О Леониде Гуревиче
- №7, июль
- Е.Голынкиу
Очень трудно говорить о друге, который когда-то был учителем.
Последнее время он был обидчив и ревнив. На это у него были основания. Не поссориться с ним стоило усилий.
Первый раз увидел его в Ленинграде — начало 80-х. Леня появился там впервые за многие годы. Что-то произошло с ленинградскими снобами, и они решили позвать его председателем жюри на отчетную студийную конференцию. Он не сказал тогда ничего особенного — то же, что потом повторял множество раз и что многим очень надоело в последнее время, когда уже все были заняты технологиями, маркетингом и продюсерством.
Он говорил о нравственности, об обязанности документалистов искать в человеке высшую правду. И тогда он казался полным московским либеральным отморозком, на секунду взбаламутившим мерзлый ленинградский скепсис. Его выслушали, вежливо похлопали и даже между собой не обсуждали потом то, что он говорил. Зачем? Все правильно, но совершенно нереалистично и невозможно.
Больше его в Ленинград не приглашали. Нелепая ситуация, когда честность и прямота принимаются за банальность.
Окружали его в основном ученики, на которых, как известно, особо полагаться нельзя. Для сверстников и старых друзей он скорее был неудачником: режиссером не стал, игровое кино не снимал, даже игровые сценарии не писал.
Что он делает — прежняя компания представляла себе слабо да и не очень интересовалась. Корпоративность 60-х, или, как тогда говорили, каррас (кто теперь помнит воннегутовскую «колыбель для кошки»), распалась под натиском признания, академических успехов, эмиграции и бесчисленных смертей. В этом списке хорошие, звонкие имена… Иногда он чувствовал себя изгоем. Впрочем, как смотреть на удачи и поражения… Большинство надо просить, чтобы они тебе помогли, причем без особой надежды на результат. Леня постоянно находил людей, которые не просили его о помощи, но он считал, что им надо помочь. Он гонялся за ними и не предлагал, а говорил, что сделано что-то, что им пригодится. Те, кто никогда не мог найти в жизни подобного для себя интереса, чувствовали, что Леня самим существованием своим им просто хамит и оскорбляет.
Но был он самим собой и говорил всегда одно и то же, и слова находил такие, что слушали его и при советской власти, и при перестройке, и — значительно меньше — в последние годы.
Он не был дипломатом. Но чтобы заставить его отозваться о ком-то плохо, нужно было сильно потрудиться.
Больше всего в нем ценили конструктора — его умение в любом материале увидеть — его любимое слово — сопряжения. У него был редкий в нашей профессии уровень очевидности. Он утверждал, что литература важнее. И тем не менее бесконечно помогал собирать чужие картины. Казалось, ничего кроме результата его не интересует — он был готов работать даже с теми, кто был ему глубоко несимпатичен, если вдруг чувствовал, что у этого не симпатичного ему персонажа получается хорошее кино. Он работал на результат. Результатом было кино.
Он мог отнестись к сделанному тобой плохо и никогда этого не скрывал.
Но ни одна из его оценок не была унизительна, он просто сразу включался в работу. Доверие, которое к нему испытывали, завоевывалось десятками, иногда сотнями мелочей, с которыми ты сразу или погодя, но соглашался. А когда количество этих принятых тобой мелочей достигает критической массы, возникает ощущение — может быть, и там, где ты категорически с ним не согласен, он не совсем не прав? Он умел хвалить и умел ругать — от похвал ты не раздувался, на остальное не обижался. Он умел задавать вопросы, и он умел разговаривать.
Он никогда не рассказывал кинематографические байки, не интересовали они его и в чужом исполнении. Он говорил о том, что чувствовал, — о кино. Сейчас кажется, что он и был — кино.
Когда его называют диссидентом — это миф. Никогда он им не был. Наша профессия изначально публична, а Леня умудрился сохранить в ней интимность - поэтому хорошо он делал только то, во что верил. Он никогда не обращал внимания на власть, никогда не был «масштабно-социальным» в фильмах. Потому, что не царское это дело, надо думать о душе, смотреть в человека — и для власти это опаснее, чем все остальное. Он умудрялся в картинах не соприкасаться с системой, будто ее никогда не было. Поэтому в конце 90-х он мог позволить себе говорить то, что говорил в 70-е. Для многих это было скучно.
Шестидесятник? Да Бог его знает, кто это такие. Люди, обжегшиеся на своих наивных мечтах, но сумевшие приспособиться к реальности и сохранившие память. Леня нашел адекватную себе и своей молодости нишу, место, где он мог говорить правду. Почти не помню его рассказов о сложностях с картинами. Но практически всю жизнь он работал только на провинциальных студиях.
Не звали? Не хотел? Чувствовали в нем угрозу? Было такое замечательное слово — мелкотемье. К 86-му году у него был сделан 61 фильм. В фильмографии, написанной собственной рукой, он назвал только десять. Если когда-нибудь будет написана история документального кино — без фильмов Лени там не обойтись. Но это совсем другой разговор.
Когда долго и много говоришь с человеком, возникает ощущение, что знаешь его оси координат и в его мире можешь найти место непроговоренному. Иначе как бы мы разговаривали с мертвыми? А с Леней разговор продолжается.
И страшно было, когда случайно, по инерции, набрал его номер и услышал: «Вы позвонили Леониду Гуревичу. Оставьте свое сообщение, я свяжусь с вами как можно скорее». Не свяжется.
Образовалась пустота. Он уже не обидится, что ты давно ему не звонил, не буркнет: «…ей занимаешься». Он не… не… не… И некому стало показать снятый материал… Все время не покидает ощущение, что я остался Лене что-то должен. Что именно? Внимание, наверное, — то, чего никогда не бывает в избытке.
Я хочу, чтобы его помнили, чтобы понимали, что потеряли. С Леней ушло то, что для очень многих, не только для его учеников, было документальным кино.
Чем больше проходит времени, тем отчетливее чувство, что умер не просто Леня Гуревич — учитель, ставший другом и родным, — но в какой-то мере то документальное кино, в котором мы выросли и что-то делали. Грустно будет, если сеть, сплетенная Леней, порвется, растащенная нашими амбициями.