонят эти римские провинциалы учеников Филиппа, видна еще дикая молодость жесткости и коварства. Мучители и тут будут искать театр, искать «зрелищ"#187; и будут «отважно"#187; входить в грозную, запертую для горожан пещеру, где испытывалась «правота свидетельства"#187; (если прав — выйдешь живой, если нет — останешься там). «Отвага"#187; была труслива, ибо, входя в эту природную «газовую камеру"#187;, они, зная, что их там ждет, закрывали за дверью лицо приготовленной маской и выходили невредимыми. А ученики были беззащитны, не зная о тайне пещеры, и оставались там.
А в Лаодикии («И Ангелу Лаодикийской церкви напиши…ты ни холоден, ни горяч… извергну тебя из уст моих… ты говоришь: «Я богат, разбогател и ни в чем не имею нужды"#187;; а не знаешь, что ты несчастен, и жалок, и нищ, и слеп, и наг…"#187;) уже ничего не высится над горизонтом и только выветривается и крошится от зноя театр и поглощаются песком Веспасианов стадион и гимнасий Адриана да проходит несколько державных шагов аркада акведука. Уже в пору палящей веры в завтрашнее живое возвращение Спасителя апостол корил за теплохладность. Пустыня, не раз вспаханное поле, на котором что ни камень, то осколок мраморной облицовки, то ручка амфоры, то ступень форума и где-то здесь и бедные камни извергнутой Лаодикийской церкви, — поле, засеянное историей, на котором всходит одно забвение.
Нам удалось послужить молебен в храме Девы Марии, использовав вместо престола стоящий в алтаре остаток колонны. Солнце сияло, святая вода сверкала алмазной россыпью, было счастливо и звонко в душе, и хотелось побыть подольше в этом согласном свете души и дня, дождаться, когда дрогнет сердце от прямого отзыва стен, видевших отцов Третьего собора, которые отстояли Деву Марию — Богородицу — от ереси Нестория, и помнивших твердого епископа Марка, в одиночестве устоявшего против Флорентийской унии, удержавшего церковь. Для этого только не надо было оглядываться на эти 260 метров, теряющиеся вдали, на этот осыпавшийся мир святых камней, который нельзя было покрыть никаким голосом, а можно было только обойти и огладить с прозревающей любовью и укрепляющимся пониманием, что величие и величина не только не совпадающие, а часто и противоположные понятия.
Это особенно было наглядно в Сардисе («И Ангелу Сардийской церкви напиши…"#187;), где храм неизменной Артемиды (Малая Азия — это ее земля, а Эфес — так и просто ее «родина"#187;), как всюду, уходил в небеса чудом белейших колонн. Часть капителей стояла рядом, и они были в рост человека, и на белизне их холодного тела первые христиане опасливой, но неуступчивой рукой настойчиво чертили какими-то остриями свои кресты, день за днем, ночь за ночью как свидетельский подвиг. Во времена Константина они попытались занять это гордое «капище"#187; для молитвы, но кончили тем, что построили рядом малую византийскую церковь самого русского человеческого вида и объема (поставь там две Артемидины капители, и негде будет повернуться), и это чудесное соседство уже не страшило и не унижало их, а лучше всего давало почувствовать счастье и победу Христовой бедности над самоуверенной гордостью земного владычества. И не зря здесь так было хорошо открыть Апокалипсис на сардийской странице и прочитать: «Впрочем у тебя в Сардисе есть несколько человек, которые не осквернили одежд своих, и будут ходить со Мною в белых одеждах, ибо они достойны…"#187; Этот малый храм, очевидно, вмещал этих «несколько человек"#187;, и оттого в нем так легко было тотчас почувствовать себя дома.
Здесь, в Филадельфии, ангел говорил о власти над язычниками и что они «как сосуды глиняные сокрушатся"#187;, но сокрушатся только теми, «кто побеждает и соблюдает дела Мои до конца"#187;. Только кто их соблюдает? И вот римские и византийские руины упираются в небо страшными немыми каменными воплями о помиловании, а рядом весело играет огнями по случаю Рамадана мечеть и тянутся на крик муэдзина женщины, которым Рамадан открывает двери вместе с мужчинами. И никто из них привычно «не видит"#187; этих ужасающих руин. Как «не видят"#187; их в шумном, бегущем, снующем, кричащем Пергаме, где мусульмане моют ноги перед входом в мечеть (под которую приспособлена часть храма) водой из кранов, вставленных в римские и византийские мраморы. Куда, куда канули великая слава и могущественное Слово, которые вековечнее камня и железа? Как могло оно выветриться скорее мраморов Рима и Греции, словно не здесь родилась Церковь, обнимающая сегодня половину мира? Не оттого ли, что она прошла здесь самое тяжелое искушение соревнованием с земными религиями, расточив в противостоянии свое высшее небесное, не в камне хранящееся существо, повредив самое дорогое — целостное тело Церкви, подставив его под удар политических притязаний, хотя бы внешне одетых в форму религии, что было видно и в Эфесском, но уже «разбойничьем"#187; соборе, так и не утвердившемся в качестве Вселенского, но понуждавшего солдат окружать храм во избежание столкновений.
В Никее как вздрагивает сердце при виде такой же по-человечески, «по-русски"#187; родной Софии, где на Первом соборе выковывался наш «Символ веры"#187;, а на последнем нам возвращалась икона. Как тотчас вспоминаешь здесь родные Софии — Полоцкую, Киевскую, Новгородскую! Как с удивлением видишь — вот какое православие мы принимали! Эту строгую мерность, эту возвышенную ясность и чистоту, эту царственную гармонию, которые так слышны еще в древних храмах Новгорода и Владимира.
Площадь вокруг Софии декорирована цветами и фонтанами, и старые мраморы, где с одного светит крылами серафим, а с другого взывает к памяти греческое, тотчас читаемое «Христос, Христос"#187;, уже служат только украшением, садовой скульптурой. Дети катаются на велосипедах вокруг и ждут нечаянного туриста — не перепадет ли чего. А в храме никого, кроме смотрителя, и нам опять можно послужить молебен и помянуть и «нашего"#187; Николу, и других отцов Вселенских соборов, боровшихся здесь за каждое слово и букву с сознанием, что «Слово — плоть бысть"#187; и малейшее расширение толкования торит широкий путь погибели. А если бы, думаешь, жизнь не прерывалась, если бы единственная фреска «Деисус"#187; все была на должной высоте, а не уходила в «культурный слой"#187; так, что, чтобы рассмотреть ее, надо становиться на колени, если бы престол все был престолом и не надо было искать его место на земле, куда бы положить крест, как могущественно тверд и покоен был бы человек, как крепил бы его сам воздух этого великого Богодухновенного храма, давшего христианскому миру незыблемое основание, но в своих стенах уже не слышащего «Символ веры"#187; и не украшенного спасенными им для мира иконами.
Минарет пал при одном из землетрясений, и мусульмане сочли это указующим знаком и ушли из храма. Милосердное время выветрило чужой воздух, но еще не возвратило стенам родную память, и они еще горько немы. Храм стоит непрерывной молитвой, а без нее он только дитя прошлого, след истории, а не знак вечности, словно уходит из него небо, опускается купол и надо напрягать столь чуждое Богу воображение, чтобы камень перестал быть камнем и исполнился света и живого тепла.
Сколько мы бились в 60-е годы, носясь от храма к храму и возбуждая воображение, чтобы вернуть себе утраченное чувство целого, снова стать русской полнотой, сколько поусердствовали в реставрации, но оглохшие без молитвы стены все оставались камнем и не спасали наше просвещенное, но не освященное сердце. И теперь здесь, посреди покойной Софии, я с горечью вспоминал эти наши 60-е и молился, чтобы эти великие стены поскорее перестали быть памятником и объектом туризма, а затеплились хоть малой и бедной, но живой молитвой. И, кажется, это тоже таинственным образом зависит от нас, от того, как мы будем помнить колыбельные земли нашей веры и полноту Господнего слова, которое не знает национальности. Может быть, тогда нам не надо будет искать никаких насильственных оправданий и живописных отговорок, на которые мы такие мастера. Не надо будет ссылаться на политические сложности и дипломатические хитрости, так удачно избавляющие нас от самой свободной и самой неуклончивой Господней повинности, которая так была ведома пророкам Ветхого Завета и бедным рыбакам Нового, выходившим по первому зову: «Вот я, Господи!"#187;
Как я любил когда-то запись отца Сергия Булгакова об Айя Софии от 9 января 1923 года, сделанную в Константинополе, этот восторг, этот «полет в лазури"#187;! Казалось, приеду, увижу и благодарно приму каждое слово как счастливо сделанную «за меня"#187; работу, как готовую страницу своего дневника. А вот возвращаюсь, перечитываю и смущенно отодвигаю. Кажется, мы видели разные храмы. Где оно теперь, это «неумолкающее звучание золота стен"#187;, это настойчиво вспоминаемое «тихое и певучее золото, оттеняемое дивным благородным орнаментом"#187;, это «море света, льющееся сверху"#187;?
Может быть, виною металлические леса, воздвигнутые в центре во всю немыслимую высоту храма? Да нет, не это. Когда бы не подсветка, не увидеть было бы Богородицы в алтарной конхе и тем более «императорских мозаик"#187; на галереях. Золото закрашено тусклой охрой, и мертвый орнамент подавляет все не сдающиеся, все проступающие кресты Софии. Легче вспоминался Д.Мережковский, навестивший Софию в 1904 году: «Я… смотрел в побледневший простор великого завоеванного храма с его тенями херувимов на стенах, чуть видными, точно отошедшими, слышал молитвы чужих людей Богу Отцу без Сына, и мне становилось грустно"#187;.
Легко улетаю за отцом Сергием в пору, когда «храм был полон молящимися, алтарь горел огнями и курился фимиамом"#187;, и вполне понимаю «величие замысла богодейства"#187;, но уже не тороплюсь принять тезис: «Пусть это была роскошь, императорская затея, ненужность или вред… но должна же была ощутительно сверкнуть в мире золотая риза Софии"#187;. Да и сам он — вот чудо верно ведущей человека христианской мысли! — скоро побеждает в себе ликующего эстетика и говорит: «Однако не вселенская власть утверждает вселенскую церковь, а вселенская любовь. И когда вдохновенные зодчие Софии впали в надмение византинизма и заветы Софии заменили дряхлым самолюбованием, в это же время вселенские заветы Вечного города переродились в надмение «римского примата"#187;, судорожно сжимающего два меча и ими пытающегося покорить мир"#187;. Узнаете эти «два меча"#187;? Союз церкви и государства.
И когда выходишь из святой Софии, тебя ошеломляет в зеркале (иначе бы не увидел за спиной, ибо сейчас «местоблюстители"#187; нарочно сделали здесь выход, чтобы ты не увидел этого гордого символа при входе) небесной красоты мозаика, на которой к ногам Богородицы с Младенцем император Юстиниан слагает святую Софию, воскрешенную им после пожара, а император Константин — город Константинополь. Золотой символ, «два меча"#187;, которые избирает империя под покровом Богородицы, чтобы победить мир.
Я не буду развивать эту тревожную мысль, потому что она очевидна. Скажу только, что пустеющая, темнеющая, соскальзывающая в музей София все служит великую службу, как служат ее руины церквей из Апокалипсиса и храмы, напоминающие о Вселенских соборах, о времени горячего вглядывания в Откровение Слова. Слова! Слова! Все боюсь прямо сказать, но ведь тут огнем пишется: «Бог гордым противится"#187; — слепому видно. И лучше, наверное, однажды отрезвляюще посмотреть, чем снова поднимать циклопические камни, которые скоро заслоняют Слово и навсегда Им сказанное: «Посылаю вас яко агнцы посреде волков"#187; и «Царство Мое не от мира сего"#187;. И ни слова о величии, гордости, «симфонии"#187; и власти над миром. А только о любви, смирении — раздай все и «иди за Мной"#187;, о Человеке как одном из Сыновей Божиих, о мире, где кончается история и начинается «все новое"#187;, начинается Путь, ведущий к Истине и Жизни.
Как странно закончил свою запись отец Сергий, как вроде отговорочно и случайно, словно оборвал себя на полуслове: «…но зовут. Пора идти…"#187; В верно живущей душе и самое обыденное слово помнит о небесной родине и не бывает случайно: ведь подлинно зовут. И вот эти руины тоже. И как давно зовут. И подлинно — пора идти…
Псков
1 1087 году святые мощи были перенесены в город Бари, в Италию. — Прим. ред.