Глупцы. Московский чудотворец, «студент хладных вод» юродивый Иван
- №12, декабрь
- Юрий Арабов
С творчеством Ольги Нагдасевой я знаком уже восемь лет, с июля 1992 года, когда Оля пришла во ВГИК, чтобы попытать счастья и поступить на сценарный факультет… Не знаю, как насчет счастья, но своего Ольга достигла с первого раза, на вступительном литературном этюде она получила максимальный балл — десятку и уже за счет этого была обречена стать членом мастерской, возглавляемой вашим покорным слугой и Т.А.Дубровиной. Героем «десяточного» литературного этюда оказалась женщина, которая решила войти в Книгу рекордов Гиннесса, родив максимальное количество детей от случайных мужчин.
Наш роман развивался бурно. После месяца учебы во ВГИКе Ольга замкнулась и перестала писать вообще. Чтобы ее развеселить и самому встряхнуться, я решил Нагдасеву отчислить, потому что знаю — клин клином вышибают: если человеку плохо, то надо сделать ему еще хуже, может быть, тогда он придет в себя. И в самом деле, от угрозы разлуки Ольга вдруг завалила своих мастеров сценариями, один другого хлеще, так что мне приходилось обходить Нагдасеву стороной, потому что мой маленький портфель не мог вместить в себя всей гениальности ее многочисленных страниц…
А вообще-то Ольга молодец. За эти несколько лет после окончания вуза она стала лауреатом конкурса «Зеркало», проводимого журналом «Киносценарии», помогла режиссеру Николаю Лебедеву написать сценарий для фильма «Поклонник», сейчас работает над каким-то российско-китайским проектом, хотя тяги к Лао-цзы я никогда в Нагдасевой не наблюдал. О чем пишет Ольга? О маленьких людях, о «незаметных» парадоксалистах, которые вдруг становятся «солью земли» и движут мировую историю.
Таков ее сценарий о Луи Армстронге. Таков и сценарий «Глупцы», публикацию фрагмента которого я сегодня предваряю. Что мешает Ольге? Ее талант. Какова цель Ольги? Стать посредственным сценаристом. Тогда точно будут заказы и деньги, тогда состоится соответствие тематическим «рейтингам», которые формируют опять же посредственные выпускники нашего института. И на этом пути Ольга начинает делать первые шаги.
Но здесь я перегибаю палку и сам превращаюсь в героя произведений Нагдасевой. Так что в заключение скажу по-простому: чтобы «все сошлось», ты, Ольга, не становись посредственным драмоделом. Пусть лучше российский кинематограф встанет на цыпочки и сделается выше своего сегодняшнего среднего уровня. Или я чего-то не понимаю?..
Юрий Арабов
1
Смоленск, 1817 год.
Мать и дочь сидели за столом напротив друг друга. Лица их были похожи и чертами, и выражением — тревоги и азарта, сомнения и страха.
В центре стола стоял самовар.
Мать и дочь пили чай и разговаривали…
— С одного конца — богатый, — говорила матушка, — а с другого — а ну как обманет…
— С одного конца — вельможа, барыней могу стать, — подхватывала дочь, — а с другого — а ну как вертопрах какой…
— С одного конца — вроде бы честный, — говорила матушка, — а с другого — а ну как негодник…
— С одного конца — все честь по чести, и руку, и сердце, — продолжала дочь, — а с другого — а ну как надсмеется…
— С одного конца — непьющий, а с другого — а ну как запьет…
— С одного конца — солидный господин, борода холеная, а с другого — а ну как разбойник…
— С одного конца — в Москву зовет, а с другого — а ну как бросит на первой станции…
— С одного конца — могет случиться, все девки завидовать станут, а с другого — а ну как потешаться начнут…
— С одного конца — говорит, что холост, а с другого — а ну как окажется, жена да семеро ребят в Москве…
— С одного конца — можно сразу все заиметь, а с другого — а ну как все утратим…
— С одного конца — как московской барыне все кланяться станут, а с другого — а ну как замуж потом не возьмут…
— С одного конца — шелка, соболя да кофий со сливками, а с другого — а ну как вся округа засмеет…
— С одного конца — скрыть можно, ежели что, а с другого — а ну как не сумеем, чай, не
Москва у нас, не затеряешься…
— С одного конца — чего нам терять, а с другого — а ну как и то, что есть, утеряем, ужель не жаль?..
— С одного конца — славный барин, а с другого — а ну как все они поначалу славные…
— С одного конца — страсть как охота, а с другого — боязно до жути…
— С одного конца — как сладко говорит, а с другого — а ну как только говорит хорошо, а думает, как нехристь…
— А может, взять да решиться, а там — будь что будет! — нарушила вдруг заданную манеру дискуссии дочь.
Матушка подумала, подумала и с сомнением ответила:
— Это с какого конца взять…
2
…И вывесил объявление, что, кто хочет с ним поговорить, пусть ползет в дверь на коленях…
Из книги А.Ф.Киреева
«Юродивый И.Я.Корейша»
Матушка, тяжело дыша, ползла по травке на четвереньках. Такие зрелища без живейшим образом реагирующей аудитории не обходятся. Вокруг стояли люди. Это были напрочь позабывшие обо всех своих делах прохожие и дети.
— Ты не спеши, Гурьевна, — сердобольничала одна, в платке ярко-желтого цвета и с гусем в руках, — не торопись, родимая, успеешь, куда он от тебя денется…
— Мам, чего это тетя делает?
— С учителем поговорить хочет.
— И что человек о себе возомнил? Работал, учительствовал, а теперь что? Заперся в бане, псалмы эти с утра до ночи распевает, правило это ввел — ползать к нему… А вы и рады потакать… Вот я ни за что не поползу!
— Поползешь, коль к дочке вельможа посватается… Откуда ей-то, Гурьевне, знать, что он за человек, вельможа этот приезжий? А Иван Яковлевич все знает-ведает…
— Ну и ползайте!
— Ну и ползаем!.. Устала, сердечная? Передохни, милая. Воды принесть?
— Немножко осталось. Близко уж.
— Это тебе кажется, немножко. А ей каково?..
Гурьевна не обращала никакого внимания на разговоры вокруг себя. Она настойчиво ползла к деревянному строению бани, и ей было безразлично то, что она является объектом волнений и рассуждений.
На какое-то время повисла пауза. Нарушила ее едва не плачущая от сострадания к Гурьевне прохожая с гусем.
— Нет больше беды, чем дочь-красавица, — со вздохом сказала она, и остальные промолчали. Значит, согласились.
3
Корейша сидел в бане на лавке. Одет он был в длинную рубаху, подпоясанную полотенцем.
Дверь приоткрылась.
Задыхающаяся Гурьевна вползла в баню и остановилась у порога.
Корейша болтал ногой и помалкивал.
— Можно вставать-то? — спросила Гурьевна, переведя дыхание.
Корейша промолчал.
— Вставай, матушка, — через полминуты позволил он.
Гурьевна с глубоким вздохом поднялась на ноги и отряхнула колени.
— Ох… — помолчав, сказала Гурьевна. —
И не знаю, как и начать рассказ-то свой…
— А не надо, — отвечал Корейша, болтая ногой.
Гурьевна обомлела.
— Как так, батюшка? — залепетала она. —
Я ведь ползла. На меня вся улица… А ты такое вдруг…
— Вельможа — прохвост, — перебил Гурьевну Корейша. — На дочери твоей жениться не собирается, потому в Москве имеет законную супругу и троих малолетних детей. Свяжетесь с ним, только осрамитесь на весь свет, а больше ничего.
Гурьевна от потрясения не двигалась, не говорила и, казалось, не дышала.
— А ведь я так и подумала, опозорить хо-чет… — через минуту выдохнула она.
— Верно подумала, — одобрил Корейша и зевнул.
— Как благодарить тебя, отец наш! — заголосила вдруг Гурьевна и опять кинулась наземь.
Но Корейша, казалось, уже забыл о своей посетительнице. Он потупился и что-то тихо, торопливо забормотал.
4
В предрассветный час двое мужиков тащили какую-то завернутую рогожею ношу. Дотащив ее до телеги, погрузили и только после этого перевели дыхание.
Телега была заправлена одной лошадью, имеющей только три активно действующие ноги. Четвертая была не так шустра…
Мужики понуро молчали. — Это что ж мы такое делаем… — проронил наконец один.
— Мы люди подневольные… — отвечал второй.
— А что нам остается?.. — рассуждал сам с собою первый.
— Мы люди подневольные… — подтвердил второй.
— Уж больно разозлился вельможа за то, что Иван Яковлевич замысел его раскрыл… — с тоской говорил первый.
— А мы люди подневольные…
— Как же ж мы ослушаемся… — говорил первый.
— Подневольные мы люди…
— Мы ослушаться не могем.
— Подневольные…
Проведя этот диалог, мужики уселись в телегу, и один из них хлестнул несильно лошадь. Она и пошла…
Завернутый в рогожу, связанный по рукам и ногам, Иван Яковлевич покачивался в телеге. Звучал его голос:
— Когда суждено было Ивану Яковлевичу переправляться в Москву, то ему предоставили и лошадь, но только о трех ногах, четвертая была сломана. Конечно, по причине лишения сил несчастное животное выдерживало всеобщее осуждение…
— Но-о! — сердито заорал один из мужиков, раздраженный унылым ходом лошади, и хлестнул по ней.
— …питаясь более прохладою собственных слез, нежели травкою, — продолжал приятный голос Ивана Яковлевича. — При таком изнуренном ея положении мы обязаны были своей благодарностью благотворному зефиру, по Божьему попущению принявшему в нас участие. Ослабевшая лошадь едва могла передвигать три ноги, а четвертую поднимал зефир, и, продолжая так путь, достигли мы Москвы. А октября 17-го взошли и в больницу.
Мужики развязали Ивана Яковлевича и препроводили в здание больницы…
— Это начало скорбям, — проговорил голос Ивана Яковлевича. — Возчик мой передал обо мне объяснительный акт…
Один из мужиков виновато подает человеку в белом халате бумагу.
— …и в тот же день по приказу строжайшаго повеления Ивана Яковлевича опустили в подвал, находящийся в женском отделении.
Ивана Яковлевича провожают в подвал.
— В сообразность с помещением дали ему и прислугу, которая по сердоболию своему соломы сырой пук бросила…
Она бросила ему пук соломы. У нее злое лицо. Она не злится сейчас. Просто у нее всегда злое лицо. Оно у нее такое…
— и сказала…
Бросившая пук соломы проговорила:
— У меня забудешь прорицать.
Иван Яковлевич присел на солому и пригорюнился. А голос его произнес:
— И так до появления доктора Саблера…
5
По коридорам быстро, энергично идет человек, развеваются белоснежные полы халата. За ним поспешают младшие служащие клиники. Энергичный человек заглядывает в палаты. В каждой задерживается не больше пяти секунд, отдает короткие распоряжения:
— Это заменить… Перекрасить… Что это? Раздражающий цвет… А это еще что за чудо-юдо? Убрать сию секунду… Тут почему сквозняк? Сегодня же раму починить… Это почему палата забита? А там пустует? Безобразие… Тут что? Поменять все…
Так он прошел весь коридор и устремился по лестнице вниз.
— А там подвал! — окликнули его новые коллеги, уже боящиеся его, едва за ним поспевающие, кучкующиеся за его спиной.
— Ну и что — подвал? Подвал — тоже наше дело, — стремительно двигаясь вниз по ступенькам, отвечал Саблер.
Спустившись, он распахнул дверь и отпрянул.
— Какая сырость! Почему запустили? Займемся…
Саблер уже хотел закрыть дверь, но из глубины темного помещения подвала послышалось покашливание.
Младший персонал испуганно и дружно вжал головы в плечи.
Саблер навострился. Покашливание повторилось. Саблер широко распахнул дверь, вопросительно оглянулся на новых подчиненных.
— У вас что, и здесь кто-то курс лечения проходит?
Никто Саблеру не ответил. Он вошел в темное помещение.
Через пару секунд представители младшего персонала услышали его отчаянный крик:
— Огня! Быстро!
Откуда ни возьмись появилась керосинка. Из рук в руки ее передали Саблеру и испуганно попятились, предчувствуя нехорошее.
— Изверги! — закричал Саблер. — Душегубы! Все вон! Выгоняю всех! Всех, кто об этом знал!
Саблер сидел на корточках. Лампа, которую он держал в дрожащей руке, освещала исхудавшее, измученное лицо Ивана Яковлевича Корейши.
— Поднимайся, дружок… — ласково и виновато, хотя его-то вины никакой не было, просил Саблер. — Поднимайся, идем-ка…
Иван Яковлевич сделал попытку подняться. Попытка не удалась. Он был так слаб, что упал на руки поддерживавшего его Саблера, который, не ожидая этого, упал вместе с ним. Что-то звякнуло при этом на руке Ивана Яковлевича.
Саблер приблизил лампу к руке.
Корейша был прикован цепью.
С отчаянным криком Саблер вскочил на ноги, выбежал из подвала, ринулся к кучкующемуся у стены младшему персоналу и принялся охаживать всех лампой, кулаками и ногами.
Саблер свирепствовал долго, так как не встретил и слабой попытки сопротивления. Представители младшего персонала клиники стояли по стойке «смирно» и безмолвствовали. Беспрепятственно нанося побои, Саблер не скоро выбился из сил. Когда же это произошло, он, тяжело дыша, прислонился к стене и, с полминуты помолчав, тихо сказал своим присмиревшим коллегам:
— Креста на вас нет.
Один из побитых основательно откашлялся и ответил:
— Он буйный, доктор Саблер.
— Он подняться не может без помощи. Буйный… — произнес Саблер и затих.
Никто Саблеру не ответил. Представители младшего персонала сосредоточенно молчали. Саблер ждал, когда успокоится его дыхание. Лампа, которую он держал в руке, была расколочена вдребезги.
6
В кабаке за большим столом локоть к локтю сидели мужики и уныло пьянствовали. Попойка их шла именно уныло, без огонька, без изюминки, без подъема… Мимо в белом фартуке туда-сюда шнырял работник кабака, тоже сонный…
Дверь распахнулась. Все повернулись на звук. На пороге стоял русобородый мужик могучего телосложения.
Сидящие локоть к локтю за большим столом молча, не сговариваясь, принялись плотнее придвигаться друг к другу, освобождая место на лавке для вновь прибывшего. Тот же, постояв у порога, большими шагами ринулся прямо на них…
— Тише, тише ты…
— Эй, осади!..
— Сшибешь стол, Киреев…
Так, несколькими короткими, негромко произнесенными фразами встретили мужики своего товарища. Он же, остановившись у стола, стал кидать на него деньги, вытряхивая их из карманов.
— Угощаю! — в возбуждении кричал он при этом озадачившимся мужикам. — Угощаю всех! Пьем, мужики! Пьем, черти окаянные! Ни один песий сын у меня сегодня трезвым не уйдет, леший вас всех возьми.
Лицо Киреева было красным и сияло счастьем. Невозможно было усомниться в том, что угощает он с радости, а потому все сразу тоже обрадовались и зашевелились. Тут же кто-то махом сгреб со стола деньги и сгонял к хозяину за новой партией водки. Выпили, крякнули, раздобрели и замолчали в ожидании рассказа Киреева. Киреев тоже выпил, обтерся рукавом и лаконично сказал:
— Амба!
Все молча ждали продолжения.
— Все! Амба! Дело лопнуло! Долг до неба! Отдаю домом! Все! Сейчас пропиваю последнее и - по миру!
Лица товарищей слегка вытянулись: оказывается, угощали их не с радости, а наоборот.
— Ну! Наливаем еще! — радостно призывал Киреев.
— Ты погоди, — спокойно сказал мужик со смуглым вдумчивым лицом, поглаживая черную бороду. — Ты погоди поминки-то по себе справлять. Обойдется.
— Эх! Кузьма! Эх!.. — только и смог сказать Киреев, размахивая рукой в ничтожном расстоянии от лиц своих товарищей.
— Может, скинемся? — предложил сидевший рядом с Кузьмой. — Соберем ему, пусть долг отдаст. А долга нет — и напасти нет. Остальное утрясется…
— Это вся Москва скинуться должна, — озабоченно сказал Кузьма. — Коли дом свой закладывает, значит, долг нешуточный.
— Эх! — еще раз рявкнул Киреев и блеснул слезой.
Помолчали.
— Да-а… — протянул кто-то.
— И не угадаешь, за каким углом чего тебя ждет… — развил мысль еще кто-то.
По выражению лиц было ясно, что мысли почти у всех развивались приблизительно в таком же направлении — «и не знаешь, за каким углом…» Иным было выражение лица лишь у Кузьмы. Кузьма что-то тихонько соображал.
— Ты вот что, — сказал наконец Кузьма. — Ты к Корейше иди. Иди и проси совета.
— Куда? — не понял Киреев.
— В Преображенку, — пояснил Кузьма. —
В Преображенке он. В Преображенской клинике для умалишенных.
— А ведь и правда… И то верно… Ай да Кузьма… — одновременно одобрили предложение Кузьмы несколько человек.
— Это к этому, что ли? — спросил Киреев и в который уж раз махнул рукой и сказал: — Эх!
— Не к «этому», — тоном наставления поправил Киреева Кузьма, — а к Ивану Яковлевичу, чудотворцу московскому, скольким людям уж он помог, храни его Бог…
Киреев опрокинул стакан и мрачно сказал:
— Не пойду я к Корейше. Не верю я этим россказням про него.
— А чего б не сходить? — заволновался мужик возле Кузьмы. — Почему не сходить? Напиши записочку с вопросом. А он тебе ответ напишет. Вот и все. Чай, кусок от тебя не отвалится.
— Еще писать я ему буду! — махнул рукой Киреев и помрачнел пуще прежнего.
— А иногда к нему и войти можно! — заговорили с другого конца стола. — Когда записочки, когда войти… Он по-всякому шустрит. Так что и поговорить можно. Мой шурин разговаривал. Только он может бутылки толочь заставить.
— Зачем еще? — спросил Киреев.
— Сам толчет и других принуждает. Чтоб покоя телу не давать, — пояснили с другого конца.
— Что я вам, шут гороховый? — разозлился Киреев.
— А ты не серчай, — остановил его Кузьма. — Не серчай, а сходи. Напиши записочку, а там поглядим…
— А ну как он ему, как мне, ответит?.. — сказал вдруг молчавший до этого момента мужик, расположившийся по правую руку от Киреева.
Все с молчаливым вопросом повернулись к нему.
— Я над его ответом до сей поры думаю, — сказал мужик и вытащил из кармана маленькую бумажонку. — Всегда с собой ношу и все думаю.
Мужик передал бумажонку Кирееву.
Несмело, осторожно, как святыню, взял Киреев бумажонку и вслух, по слогам прочел:
— «Что мо-е де-ло?»
— Это вопрос, — пояснил мужик — хозяин записки. — А ниже — ответ.
— Ответ! — провозгласил Киреев. — «Воды льются всюду, но не равны все сосуды».
Повисла такая тишина, что с других концов кабака на этот только что шумный стол стали посматривать.
— Вот и разбери, — сказал мужик — хозяин записки и, забрав записку из рук растерянного Киреева, бережно свернул ее и положил обратно в карман.
— А я тоже к Корейше ходил, — промолвил сосед Кузьмы и вынул из кармана свою записку.
Сосед Кузьмы передал записку Кузьме, Кузьма, прочтя и озадаченно хмыкнув, передал своему соседу, тот — своему… Так записка дошла до Киреева. В записке были вопрос и ответ: «Идти ли мне в монастырь? — Черная риза не спасет, и белая в грех не введет. Будьте мудры, яко змии, и кротки, яко голуби. Студент хладных вод Иоанн Яковлев».
Опять повисла пауза.
— Ну, что это для тебя? — помолчав, спросил Кузьма своего соседа и показал на записку.
Сосед пожал плечами и спрятал записку.
— С собой ношу. В монастырь не пошел.
— Он всем так отвечает? — спросил кто-то с другого конца.
— Откуда ж знать, как он всем отвечает, — опять пожал плечами сосед Кузьмы. — Каждый только знает, как он ему ответил… А Кирееву советую к Корейше сходить. Сходи, Киреев. Могу денег одолжить. Плата небольшая, но все же… Не Корейша берет, конечно. Клиника…
7
Стояла ночь. Киреев, шатаясь, шел по пустынной улице, поддерживаемый худощавым пареньком. Шаги их гулко отдавались. — Пропали, сынок! — навзрыд причитал Киреев. — Пропали мы с тобой! Как же мы теперь, сынок?!
— Не шибко… не шибко… — повторял сын, озабоченный тем, чтоб отец достиг дома в целости и сохранности.
— А к Корейше я не пойду! Чем Корейша мне поможет?! — зычно рассуждал Киреев.
— И не ходи, — успокаивающе говорил сын. — Только не голоси ты на всю Ивановскую. Спят уж все. К городовому захотел?
— Пропали! — громче прежнего завопил Киреев в ответ на просьбу сына. — Совсем пропали, сынок!
— Тише! Тише, батя! Даст Бог… Выкрутимся… Главное, нам сейчас до дому добраться… — приговаривал сын, уже почти таща на себе отца.
— Нет у нас дома! — рыдая, отвечал Киреев. — Нет у нас с тобою больше дома, сокол ты мой! Вот теперь мой дом!
С этими словами Киреев ринулся к случившемуся здесь зданию, с легкостью сильного и пьяного выломал дверь. Сын, как ни старался, остановить своего могучего родителя от этого опрометчивого шага не сумел.
— Куда? Куда ты, батя?! Это ж баня! — говорил мальчик, пытаясь вытянуть отмахивающегося отца из помещения бани.
Киреев же упал на лавку, и через секунду он уже спал.
— Будет, батя… Ну, будет… Будет ваньку-то валять… — пытался уговорить отца встать сын своим молодым баском, не веря, что это действительно сон. Но через какое-то время он понял, что отец и вправду спит. С полминуты он посидел в растерянности, не зная, что предпринять, а затем разозлился. — А иди ты!.. Как знаешь! И чего я с тобой вечно словно с малым дитем! — прокричал он прямо в спящее лицо отца, отряхнулся, хотя был чист, и решительно направился к двери.
В спину ему зазвучал раскатистый храп.
8
В небольшой комнатенке толпились люди. У всех были озабоченные лица.
Из двери вышел человек с ведром, полным какого-то порошка. Всем толпящимся стало любопытно. Человек с ведром тут же уловил всеобщее настроение и сердито ответил сразу всем:
— Чего? Чего, а? Толченые бутылки да камни, кому любопытно!
Никто человеку ничего не ответил, и он принялся грубовато протискиваться к противопо-ложной двери, расталкивая плотно друг к другу стоявших людей.
— Дайте пройтить-то… — приговаривал он при этом. — И пройтить-то не даете…
— Что же Иван Яковлевич, Миронка? — робко, тихо спросил кто-то.
— Иван Яковлевич, Иван Яковлевич! — тут же пришел в состояние раздражения Миронка. — Расшумелись на всю клинику! Иван Яковлевич, Иван Яковлевич! Как сороки! Записки вам пишет ваш Иван Яковлевич! Как напишет, вынесу!
Все понуро молчали, чувствуя себя виноватыми перед Миронкой.
Миронка остановился.
— Хотя б раз кто спросил: «Ну, как ты, Миронка?» — обиженно проговорил он.
Все по-прежнему молчали. Молчал и Миронка. Ждал. И дождался.
— Как живешь, Миронка? — спросил кто-то, и Миронка сразу оживился. Он поставил ведро на пол и развел руками.
— Какая жизнь с безумным человеком! — сказал он с глубоким вздохом. — Ни днем, ни ночью покоя нет, как каторжный. Днем, видите сами, чем занимаются. — Миронка указал на ведро с толчеными камнями и бутылками. — Шум, стук, голова треснуть хочет. Потом эти посетители, и зачем лезут, не понимаю.
Все потупились.
— Такое вот мое житье, — заключил Миронка, довольный собой.
Тут из-за двери, откуда вышел Миронка, послышался грохот. Миронка тут же схватил ведро.
— Всем записки написали, коль сокрушать обратно начали. Сей же час ведро опустошу и записки вам вынесу…
С этими словами Миронка выбежал из клиники на улицу и вывалил ведро с битым стеклом и толчеными камнями в специально для этого вырытую во дворе яму. После этого Миронка побежал к забору, где были свалены камни, и принялся набирать их в ведро…
А в калитку тем временем вошел неуверенно ступающий и сердитый Киреев. Подойдя к Миронке, он взялся рукой за забор, чтоб прочнее стоять, и спросил:
— Здесь он, что ли?
Миронка отмахнулся от Киреева и стал с удвоенной энергией заполнять ведро камнями.
И тут калитка широко распахнулась, и в нее стали пропихивать рояль.
— Не так! Не так толкаете! — послышался из-за забора голос Саблера. — Не проходит?! Ставь на бок! Дай я туда пройду!..
Рояль исчез. Вход во двор освободили для Саблера. Саблер вбежал во двор и закричал тем, кто занимался пропихиванием рояля в калитку:
— На меня идите! Да с роялем же! — Тут Саблер заметил Мирона. — Мирон! Кормильца покормили?
— Сделали, доктор Саблер. Все сделали, — одновременно кланяясь Саблеру и набирая в
ведро камни, отвечал Миронка.
— Хорошо кормильца покормили?! Чтоб хорошо! Благодаря ему богатеем! Кормилец наш! — с угрозой в голосе говорил Саблер и руками показывал, как и куда тащить рояль взмокшим работникам.
— Хорошо, доктор! — набирая камни, отвечал Миронка.
— Это Корейшу, что ли? — робко спросил Киреев, нагибаясь к Миронке.
— А ты к нему? Бери ведро. Провожу, — сказал Миронка.
Киреев и Миронка вдвоем взяли ведро с камнями и пошли к крыльцу. Пройдя через толкучку перед дверью Корейши, Киреев и Миронка вошли к самому Ивану Яковлевичу.
Корейша стоял у стола и колотушкой долбил по разложенным перед ним камням и бутылкам. Одет Корейша был в просторную ситцевую рубаху, подпоясанную мочалкой.
— Вот вам еще, — сказал Миронка и поставил на пол ведро с камнями. — А записки я, значит, забираю…
Корейша вдруг остановился долбить камни и насторожился. Он принюхивался.
— Баней запахло, — сказал он, чем окончательно смутил и без того перепуганного Киреева.
Миронка тем временем сгреб разбросанные по столу бумажки и вышел.
Киреев стоял не шевелясь. Теперь он был наедине с Корейшей и, как ему себя вести, не знал.
Первым заговорил Корейша.
— Здравствуй, сосна, где ты только росла! — необыкновенно располагающим голосом весело сказал он. — Ну, дядя, довольно, будет, пора за работу. Вот бутылки. Становись-ка рядом и сокрушай… Вот так.
Покашливая от волнения, Киреев как-то боком подошел к Ивану Яковлевичу. Тот подал емутакую же колотушку, какой работал сам. И Киреев принялся толочь стекло, камни. На его лице было выражение растерянности, недоумения и волнения. Вскоре он остановился, робко приблизился корпусом к воодушевленно работающему Ивану Яковлевичу, приглушенно проговорил:
— Я это… я извиняюсь… Мне бы… насчет поговорить…
— Сокрушай мельче, дядя, — не останавливаясь долбить по бутылкам и камням, сказал Корейша. — Скоро адмиралтейский час настанет.
Больше Киреев ни о чем не спрашивал. Он энергично принялся долбить по камням и стеклу. Грохот, который производил Корейша, накладывался на грохот, с которым действовал Киреев, и это было оглушительно. Лицо Киреева же, по мере того как камни большие под его руками превращались в камни маленькие, затем в еще меньшие, потом в порошок, становилось сначала из растерянного — осмысленным, из осмысленного сосредоточенным, затем оживленным, наконец на лице появилось удовольствие и - радость… По лицу Киреева заструились капли пота, а он брал камень за камнем, и лицо его сияло счастьем.
— Ну, будет, дядя, будет, — сказал наконец Корейша.
Киреев остановился и передохнул. Прервался и Корейша. С минуту оба наслаждались тишиной. Затем Корейша взял с пола одну из многочисленных валяющихся вокруг него бумажек и разорвал ее на мелкие кусочки. После этого поманил Киреева к себе. Киреев послушно приблизился. Корейша положил бумажонки в карман киреевской жилетки и строго сказал:
— Сочтешь, когда дело кончишь.
— Какое дело? — спросил Киреев, бережно притрагиваясь к карману жилетки.
Но Корейша уже опять принялся долбить по камням…
9
Киреев вошел в свой дом. Был Киреев мрачнее тучи. Тут было и неудовлетворение визитом к московскому чудотворцу, и стыд перед сыном, и состояние похмелья.
Сын лежал на диване. Одетый, не спал.
— Был у Корейши! — весело объявил Киреев, стараясь избежать разговора о вчерашнем. —
У Ивана Яковлевича. В Преображенке. Мужики, черти, насоветовали…
— Тебе письмо, — перебил Киреева сын. — На столе.
Киреев подошел к столу, взял письмо, вскрыл конверт, молча прочел послание. После этого задрожавшей рукой он взял со стола конверт, вытащил из него второй конверт, поменьше размером. Жадно разорвав второй конверт, Киреев застыл на месте…
— Что там, батя? — с любопытством спросил сын, поднимаясь с дивана.
— Гордись своим отцом, Киреев-младший! — громким голосом повелел Киреев.
После этого он вытащил из второго конверта деньги, много сотенных бумажек.
— Вот те раз… — молвил удивленный сын.
— То-то же! — с гордостью произнес Киреев.
— Что за деньги-то, батя? — оживленно допытывался сын.
— Вознаграждение вперед! Вот что за деньги! Что значит почтение! Что значит доверие!
Киреев кинулся переодеваться в другую, более опрятную одежду.
— Ты куда? — беря в руки деньги, спросил сын.
— Оправдывать вознаграждение-то, куда ж еще! Кое-какие дела уладить надобно! Что значит уважение!..
Сын пересчитал деньги, ахнул.
— Восемнадцать сотенных, однако, батя…
— Уважение!..
10
В комнатке же перед дверью Корейши, как всегда, толпился народ.
Из комнаты Ивана Яковлевича вышел Миронка, высыпал на небольшой столик горсть записок. Все кинулись к столику, похватали свои записки, принялись жадно читать.
Посетительница с длинной косой держала в руках свою записку. Лицо ее было озадаченным.
«Что ожидает Петра? — Я не думала и не гадала ни о чем в свете тужить, а придет времечко начнет грудь томить». Так было написано в ее записке, при этом ответ был написан уже знакомой рукой Корейши.
В руках другой посетительницы было более внятное послание: «Любить ли А-у Н-й?»
Бородатый посетитель переминался с ноги на ногу и с недоумением покашливал. В руках его было следующее послание: «Будут ли мне рады в Петербурге? — Бог лучше радуется о спасении бреннаго человека, нежели о девяти-десяти праведных соспасенных».
Четвертая посетительница в который уж раз перечитывала: «Счастлив ли будет мой сын Александр-старший? — Пока счастье прозябает, много друзей бывает; когда счастье же проходит, ни один друг не приходит».
Пятый посетитель держал в своих руках следующее послание: «Что будет рабу Константину? — Житие, а не роскошная масленица».
У шестого в руках была записка с текстом: «Что раб Тихон? — Не для него цветут цветочки в поле».
Среди всех посетителей, вертящих в руках свои записки, осмысленным, понимающим было лишь одно лицо — лицо посетительницы, которой Иван Яковлевич написал: «Н-й любить Екатерину».
11
Двое господ уселись в экипаж.
— На Никитскую, — сказал один из них извозчику.
Экипаж двинулся. Какое-то время путь продолжался в тишине.
— Я немного волнуюсь… — немного спустя сказал один из пассажиров.
— Отчего? — спросил другой.
— Неделю назад я видел его в театре. Представляли «Ревизора». Он сидел в ложе бельэтажа около самой двери, с каким-то нервическим беспокойством поглядывал на сцену. Сидел позади двух дам, и мне показалось, что он прячется от всех.
— Это обыкновенно, — пожал плечами спутник говорившего. — Он знаменит, а публика любопытна и бесцеремонна.
— Я понимаю… Но… знаете… мне указали на него, я быстро обернулся. Он сразу же заметил мое движение и тут же, мгновенно отодвинулся назад, в угол… — Первый господин помолчал. — Может, все же нам не стоит ехать?
— Да отчего же? — все не мог уразуметь второй.
— Мне кажется, он не расположен к встречам.
— Я спросил у него позволения. Сказал, что привезу вас. Он ответил: «Хорошо. Нам с ним давно следовало быть знакомыми».
Собеседники помолчали. По лицу первого, сомневающегося господина было заметно, что слова его спутника уже несколько утешили его, но не окончательно: тревога его не проходила, неуверенность продолжала мучить.
— Да не стоит же, право. Напрасно вы, — заметив состояние первого, сказал второй.
— Знаете, когда я увидел его в театре, я был просто потрясен.
— Чем же?
— Переменой, произошедшей в нем с 1841 года, с той поры, когда я встречал его пару раз у Авдотьи Петровны. В то время он смотрел приземистым и плотным малороссом, а теперь… он показался мне худым, испитым человеком, которого уже порядком успела измыкать жизнь.
— С 1841 года прошло десять лет, — сказал второй господин. — Взгляните на пятилетнего ребенка и на пятнадцатилетнего юношу, и вы ощутите, что такое десять лет. В 1841 году не только он, но и вы, и я были другими.
— Возможно, — согласился первый господин, — но потом я опять наткнулся на него в театре, уже после спектакля… Какая-то затаенная боль и тревога, какое-то грустное беспокойство к постоянно проницательному выражению его лица. Я взглянул на него, и мне невольно подумалось: «Какое ты умное, и странное, и больное существо».
Второй господин вздохнул.
— С ним что-то происходит… Ходят эти темные слухи, что у него якобы что-то тронулось в голове. Вся Москва о нем такого мнения… Не знаю… Я как любил его, так и люблю.
Они опять какое-то время молчали, рассеянно глядя на проносившиеся мимо дома.
— Знаете, — опять встрепенулся первый, — я ведь был одним из его слушателей в 1835 году, когда он преподавал историю в Санкт-Петербургском университете.
— Что вы? — почему-то изумился второй господин.
— В самом деле, — подтвердил первый.
— Расскажите, — попросил второй.
— Это преподавание, — немного помолчав, начал первый, — правду сказать, происходило оригинальным образом. Во-первых, из трех лекций он непременно пропускал две. Во-вторых, даже когда он появлялся на кафедре, он не говорил, а шептал что-то весьма несвязное, показывал нам маленькие гравюры на стали, изображавшие виды Палестины и других восточных стран, и все время ужасно конфузился. Мы все были убеждены, и, думаю, едва ли мы ошибались, что он ничего не смыслит в истории и не имеет ничего общего с автором произведения, которым тогда зачитывались все. Уверен, что он и сам хорошо понимал весь комизм и всю неловкость своего положения; он в том же году подал в отставку. Это не помешало ему, однако, воскликнуть: «Непризнанный, взошел я на кафедру и непризнанным схожу с нее». Он рожден для того, чтоб быть наставником своих современников, но только не с кафедры… Я так много говорю, потому что мы подъезжаем, и чем мы ближе, тем мучительнее моя тревога.
— Не стоит, не стоит, прошу вас, будьте спокойны, — утешительным тоном проговорил второй господин.
Они опять помолчали. Второй выглянул в окно экипажа и вдруг тоже как-то занервничал, заерзал на сиденье. Он несколько раз украдкой взглянул на своего спутника, затем откашлялся и заговорил:
— Сказать откровенно, ваши тревоги не совсем напрасны. Недавно он читал актерам. И читал превосходно. Актеры были приглашены все, но многие не явились: им показалось обидным, что их словно хотят учить. Сколько я мог заметить, его огорчил этот слабый и неохотный отзыв на его предложение… Известно, до какой степени он скуп на подобные милости. Лицо его приняло выражение угрюмое и холодное, глаза подозрительно насторожились. В тот день он смотрел точно больным человеком. Он принялся читать — и понемногу оживился. Щеки порозовели, глаза расширились и просветлели. То, как он читал, выше всяких похвал! Знаете, говорят, что Диккенс разыгрывает свои романы, его чтение — драматическое, почти театральное, в одном его лице являются несколько первоклассных актеров, которые заставляют то плакать, то смеяться. Тут же, напротив, меня поразила простота и сдержанность манеры. Знаете, какая-то такая важная и в то же время наивная искренность. Мне показалось, что ему просто нет дела, есть ли тут слушатели и что они думают. Он, казалось, только и заботился о том, как бы вникнуть в предмет, для него самого новый, и как бы вернее передать собственное впечатление. — Второй господин пошевелился на сиденье, он сам пришел в оживление от собственного рассказа, щеки его стали розовыми. — Эффект выходил необычайный. Особенно в комических местах. Не было возможности посмеяться. А виновник всей этой потехи, не смущаясь общей веселостью и как бы даже внутренне дивясь ей, все более и более погружался в самое дело. К сожалению, продолжалось это недолго. Еще не была прочтена половина первого акта, как дверь шумно растворилась и через всю комнату промчался один щелкопер… — Тут рассказчик осекся, смутился, щеки его из розовых сделались пунцовыми. — Простите…
Первый господин лишь нетерпеливо замахал рукой, без слов прося продолжать рассказ.
— …Вошел литератор и поспешил занять место в углу. Чтец наш сразу же остановился. Он с размаху ударил по звонку и с сердцем сказал вошедшему камердинеру: «Ведь я велел тебе никого не впускать!» Затем он продолжил, но это было уже совсем не то. Он стал спешить, не доканчивать слов, бормотать себе под нос, иногда он пропускал целые фразы и только махал рукой. Так расстроило его это неожиданное появление нового слушателя. — Рассказчик помолчал. — Я рассказал вам этот случай для того, — после паузы сказал он, — чтоб вы четче поняли его состояние. Нервы его не выдерживают малейшего толчка. Признаюсь, поначалу не хотел вам всего этого говорить, но потом понял, что надо, надо сказать. Поэтому, пожалуйста, будьте бережнее к нему.
Первый господин ответил не сразу.
— Опасения мои не были напрасны, — сказал он негромко.
Экипаж остановился.
— Никитская! — прокричал извозчик.
Оба пассажира продолжали, не шевелясь, сидеть в экипаже.
— Что-то я… совсем раскис… — дрожащим голосом проговорил первый господин.
— Ободритесь, — тоже каким-то не своим голосом призвал его второй. — Он будет мало говорить. Не примите это на свой счет. Он вообще немногословен. И… еще я обязан предупредить вас вот о чем: он не выносит разговора о продолжении «Мертвых душ», об этой второй части, над которой он так долго и упорно трудится. Не касайтесь этого. О «Переписке с друзьями» — можно. О «Мертвых душах» — ни при каких поворотах разговора.
— О «Переписке с друзьями» я сам не заговорю, — отвечал первый господин. — Не заговорю по той причине, что не могу сказать о ней ровным счетом ничего хорошего. И вообще мне не хотелось бы вести с ним бесед подобного рода. Япросто жажду видеться с человеком, творения которого знаю чуть не наизусть.
— Вы бледны, Иван Сергеич, — негромко заметил второй господин.
— Не так уж трудно меня понять, — силясь держаться спокойней, отвечал Иван Сергеевич. — Никто не может сравниться с ним по тому обаянию, что окружает его имя.
— Никитская! — повторил извозчик чуть громче.
— С Богом, Иван Сергеич.
— С Богом, Михаил Семеныч.
Оба пассажира вышли из экипажа, расплатились с извозчиком и направились к ближайшему дому.
Оба гостя взошли на крыльцо. Михаил Семенович позвонил.
Появился человек.
— Доложи, любезный, барину — Тургенев и Щепкин пришли, — сказал Михаил Семенович.
— Уехал барин, — отвечал человек, стоя у порога и не собираясь пропускать гостей в дом.
Тургенев и Щепкин помолчали.
— Как так — уехал? — негромко спросил Щепкин. — У нас договоренность была. Быть не может, чтоб уехал.
— Уехал, — убежденно ответил человек. —
В Преображенскую клинику уехал. С Иваном Яковлевичем Корейшей повидаться.
Сказав это, человек ушел в дом и запер за собой дверь. Щепкин и Тургенев молча сошли с крыльца и в раздумье остановились посреди дороги.
Перед дверью Корейши народу было больше обычного. На всех лицах к выражению томительного ожидания примешивалось выражение тревоги. Люди не переговаривались между собой. Но тишина была неспокойная. Какое-то напряжение чувствовалось в ней. Дверь открылась, и из комнаты Корейши появился Миронка.
— Ну что?.. Что?.. — посыпалось со всех сторон.
Миронка пожал плечами и развел руками.
— Молчит. Уж почитай два часа молчит да у окна стоит. Как барин тот приехал, что по двору расхаживает, так и молчит и от окна не отходит. Что ни спрошу — не отвечает. Два раза плакать принимался и успокаивался. К запискам вашим не притронулся вовсе. Расходитесь, мой вам совет.
Все вздохнули, все пригорюнились, притихли. Но уходить никто не собирался.
…А Иван Яковлевич стоял у окна и все смотрел и смотрел на беспокойно расхаживающего, мечущегося туда-сюда по двору сутуловатого человека. Любовь, сострадание и печаль были в глазах Ивана Яковлевича. По лицу его струились слезы…
Гоголь так и не вошел к Корейше. Немало прометавшись под окнами, он уехал, даже не войдя в здание клиники…
12
Киреев стоял на коленях перед иконой и шептал молитву. Речь его то и дело прерывалась рыданиями. По лицу текли слезы.
С другого конца комнаты донесся слабый стон. Киреев тут же вскочил на ноги и подбежал к застонавшему во сне сыну.
— Что? Что, сынок? — утирая слезы, взволнованно спрашивал Киреев.
Отвернувшийся к стене сын не отвечал.
— Холодно? Холодно тебе небось? — почему-то решил Киреев и принялся укрывать сына всем, что попадало под руку: одеялами, одеждой. Сорвал со стола скатерть и ею тоже укрыл сына. Но и этого ему показалось мало.
— Сейчас, сейчас, сынок, — бормотал Киреев и искал, чем бы еще накрыть сына.
Неожиданно под руку Кирееву попалась та самая жилетка, в которой он ходил на свою встречу с Корейшей. Из кармана жилетки посыпались мелкие бумажки, те самые, что сунул чудотворец. Киреев с удивленным лицом держал жилетку в руках и, казалось, что-то припоминал.
— Сочтешь, когда дело кончишь, — проговорил Киреев вслух слова Корейши, схватил бумажки и принялся их считать.
— Восемнадцать… — потрясенно произнес Киреев и побледнел.
Посидев неподвижно, он еще раз сосчитал бумажки.
— Опять восемнадцать… — выдохнул он. — И сотен было восемнадцать…
С минуту Киреев был неподвижен, затем вскочил и рванул к двери.
…Выбежав во двор, Киреев принялся избивать поленом, которое подвернулось ему под руку, толпящихся у ворот его дома мужиков. Он молча лупил всех подряд, пока все не разбежались. Никто не ответил Кирееву ни словом, ни делом. Все лишь пытались уклониться от ударов и убежать.
Разогнав всех, Киреев бегом понесся по дороге. Из-за угла вывернул извозчик, которого Киреев остановил, схватив под уздцы лошадь.
13
У ворот Преображенской клиники для умалишенных опять была давка. И опять Саблер кричал на работников. На этот раз в ворота не пролезал бильярдный стол, хотя это теперь были именно ворота, а не калитка, как раньше. Да и забор был новым, добротным.
Киреев соскочил с повозки и опрометью кинулся к воротам. Никому не сказав ни слова, он схватил бильярдный стол и принялся сам толкать его в ворота.
— Эй! Эй! Полегче! — тут же встревожился Саблер. — Этак ты нам ворота скособочишь, барин! Тут надобно найти метод…
Но Кирееву было не до поиска метода. Когда попытка протолкнуть бильярдный стол в ворота не удалась, он попросту перелез через него и таким образом попал во двор клиники.
— Ай да барин! — услыхал Киреев слова, сказанные ему в спину одним из работников.
Киреев вбежал в комнатку, где ожидали записок, прорезал собой небольшую толпу и, влетев к Корейше, захлопнул за собой дверь.
Корейша раскладывал на столе камни…
Киреев с размаху кинулся на колени.
— Помоги, кормилец! Помоги!.. Спаси, отец ты наш!.. — заголосил он. — Спаси!.. Один он у меня! Один! Один у меня! Спаси, отец!..
— Будет, будет, дядя, — как всегда, спокойно, отвечал Корейша. — Вставай-ка, подходи сюда…
— Не дай пропасть! — вставая с колен и направляясь к Корейше, взывал Киреев.
— Бери. Бери, расплетай, — говорил Корейша, протягивая Кирееву какой-то кулек.
— Не время. Не время, отец, — беря все же кулек, плача говорил Киреев. — Каждая минута дорога… Век Бога молить буду…
— А ты вот так… — Корейша показал Кирееву, как удобней действовать. — Так сподручней.
Дрожащими руками, не переставая рыдать, расплел Киреев кулек.
— Спаси, отец… Не оставь рабов Божьих… Век Бога молить… Один он у меня… — держа в руках расплетенный кулек, молил Кирееев. — Ступай, дядя, — проговорил Корейша. — Ступай с Богом. Лычку-то эту самую с собой забирай. Ею парнишке брюхо обмотаешь, а в рот маслица от Иверской Божьей Матери вольешь… Ступай, дядя…
И Корейша занялся бутылками и камнями.
14
Побитые накануне Киреевым мужики опять толпились у ворот его дома. Послышался шум по-возки.
— Разбегайся…
— Прячьтесь, вы!..
— Барин едет!..
Такие возгласы прозвучали в толпе мужиков, и через секунду у ворот никого не было.
Повозка подъехала к воротам. Киреев спрыгнул на землю, наспех сунул извозчику деньги и, бережно держа в руках лычку и маслице, бегом кинулся к дому.
— Храни вас Бог, барин, — сказал ему извозчик.
Как только Киреев скрылся в доме, мужики, разбежавшиеся при его появлении, снова собрались у ворот.
— Стервятники проклятые! — закричал им не успевший отъехать извозчик. — Человек и так от горя ополоумел!..
— Ехай, ехай… — отозвался кто-то.
— Неча нас стыдить. Нам самим совестно… — сказал другой.
— Зря вы тут, черти, околачиваетесь! — закричал извозчик. — Барин у Ивана Яковлевича был!
— Ехай, — опять посоветовали извозчику. — Ехай с Богом. От холеры никакой Иван Яковлевич не спасет. Прости нас, грешных…
— Стервятники проклятые! — повторил извозчик. — Пришло ваше время, шакалы! Рады-радехоньки небось, что холера в Москву вцепилась! Людям слезы, вам навар!
— Твое дело — извозчичье, наше — гробовщиковое, — только и ответили разбуянившемуся извозчику присмиревшие гробовщики.
— Стервятники! — еще раз крикнул разгневанный извозчик, ударил по лошадям и с грохотом поскакал прочь.
15
В том же кабаке сидели те же люди. Но теперь они сидели чуть плотнее, потому что теперь их было на одного больше: теперь вместе со всеми пил повзрослевший сын Киреева.
— В ту же ночь слышу — шебаршится кто-то, — рассказывал Киреев-старший. — Подхожу… А это он! На полу сидит и каравай хлеба в руке держит. «Есть, — говорит, — батя, охота». Слабо так говорит, но ведь говорит же! И дополз до каравая-то! Весь вспотел, побледнел еще пуще, но ведь дополз! И с той ночи — все лучше и лучше и вконец поправился… А еще спрашивает: «Что это ты, батя, на меня намотал?» А это лычка эта самая была, чудотворная, от Ивана Яковлевича. Я ему запретил сымать. Он долго в ней ходил. Вона какой теперь!
Киреев, не скрывая, гордился своим смущающимся во взрослой компании сыном.
— Орел!..
— Герой!..
— Славный парень!..
— Слава Богу, обошлось!..
— Ну, еще, что ли, по одной!..
С этими словами налили и выпили еще по одной.
— Ты, говорят, теперь не вылезаешь от него? — спросил Кузьма.
— От Ивана-то Яковлевича? — уточнил Киреев. — Каждый день навещаю. Шагу без его благословения не делаю.
— А противился идти, — напомнил Кузьма.
— Дурень был, — отмахнулся Киреев и вдруг затрясся.
Все притихли от неожиданности.
— Погаси свечу! — диким голосом заорал Киреев в другой конец кабака. — Убери огонь, собака! Я все кости тебе переломаю!
С этими словами Киреев вскочил и ринулся в ту сторону, где мерцал огонек зажженной зачем-то хозяином свечки.
— Что он, очумел, что ли? — с недоумением проговорил Кузьма.
Все сидели, не двигаясь.
— Огня боится, — своим молодым баском сказал сын Киреева. — С той поры как предсказал ему Корейша, что заживо сгорит, прямо беда, что с ним при виде огня делается…
Все молчали, слушая доносящийся с другого конца кабака шум и грохот. Утихомиривать разбушевавшегося Киреева почему-то никому не хотелось…
Киреев умер от болезни, вызывающей страшное жжение внутри, повторяя слово «горю».
Иван Яковлевич Корейша до самой смерти помогал всем, кто к нему приходил, о чем рассказывали москвичи. Девица, за которую пострадал Иван Яковлевич, сделалась монашкой, потом — игуменьей. Всю жизнь поддерживала с Корейшей переписку.
Могила Ивана Яковлевича Корейши в церкви Ильи Пророка в Москве до сих пор является местом паломничества.