Традиция отказа
- №10, октябрь
- Денис Драгунский
Во всех русских событиях есть нечто
«русское».
Вроде бы все получилось, но никому не нравится.
Одним — мало.
Другие — не просили.
В общем, в сотый раз налицо некая неудача. Во всяком случае, в обществе по поводу неудачи существует надежное согласие. Иначе зачем было бы писать тучи статей и книг с почти одинаковой задачей, явствующей из практически однотипных заголовков про неизвестно куда идущую Россию.
Некая — потому что существо этой неудачи не только не продумано, но даже запрос на продумывание не сформулирован с удовлетворительной ясностью.
Эта политико-философская проблема думанья о России называется «русская тоска». Загвоздка в том, что хочется подумать, но еще не придумал, про что именно. Тоска длится уже минимум сто двадцать лет. С тех пор, наверное, когда Достоевский решил, что «правый исход всей тоски русской» заключается в необходимости «явить неискаженный лик Христов даже всему остальному человечеству, измученному неверием и духовным распадением» (письмо Александру II, 1880). Для решения этой задачи нужна была, по мысли великого писателя, самая малость — завоевать Турцию и объединить славян.
Не надо шарахаться. В столь экзотическом виде царю был представлен имперский проект — с миссионерской составляющей, как положено.
Что, собственно, в несколько урезанном виде и было сделано в ходе реализации решений Ялтинской 1944 года конференции союзных держав. Правда, с ликом Христа вышли проблемы.
Тоска нахлынула, оттого что русский мыслитель, вызвавшийся дорисовать или разукрасить политику государства, постоянно не справлялся с задачей. Он ставил невыполнимые задачи — крест над Святой Софией (Достоевский), мировое правительство (Соловьев), конвергенция капитализма и социализма (Сахаров), перенос всей государственной жизни в Сибирь (Солженицын).
Мыслитель был слишком независим от политической реальности. Когда же, разочаровавшись в государстве, мыслитель принимался мыслить сам по себе, он оставался в плену расхожего политического дискурса. Говорил, как бывший чиновник МИДа. Выходило скучно или плаксиво.
О чем прикажете размышлять? Почему хотим как всегда и у всех, а получается как никогда и ни у кого? Попробуем. Но для начала вытрем глаза и носы.
В России все в целом неплохо.
Ничего ужасного не предвидится.
Не вымрем. Не перережем друг друга.
Никто нас не завоюет. Мы тоже никого не тронем.
Сами глядите — никаких крупных социальных катаклизмов в России не предвидится. Все дело в демографии. Народ стареет и уменьшается в количестве. Где массы жадной до перемен молодежи? Где перенаселенная сельская местность, выбрасывающая в города потоки голодных людей, ищущих работу и крышу над головой? Какая еще гражданская война, вы про что?
Но при этом нас сто сорок с лишним миллионов. Средняя убыль — тысяч семьсот в год. Подсчитайте, сколько лет осталось до полного исчезновения, если такое вообще может случиться. Тем более что демография — загадочная штука. Вполне возможно, лет через десять — или через пятьдесят — пойдет сильный прирост населения.
Или нет. Но Китай все равно не захватит нашу Сибирь — даром что мы с той стороны испытываем страшное демографическое давление, даром что мы Китаю вполне самоубийственно продаем современную боевую технику. Американцы никогда не допустят, чтобы разбросанные по всей Сибири так называемые «объекты Минатома» оказались в руках китайцев. Шутить изволите, Russians?! Один мой знакомый был в США на командно-штабных учениях.
Отрабатывалась защита Владивостока от китайской агрессии.
Но люди настаивают, что все ужасно. И не только те, кто действительно нищенствует в опустевших деревнях или собирает пустые бутылки в городах.
Те как раз вообще ни о чем таком не думают и ничего такого не высказывают — разве что корреспондент прицепится с дурацкими вопросами: «Правда, что о вас совсем забыло государство?» «Совсем, касатик, забыло!» Им плохо всегда — так сказать, по социально-региональному определению. Эти люди почти ничего не производят и не потребляют, они не голосуют на выборах, не читают газеты и не выходят на митинги. Они доживают свою жизнь по краям общества, ни на что не жалуются, и улыбка часто появляется на их пыльных лицах.
Они тоже — наши ближние.
Тут бы и замолчать.
Но не получается. Потому что «опять все плохо, опять не получилось», потому что общество опять готово отказаться от того, что лелеяло последние десять-двенадцать лет, потому что вновь начинается истерика по поводу России, ее судьбы и миссии — именно поэтому эти наши ближние обречены и далее жить-доживать на подножном корму и на помойках.
Все говорят — Россия, Россия. А где она? Что она такое?
Есть ли она?
Нельзя же, в самом деле, говорить о чем-то совсем неизвестном и непонятном. Нельзя же всерьез считать Россией контур на карте, Кремль и Охотный ряд или 89 субъектов Федерации. Или учебник истории. Тем более что это совершенно разные вещи. А учебников истории вообще может быть очень много.
До недавних пор я был убежден, что Россия — это ее литература. Но литература в России тоже очень разная. Тут тебе Иван Бунин, тут тебе Георгий Марков. Между этими двумя Россиями можно втиснуть еще десять или сто.
Россия — это наш уговор по поводу того, что она есть.
То же касается и Америки.
И всех других стран.
Но чем-то же они должны различаться?
Разумеется. Каждая страна (политика, культура, национальная история, стиль повседневности и т.п.) — это некое весьма условное пространство символов и соглашений. Как уже было сказано, мы согласны с тем, что оно есть. Это непреложно, без этого дальнейший разговор теряет смысл. Далее, мы согласны, что некие символы и соглашения принадлежат к этому пространству, а другие — нет. Тут могут начаться проблемы. Кто такой Набоков — эмигрант-порнограф или великий русский писатель? От ответа на этот вопрос зависит наше понимание России.
Получается лекция по чему-то структурному.
Не надо.
Тогда по-быстрому : главная характеристика страны (культуры) — отношение к самой себе. К собственным достижениям. То есть к традиции.
Что русского в России?
Россия пребывает в процессе постоянной институциональной ломки и переоценки социальных ценностей. Громко отказавшись десять лет назад от коммунизма, Россия начала пересматривать ценности демократии.
Иногда кажется, что Россия с неизбежностью отрицает собственную политическую и духовную аутентичность (будь это монархия, коммунизм или демократия, официальная религия или официальный атеизм, плановое хозяйство или экономический либерализм). Она не использует накопленные достижения (даже в смысле отрицательного опыта). Она отбрасывает свои достижения и с невиданным постоянством обменивает их на следующий проект, сводя его к утопическим крайностям.
Кажется, что есть некая особая «злокачественная основа» российского (русского) национального поведения. Поведения нации как части мирового сообщества, и поведения людей, принадлежащих к данной нации. Это отказ от традиции, который через несколько поколений становится «традицией отказа».
Может быть, так бывает везде.
По меньшей мере шесть поколений в России живут в отказе от традиции, испытывая на себе радикальные перемены в институтах и ценностях.
«Великая реформа» Александра II, контрреформы Александра III, Октябрьская революция, сталинские чистки и репрессии против октябрьских революционеров, хрущевское «разоблачение культа личности», брежневские контрреформы, горбачевская перестройка и следующие за ней сегодняшние попытки построить демократическое государство, гражданское общество и либеральную экономику.
Внутри этих больших исторических «ступеней отказа от традиции» наблюдаются ступени меньшего размаха — например, в эпоху Николая II переход от устарелого тугоподвижного абсолютизма к попытке построить конституционную монархию — и снова к реакции и войне.
Советский период также характеризуется бесконечной сменой институциональных и ценностных парадигм. Введение нэпа (тяжелая реакция «истинно верующих» коммунистов) и отмена (шок для «частников», трестовской бюрократии и немалой части потребителей). Уничтожение православной церкви. Коллективизация, то есть разрушение традиционного крестьянского уклада. Индустриализация, то есть резкое изменение соотношения городского и сельского населения и связанное с этим формирование «посадской» (пригород, барачная окраина, поселок городского типа) культуры, которая не является ни деревенской, ни городской. Замена коммунистического интернационализма идеологией русской великодержавности.
Самые последние институциональные и ценностные перемены опять сопровождаются призывами «вернуться к традициям». Однако поскольку каждое поколение радикально ломало традиции поколения предыдущего, не всегда ясно, о чем речь — если не об исторических декорациях.
Наверное, так бывает везде.
Российский отказ от традиции явился скорее всего трагическим результатом попыток быстрого ответа на модернизационные вызовы. Главным содержанием этих вызовов была необходимость включиться в сообщество развитых (прежде всего западных) стран и тем самым необходимость говорить с ним на одном языке. Разделять его политические и экономические ценности, а также усваивать культурные и технические достижения. Чтобы остаться Россией.
Конечно же, так бывает везде.
Но она все время отставала от мирового процесса модернизации. Конечно, плохо, что все время приходится ориентироваться на Европу или Америку. Хочется обидеться, бросить все к черту или обратиться в инстанции — сделайте что-нибудь, надоело догонять! А что тут поделаешь?
Получалось так: чем настойчивее Россия стремилась сохранить свою самобытность, тем чаще и решительнее менялись векторы ее движения, тем беспорядочнее шел поиск новых ценностей.
Русская самобытность есть следствие русской закрытости и русского же невежества.
Швейцарская самобытность — тоже.
И любая другая.
Свою самобытность Россия всегда оценивала двойственно. С одной стороны, самобытность рассматривалась как безусловная ценность. С другой стороны, российский жизненный стиль явно не устраивал самих русских, и это относится не только к советской действительности, но и ко всей национальной жизни в более глубокой исторической ретроспективе.
Фольклор, литература и журналистика веками выставляли на всеобщее позорище нашу лень, пьянство, разгильдяйство, безрукость, вороватость, лживость и злобность. Возглас «Так жить нельзя!» приобретал значение порождающей модели российского жизненного стиля — этого, наверное, довольно редкого стиля, где острое ощущение неправильности собственного социального поведения и составляет основное содержание этого поведения. Понимание (или декларирование) неправильности отдельного поступка или всей жизни служит заменой правильному поступку или правильной жизни.
При этом сама «правильность» не есть нечто позитивное в европейском, демократически-рыночном, правовом — каком хотите — смысле слова. Никому в России так не доставалось от фольклора, литературы и особенно от журналистики, как добропорядочным обывателям, педантичным чиновникам, оборотистым купцам и служакам-офицерам — этим столпам демократии и свободного рынка. Призывы Розанова уважать чиновника, офицера и просто семьянина остались без ответа. Философы тоже терпеть не могли мирных обывателей. Алек-сей Федорович Лосев называл их мелкими душонками, тошнотворными эгоистами, «относительно которых поневоле признаешь русскую революцию не только справедливой, но еще и мало достаточной» («Диалектика мифа»). Тем самым с порога отвергалось знаменитое обращение Адама Смита к эгоизму булочника и мясника как к основе рыночной экономики. «Паршивый мелкий скряга хочет покорить мир своему ничтожному собственническому капризу», — разумеется, Лосев писал это отнюдь не в связи с рыночными теориями, но несовместимость жизненных стилей вырисовывается четко. Тут уже не только о рынке речи нет, но и о простом личном интересе. Нет речи о приемлемой системе обмена интересов в обществе, то есть о моральной санкции на само существование общества.
Правильно жить неправильно.
Неправильно жить правильно.
Нужна не правильность, а праведность, то есть недостижимый нравственный идеал, который только и можно противопоставить тотальному «так жить нельзя». Но праведно жить в реальности тоже нельзя, святость не может быть уделом всех или многих. Праведников должно быть очень мало. Один или два, как полагал величайший русский диалектик Смердяков, да и то это монахи-отшельники, которые « где-нибудь там в пустыне египетской в секрете спасаются, так что их и не найдешь вовсе» («Братья Карамазовы»).
На самом деле — с более новой точки зрения — они не просто спасаются, то есть спасают себя, и только. Они спасают и нас — «братское замещение греха одних терпением других» (Сергей Аскольдов. «Религиозный смысл русской революции») — старая русская, вроде бы даже прямо византийская, конструкция, позволяющая грешникам паразитировать на подвиге праведников. Впрочем, то, что св. Феодор Студит называл «взаимным переходом добра с одного на всех и обратно», вовсе не подразумевает автоматического самоизбытия порока исключительно потому, что где-то существует чья-то добродетель. Ведь у Феодора Студита, собственно говоря, речь идет о братьях, «союзом любви связанных». Точнее, о монашеском общежитии — с некоторой натяжкой это не что иное, как взаимная поддержка в коллективе, вот и все. Но даже если этот текст понимать как разговор о мистическом единстве всех православных христиан, то все равно — не просто «с одного на всех», но «и обратно». Проще говоря, один за всех и все за одного.
Однако наши любители душевного комфорта выкинули это «и обратно».
Кажется, получилось чисто русское изобретение, причем сравнительно недавнего времени (конец XIX века) — Русь спасется молитвой старца. Во всяком случае, в рассуждениях на эту тему — у того же Аскольдова (о едином теле Святой Руси — «праведность десятков миллионов очищала и просветляла в единстве народного сознания грех немногих тысяч поработителей») — нет ссылок на святоотеческую литературу.
Точнее, я этих ссылок не видел.
А листать насквозь все 166 томов «Греческой патрологии» мне было недосуг.
Выходит не ортодоксально. Святые отцы насчет «греха поработителей» (эксплуататоров народа) были настроены весьма серьезно. Особенно св. Иоанн Златоуст. Не говоря уже о Евангелиях, где говорится о фарисеях, которые разоряют дома вдовиц и лицемерно долго молятся — и примут тем большее осуждение.
Значит, Спаситель осудил, а русский народ простил. Это уже даже не «народ-богоносец», это забирай выше — «народ-вместо-бога».
Хотя самому Аскольдову вроде бы не свойственно народопоклонство. Наоборот, в 1918 году, когда он писал свою статью, настроение было иное. Были отвращение и страх перед озверевшими массами. Но общий контекст затягивает. Не сегодня, так сто лет назад, но все равно Святая Русь, где рабы прощают своих господ-мучителей.
Отвлеклись. Вернемся: поскольку мой грех — в изобретенном мною способе рассуждения — всегда искупается чужой праведностью, не грех и подтасовать или, если угодно, подпереосмыслить кое-что из богословского наследия. Подфантазировать, подлепить свое — и объявить это исконным свойством русской православной души. Вот вам и хваленая русская религиозная философия. Она же очередная русская отсебятина.
А может быть, и я сейчас делаю точно так же?
И даже скорее всего.
А от кого говорить, если не от себя?
Интересно, что Смердяков (иногда кажется, что это более чем реальная фигура) в своих рассуждениях о прощении грешника не говорит о молитве старца, более уповая на Божью милость как таковую, апеллируя к судьбе Благоразумного Разбойника, что вполне ортодоксально. Почему-то думается: если бы идея о спасительной молитве старца была тогда в ходу, Смердяков непременно бы ее подхватил. Выходит, что идея появилась (или процвела) где-то между 80-ми XIX и 10-ми ХХ века.
Но если не так — не кляните, а исправьте.
Так что скорее всего «молитва старца» — это наш ответ индустриальной модернизации 1880-х годов. Трудно, не хочется менять весь жизненный стиль — от бытового навыка до моральных правил, — трудно примириться с личной ответственностью. Под грохот чугунки ломается «мир», община, «общество», княгиня Марья Алексевна тоже исчезает. Некому не то что за тебя ответить, некому тебя поправить и даже — даже наказать некому, этак по-отечески.
Теперь ты сам и только сам. Страшно.
Наступил отказ от ценностей индустриализма — от тех ценностей модернизации, европейства, личного достоинства и т.д. и т.п., — к которым Россия продиралась весь XIX век.
Старец придуман специально для того, чтобы отмолить грехи наши. Таким образом, всем остальным можно жить так, как жить нельзя.
И если что-нибудь когда-нибудь — мы не пропадем! Бог призрит на нас, грешных! Десяток диссидентов-правозащитников встанут с самодельными плакатами в пикет, отсидят в тюрьме, сколько будет дадено, а мы через два десятка лет умилимся — спасли, Божии люди, честь России! А сами пойдем чай пить. Потому что — свету ли провалиться или чтобы мне всегда чай пить?
Успокойтесь, жрецы русской идеи, миссии, святости, самобытности и уникальности, а также соборности, духовности и державности. Свету — провалиться. Вам — всегда чай пить.
У самовара я и моя Маша, а за окном совсем другой дискурс (пожалуйста, с ударением на последнем слоге, и не для складу, а потому что так на самом деле будет правильно, от латинского discursus).
Фрейд пишет: «Русская психика вознеслась до заключения, что грех явно необходим, чтобы испытать все блаженство милосердия Божия, и что поэтому в основе своей грех — дело явно богоугодное» («Будущее одной иллюзии»).
Однако и оппонент Фрейда Карл Густав Юнг, не будучи русским, также полагал, что грех есть главнейший путь к познанию благодати («Воспоминания, сны, мысли»).
Что это? В случае Фрейда, который пишет атеистический трактат, это скорее всего аллюзия опять же к Достоевскому — возможно даже, к упомянутому тексту, где философствует Смердяков. Или к прототипической чисто (?) русской пословице «Не согрешивши, не раскаешься, не раскаявшись, не спасешься».
С Юнгом сложнее. Юнг описывает собственные переживания — грех богохульных мыслей и фантазий (грандиозное видение Бога, который с небесного престола испражнился на крышу храма и проломил ее глыбой кала). Допуск этих картинок в свой мысленный взор, разрешение себе фантазировать про такую скверность. И сладкое чувство облегчения. По протестантскому вероучению, воля человека несвободна. Значит, любой грех есть исполнение вышней воли. А стараясь быть безгрешным, ты грешишь, ибо состязаешься с Богом, который один только благ и чист. А ты должен быть чумазым и шкодливым ребенком.
Потому что Бог — это отец. Или даже обоеполый родитель, с грозным карающим фаллосом и уютной, принимающей, баюкающей утробой.
Раскаяние и спасение всегда впереди. Поскольку впереди в конечном итоге смерть. «Наг я вышел из чрева матери моей, наг и возвращусь» (Иов. 1, 21). «Возвращусь» во чрево, оно же могила, оно же прощение. Страдальчески искупительная поза мужчины, спрятавшего голову в колени женщины, которая в данной композиции есть Мать-Бог и Родина-Мать. А также Партия, Армия или Братва.
Прими меня — дай мне исчезнуть в тебе.
На твой безумный мир
Один ответ — отказ.
Индивидуальное стремление нырнуть назад в утробу — желание смерти и отказ, о котором мы говорили, отказ нации от модернизационных перемен, — все это одно и то же явление. Страх света, жизни, движения, ненависть к собственной (а там и к чужой) индивидуальности, нежелание прислушаться к негромкому голосу разума.
Погрузиться в утробу (бежать в самобытную Россию, заснуть вечным евразийским сном) — значит, не только исчезнуть самому. Значит, уничтожить эту самую утробу как вещь-для-себя. Уничтожить Россию как пространство соглашения. Превратить ее в стигийский поток околоплодных вод.
Быть русским — значит, отрицать Россию.
Если тебе нравится твоя страна — значит, ты тупой американец. “It’s your land, it’s my land, from California to the New York Island!” Или презренный совок. «Широка страна моя родная!»
Но почему у нас так?
Миссия исчерпана. Было — Великий Полигон мировой цивилизации, испытательный стенд, на котором пробовались модели жизнеустройства, философские концепции и художественные стили, реализовались большие и малые утопии, испытывалась на крепость человеческая мораль.
Стало — нормальная страна. Небогатая, но большая. С образованным населением. С трезвым руководством. В общем, со скромной, но твердой перспективой. Но кому-то стало скучно.
Ах, не отказаться бы с разгону и по привычке…
Дай Бог, скоро вся эта самобытническая истерика закончится. На уникальную глобальную авангардно-путеуказующую миссию сейчас активно претендуют американцы. Пусть их. Мы уже платили по этим счетам.
А нам в спокойной обстановке надо будет продумать и понять соотношение индивидуального и национального русского «я». Ответить, например, на такой вопрос — почему новая внешнеполитическая реальность воспринимается нами так болезненно? В современных обстоятельствах патриотизм — это озабоченность по поводу интимных связей с родной страной, которая тебя отвергает в пользу мирового сообщества.
У всех так.