Механическая сюита

Летом, в деревне Манглиси, погнался за огромным петухом, которого решил принести на тайное лесное пиршество, задуманное моими сверстниками. Было мне девять лет, петуху примерно столько же. После часовой погони я поймал-таки его, понес в лес, встретил девочку Изольду (в которую был влюблен) и ее братьев. Они несли трехлитровую бутыль ворованного из дому вина. Я похвастался петухом. Они меня дико избили. Петух был их.

Позже, в юности, я украл из пластиночного магазина пластинку «Сачмо» Луи Армстронга.

В Библиотеку имени Карла Маркса я заходил в пальто с нашитыми огромными внутренними карманами. В них я выносил Кнута Гамсуна, Ницше, Кьеркегора. (Двух последних я не осилил, но красовался перед приведенными в дом туристками. Вместо того чтобы тянуть туристок в постель, часами обсуждал непрочитанных философов.)

Учась во ВГИКе и приехав на каникулы в Тбилиси, украл у бабушки Екатерины орден Ленина. Это было неблагородно с моей стороны; бабушка Екатерина не раз спасала меня орденом Ленина, ввинченным в лацкан пиджака, отправляясь на частые вызовы директора школы.

У «старой бакинской бляди Саломеи» (соседка сама себя так величала) я выкрал из ридикюля пять стодолларовых бумажек образца 1914 года. Кассирша «Березки» вытаращила глаза, разглядывая их, — доллары Саломеи были шире и длиннее других долларов на два с половиной сантиметра (мерили линейкой).

В КГБ решили, что я выдающийся фальшивомонетчик, но умственно неразвитый. Так точно нарисовать купюру, состарить, но… удлинить и расширить зеленую площадь на два с половиной сантиметра?!!

Пропуская еще ряд своих воровств, краж, похищений, скажу, что, живя в Америке, все время хочу что-то украсть… Пока сдерживаю себя.

Но вот недавно бес попутал. Читал рассказы и короткие пьесы неизвестного мне автора Сергея Чихачева и мне чрезвычайно понравилась одна история. Идеи я еще не воровал. А тут…

Вы поняли, что я сделал.

Конечно же, я чрезвычайно видоизменил ее, можно подавать любому литературному эксперту. Уверен — не докажут…

Сережа, когда я рассказал ему о моем воровстве, набросился на меня с кулаками, как братья Изольды, как бабушка Екатерина, как старая блядь Саломея. Мы выпили виски с индюшкой на ярлыке, подружились, и я предложил быть соавторами той истории.

Сегодня, пользуясь почетным правом автора предисловия к «Механической сюите», после затяжного разоблачительного монолога о себе, хочу сказать, что Сергей Чихачев — новый сочинитель, который творит и живет не похожей ни на чью самостоятельной жизнью и творчеством. Когда читаешь его, чувствуешь, как он настойчиво требует, чтобы мы, читатели, «танцевали в его собственном ритме».

Ираклий Квирикадзе

Часть первая

Началось-то все известно с чего. Фильм в Москве снимали. Какой-то там. Про мафию, что ли. Из современных, в общем. И вот по ходу фильма нужно режиссеру было сцену снять неприятную. Как человека поезд сбивает. Вышел, мол, человек на пути, а поезд его — тюк. То есть жизнь коротка, а в наше время — тем более. Такая мораль этой комедии.

И так и сяк пробовали. И куклу перед поездом ставили. И дублера — он только отскакивать успевал, а потом его к кукле подклеивали, на монтаже. Ну не получается, и все тут. Хоть плачь. Ненатурально — это самое мягкое слово. Режиссер, хоть и не старый еще, уже чуть ли не седеть начал. Не выходит сцена.

И решают они с продюсером на пару совершить сбитие поездом компьютерно. Как в «Титанике» пароход тонул, только с поправкой на российский манер. Смета-то не предусматривала, конечно, никакой графики, думали — в крайнем случае каскадера заставим прыгать. Он и прыгал, пока не запил. Нервное напряжение все-таки у них, у каскадеров, громадное. Чуть зазеваешься — и в самом деле тюк снимут. На это уже режиссер злорадно и надеялся.

Ну ладно. Компьютерная графика, так компьютерная графика. Обращаются к художникам подешевле: «Так и так, ребята, надо нарисовать картину — представляете, на путях человек стоит, а его поезд сбивает. План в картине длится одну секунду. Заплатим столько-то ». — « Что-то мало». — «А вы сколько хотели за такую халтуру?» — «Ладно, нарисуем».

И сидят, рисуют, вогнали в компьютер поезд подснятый, натуру, природу кругом — и ничего толкового все равно не получается. Как-то ненатурально опять же человек сбивается. Режиссер уже охрип на них орать. Время-то идет. И они через сколько-то дней в несознанку уходят. Хватит, говорят, кричать на нас. Не много хотите ли? Режиссер им: «Лентяи паскудные и паскуды ленивые! Вы же мне фильм срываете весь! Я же!.. Вы же!..» Обратно охрип. А они говорят: «Слушай, ну будь человеком. Мы ведь и не видели, строго говоря, никогда ничего подобного. Даже ДТП как-то на глаза не попадалось подходящее. А тут целого человека огромный поезд вусмерть давит. Как мы это представляем, мол, так и рисуем. И откопайся от нас». Ну, тут и режиссер рогом упирается, на принцип идет. «Ах так? — говорит. — Хотите, значит, в натуре посмотреть?» «Да уж, — ржут, — было бы неплохо». Ну и хорошо. Звонит продюсеру, Васильеву, естественно, по фамилии. Так, говорит, и так. « Достань-ка труп мне какой-нибудь ». Продюсер выслушивает и коллегу мрачно оповещает, что идиотские шутки выслушивать он не в настроении, а вот в случае перерасхода сметы, каковой перерасход — заметим! — уже намечается, он предоставит кинематографической общественности свеженький труп самого режиссеришки. «Да нет! — кричит тот. — Ты не понял. Из морга, натурально, из анатомички какой-нибудь труп мне достань попользоваться!» И ситуацию с художниками объясняет. Ну, продюсеры — люди циничные. В ситуацию вдаваться любят меньше всего. «Ладно, — говорит, — будет тебе труп. Перезвоню». И трубку вешает.

И перезванивает через какое-то время. «Ну, — говорит, — достал я тебе. Только с возвратом». «Хороший труп-то ?» — режиссер придирчиво так спрашивает. «Нормальный, — продюсер отвечает, — тебе в самый раз. Бомж какой-то. На вокзале его нашли неделю, что ли, назад. И как неопознанного для научных целей употребить намеревались. Денег и водки я ухлопал немерено санитарам. Так что ты попользуйся и верни». «Ага, верну».

Вешает режиссер трубку и художникам говорит: «Ну, ребятки, поехали». Они охреневают: «Куда?!» «В муда, — рифмует, — вы же хотели посмотреть, как в натуре людей сбивают? Вот я вам и покажу». Они говорят: «Подожди, ты чего, серьезно?» — «Ну да». — «А чего ж ты не можешь сразу труп в кино снять?» Ну, он им объясняет, что такое кино вкратце. Что такое камеры развернуть, свет, краны всякие, народу сто пятьдесят человек, разрешение на съемки и тэ пэ. «Вы, — говорит, — хоть понимаете, микеланджелы доморощенные, что официально этот, как бы выразиться, труп вам никто снимать не даст? Нелегальщина чистой воды, все, как всегда, через попу делается у нас, и кино — не исключение. А так мы с собой маленькую камеру домашнюю возьмем, вывезем этого бедолагу втихую и снимем все что надо. А вы потом срисуете». Они, разумеется, балдеют, однако раз он такой художник масштабный, то и они в грязь лицом не ударят. «Ну, — отмороженным слегка голосом говорят, — поехали, раз надо».

И едут. Сначала труп забирают. Им его санитары как раз обтерли и надели на него чего-то. За такие-то деньги. В медицинский мешок положили, специально для этого предназначенный, с молнией. И в багажник джипа режиссерского старенького аккуратно уложили. «Только, — говорят, — привезите, а то у нас он подотчетное имущество. Сам, — говорят, — труп никуда уйти не может, так что если не привезете, проблемы у нас будут всякие». — «Привезем, привезем».

Поехали за город. И на выезде из Москвы их гаишник останавливает. Очень кстати. Большая радость для всех присутствующих. Художники сидят — ни живые ни мертвые от страха. До них потихонечку доходит, что в тюрьме компьютеров нету. Режиссер на ватных ногах из джипа вылезает. «Здравствуйте, — говорит, — товарищ инспектор, что случилось? Нарушил я, что ли, чего?» А тот лениво так объясняет, что, мол, проверка документов. Пожалуйста, документы все тут. Вот они, документы. Ага. Ммм. Так. А временное разрешение? Пожалуйста! А техосмотр? Какой техосмотр?.. А-а-а ! Техосмотр! Ну да, конечно.

Да вы понимаете, такие дела… Нету его. Как раз за ним и едем. В область? В нее самую. А номера-то московские? Ну, там есть место, где иномарки как раз…

И врет в этом ключе режиссер, и врет, заметим, вдохновенно, поскольку — сами понимаете. Гаишник принимает вид озабоченного и утомленного государственного деятеля, узнавшего об агрессии со стороны соседнего Казахстана. Содрать-то надо с водилы. «Мда, — говорит он задумчиво, — у тебя небось и аптечки с собой нет? Или есть? Открывай джип, посмотрим». Режиссер вспоминает все, что ему рассказывала подружка на первых курсах киноинститута про актерское мастерство, заваленное ею два раза. И он играет. И как играет! Так что гаишник в результате соглашается: а) взять немного денег; б) с тем, что когда едешь на техосмотр, талон не нужен, а то зачем ехать; в) отпустить горемычного режиссера. Разрешить, так сказать, продолжить движение. Взятку берет. Лениво уходит обратно в будку.

Режиссер в холодном поту возвращается в машину. Пронесло. Там эти двое сидят, тоже вид имеют не ахти какой. Ну, слава Богу. Поехали дальше.

Приезжают. Полянка такая, рядом лесок, никого народу. И железная дорога. Перекуривают. Достают мешок. Вытаскивают прообраз кинозвезды. Подносят к рельсам. Далее художники участвовать отказываются. Режиссер, матерясь, просит хотя бы подержать. Держат. Он быстренько приводит труп в нужное положение и взятыми из города подсобными материалами, вспомнив слесарную молодость на заводе, фиксирует тело на шпалах в положении стоя. Жуткая сцена. Боязливо отпускают. Стоит. Ура. Убегают в кусты, камеру достают и берут ее наизготовку. Все готово. Художники курят как перед расстрелом. Нервы на пределе. И слышат — едет. Поезд едет. Товарняк, судя по звуку. Камеру включают, на сучок пристраивают, чтобы не тряслась вместе с руками. Режиссер в глазок смотрит — все видно отлично.

И вдруг смотрят, а поезд-то с другой стороны показывается. Мать-перемать. Пассажирский. Гудит вовсю. Неужели пропало все? Ан нет, вон он, товарняк, показался. Выходит, целых два поезда сразу. Могли бы на любой колее устанавливать.

А товарняк подъезжает тем временем. И начинает гудеть, завидев человека на рельсах. А потом машинист экстренное торможение включает. А товарняк, груженный по самые помидоры. Поэтому скорость он сбавляет, но слишком медленно. Там тормозной путь 800 метров только по техдокументации. И с диким визгом железа, трущегося о железо же, сбивает все-таки объект. И проезжает, продолжая визжать. Ему тормозить долго.

В момент сбивания режиссер — нервишки все-таки не выдержали — глаза закрывает на секундочку. И не видит, как все произошло. А там подробности жуткие, лучше не рассказывать. Какая-то деталь, например, отлетела от туловища, и — бах! — в окно проходящего мимо пассажирского стукнулась. Жуть.

Потом глаза открыл. Пассажирский уже уехал. А этот товарняк все тормозит, и конца не видно.

Режиссер с художниками из кустов вылезают и бегом — туда. Чтобы забрать подотчетное тело за те несколько минут, пока поездная бригада не подбежала в полном составе. Они чего-то не очень подумали о том, что смываться надо будет в таком темпе.

Подбегают. Смотрят — мать честная! Возвращать-то нечего. Они-то думали, в сторону отшвырнет. А тут — то ли объект вниз утянуло, то ли еще что — только, в общем, мало что осталось. Фрагменты какие-то. У режиссера адреналина в крови — на взвод десанта. Выхватывает мобильник, продюсеру набирает и визгливо сообщает сквозь скрежет, что, так, мол, и так, но возвращать ему нечего. Тот ему — ты что, охерел? Мы как договаривались? А режиссер все визжит. Что, мол, тут работать надо зубной щеткой две недели, чтобы все собрать. Что он не виноват. Что так получилось. И что если их сейчас повяжут, то уж что-что, а фильм точно некому будет доснимать. Посадят всех за такие дела. Продюсер ситуацию просекает быстро, разбор полетов откладывает на более благоприятный момент и говорит: «Ладно, я с этими в морге сам договорюсь, а вы оттуда сливайте в темпе вальса». — «Поняли. Сливаем».

Быстро — в джип-развалюху, из кустов его выкатывают и на высшей скорости по кочкам опять на шоссе и в Москву. Сняли, блин, матерьяльчик. В дороге чуть расслабляются. Даже о работе говорить начали, чтоб отвлечься, а то ноги у всех трясутся. Кассетка вот лежит рядом с камерой на заднем сиденье, так что вы, ребятки, уж нарисуйте получше все. А ребятки только кивать могут. Это тебе не в монитор смотреть. Страшно все-таки. Ну едут себе и пускай едут.

Часть вторая

Машинист жил себе один. Балабанов, допустим, по фамилии, Валерий Борисыч. Из Волоколамска сам. Оттуда дорог в жизнь не очень много ведет. Чуть не посадили его по молодости и по пьянке. Ножик в кого-то воткнул из друзей-хулиганов, за справедливость. С кем не бывает. Еле успели отмазать — комсомолец, то, се — и по-быстрому выперли в ПТУ, в Москву, на машиниста учиться в Кулаковом переулке. Рабочий резерв партии, хрен посадишь. Не какой-нибудь там студентишка очкастый, интеллектом развращенный.

Ну, отучился и жил себе дальше. Составы водил. Женился, то да се. Пить, кстати, пытался все завязать после инфаркта. Нельзя ему было пить-то. Врачи предупредили. А завязать трудно. Единицы могут. Иной, глядишь, завязал, а потом — хлоп рюмандель! И понеслась. А Валерий-то Борисыч страдал очень от этого. Рефлексии рабочему классу вроде бы не положены, ан нет — как напьется, так страдает. Если бы, говорит, не водка, жизнь моя пошла бы по другой колее. Я бы, может, в институте бы выучился. Или начальником стал бы уже давно железнодорожным. Это он ту пьянку с хулиганкой вспоминал, наверное, молодые годы.

Но вот что его характеризует положительно — на работе почти не пил. Машинисты-то с помощниками — чего греха таить — в кабине позволяют себе. Хоть и редко, а иногда. А чего поезду? Он же по рельсам едет, свернуть не может. А человек профессиональный и выпив слегка поезд вести сможет. Но Борисыч — ни-ни. Так, конечно, стаканчик мог опрокинуть по поводу, чтобы коллег не обижать, но не больше. Не то что некоторые. Нельзя ему. Сердце. К нему и не приставали после одного стаканчика, понимали.

Ну и как-то раз собираются они в рейс. А у помощника как на грех — день рождения. Он отпроситься пытался — ничего не вышло. Кто болеет, у кого дети, а то и теща. Пригрозил запоем. «Вот в рейс скатаешь и запьешь, — отвечают ему. — Будь человеком, товарищ». Плюнул он. Ладно, поеду.

Ну и поехали. Помощник, ясное дело, бутылку-то взял с собой. Бутылку — это образное выражение. Он три взял на самом деле. И вот выпивает железнодорожный народ в кабине. А Борисыч не выпивает. Ведет себе поезд. Товарняк тяжелый, цистерн полсостава. Ответственность. Не до пьянки. У этих-то ответственность пропала на каком-то этапе. «Борисыч, — именинник говорит, — или ты выпьешь за мое здоровье, сучий сын, или я тебя знать не знаю». Повздорили слегка на эту тему. Потом машинист соображает, что если ссора продолжаться будет, то времени вперед смотреть у него вообще не останется. Проще выпить.

«Ладно, — говорит, — но маленькую». «Маленькую, естественно», — говорят. И дают ему маленькую. Стандартную маленькую, двести грамм. Он им:

«Я кому сказал — маленькую?» Они: «Ну ладно, ладно, не ребенок, пей. Закуси и не будет тебе ничего». А у них там и закусочка разложена, не очень хитрая. Хлеб с колбасой в основном. Ну и соленьица кой-какие. Валерий Борисыч к компании присоединяется, стакан свой выпивает, занюхивает, закусывает подольше, чтоб не взяло уж совсем. Рация молчит, колеса стучат, все тихо, спокойно. Закуривает он, оборачивается на дорогу — мать честная!! Человек на путях стоит!

С машиниста хмель слетает в момент. Как и не пил. Господи, ну на пару секунд ведь! Только отвернулся же на чуть-чуть ! И дают гудок, и рев поднимается такой, что воплей этих козлов пьяных уж и не слышно. А человек стоит, не уходит. И машинист клинит тормоза. Аварийное торможение называется. Состав оседает, песок на рельсы, блокируются частично оси, визг железный. А человек все ближе. И белый уже совсем Борисыч орет, хоть его и слышать тот не может: «Уходи, блядь! Уходи!!»

А тот не ушел.

И вся эта махина, мазутом пропахшая, от дыма дизельного закопченная, всеми своими тоннами того человека бьет. И складывается несчастный вниз, скорость не очень большая, не отбросило его, и — под локомотив и дальше.

Борисыч гудок отпускает, в кабине тишина полная, только скрежет и визг железный снаружи, и пьянь вся глаза вытаращила. И молчат. Потому что увольнение теперь как минимум, а то и тюрьма Борисычу.

Заканчивает он торможение, останавливается товарняк. Машинист, белый, помощнику говорит: «Сообщай, сука, диспетчеру про ЧП». Помощник кивает, понимает: слово хоть скажет — измолотят его. И сообщает новостишку. А то диспетчерам как раз, наверное, делать было нечего. Диспетчер информацию принимает, сообщает, что, раз уж они остановились неизвестно зачем, движение он перекрывает на участке, пусть ждут. Кого? Деда, итию мать, Мороза, жди! Кого! — всех! Ментов, начальство, комиссию. Тут и помощник трезветь начал. Ждем.

Борисыч тем временем из кабины выпрыгнул, назад пошел, смотреть — хотя на что там, к черту, смотреть уже? Не на что. Шел долго. Весь тормозной путь в обратном направлении. Дошел. Ну так и есть. Фарш. И на вагонах еще кусочки остались. Садится машинист на рельсу, закуривает, ждет. Чуть не плачет. Пустота огромная внутри у Борисыча. Человека убил. И все из-за водки. Если бы не отвернулся, может, заметил бы его раньше, может, и пронесло бы как-нибудь. А чего, спрашивается, пронесло бы? Ну начал бы тормозить на сто метров раньше. Толку-то. Все одно не успел бы. Но об этом машинист не думает. Убил я. Я убил, мудозвон.

А местные менты довольно быстро приезжают, у них линейный отдел в нескольких километрах отсюда. Потом и свои подтягиваются, железнодорожники. Начальство мелкое. Потому что ЧП. Отводят в сторону Борисыча — ну-ка скажи, пил? «Чуток, — говорит, — выпил. Виноват я, товарищи. Я его убил». «Ну, — говорит зловеще начальство, — плохо тебе будет, Валера. Ну, держись. Ментам только об этом не говори, а то пятно на всех. А мы с тобой сами разберемся — мало не покажется. Как минимум до конца жизни будешь вдоль поездов ходить, по буксам стукать».

Следователь подтягивается через какое-то время. И медики приезжают последними. Спасать-то некого. Труповозка тут нужна, а не «скорая». Следственные действия неспешные. Обмеры, протокол, все дела. И тут помощник прибегает. Видит фарш. И блюет, тут же, чуть ли не на колесо газика милицейского. Слабонервный был помощник, к фаршу непривычный. Водитель усатый ментовский подходит к нему, чтобы по шее дать и колесо заставить отмывать. А там вонь такая, что ему и руки пачкать расхотелось. «Ты что же это, — говорит, — пьяный, что ли?» Помощник ничего сказать не может, губы дрожат, и выворачивает его еще раз наизнанку. Водила своих зовет. «Слушай, — говорит, — да они пьяные!» Следователь подгребает, молодой. «Пьяные?» спрашивает.

Помощник блюет. Отвечать старшему. «Так точно, — говорит машинист, — я пьяный». «А он?» — «А он не пьяный. Просто выпил. Тошнит его теперь. Но виноват я, я состав вел». «Насчет виноватых, — говорит следователь, оторопев слегка от чистосердечных признаний, — это мы сами разберемся. А вот насчет пьянства — это мы тебя сейчас на обследование пошлем и выясним». Один из ментов говорит: «А у нас трубка одна в машине валяется. Пусть дыхнет. А то, может, он и не пил вовсе. Чего его обследовать. Видишь, человек не в себе. Может, себя оговаривает».

Дают дыхнуть. И что? Трубка, естественно, показывает. Ровно двести грамм наглазок. «Так, — говорит следователь, хищно сразу подбираясь, — этого везите на экспертизу, засвидетельствуйте официально, а потом — в КПЗ к нам. Уголовка чистой воды». И уходит дальше протоколы писать.

Валерий Борисыч руки за спину заводит. Пусто у него внутри. Жить не хочется. «Да ладно, ты чего? — говорит ему мент постарше, который дыхнуть предлагал. — Ты чего раскис-то ? Ну, с кем не бывает? Ты не дергайся, мы тебя отвезем сейчас культурно, сдашь анализ, посидишь ночку в обезьяннике, и отпустят тебя. Может, этот на рельсах и сам пьяный был. Подбери слюни. Тоже мне, подумаешь». И потом в машине уже объясняет, что следак молодой, год всего работает, тупица редкостная, конечно, ему дело какое-нибудь нужно закрыть. «Ну, подопрашивает тебя. Ну, в суд отправит. Но ты ведь машинист со стажем, кто тебя за такое будет сажать на первый раз? Максимум — условно чего-нито дадут. Не боись, мужик».

А Валерий-то Борисыч не слышит его. У него все мелькает перед глазами лицо этого, сбитого. Мученика лицо. И цвет какой-то непонятный, и глаза закрыл перед смертью. Может, он вообще с собой покончить хотел — об этом машинист почему-то не думает. А думает о стакане том выпитом, и как закусывал, и как закуривал, и как отвернулся. А у того небось жена была. Детишки. Жил ведь человек тот, думал, дышал, хотел чего-то ну и так далее.

И вот такой достоевщиной занимался Валерий Борисыч, пока его везли, говорили чего-то ему, обследовали, кровь брали, отвозили в КПЗ и в камеру сажали, напутствовав в последний раз, что это только на одну ночку, пусть не беспокоится.

А там нары деревянные голые. Пальчики ему скатали. Отпечатки ладоней. Не пропечаталось. Еще раз. Руки черные. Обмыл у рукомойника. И дверь железную захлопнули за ним. В камере еще один сидит — молодой какой-то, седой, волосы копной, худой, как щепка, молчит. Душно в камере.

Даже не курил машинист. Ступор. Сидит, слезы текут. Лицо перед глазами. Убил. Убил. Убил. Невинного убил, пьянь.

И дошел ночью Валерий Борисыч. Тот седой на нарах сидит, смотрит, молчит. В крик машинист. Надо же — никогда не плакал, а тут какое-то рычание короткое выходит. Стыдуха. Взрослый мужик.

Сморило его все-таки. Заснул на минутку. И только заснул — лицо то серое ему является, смотрит укоризненно. Вскочил Борисыч. И сердце защемило. Успел только он сесть обратно. Губами плямкает, воздух хватает. Седой смотрит. Осел машинист на нары, губы синие стали. Сердце. Немолодой он уже. Седой молчит. Лежать бы Борисычу, а он встал. К решетке пошел. Из горла только сип выходит вместо слов. Седой встал молча, к решетке подошел, стучать начал. Приходит кто-то заспанный, я тебе, говорит, сейчас по голове постучу. Седой на машиниста показывает. Врача, мол.

И не надо бы милиционеру Валерия Борисыча тащить куда-то. Оставил бы полежать. А он орет: «Ах ты заболел у нас? Бедненький, бля. Ну я тебя полечу сейчас. А ну пошли». И поволок Борисыча. Куда? Зачем? Может, побить хотел, может, еще чего, пол там помыть где-нибудь ? Только коридор темный с лампочками тусклыми успел машинист пройти. И набок завалился. И умер.

А про обширный инфаркт потом стало известно. Де-факто.

Часть третья

Почему-то так считать принято, что проводницы поездные — они любовью не обделены. Ни в каком виде. Якобы прямо наслаждаются этой любовью, как хошь. И непонятно, откуда у народа такое поверье взялось. Порнухи насмотрелись? Так там только про стюардесс. За рубежом потому что нету проводников в поездах. Ну, в нашем понимании. Только стюардессы эти в самолетах. Есть, конечно, и в поездах народец всякий — контролеры там, разносчики. А вот так чтобы прямо проводник, чтобы белье выдавал влажное не пойми от чего, чтобы чай заваривал, в подстаканниках подавал, чтобы матюком пьяненького кого покрыл — нет, нету такого. А ведь проводник-то, как раньше в газетах писали, интересная профессия! Ага, интересная. Блевотину давно кто-нибудь из купе выгребал? А если дети едут дизентерийные? С расстройством входа, если с латыни переводить. Все, что входит, тут же и выходит на простыни казенные. А в плацкарте как пахнет, забыли? А старика, в пути перекинувшегося, на станциях сдавать не пробовали? А то, что тебя за задницу хватает каждый, кому захочется — если ты проводница, конечно, не проводник, — это как вам? Впрочем, в последнее время уже и проводников хватать начали. А то, что у половины народу рефлекс срабатывает, что в поезде, что в самолете, — как сел, так сразу выпей? Им что, спрашивается, на земле пить не дают? Так нет же, сядут, накидаются так, что «мама» никто сказать не может, и ну давай. Я вам знаете чего скажу? Я уверен, что и космонавты наши героические, как только взлетают, сразу тюбик с водярой откупоривают. Первую пьют за взлет, наверняка, вторую — за посадку, третью за ЦУП, а четвертую — за понижение содержания кальция в моче! Может, какой бортинженер по молодости рожу и скорчит брезгливую, так его первого за это и споят. Традиция потому что. Поведенческий стереотип. Гены. Условный рефлекс.

Вот так-то. Уж об остальном мы молчим. А вы говорите — проводницы.

Ну, конечно, кой-какая правда есть в этом. В смысле переспать. Да, бывает так, что и случается. Сами понимаете. Но вот чтобы за деньги — редко. Это если, может, только в СВ. Пойди попробуй в плацкарте, ага. Я на тебя посмотрю. 54 человека, и у всех носки. 108 носков общим счетом. Ну, минус утери.

Ну, пусть даже 103. Все равно сыроварня рядом не валялась. Любого сыровара кондратий хватит.

Вот. Но вообще бывает. Когда как. Когда по любви. Когда по интересу — мало ли, артист какой-нибудь известный едет. А когда и за наличный расчет. По-разному, в общем.

Но вот у героини нашей, у Любаши, стало быть, никогда ничего, кроме как по любви, и не было. Ей и лет-то под сороковник уже. За такое денег никто не даст. Да и она не такая была, чтобы так вот блядствовать. По интересу взаимному — да, чего-то было. И не раз. Опять же ребенка заимела двенадцать лет назад, девчонку, в школу ходит. Ну, это так все.

А любви вот такой, чтобы как в кино или, к примеру, в сериале каком, нет, не было. Стаканы — да, подстаканники — да, уголь, белье, да — все было.

А любви не было. И очень жаль.

Нет, она, конечно, никакого там мексиканца страстноусого, на Антонио Бандераса похожего (хм… а усы-то у Бандераса откуда? Ну не важно) и не ждала. И на богатого не рассчитывала. Не говоря уже о яхтах, виллах и тэ пэ. Не расчетливая была потому что какая-то, вплоть до идиотичности. Могла бы уже и с начальником поезда переспать сколько раз. И еще со всяким начальством.

И с комиссиями из Москвы. И с кем хошь — мало ли народу ездило за двадцать-то лет. Другая бы уже замужем была за кем надо. А эта — нет.

А ей хотелось так, чтобы мужик был. Чтоб курил, допустим, дома. К дочке в школу чтоб сходил, на родительское собрание, с классной руководительницей, гнидозой известной, поговорил хоть разок по-мужски. И вообще. Чего объяснять — и так все ясно.

И вот только она в который раз уже обсудила все эти дела с Танькой из девятого вагона — зимой было дело, — как пассажир очередной появляется. Здоровый такой мужичина, в очках круглых. Билет предъявляет, Москва — Петербург. Глазами не облизывает, трезвый, серьезный такой, ведет себя, в общем, культурно. Билет она в раскладушку свою сунула, мужичину пропустила, и Танька как раз вот сказала — есть же такие, мол, посмотри! Трезвый. Вот кому-то повезло. Наверняка, правда, в дороге напьется.

Зашла в вагон. И он тут же, в первом купе. Пока то, се, заговорила с ним — батюшки! — финн. Натуральный. Никаких примесей. Чухонец. По делам каким-то сюда мотается, от фирмы. И главное, что ее убило, — не пьет вообще. Финны, они, вообще-то, любят это дело. Особенно когда к нам приезжают. Это мы, наверное, от них заразились, как выезжаешь куда — наливай да пей. Раньше они все в гостиницу «Прибалтийская» в Ленинград ездили. После них можно было номер на ремонт закрывать. Ну что с них взять? Простые доверчивые люди, дети Севера. С ними в сауне париться — гиблое дело. Черта перепарят.

А этот не пьет. Ни капли. Завязал давно, зашился и шов закодировал. И по-русски немного разговаривает. Она, конечно, к себе убежала в купе, подкрасилась, чаю всем разнесла, наорала на кого надо и — к нему. В Питер-то в основном люди деловые мотаются туда-сюда. Быстро спать всех сморило. Слава Богу, не ей спортсмены достались, сборная, блин, чего-то по чему-то. Знает она этих спортсменов. За ними никто не угонится насчет выпить. А о тренерах и говорить нечего. И гормоны вколотые гуляют. Пронесло, Таньке они достались.

Ну, разговорились с финном, в коридоре стоя. Потом у нее в купе сидели. Только разговаривали — не подумайте чего. Он не лез, ну и она не очень предлагала. Говорили-говорили, чай пили, глядь — уже и Питер. А ночь пролетела — не заметили. Попрощались. И через день чувствует она — чего-то не хватает. Скучает вроде как по нему. Больно он забавный.

И так вот вспоминала она его, вспоминала, а недели через три — опять он, собственной персоной, в другом вагоне обратно в Москву едет. Она, как его завидела, прилетела сразу. А чего прилетела-то, запыхалась вся, спрашивается?

А если ее и не ждут вовсе? Ан нет, и он обрадовался. Вот тебе и раз. Он-то по ней, выходит, тоже скучал. Ну и обратно всю ночь в коридоре стояли.

И, главное, он себя ведет как дурак — хоть бы приобнял, что ли, или облапал бы вежливо. Так ведь нет — стоит, краснеет и только за руку подержался разок. И смех и грех. Пятый класс средней школы. И она себя почему-то так же ведет — краснеет, как девочка. Какая же, спрашивается, товарищи, это девочка, когда у нее самой уже девочка двенадцати лет? А вот нет, заливается краской.

Доехали до Москвы, он ушел опечаленный какой-то, а она чувствует — все! Влюбилась. Втрескалась. Хоть он финн, хоть бурят. Бегает по вагону, в руках у нее все летает, вагон блестит чистотой, проводницы другие сбежались поинтересоваться, ничего им не сказала, никому. Нечего им знать. Таньке только сказала. И еще одной, из третьего. А так — молчок. Да и так все понятно. Ни с чем не спутаешь.

Ну вот так и ездили они еще дважды. И только недалеко от Москвы в последний раз отъехали, в любви он ей, как в книжках! Как в книжках только бывает глупых, господа, признался. У нее и сердце замерло от счастья. А он, понимаешь, насчет жениться. Сам весь красный, смущенный, стакан с чаем идиотским теребит. В купе у нее сидят. И она — неудобно даже рассказывать, как будто подсматриваешь, расплакалась. За все расплакалась сразу — за дочку, за себя, за Финляндию, и совершенно некстати, конечно.

Кто-нибудь когда-нибудь видел, чтобы бабы это кстати делали? В смысле — плакать? Вот то-то.

И финн смутился уже так от этого, что хоть прикуривай. Правильно, это тебе не линию Маннергейма держать — тут баба, вишь, счастливая плачет! Надо было им баб туда, на линию, посылать. Они бы быстро там скисли, финны.

Ну и в слезах прямо, она к нему обниматься бросается на грудь. И он ее, понимаешь, обнимает тоже со своей стороны и прижимает. Слава Богу, целоваться все-таки начинают. Еле я, честно говоря, дождался. И вот целуются. Такую сцену в Мексике показать — пол-Мексики слезами зальют. В одноименном заливе уровень воды поднимется, товарищи, если Мексика увидит, как эти двое обнимаются.

Боже мой. Бывает же такое счастье.

Только отвлеклись они все-таки на секунду, потому что звук какой-то странный был. В стекло что-то ударилось с той стороны. И сильно ударилось так. Они друг от друга оторвались, посмотрели — след какой-никакой на стекле остался. Там по встречной колее товарняк проходил, шумно как-то очень, тормозил он, что ли? Или гудел? В общем, черт его знает, что это такое было. Они, кроме друг друга, ничего не слышали толком. Может, с товарняка деталь какая отлетела. А может, дети камень бросили грязный, повеселиться. А вот что стукнуло, они и не видели. Ну и ладно.

И оборачиваются опять друг к другу, и героиня наша берет все в свои руки, вызывает огонь на себя и форменный китель на себе наконец расстегивает.

И финн немеет окончательно.

Счастливы оба. Хорошо-то как, а? Вот вам и любовь, маловеры! А вы говорите — проводницы, проводницы…

Часть четвертая

В следователи как человек попадает? Да обычное дело — через книжки. Читает их в детстве, читает, потом следователем становится. Ну, бывает, конечно, и по-другому. Например, династия бывает — дед в НКВД, папа в МВД, сын в следователях при том же ведомстве. Или после армии. Идти человеку некуда особо — идет в милицию. А если поумнее, то в ГАИ.

Но иногда все-таки книжек иной начитается, подрастет и — вперед. Одна только беда с этими книжками. Там ведь, если вы помните, Холмс в квартирке живет. Скрипки, трубки, кокаин, все дела. Ватсон, старый друг. Одно удовольствие. Или вот господин Мегрэ. Побродил по Дворцу правосудия, почихал с жалобным видом, поймал на эту жалобность преступника, как на удочку, и домой, к госпоже Мегрэ, гриппом болеть семнадцатый раз за год. Она ему — чай с малиной и градусником перорально, а он в бреду все преступника вспоминает.

Я уж о Ниро Вульфе не говорю. Это который преступников шарил, не отходя от ресторанного столика у себя дома. Бывало, позвонит он в звонок, ему тут же всех подозреваемых приводят, он сердито покажет на кого-нибудь, того уводят люди в галифе. А он обратно в звоночек звонит, требует свежевзбитых по морде перепелок с апельсиновыми трюфелями, температура блюда плюс 47 градусов. Рай. Конечно, тут в сыщики захочется.

Но! Нет у нас в номенклатуре пока должности «сыщик». А вот должность «следователь» как раз есть. И приходит такой Холмс в прокуратуру или в угро, и тут выясняется, что хрен тебе трубки, Ватсон, кокаин, грипп и трюфеля.

А есть у тебя кабинетик зашарпанный, один на двоих, коридор узкий, лампочки яркие, дегтем воняет. И есть у тебя начальник. У Холмса, спрашивается, был начальник? Фига. Не было. Ну, много бы он смог преступников поймать с начальником? Который смотрит на смету поездки в Швейцарию — не за олигархами, за Мориарти, тушит сигаретку в пепельнице, глаза красные на тебя поднимает и говорит тебе следственным тоном: «Ты что, охерел?» Или пойди попробуй по нашим коридорам следственным в гриме пройдись. Под кого он там гримировался? Под бродягу, бомжа, по-нашему ? Во-во, пройдись-ка этаким стариком бомжарой а-ля ранний Шерлок. Мимо дежурки. Мимо капэзухи прошвырнись этаким фертом. К начальнику в гриме зайди. Я посмотрю, что от тебя останется.

Так вот. И выясняет следователь, что его работа основная — протоколы различные писать и вообще бумажки. Какой там за бандитами бегать — на это есть РУОП, РУБОП и отец их ОМОН. Они на бандита накидываются, руки ему крутят, на пол кладут и права зачитывают, прямо по почкам. А вот бумажки — это как раз следователь.

Ну так вот. Пришел как-то вот один такой сыщиком работать. Сашей звать. У него комбинированная психологическая травма — он книжки и в детстве частично читал, и после армии. Пришел. Молодой такой парень, рост метр девяносто три, из-за чего в армии усиленный паек получал. Стрижка, ясное дело, короткая. Глаза навыкате немного. Вообще вид у него был, как у дурака записного, только он этого не знал. Там он не один такой.

Пришел он, значит, в первый раз на работу, и преступления хочет раскрывать. Убийства всякие, кражи огромные, изнасилования, в крайнем случае жестокие. И карать. Там смотрят — о, еще один приперся. Ну и дали ему, действительно, преступление через недельку. На, раскрывай.

А преступление такое: квартирная кража. Взломали, залезли, взяли и вынесли. Чего, спрашивается, вынесли? Штанов две штуки. Ботинки уперли. Денег — семь условных единиц пятьдесят центов. Водки бутылку. Кассеты. Ну и так далее.

Раскрывать надо. Преступление налицо. Он месяца три возился. Потому что — давайте говорить честно — такие кражи и не раскрываются. Принципиально. Непонятно, почему до этого еще авторы учебников по криминалистике не додумались.

Ну, раскрывал он, раскрывал, глядь, потерпевший прибегает. Орет. Чего такое? «Да вот, — говорит, — мать вашу милицейскую, видите?!» А сам чем-то несвежим в воздухе потрясает. «Ботинки, — говорит, — родные мои, упертые, на рынке купил. А высидите, мол, тут, и не делаете ни хрена». Саша ошалел.

«У кого, — брякает сдуру, — купили?» «У кого, — тот воинственно настопыривается, — у бабоньки лет ста пятидесяти. Я их и узнал сразу. И купил». — «А чего бабоньку к нам в милицию не привел?» — «Привел, итить ее, привел — вон она стоит там, внизу, у дежурки». Ахнули, спускаются вниз. А бабонька-то, не будь дурой, лежит на боку, губами сиреневыми шевелит. У нее жизненный опыт, слава Богу, огромный. И дежурный вокруг нее бегает. С водой. «Скорую» уже вызвал. Ему только смерти тут вот не хватало. И матерится он поэтому так заманчиво, что Лотман с Ожеговым с того света высунулись бы послушать, будь такая возможность.

Ну, «скорая» бабоньку увезла. Потерпевшего — в кабинет. Сашу — к начальству. Тут охрипший вконец от матерщины дежурный его и сдал. «Заберите, — говорит, — своего придурка. Он молодой, что ли? Так ты ему мозги вправь». Вправил начальник. Объяснил кое-что про кражи, про висяк, про потерпевших этих, козлов, и про бабонек подозреваемых разъяснил. В институте эту науку и за пять лет никто не преподаст. А тут Сашка наш через пятнадцать минут из кабинета вылетел. И уши горят, чего не было с детства. Приходит к себе в кабинет. Там потерпевший сидит. «Встать», — говорит ему следователь. Тот встает, глазами хлопает. «Значит так, — говорит Саша, — ты сейчас из кабинета выйдешь, понял?

А я тебя на опознание приглашу. Давай сюда свои ботинки вонючие. Да не в руки мне, вон в угол ставь. И пошел. Я позову, когда надо». Тот, офонаревший окончательно, уходит в коридорчик. И стоит там. Полчаса стоит. Сорок минут. Саша выходит. «Сейчас, — говорит, — только понятых возьму».

В Овэдэ где понятых возьмешь, чтоб не в форме были милицейской? Только в обезьяннике. Ну и возвращается наш следователь, тащит двоих в бодром темпе. Понятых, стало быть. А понятые такие: один пьяный, грязный, в наручниках, со всеми здоровается по имени-отчеству. Не в первый, выходит, раз.

А второй — тот пьяный тоже, но почище и в очках. Стоит себе без наручников почему-то. Чуть не плачет. И звуки тоже издает. Раз в две минуты вздыхает сивушно и говорит: «Ох ты, бля, а с отцом-то там что сейчас, я и не знаю!» И так на все лады. Мыслью его накрыло, видать, как волной. Потерпевший присмирел окончательно. «Заходи», — говорят ему. Заходит. Видит — на стульях разложено что-то. Пригляделся. Значит, крайние слева сапоги стоят. Типа бахил.

По болотам лазить. Грязные такие, что, наверное, и правда лазил кто-то. Карацупа какой-нибудь за шпионом шкандыбал с Индусом, а потом все это говно глиняное вместе с сапогами, как у нас заведено, в музей сдал милицейский, воспитывать подрастающее поколение. Пусть видят, по какому, понимаешь, грунту ползать доводилось. В центре стоят кеды. Старенькие довольно. В этих кедах, может, бабушка следователя еще в волейбол играла с другой женской гимназией. А справа крайние — его, потерпевшего, родные ботиночки. Черные. Лакированные местами. В общем, вполне еще приличные. И листочки тетрадные вырваны с корнем, а на них номера накорябаны — 1, 2 и 3. И лежат листочки каждый у своей пары обуви.

«Ну, — говорит Саша, которому промывка мозгов явно на пользу пошла, -гражданин потерпевший. Вам предъявляется для опознания три пары обуви. — Голос звенит аж. Тот, который в очках, последний раз про отца риторически спросил у публики и аж вытянулся, голос такой заслышав. — Опознаете ли вы, — Саша продолжает, — гражданин потерпевший, в какой-либо из этих пар свою?»

Вопрос ребром. Тишина в комнате. И следователь остро так, испытующе на потерпевшего зыркает. «Узнаю, — подает голос потерпевший, — узнаю родные свои ботиночки».

«Под каким номером?» — следующий ему вопросик. «Под третьим», — говорит он. И, совершив это титаническое умственное усилие, к ботиночкам тянется. Вдруг следователь как гаркнет: «Минуточку! А по каким таким признакам вы эту свою пару опознаете, а?» Охренел потерпевший. Слов нет. Мыслей нет. Что же сказать, а? Сказать-то что? «Ну, — говорит, — по таким признакам, что это мои ботиночки-то ».

Следователь приуныл. Железный довод, но не то. «А, — приходит он на помощь, — может, по характерным потертостям?» «Ага, — радостно потерпевший соглашается, — и по ним тоже. Очень характерные потертости на моих ботиночках. Совсем не такие, как на сапожищах на этих или вон на кедах вонючих». «Прекрасно, — говорит следователь, воодушевляясь, — а еще по каким?»

Ну, тут клиент сам допер. «По цвету», — радостно, как в школе, выкрикивает. Расплылся следователь. «По цвету, — говорит, — точно?» «Точно, по цвету. Они вон черные какие. А сапожищи грязного цвета. А кеды вообще синего. То есть были синего в 1913 году».

«Ну, — радостно следователь дело захлопывает, — прошу вас, граждане понятые, засвидетельствовать, что потерпевший опознал, мол, в паре обуви под номером три свои ботинки. Распишитесь вот здесь. И если ты еще раз, козел, — это он понятому в очках — еще раз мне на стену грязной своей бочиной облокотишься или про папу своего сраного вспомнишь, я тебя урою».

Понятые, извиняюсь за оборот, попались понятливые. Тертый народец.

Не снимая наручников, подписали все. Саше было закралась по молодости в голову мысль, что они и любой другой протокол подписали бы с такой же легкостью. Скажем, о том, что видели, как гражданин Риббентроп у ларька гражданину Молотову какой-то пакт передавал и оба были пьяные. Ну да ладно.

Он мыслишку эту из головы выкинул.

«Выйдите, — говорит понятым, — в коридор. А вас, — говорит, — гражданин потерпевший, я больше не задерживаю. Кража ваша раскрыта полностью. Вот здесь подпишите и здесь». «Как это?» — говорит тот. «А вот так. Бабку мы взяли, за пособниками ее уже поехали». Рот открыл потерпевший. «А что ей, — глупо так говорит, — будет?» «А мы ее, — говорит Саша вдохновенно, — скорее всего на электрический стул посадим». Хороший ученик. Быстро начальническую науку впитал. Ну, потерпевший подписал что-то, как во сне, и выкатился из кабинетика. А Саша обратно понятых погнал, откуда взял.

Такой вот был следователь. Это один только эпизод, а их, вообще-то, несколько было. И убийства случались — сынок папе по голове сковородкой тюкнул и на маму свалил, такую же, кстати, пьянь. И кражи опять же. Много всего. Матереть начал Саша. Уже и начальник на него орал не каждый день, а через один.

Ну и вот как-то звонок. Выезжай, мол, такое-то происшествие. Выехал на казенном автомобиле. Приезжает в место какое-то, богом созданное и забытое. Лесок рядом. Железнодорожное полотно. Ментовский стоит газик. И поезд стоит. Товарный. Подходит Саша к ментам, здоровается. «Чего тут у вас?» — говорит. «Да вот, — они ему объясняют, — наезд на человека посредством поезда». «А машинист где?» — «Да вон бродит, останки рассматривает». Ну, это рутина. Он и пошел протокольчики свои писать, покивав понятливо. Несчастный случай — вот как он это дело оформлять начал. Типичный. А никакой не висяк.

Дело плевое. Это вообще не к нам.

Ну, сел в таратайку свою и пишет. Потом смотрит — у ментовского газика толпа какая-то собирается. Он как раз заскучал немного с писаниной — ну сколько можно? Подходит к ним, вид принимает озабоченный, в чем дело тут? Смотрит — а на колесо наблевано у газика и какой-то стоит рядом хмырь, губы у него трясутся, и водярой разит за километр. Саша тихонько спрашивает: это, мол, кто? «Помощник, — отвечают ему, — машиниста. А вон и сам машинист». «Пьяные, что ли?» — говорит Саша, а у самого в голове что-то вертится такое. «Так точно, — машинист вдруг басом говорит, — пьяные». И в землю смотрит. И у следователя нашего как молния в башке. У Ломоносова небось то же самое бывало. «Ага, — говорит. — А этот, помощник твой?» «Тоже пьяный, — отвечает ему машинист, — но он не виноват. Я виноват. Меня и берите».

Саша — чего следователю делать не положено — просто обалдел. «Так, — говорит он медленно, соображая чего-то, — это мы разберемся. На обследование тебя сейчас пошлем, медицинское». Менты тут возбухли — да может, не надо, да пусть бы и хрен с ним. Понятное дело, им же его везти невесть куда. Уперся Саша — нет, на обследование. Менты уж и трубку принесли на всякий случай, дыхнуть. Дыхнул тот. Мог бы и не дышать. И так все понятно.

«Так, — Саша говорит, а в голове все свербит чего-то, — значит, давайте его на экспертизу, а потом к нам. Я с ним разбираться буду».

Повели менты машиниста с лицом белым куда-то. А Саша в машину сел вроде опять протоколы писать. Только ничего он не пишет, а думает лихорадочно. И такая возникает у него схема в голове. Ну, конечно, никакой это не несчастный случай. Уголовное это преступление, товарищи. Управляя… этим… как его… в состоянии алкогольного опьянения… ну и так далее. Это мы оформим. Лишнее дело раскрытое да с сознанкой чистосердечной, никому еще не вредило.

А вот с трупом с этим… Крепко призадумался Саша. На нем, на следователе то есть, как раз две висело кражи поездные. Крупные такие кражи. С неделю назад в СВ купе вскрыли, где муж с женой ехали, бумажники вытрясли, золото с жены поснимали, а те даже не проснулись. А третьего дня по-наглому в обычном плацкартном вагоне у мужика деньги сперли, так же вот, ночью. Машину он, видите ли, ехал покупать. Такая пачка зеленых с собой — ан нет, от жадности поехал плацкартом. Ну и погорел. Просыпается — ни денег, ни кошелька кожаного, на кобуру похожего, который у него под мышкой висел. Срезали кошелечек весьма профессионально.

И мысль у Саши оформляется в протокольном почти виде. Трупу ведь, ему что? Ничего ему уже не будет. Хуже, как говорится, не сделается. А ведь под поезд мог бы, скажем, и вор поездной попасть, а? А как вора от невора отличить, товарищ следователь? Да как — просто: у него с собой было… было, например… ну, допустим, нашли у него в кармане (а осталось там чего от кармана-то ? вроде осталось чего-то) , так вот, нашли ниточки. Какие такие ниточки? А ниточки с той тесемочки прорезиненной, на которой кошелек висел! Ну, кто это? Вор, господа присяжные и адвокаты иже с ними! Ворюга злостный! Вот так-то ! А ниточки мы прямо с обрезков тесемочных возьмем, благо кошелечек у нас в вещдоках валяется где-то. Вор его скинул, естественно, там же, в вагоне. Вот. Возьмем и в карманчик положим…

Такие вот сладостные мысли у Саши оформились. Почему сладостные? Потому что три преступления зараз раскрывает, это во-первых. Значит, кривая раскрываемости вверх поползет. Это во-вторых. Потом, может, повышение какое — в звании или в должности, не важно. Это в-третьих. Ну и тому подобное.

И в сладких этих мечтах рвет Саша старые протоколы, новые пишет, заканчивает их и отправляется в родные стены. Парень-то молодой — едет и мечтает. Как наградят его, может. Прямо в День милиции. В актовом зале ихнем душном. Повесит медаль ему начальник. Какой такой начальник? Он сам уже начальник будет. В кабинетике на одного. Погоны у него такие… звездчатые.

А там, глядишь… глядишь — и министр! Министр узнает о нем, о Саше, простом милиционере, следователе обычном. И вот уже в Москве Саша. Министерство там… генералы… МУР, в крайнем случае… и вот уже седой Саша, да не Саша уже — Александр Иванович, рассказывает молодым каким-то смутно представляющимся милиционерам будущего свое героическое прошлое… Да, говорит, ребятки вы мои дорогие…

Приехал Саша. Додумать не успел как следует. Но приятность все равно такая по телу разлилась, что он только до кабинетика успел добежать и ну производить установленные законом действия. Тесемочку — раз. В конвертик ее специальный — два. Бумажки писать нужные — три. Ну и все. Теперь только завтра этого допросить, машиниста-алкаша, и к начальству — докладывать об успехах. И уезжает домой следователь наш.

Ночь прошла. Наутро приезжает. Заканчивает с бумажками. И выясняет, что на допрос-то звать некого. Машинист-то, пьянь безответственная, взял и перекинулся ночью. Саша уже и вызверился на кого надо — забили, что ли, козлы, до смерти? Вам че, других мало? А ему клянутся, что нет, мол, чес-слово, и пальцем не тронули. Вон на нем и следов нету никаких от побоев. Да мы тебе честно говорим, ну слушай, правда не били.

Вот гадство. Вот подлянку машинист кинул Саше. Ну ладно. Может, так оно и проще. И заканчивает он бумажные дела еще быстрее, чем думал. И заканчивает в лучшем виде. Вот что у следователя нашего выходит.

Он, следователь такой-то, вел, оказывается, уже несколько дней разработку вора поездного, гражданам спать не дающего спокойно. И только он, орел-сыщик, выследил жучилу эту позорную, расхитителя не принадлежащей ему ни под каким видом собственности, как тот от наблюдения ускользнул. Как у нас в органах говорят, ушел объект, понимаешь. Что само по себе говорит о нечистой совести. Ну вот. И потом… в результате следственно-розыскных мероприя… каковой был… озможно, с сообщ… ступного сговора… ну и так до конца. Вплоть до обнаружения объекта окончательно мертвым и посему для правосудия недоступным. А вот и доказательства его гадостной деятельности:

1. Ниточки с тесемочки, каковая тесемочка…

2. Непосредственно труп с злобным, жульническим выражением лица, обнаруженный…

3. Материалы следственных разработок, им же, следователем, осуществленные.

Очень гладко выходило. Будто злыдень этот воровал-воровал по вагонам, а в последний раз, уже чуя на себе зловонное дыха… (зачеркнуто). Тяжелый взгляд органов, не выдержал. Сорвалось у него. Нервы подвели. И скорее всего (теоретическая выкладка Сашина) поймал его кто-то прямо на месте преступления. Может, жертва и поймала самолично. И с поезда сбросила. Каковой поезд в аккурат проходил в таком-то направлении. А в обратном проходил товарняк (сноска: «выделено в отдельное производство»). Конец известен.

Закрыл Саша папочку. Закурил, довольный. И второе дело состряпал, не отходя от кассы. Про управление в пьяном виде. Про преступную халатность, повлекшую за собой человеческие жертвы. Про нанесение тяжких телесных, с жизнью, увы, несовместимых. Про убийства — умышленное, неумышленное и по неосторожности. Короче, статей восемь туда Саша навешал. Если бы А.Эф. Кони какой-нибудь с таким делом ознакомился бы — он бы не поленился, зашел бы в централ и самолично того сукодея пристрелил бы из револьвера царских времен. Но — увы! — стрелять некого, ввиду того что обвиняемый по-следний раз плюнул человечеству в лицо, безответственно перекинувшись, когда пришел час расплаты. Вот, кстати, справка о смерти. Справка от докторов с результатами анализа на содержание алкоголя в крови и, отдельно, в моче. Характеристика с работы, где насчет пьянства указывалось. И тэ пэ.

Результаты экспертизы, правда, не пришли еще, но это ладно, это быстро и не делается. Потом можно присовокупить. Матерьяльчики он в дело подшивает, насчет ниточек с тесемочками, и дела оба — начальнику. А у того в кабинете как раз комиссия, что ли, какая-то сидит, в общем, высокие чины. Ну что ж, так даже и лучше. Бряк дела на стол. Раскрыл вот. Ознакомьтесь. Начальник аж рот открыл. Саша только улыбнулся скромно — мол, ничего, это я просто… просто это моя работа, товарищи.

Домой уехал. Вечером слухи поползли по телефону, один приятнее другого. Что, мол, поощрят. Что, мол, в управлении этот новенький ну просто фурор произвел — три безнадежных висяка закрыл. И то, и се. Спать лег — спал как ребенок. Проснулся с улыбкой. На работу не пришел — прилетел.

Жизнь, в общем, повернулась к Саше к нашему не той стороной, которой обычно до этого поворачивалась.

Вплоть до шестнадцати ноль три.

А в шестнадцать ноль три начальник в кабинетик Сашин заходит, этак по-простому и без стука. И не один. С ним еще какие-то люди. С погонами и без. Завкадрами. Эксперт пожилой в халатике. Важный еще один какой-то. Саша встает скромно, улыбаясь. Понимает. Вот оно — целая делегация. «Ну что ж, милок, — начальник говорит, — наслышаны мы о твоих подвигах». А Саша зарделся нездоровым румянцем армейским и голову так кокетливо приотвернул даже, мол, ему, скромняге, не к лицу такое и слушать. «Мда, — начальство продолжает, — ловко ты, значит, вора этого взял. Молодец. Надежда сыска. Орел-мужчина. Может, премировать тебя за это, а? Или лучше в должности, может, повысить?» Тут Саше бы уже и заподозрить недоброе. А он, знаете, не смог.

Не почувствовал ничего. Слишком у него маслено внутри и холодок приятственный. А начальник все не унимается: « Расскажи-ка, — говорит, — Сашок, как же это ты его вычислил-то, а?» Ну, Саше самому про себя рассказывать как-то не очень удобно. Ручкой этак смущенно делает. «Да ладно, — тихо так говорит, но с достоинством, — ну чего вы прямо…» «Ну как же, — начальник говорит, — это ведь вор все-таки был, не какая-нибудь шпана. Третьего дня вон он какой кошелечек срезал. Высший класс. Элита воровская, Саша, тебя теперь по имени знать будет. Понимаешь? Поэтому очень интересно нам послушать. Знаешь про что?»

И тут невообразимое произошло. Наклоняется начальник к Саше через стол и, слюнями брызгая, вдруг как артиллерийским накатом заорет: «А про то, сукадла, как это он третьего дня украсть мог, когда он уже дней восемь как мертвый, а?!»

Тишина на секундочку на Сашу обрушилась. А начальник не унимается, орет так, что страшно становится: «Он же, поеготина ты поднавозная, так весь проформалинился, что у нас лежит — не тухнет!! Слышишь меня ты, козел молодой, а?! Ты кого объехать-то вздумал — меня, что ли?! Или, может, вот товарищей, а?! Отвечать!!»

Отвечать не может Саша. Как бы это мягко сказать — нехорошо ему.

Он только рот открывает, как рыба, вот это ему удается. А сказать что-нибудь — никак.

Тогда эксперт-старикашка с губами блеклыми коричневыми вступает.

Забыл, мол, тенор свою партию, ну да ничего, хор выручит. «Я лично, — говорит, — молодой человек, производил исследование останков этого… вашего. Смерть наступила знаете когда? Дней за восемь до того поезда. Причину смерти установить не удается, поскольку там мало чего осталось. Но одно могу сказать точно — в морг и, соответственно, в формалин он попал довольно быстро. Распад тканей минимальный».

«Ты где его откопал-то ?! — вступает тут начальник начальника, самый тут главный, вступает медовым таким баском, что хочется ему как на духу все рассказать. Дружески так спрашивает. — Встать!! — истерика уже почти у шефа непосредственного началась, а Саша встать, кстати, и не может что-то, ноги плохо слушаются. — Встать, когда с тобой разговаривают!!»

Ну, его-то можно понять. Он-то, будь его воля, дела бы эти и закрыл, а Сашу вздул бы тихо, по-семейному, не вынося, так сказать, сор из следственной этой избы. Есть, знаете ли, способы.

Но уж когда ему эти дела на стол при всем начальстве шлепнулись… когда вопросы задавать стали… когда начальство и само уже обрадовалось… а потом заметило, что не хватает в деле заключения судмедэксперта… Да и когда само начальство эксперта вызвало нужного и приказало быстренько процедуры все провести, чтобы молодому, понимаешь, хорошему парню, дело помочь закрыть поскорее, а эксперт-то, дурачина с глазами круглыми, потом с результатами обратно в кабинет и приперся… Извините. Не было вариантов особых у начальника. Или сам тони, или этого добивай. Ну, он давно в аппарате. Выбрал, естественно, второе. Тут и выбирать-то было нечего…

В общем, сами понимаете. Вылетел Саша из кабинетика и из органов внутренних вылетел. Да с таким треском, с такими формулировками в трудовой, что его и в концлагерь бы с этими характеристиками узником не взяли. С такими, я извиняюсь, записями в ад постучишься — не всякий отопрет.

Так что вот оно как, дорогой мой юный подрастающий друг. Именно к тебе я хочу обратиться этими скорбными строками. И усвой раз и навсегда — любое дело, которое делать начал, ты уж закончи, пожалуйста, как надо!

Вот какая мораль, видите ли, получается.

Часть пятая

Я, вообще-то, если честно, не сторонник насилия. Никогда это дело не любил. Бывало, например, по улице иду, а там бьют кого-нибудь. Завлекательно так бьют, ногами, скажем. А я вот никогда не подойду, не присоединюсь к ним.

Потому что я противник всего этого дела. Ни за какие коврижки не заставишь меня подойти. Нет уж! Не на того напали! В смысле — напали-то вы, ребятки, как раз на того, вот его и бейте. А я пойду своей дорогой. Потому что насилие мне неприятно. Неприятно, хоть режь меня.

Но иногда все-таки — хоть я и противник насилия, о чем неоднократно заявлял, — иногда, знаете, такое увидишь — так и хочется в морду кому-нибудь треснуть. Чтобы юшка прямо потекла из нее, из морды то есть. Чтобы упал владелец этой морды на колени и в слезах простить его умолял. А я бы тогда его вообще убил, потому что, понимаете, накипело. А уж если у меня, у сторонника ненасильственной жизни, накипело — тут уж уходи. Вот до чего довести могут отдельные люди! Да и все остальные хороши.

Вот. Бывают, к сожалению, такие случаи. Когда и ангел бы, понимаешь, крылья бы отстегнул и, рукава белого халатика своего божественного засучив, первым бы в драку кинулся. Глядишь — а он уже кроткими устами своими ругается, как участник антисемитского митинга, на роже озверение написано, кулаки измазаны и глаз один заплывает. Не зря их в основном в профиль изображали, ангелов.

Так вот, о чем я? Ну да. Случай был такой. Точнее, прямо ряд случаев, и все с одним человеком. Просто я даже говорить об этом спокойно не могу. Как сговорились все против него.

Он астроном был, этот человек. Константином его звали, а вот фамилия была посмешнее, не такая греческая, — Казюлин. В детстве его, разумеется, Козявкой дразнили, причем не той, что с букашкой вместе в детских стишках, а той, что из носу ковыряют. И рос он какой-то такой странный. В очках ходил, прямо со школы. В футбол во дворе не очень-то играл. Ну и вырос застенчивым таким юношей. И улыбался часто. Правда, улыбка эта его только, бывало, расцветет робко при виде, например, знакомого какого-нибудь с его же двора, но когда тот мимо проходил, барышню при этом за жаркую летнюю талию приобняв и Костю не заметив, тогда усыхала улыбка Костина и он как-то особо растерянно очками поблескивал.

И в школе еще он астрономией увлекся. Может, потому что от звезд никогда никаких насмешек не слышал. А они, когда Костя линзами поблескивая, на них глядел, в ответ ему тоже вроде как блестели. Да и потом они далеко. И от такой вот их далекости было ему покойно и безопасно.

Ну, поступил в институт соответствующий, закончил его с грехом пополам. Он все больше практическими потому что занятиями увлекался и из обсерватории институтской буквально не вылезал, пока его не предупредили как следует, что вылетит он на улицу из института, если теорию не сдаст. Ну, выучил, сдал. Делов-то.

А в армию не брали его, потому что с таким зрением он не то что врага — и своего-то не сразу разглядит. Уж на что в военкомате врачи злобные сидели — только перед ним паренька под Благовещенск с позвоночником нехорошим отправили, в стройбат, а при виде Костиных линз толстенных и у них дрогнуло. Не взяли. Иди, гуляй пока. Если враг нападет и всех, кроме тебя, перебьет, вот тогда мы тебя призовем. Будешь тогда захватчиков диоптриями двузначными смешить.

Закончил институт. Распределили его. И попал он в небольшую лабораторию такую при НИИ каком-то. Квартиру лет через пятнадцать получил, маленькую, двухкомнатную, в Черемушках. Работал много. И на Памир как-то ездил, и в Крым — в разные большие телескопы смотреть. С Памира лучше звезды видно. Потому что высоко и вообще почти что заграница.

Труды научные писал, правда, небольшие. Как раз на кандидатскую хватило трудов. Что-то там про сверхплотную материю где-то. Такую теорию вывел, что, мол, еще б немного — и она б куда более сверхплотной стала. Ан нет, не удалось. Во Вселенной потому что тоже все как-то наперекосяк. Все как у нас, у детей ее сукиных.

Ну вот. Кандидатскую, стало быть, защитил. Вот жениться не женился он только. В институте мог, да пропустил время. Его, в общем, звезды вполне устраивали в смысле компании. Да и, прямо скажем, на него девки-то не липли. Конечно, хорошо — человек вежливый, обходительный, но прямо, знаете, девки, тряпка какая-то ! Я его в общагу приглашаю в субботу вечером, заходи, мол, чайку попить, подружка как раз уехала к родителям, в понедельник только вернется, а он не приходит. Ну фильтрует вообще все. Ну ничего не понимает. Господи, ну откуда он взялся такой, а? Да ну его, девки, может, он вообще какой-то дебил. Или не стоит у него, даром что вокруг телескопы фаллические.

Вот и жил так. А потом, после института — когда уж там? Потом, среди коллег-астрономов женщин не очень много. А у них и коллектив был маленький, несколько человек в лаборатории, все мужики. И общались они как-то не очень часто — так, конечно, дни рождения там или праздники еще какие. Но не более. Поэтому и друзей у него толком не было. Школьных позабыл, дворовых знать не хотел, институтские разбрелись все куда-то. Нет-нет в журнале астрономическом специальном фамилия встретится знакомая под статьей — вот тебе и все общение. Да ну и ладно.

А тут новые времена, сами знаете, какие. Развалилась практически лаборатория-то. Почти никого не осталось. Кто помоложе — тот деньги зарабатывает как умеет. Кто постарше, со степенями — тот преподавать устроился, а кто и вовсе за бугор отвалил. А он — посередине как раз. Ну, остался. Зарплату платят редко, зато маленькую. А ему много и не надо. Утром творог, вечером макароны. Звезды — они всякий аппетит отбить могут запросто. А то, что работа его особо никому не нужна стала, так и на это ему наплевать было. Ученый — он может и в стол работать. Вот так.

И дожил он ровно до сорока семи лет. И тут лучше бы сверхновая зажглась где-нибудь.

Он Ее встретил. Прямо у себя в Черемушках. Он хворал чего-то, температурил неделю. И вот выполз в первый послеболезненный день в магазин, гадюшник ближайший пролетарский, где селедкой пахнет сорок лет уже подряд, за продуктами. И вдруг — бабах! Он ее как увидел — ослаб обратно весь. Представьте — девушка такая вся высокая, стройная, яркая вся, прямо светится.

И одета — ну вот так бы и Млечный путь одевай! В ларьке сидит с видеокассетами — так ларек прямо сияет весь изнутри. И он даже подумать ничего не успел, а ноги сами к ларьку свернули. Никогда такого не чувствовал. Дышать еле дышит. Сорок семь лет прожил, а почти зазря — вот что он почувствовал в секунду в одну.

Ну, поковырялся чего-то там в кассетах. Денег-то у него не очень с собой было. Тут и она подходит, подплывает так с той стороны прилавка, как река ее несет, спрашивает его, чего желает он. Пошутил он чего-то. Астрономы — они шутить могут запросто. У них и шутки какие-то особые, смешные, о вечности. Она засмеялась. Слово за слово. Так и так. Боже мой, ну какая же красавица. Влюбился, кажется, без задних ног в нее К.Казюлин, кандидат соответствующих наук.

Заходил каждый день, разговаривал потихоньку. Потом в гости, в шутку тоже, позвал. А она взяла и пришла.

А дальше знаете что было?

Вы себе можете представить, что чувствует человек, если он в сорок семь лет вдруг с женщиной в первый раз вообще! За всю жизнь! В постель ложится, а?

Да не просто с женщиной — с богиней он спал, вот как ему казалось.

Дальше все как только мечтать можно. Встречи. Загс. Жена. Ну можно разве на Афродите такой, граждане, жениться? Нет, граждане, нельзя. Только в сказках. В жизни Афродиты в основном в других социальных институтах пребывают, а не у тебя в двухкомнатной квартире в Черемушках, где лифт трудно найти не обоссанный с троса до подвижной платформы, максимальный вес 400 кэгэ.

И готовит. И опять же спит с ним часто, как в арабских летописях. Раз в неделю примерно. Костя такого счастья в жизни, честное слово, не ожидал и не заслуживал. А она вроде бы и зарабатывает чего-то. И уже квартиру им побольше нашла, на обмен, подальше от Центра, но зато — побольше ведь! Души он в ней не чаял. Любимая. Да я за тебя.

А переехали когда, она быстро, как обмен весь провернула, все сама делала, все, он палец о палец не ударил, в очереди ни минуты не стоял — все еще лучше пошло.

Костя. Эх, Костенька.

Мне, честно говоря, граждане, писать дальше трудно. У меня потому что, граждане, комок в горле стоит и не проглатывается, зараза, сколько я его ни глотай.

Костя. Правильно все. Ты, в общем-то, и знать не мог, что девушка эта из южного одного города приехала. И что жизнь в этом городе не очень. И что именно от такой вот жизни она — в Москву. А сюда много девчонок приезжает. А работы на всех не очень много. И работа, прямо скажем, эта однообразная довольно ей не понравилась совсем. И не она светилась это в ларьке, а цацки на ней всякие светились, как звезды, из таких же ларьков — ты ведь, астроном, в драгоценностях не очень разбирался, верно? И что тебя, дурака бородатого, одинокого, в очках, с лицом робким и заношенным, она увидела так же быстро, как и ты ее. Все так. А ты думал — любит, готовит, спит, обмен. Костя, голубчик. Сердце у меня рвется.

В общем, он домой пришел в один вечер. Ключом в дверь. А дверь не открывается. Какой-то замок странный. Он в звонок звонит. Мужик выходит какой-то. «Да?» — говорит. Костя только через минуту рот и смог открыть. «Извините, — говорит, — а здесь… а я здесь… я живу…» «Позвольте, — говорит мужик так спокойно, — вы, наверное, тут раньше жили? Или родственники, может, ваши какие? Это возможно. А с сегодняшнего дня тут я живу, стало быть». «Как это?!» — « Как-как, моя квартира. Купил и живу. Сегодня только въехали. А что? А в чем, собственно, проблема?» Ничего Костя не понял. На стену только оперся и дышать пытается. А мужика нервирует все это, ясное дело. «Ну так что вы, — говорит уже погромче, — хотите-то тут? Вот, пожалуйста. — И папку выносит какую-то. — Вот. Куплено у Казюлиной М.В. Справка БТИ. Нотариальные всякие бумажки. Справки. Все чин чином. Казюлина выписана». Сипит Костя: «А я, я же не выписан!» — вот, выходит, что и научные сотрудники, кандидаты такую только чепуху и могут выговорить в подобных ситуациях. «Какие такие вы, — мужик переспрашивает и уже злится потихоньку, — прописана была здесь одна Казюлина. Она выписана. А вы ей кто?»

И вот от этого вопроса Косте как раз и поплохело. На улице он себя уже обнаружил, в садике каком-то. Песочница там, и он сидит в ней на краешке. А вокруг дома. Окна светятся везде. На кухнях, в основном. Ужинают люди.

Паспорта-то у нее были, оба. Она обменом этим занималась. И вообще все документы. Он ее не проверял. Подписывать чего-то подписывал, но не проверял, нет.

В общем, что-то случилось с Костей. Ум у него, как астроному и положено, анализировал хорошо, и так, видимо, четко все ум этот чертов проанализировал, что… Ну, как это сказать. Заболел Костя. Думать уже не мог никак. Чувствовал только, что душа постоянно вроде как разрывается. И от этого самого, наверное, и повредился. Душевнобольными их правильно зовут, таких. Чтобы отличать от умственно отсталых.

Он быстро оброс и испачкался. Его мыли в приемнике милицейском и вшей из бороды убирали. Потом отпускали. От него пахнуть стало сильно. Опять мыли. И бормотал он все чего-то. Про красных гигантов и белых карликов. Потом Костю вроде на вокзале видели. Он там в переходе подземном сидел, к стене привалясь. И пахло от него.

Там, на вокзале, в переходе, его милиция и подобрала по сигналу. Ну, они его не сами подбирали. Мертвых бомжей подбирать не их работа. Санитары приехали специальные. Подобрали и увезли астронома, бомжару, который звезды любил. И написал работу о них какую-то. Что-то там о материи сверхплотной.

Слезы у меня текут. Из того самого, по-моему, комка гадского. Я их вытру сейчас. И я вам скажу. Я если Казюлину М.В. встречу где, я ей в морду дам и не знаю что сделаю. И ангелы мои мускулистые, крылья отстегнувшие, мне помогут. И те, с улицы, ногами бить кого-то перестанут и к нам с ангелами присоединятся. И мы уж вместе все ее не отпустим. Не такие мы парни, противники насилия. Честное слово. Не отпустим. Не волнуйтесь, граждане.

Вот только с Костей я попрощаюсь, и займемся. Косте еще много чего предстоит. Его еще обмывать будут. Опыты на нем захотят произвести, научные. Да он бы, я думаю, и не возражал. Опять обмоют. Оденут во что-то. И положат в какую-то машину, в багажник. Может, это и есть катафалк? А то я их не видел никогда.

Ему много еще предстоит, Косте моему. Не волнуйтесь. И здесь, и в других галактиках. Не волнуйтесь.

Часть шестая

Ага. Так на чем я остановился-то ? Ну да, режиссер с художниками едут себе в джипе. Разговаривать пытаются. Ну и вроде как отходят немного. Уже и ноги не очень трясутся. Тепло в машине, музыка всякая тихая, вот они и расслабились немного. Разговаривать разговаривают, а каждый о своем думает. И все об одном и том же. Режиссер — о том, как он сегодня же вечером напьется как следует. Как домой приедет, одежду эту чертову скинет и в ванну с бутылкой залезет отмокать. Продюсеру позвонит — мириться надо. А художники — те думают, как бы им так напиться опять же, чтобы сил набраться и кассетку злосчастную посмотреть. Уж больно свежо все. Смотреть не очень хочется, хотя и любопытно, конечно.

Ну вот. Едут себе. И до самой окружной московской опять доезжают. Опять им кто-то палкой машет волшебной, полосатой у поста гаишного. У этих уже и сил нет. Останавливаются. Вылезает режиссер. Смотрит — ну что ж это такое-то ?! Опять гаишник к нему походкой царской неспешной движется и опять тот же самый. Они и так друг на друга похожи все, гаишники, и походка у них примерно одинаковая. Но режиссер его все равно сразу срисовал. Вот, гляди, подходит. Упитанный, как шеф-повар. Сразу видно — бюджетник. Ага. На пузце портупея застегивается с большим трудом. Их, я думаю, по лицам и отбирают на работу. А если какой-нибудь гаишник худым ходит, так его и увольняют через некоторое время. За профнепригодность. Какой же он, спрашивается, специалист, если себе на откорм набрать денег не может, а? Это ведь получается, значит, что он и государству, понимаешь, прибыли никакой принести не в состоянии. Ну да Бог с ними.

Подходит гаишник к режиссеру нашему. Тот уже и смотрит обреченно, будто на плаху его вывели и покурить дали перед этим делом. И вот он курит и близлежащие деревца чахлые тоскливо осматривает, понимает, что не сбежишь.

«Ну чего опять, — вырывается у режиссера нашего, — ну что я опять сделал-то ?» А гаишник — то ли правда не узнал его, то ли прикинулся — говорит: «Документы ваши, пожалуйста». Режиссер хренеет. «Послушайте, — говорит, документы доставая, — вы же меня только что останавливали. Ну пару часов назад. Ну что вы опять ко мне докопались, а?» Гаишник только глазками зыркает, клиента как будто и не слышит. Он, может, и правда забыл. Столько народу за два часа проехало. Целое состояние.

«Умгу, — гаишник говорит, мрачнея, — а техосмотр у нас есть?» Режиссера прямо подклинило этим вопросом. Творческая личность. Нервы сдали. Все-таки много переживаний на сегодня было. «Да ты что, совсем уже?! — орет, — я же тебе, менту жирному, только что платил, когда из города ехал! Вы что!! Ты что!! Вы не много хотите ли, а? Я же тебе лично взятку, слышишь, ты, взятку давал за этот техосмотр, гори он огнем! Куда тебе вторую-то ? Хайло не треснет?? Обойдешься без второй!» И с этими самыми словами рвет режиссер у него из рук документы, частично вырывает и в полном расстройстве бешеном в машину обратно идет большими шагами.

Ну а тут уж и у гаишника взыграло. Он, конечно, хмыря этого теперь вспомнил. Он бы его и отпустил. Но уж после таких слов… после таких слов — нет, теперь не отпустит. «А ну-ка, — говорит металлически, — стоять!! Сюда иди, ко мне!» «Ага, — огрызается режиссер, не ведающий, что творит, и уже ничего окончательно не разумеющий, — разбежался!» Но срабатывает рефлекс водительский, шаги он замедляет, оборачивается и хамски так, с надрывом интеллигентским похабным: «Документы мои дайте сюда!» — говорит. «Чего? — и собеседник мгновенно в тон попадает, — чего тебе? Я тебе говорю, сюда иди!»

А тут на шум и второй гаишник подваливает. Видит, что скандал. А первый уже налился весь кровью, лапами вокруг кобуры судорожно почесывает и звонко так поясняет: «Значит так, ты сейчас со мной на пост пойдешь, понял, мля? Эти твои в машине тоже. Машину я, мля, на штрафную стоянку ставлю, полторы штуки в день, мля, на неделю. Ты понял меня, нет?»

И тут сцена происходит в общем и целом, конечно, безобразная. Режиссер ополоумевший пытается права свои заполучить обратно. Его второй гаишник за корпус сзади обхватывает и по мозгам дать намеревается за нападение на первого гаишника при исполнении его финансовых обязанностей. Первый же гаишник дверь джипа заднюю распахивает и компьютерщиков несчастных, ничего ровным счетом уже не соображающих, вытаскивать начинает с криками матерными. Художники только мямлят что-то плаксиво, и смысл этих соплей сводится к тому, что они просят их, значит, не трогать. Если это возможно. Свалка небольшая. Мат гаишный стоит, крики режиссерские истошные — отдайте права мои сюда!! — и художниковский плач Ярославны. Баталиста только не хватает. Большим успехом полотно бы пользовалось. «Битва с гаишниками на таком-то километре МКАД».

А дальше вот что происходит. Режиссер свои лапы уже почти до документов дотянул. Второй гаишник уже почти режиссера обхватил как следует и назад его тянет. А гаишник первый как раз за художника близсидящего уцепился как следует. И армейским таким рывком его на себя — рраз! Художник хилый с податливостью возбужденной женщины из джипа на раз вываливается. От этого вся скульптурная группа немного отшатывается. А вместе с задницей художника вылетают из машины и камера, и кассетка. Они там лежали как раз недалеко. Вылетают и падают, камера стеклом брызгает жалобно. А гаишник, тот, который первый, разворачивается не совсем ловко, чтобы художника уж совсем копчиком на асфальт не уронить, а наоборот, ловко скрутить его в наручники прямо тут, сразу. И, разворачиваясь, он нечаянно кассетку сапогом своим казенным плямкает. Отлетает она немного — метра на полтора максимум. Режиссер перестает за документами тянуться и начинает тянуться как раз к кассетке. Разворачивается он. И видит, как большое что-то слева надвигается.

Хрусть.

Это фура шла. С прицепчиком. Тягач. Общим весом тонн до хрена и больше. И все колеса диаметра немереного, из них часть сдвоенные по кассетке проезжаются. Аллес.

Скульптурная группа немного застывает. Эти трое смотрят на остатки. Осталось немного, прямо скажем. И смотрят они с таким видом, будто под фуру только что их дедушка сердобольный попал, миллионер американский, который как раз собрался на пост идти, завещание подписать на тверденьком, чтоб не на колене черкать. Хрюк — и нету дедушки.

И гаишники недоброе почуяли. Такие лица потому что у людей не бывают просто так. Не цепенеют просто так три человека, сразу и вместе. И отчаяние в глазах ни с чем не соотносится. Опять же имущество-то портить гаишники не собирались. В общем, неловкая ситуация.

Первый художника отпускает и решает, что ну ее на фиг, такую историю. Чем еще она закончится — ему непонятно. Мало ли кто такие, какие у них родственники и что там на кассетке было. Клиент больно борзый попался вообще-то. Кто его знает. Может, он в семье дурак, а все семейные достоинства — у папы, бывшего секретаря цека, ныне демократического чиновника. Да ну его, связываться. Документы поэтому гаишник в джип швыряет. «Валите, — говорит уже помиролюбивее, — отсюда, мля, чтобы я вас тут не видел!» Разворачивается и уходит. Второй гаишник за режиссера цепляться перестал. И тоже вид принимает оскорбленный. Но не говорит ничего и уходит.

Художник один на асфальте сидит. Второй — в джипе, хотя желал бы в туалете находиться сейчас. Режиссер стоит в идиотичной греческой позе и смотрит в точку.

Я вам знаете что предлагаю? Давайте мы их так и оставим тут. Потому что — говорю вам как автор — это люди малопредсказуемые. Соотечественники мои они потому что. Им не в падлу и за вторым трупом поехать — вот я чего думаю. А такие зловредные, понимаешь, персонажи мне на кой сдались? У меня и поинтереснее найдутся. Не сомневайтесь. Такие у меня персонажи в мозгу воспаляются один за другим — хоть в очередь их выстраивай и номера на ладонях пиши. Точно вам говорю. Любого берите. Да вон хотя бы шофера трейлера того здоровенного, тягача. Не прогадаете.

Я вам врать не стану.

Такой парень этот шофер — закачаетесь!