Иосиф Хейфиц: «Мой автор — Чехов»
- №12, декабрь
- "Искусство кино"
Когда я вижу красивые деревья, мне вспоминается мысль Чехова о том, что рядом с такими деревьями должны жить красивые люди. Между человеком и окружающей его природой должна быть внутренняя гармония. Человек — часть природы, сотворившей столько совершенного и прекрасного. Природа у Чехова никогда не бывает равнодушной, а входит в повествование как участница, укор, напоминание, урок.
В кино пейзаж часто лишь заставка или так называемая перебивка, знак того, что прошло время. Когда в перебивке падает снег или покрываются узорами стекла, выходящие в сад, значит, пришла зима. Осень имеет свой иероглиф: капли дождя, повисшие на черных, голых ветвях. Это символы, иероглифы времени, знаки сезонов. Читая «Даму с собачкой», я вижу, как входит в действие природа. Экранизируя «Ионыча», я попытался показать три этапа романа доктора Старцева, связав их с тремя разными образами сада, который окружал дом Туркиных. Вот первое объяснение молодого Старцева с Котиком. Весенний сад полон света, молодая листва бросает нежные тени на дорожки, порхают бабочки, и одна из них садится на шляпу Котика. Вторая, «критическая» точка романа — осень. Сад в янтаре кленовых деревьев, листопад, шуршащий ковер под ногами у Кати, всюду ямы, вырытые для саженцев. И одну из ям помогает рыть парадно одетый Ионыч. И, наконец, неприютный сад поздней осени, голые деревья, черные скелеты кустов, крик грачиных стай. И сам толстый Ионыч в черном осеннем пальто похож на грача. Он сидит на мокрой скамье среди голых деревьев. Умершие чувства, крушение надежды, тлен.
Такими же, хотя и не столь симметричными этапами проходит и роман Гурова и Анны Сергеевны среди крымской природы.
После будничного, неторопливого развития, прогулок и разговоров наступает день решающего «любовного наступления» Гурова. В этот день была необычная для осени погода. «В комнатах было душно, а на улицах вихрем носилась пыль, срывало шляпы. Некуда было деваться». И вот, вечером того же душного и ветреного дня произошло то, к чему молодая провинциалка «отнеслась как-то особенно, очень серьезно, точно к своему падению». Все, что случилось в номере у Анны Сергеевны, могло произойти и в обычный день, в дождливый или солнечный, но штилевой. Конечно же, ветер разнообразит жанр курортных будней, привносит забавные нотки в картину традиционного гулянья на набережной. Смешно смотреть, как брызги прибоя окатывают визжащих от испуга барышень, как ветер задирает платья, а полный господин гонится за своей сорванной ветром панамой и пытается ее поймать, точно курицу. Но только ли для этого подул штормовой ветер в рассказе? Нет ли в этой душной и штормовой атмосфере осеннего дня активного вмешательства природы в самую суть отношений двух героев рассказа?
В этот день Анна Сергеевна была необычно возбуждена, нервна, рассеянна. «Она много говорила, и вопросы у нее были отрывисты, и она тотчас же забывала о чем спрашивала; потом потеряла в толпе лорнетку». Что ее так взволновало? Близость Гурова? Но ведь это уже не первый день их знакомства, уже прошло более недели. И всю неделю они встречались, гуляли, обедали вместе.
Всему был виной ветер! Ветер не только гнал пыль и срывал шляпы, он действовал на нервы. Это был южный ветер, горячий, пахнущий морем, водорослями и вокруг далеко разносивший соленую водяную пыль. Представим себе хрупкую женщину, жительницу средней России, впервые приехавшую в Крым. Здесь для нее все ново, непривычно, будоражаще. Солнце, обжигающее даже осенью, морской прибой, не умолкающий ни на минуту, опьяняющий запах экзотических цветов. Но особенно взвинчивает нервы ветер. Я начинаю теперь понимать, откуда эта рассеянность, нервозность. Все объясняет шторм. Жара, жажда — они станут партнерами Анны Сергеевны, заставят испытать то непонятное для нее чувство, про которое она через несколько часов в своем номере расскажет Гурову: «И здесь все ходила как в угаре, как безумна?..»
Здесь нервная возбужденность Анны Сергеевны несет ту же функцию, как, к примеру, истерика Лаевского в «Дуэли» или высокая температура и кризис в «Тифе». И вот природа вступает в действие. Было около семи баллов, и правда, срывало шляпы. Море, где так недавно болталась пустая бутылка, теперь клокотало и ревело. Брызги взлетали выше фонарей, и люди с визгом шарахались к тротуарам. Гуров и Анна Сергеевна стояли у мола. И хотя ей было страшно, когда девятый вал с тупым и гулким ударом обрушивался на камни, не хотелось уходить. Гуров привлекал ее к себе, готовый схватить и унести куда-нибудь подальше, если будет опасно. Шторм сближал их, он был «семибалльной» отметкой их бурного романа, чувственной нотой, которая, благодаря шторму, духоте, так естественно начала звучать в их отношениях. И жажда, томившая обоих, воспринималась теперь и как жажда телесная, как желание близости.
На рассвете, после того как все случилось у нее в номере, Гуров повез Анну Сергеевну в Ореанду. Обычно ездили в Ореанду после ресторана или карт. Ездили, чтобы отдохнуть в тишине, послушать море, развеять усталость, увидеть солнечный восход в горах.
Может быть, именно поэтому Чехов заставил Гурова предпринять это небольшое путешествие, чтобы там в минуту тишины он и Анна Сергеевна увидели мощь и красоту горного рассвета, услышали великую музыку природы. Здесь, перед лицом природы, впервые проявится их способность отзываться на эти впечатления, на эту необычную и мощную музыку. Это станет началом их медленного духовного прозрения, воскрешения. И тогда проснется в них человеческое, высокое, чистое. Если это так, то поездка в Ореанду перестанет быть случайным фабульным звеном, количественным прибавлением к длинному перечню их прогулок и бесед, а откроет новый драматический этап в их отношениях, новую главу романа о нарождающейся любви.
Дорога в Ореанду покрыта теперь асфальтом. Сохранилась каменная беседка, пропилеи. На колоннах беседки сотни надписей. Имена, фамилии, даты.
Те, кто оставляет на память потомству свои надписи, не подозревают, что это литературное место. На колоннах тени выросших деревьев, которые тогда были маленькими. За восемьдесят лет деревья поднялись, закрыли море и церковь, а каменная скамья все еще стоит. На ней, как тогда Анна Сергеевна и Гуров, уединяются теперь торопливые любовники, жертвы скоротечных курортных романов. Но герои рассказа приехали сюда, чтобы побыть наедине с вечностью. Перед лицом вечной, мудрой природы, неизменной и величественной, еще мельче кажутся суетные страстишки. Природа напоминает о том, какой чистой и совершенной может и должна стать жизнь на земле. Рядом с красивыми деревьями должны жить красивые люди.
Диалог на каменной скамье, таким образом, не только разговор любовников друг с другом. Это разговор каждого из них с природой. Это исповедь перед нею. Природа здесь храм, сцена эта — покаяние. Но море есть море, почтовая открытка. И горы — почтовая открытка с видами Крыма. Образ вечности — сложная симфония изображения и звука. К понятию вечности всегда примешивается нечто божественное. Для людей XIX века тем более. Анна Сергеевна, конечно же, ходила в церковь. Говорит же она о грехе в минуту раскаяния в своем номере. В Ялте на горе до сего дня уцелела колокольня. Когда-то звонари били здесь в колокол, чтобы помочь рыбакам ориентироваться в туманные ночи. На погосте ялтинской церкви молились рыбачки. Наверное, и Анна Сергеевна стояла на коленях на жесткой плите из ракушечника — молила Бога о спасении души. «Вот и я могу теперь сказать, что меня попутал нечистый». Нечистый вспомнился ей и в Ореанде, и захотелось очиститься.
Вечность — течение времени. Его бесконечность. «Так шумело внизу, когда еще тут не было ни Ялты, ни Ореанды, теперь шумит и будет шуметь так же равнодушно и глухо, когда нас не будет».
На рассвете я был в Ореанде и вслушивался в этот монотонный далекий отзвук прибоя. Я подумал: Чехова уже нет, а он, конечно же, сидел на этой скамье, как я сижу. Может быть, именно здесь пришла ему мысль описать поездку Гурова и Анны Сергеевны в Ореанд?..
Ритмичные удары волн где-то там внизу под горой, как метроном, подчеркивают безостановочный, неумолимый ход времени. Нужны и другие элементы этого тиканья «часов вечности». Бумажная игрушка воображения начинает распускаться, превращаясь в цветок. В сторонке у дороги, наверное, стояла извозчичья пролетка, на которой приехали он и она. Лошади отдыхали. Татарин извозчик достал торбы с овсом и задал лошадям корм. Лошадей кормят на рассвете. Они хрупают, перемалывая овес зубами. Этот ритмичный звук подчеркивает тишину и входит вместе с ударами прибоя в музыку рассвета. Вот прошел церковный сторож, и вскоре донеслись удары колокола. В том же ритме часового хода. И вот уже примешалось к этой музыке рассвета нечто божественное: ритуальное, кладбищенское. Магазины, где продают венки и гробы, называются «Вечность». Удары колокола отдаются эхом в горах. Извозчик-татарин разложил свой коврик и стал молиться на восток. Его поклоны и вздымающиеся к небу руки тоже ритмичны. Этот ритуал придает всей сцене какой-то странный, мистический оттенок.
Но вот небо на востоке чуть тронула утренняя заря. Природа просыпается. Первый солнечный луч прорезает ночную предрассветную мглу. Из дали веков тянется нить, соединяющая человека с восходом и заходом солнца, с началом и концом его дня. Облака розовеют, первые лучи лизнули пики Ай-Петри, сползли в долины и рассеяли сумрак ущелий, вспыхнули в розовых лучах маленькие водопады. Все наполняется музыкой утра, далеким эхом в каменных складках гор. По-прежнему ритмично шумит море, извозчик кланяется восходу, бьет колокол в маленькой церкви. И тихо, отъединенные друг от друга общением с природой, неторопливо говорят Анна Сергеевна и Гуров. Анна Сергеевна плачет. От чего? От ощущения несбыточности ее мечтаний? От предчувствия близкого конца ее романа с человеком, который кажется ей добрым, возвышенным, необыкновенным?..
«И часто на сквере или в саду, когда вблизи их никого не было, он вдруг привлекал ее к себе и целовал страстн?.. эти поцелуи среди бела дн?.. жара, запах моря и постоянное мелькание перед глазами праздных, сытых людей точно переродили ег?..» Во всем этом чувствуется нетерпение страсти, безрассудство, какая-то безоглядная решимость Анны Сергеевны, которую, как она признается, «попутал нечистый». Роман обретает новый ритм, он нарастает, ленивые сцены начала, нервозная атмосфера штормового дня сменяются возвышенно-созерцательной беседой в Ореанде. До того как наступит заключительный этап — прощание и многозначительное путешествие по заоблачной дороге в Симферополь, — отношения любовников достигают критической точки. Проснувшееся в Гурове неожиданное чувство не возникает «из ничего», оно обнаруживает свой исток еще в Ялте. Будничный курортный ритуал, флирт от нечего делать уступает место чему-то более терпкому, нарастает эмоциональная температура отношений. Описанные в рассказе величавые впечатления от прогулок нуждаются в пластическом выражении. Оно в атмосфере «публичного одиночества» любовников. Пусть эти поцелуи и объятия среди белого дня совершаются в самой, казалось бы, неподходящей для этого обстановке. Безрассудство может быть выражено только в этом — в риске, в том, чтобы ловить удобные мгновения, безрассудно подвергая себя опасности быть замеченной и опозоренной. В отчаянной решимости до того скромной и застенчивой провинциалки.
Ялтинский старожил Герасим Сергеевич, с которым я познакомился, бродя по горным улочкам старого города, рассказал мне о своей матросской службе на прогулочном пароходике «Гурзуф». Небольшие суденышки с черными закопченными трубами ходили до Алупки и Симеиза, возили гостей в Алушту. Были в моде морские прогулки и пикники на воде. На «Гурзуфе» играл маленький оркестр, развевались флаги, лакеи подавали вина и шампанское. Тесная палуба «Гурзуфа» — не самое ли это «подходящее» место для тайных поцелуев, объятий в уголке, среди снующих пассажиров и хлопотливых лакеев? И вновь действующее «лицо» — море — входит в игру. В начале романа герои созерцали его, теперь оно укачивает их. Оно рождало возвышенные мысли, теперь вызовет тошноту и приступы морской болезни. Здесь, на палубе «Гурзуфа», на этой зыбкой почве под звуки фальшивых скрипок, «наяривающих» матчиш, среди пьяных бездельников, праздных и ошалевших от вина, самое неудобное (и следовательно — самое подходящее для внутреннего действия) место для жалоб и тревог Анны Сергеевны, для ее взволнованно ревнивых вопросов, смешанных с поцелуями и страхом за свое доброе имя.
Пошлый оркестрик, хлопанье пробок, неровная походка кавалеров, кидающих в море пустые бутылки, а на фоне всего этого воровато, торопливо целующиеся любовник?..
Здесь в Ялте — морской пикник, а позже в Москве — клуб и казенная чувствительность юбилеев. И то и другое выражает лишь мертвый ход времени, иллюзию жизни, иллюзию веселья, внешний, искусственно взвинчиваемый тонус. А главные слова, главные чувства, искренность признаний — все это «за кулисами», все украдкой.
Шипение паровой машины, скрипки и тромбоны, смешанные с визгом испуганных барышень, качка, тошнота, кашель чахоточных, сосущих лимоны. А украдкой: «?..Это хорошо, что я уезжаю, это сама судьба». И поцелуй, может быть, последний, прощальный.
И только море, мощное, большое, всесильное, швыряющее закопченный пароходик, вечно и прекрасно.
«?..Она поехала на лошадях, и он провожал ее. Ехали целый день». Вот и все путешествие — десять слов. А в них огромный и важный кусок романа, его последняя, заключительная страница.
Давайте и мы мысленно сядем в дилижанс, на места первого класса, лицом к лошадям и отправимся в путешествие по пути героев рассказа. Такое путешествие нам многое объяснит, а фантазия дополнит то, чего уж нет, как нет и самого дилижанса.
Дорога в Москву шла в XIX веке только через Севастополь. Оттуда уходили поезда в Саратов. Путь до Севастополя занимал целый день.
Дилижансы отправлялись утром. Черные, высокие, с белыми занавесками, они напоминали похоронные дроги. Четверка, запряженная цугом, тащила дилижанс в горы. Высоко у самой крыши восседал кучер с бичом. На крыше, огороженной барьером, крепко увязан багаж. Среди вещей, должно быть, томился в корзинке, покрытой сеткой, шпиц. Шпиц — он тоже действующее лицо и еще развернет свою роль в дальнейшем. Породистые собаки чувствительны и ревнивы. И шпиц, надо думать, ревнует свою хозяйку к Гурову, болтаясь на крыше дилижанса и проклиная свою собачью судьбу. Бедный шпиц! Анна Сергеевна охладела к нему, стала невнимательна. Он это чувствует и думает про себя, как Каштанка: «Нет, так жить невозможно! Нужно застрелиться!»
Когда проезжали мимо стада или через селение, он отвечал своим высоким лаем на сиплые, точно пропитые голоса овчарок, кидавшихся под лошадей. Овчарки были страшные, со свалявшейся шерстью, злые и усталые. С их длинных, цвета лососины, языков капала слюна. Они и теперь такие, как и тогда, почти сто лет назад!
От самой Ялты начинается подъем по бесконечному лабиринту горной дороги к Байдарским воротам. Дальше — по равнине, мимо Сапун-горы, опять к морю. Старая дорога местами сохранилась, видны ее заросшие травой извилины рядом с асфальтом. Если свернуть и ехать к Кастрополю, то попадаешь на старое шоссе, будто не тронутое временем. Дорога узка и даже осенью кажется белой от зноя. Она покрыта мелкой, как пудра, пылью, оседающей на шляпах и плащах. Ехать по такой дороге целый день утомительно. Клонит в сон. На особенно крутых участках лошади замедляют шаг, свистит бич и сыпятся татарские ругательства.
Здесь Гуров, наверное, вынимал часы. Он торопил время. Трудно было разговаривать сидя рядом, и Дмитрий Дмитриевич пересел на сиденье визави, Анна Сергеевна смотрела на него и молчала. Молчал и он. С каждым поворотом все выше и выше, и все надоедливей нескончаемый серпантин дороги. Наконец узкая каменистая лента, по которой едва ли разъедутся два экипажа, подходит к самой пропасти. Анна Сергеевна со страхом смотрит вниз. Там, под ногами лошадей, в синей глубине медленно ползут облака. Она отводит взгляд от пропасти, задохнувшись от обилия света и воздуха. Если не смотреть на дорогу и под колеса, то кажется, что и впрямь паришь в заоблачной вышине, покачиваясь на рессорах, как на крыльях в парящем полете, высоко-высоко над миром. А там, где-то внизу, далекий Саратов, серый забор с гвоздями, серый день, серые люди, муж-лакей. Где-то бесконечно далеко, в другой жизни.
Еще поворот, и разверзается захватывающая дух бездна под Байдарами, зеленовато-бурые ковры Нижней Ореанды.
«Она не плакала, но была грустна, точно больна, и лицо у нее дрожало». Это было прощание не только с Гуровым, но и с природой. И в этом весь смысл сцены, все глубокое и важное содержание десяти слов рассказа. Путешествие из Ялты в Севастополь — разное для каждого из двух героев. Для Гурова то длинное и неудобное сидение в тряском дилижансе — вынужденная дань вежливости. Ведь скоро закончится еще одно его похождение или любовное приключение, и останется воспоминание. Он подумает об этом на севастопольском вокзале. Для Анны Сергеевны этот день — прощальный. Прощание с любимым человеком, с быстро промелькнувшей светлой страницей ее жизни, прощание навсегда и потому окрашенное грустью. Но в то же время это последние впечатления о крымской природе. И все смешано, неразделимо связано в ее душе. Это последнее свидание с морем, небом, горами — всем тем, что аккомпанировало ее любви и возбуждало в ней трепетное чувство. По контрасту с этим воздушным, свободным, радостным миром еще острее возникнет в памяти серый саратовский мир, забор, тот самый, от которого так хочется убежать!
Поэтому разным, непохожим взглядом будут они оба смотреть из своего дилижанса на картины, открывающиеся их взору. Для одного это путешествие целиком земное, и он увидит лошадей, спину кучера, отары овец, пассажиров с их дорожным «жанром», едой, сном. Для другой это заоблачное путешествие, будто в счастливом сне увиденное, после которого неминуемо пробуждение и будни, будни. И она увидит облака под собою, лежащие на склонах гор, где-то внизу, нависшие над дорогой скалы, с которых ниспадают серебряные водопады, кипарисы, будто зеленые обелиски. А справа все время — море. Большое, сияющее до боли в глазах и сливающееся с таким же сияющим небом. Гуров будет сонно поглядывать на отары, на овчарок, на грязные улочки татарских селений. Анна Сергеевна увидит белые паруса фелюг, медленно плывущие, непонятно то ли по морю, то ли по небу, потому что горизонт растаял в ослепительно-голубом тумане.
Для одного из любовников время будет ползти, будто дилижанс на подъеме, для другой — часы путешествия пронесутся, как одно мгновение. Проехав по этой дороге, поймешь, что внутреннему ритму путешествия помогает естественный профиль пути. В начале все подъем и подъем, лошади идут шагом. А дальше спуск, четверка, едва сдерживаемая кучерами, устремится к равнине, дилижанс, визжа тормозами, покатится, крепясь на извивах дороги — только держись! И с каждым поворотом сильнее разгон, стремительнее бег татарских лошадей, тревожнее окрики кучера, разрывающего уздечками губы передней гнедой пары. Все ближе конец пути, прощание навсегда!
В рассказе только десять слов об этом путешествии. Если принять точку зрения защитников «буквы», то краткость, телеграфная скупость строчки — «она поехала на лошадях и он провожал ее» — должна соответствовать крошечному отрезку действия, одному описательному куску, где описаны лошади, он и она.
Где бы осталась тогда горькая нота раскаяния Анны Сергеевны, высокий смысл ее прощания с тем, что так неожиданно открылось ей в Ялте? Где выражена была бы ее восторженность, рожденная неведомым ей ранее чувством? Ведь этой восторженностью и объясняется то, что обыкновенного искателя приключений, курортного «охотника за дичью» она представила себе каким-то особым, необыкновенным человеком. Прощание этих двух людей не в описании факта отъезда госпожи фон Дидериц из Ялты, не в уходящем поезде и не в торопливых словах у вагонного окна. Их прощание длится гораздо дольше и шире по внутреннему действию. Оно в совершенно разном отношении обоих к тому, что произошло с ними в Ялте. Оно в столкновении, в неравенстве чувств и мыслей. Ее любовь, принесшая ей счастье, хоть и короткое, сталкивается с грубоватым высокомерием мужчины, с его легкой усмешкой по поводу очередной и нетрудной победы. Оно, это прощание, в том длится, что молодая женщина, жена чиновника-лакея, уже любит Гурова высокой жертвенной любовью, а он еще не любит ее. И потому духовное прозрение уже наступило для нее, а для него наступит гораздо позже, в месяцы разлуки. Она, маленькая провинциальная женщина, затерянная в саратовской тоске и серых заборах, уже возвысилась до поэтического взгляда на окружающую природу, а московский домовладелец Гуров еще пребывает в привычном состоянии безразличия ко всему окружающему, к красоте мира, к красоте чувств и порывов. К длинному списку своих «жертв» он прибавил еще одну, только и всего!
В этой несимметричности, несинхронности их чувств и заключен действенный заряд, разница уровней, вызывающая течение, движение. Эта несинхронность и проявляется в тот единственный день, когда она ехала на лошадях и он провожал ее.
В раскрытии образного смысла, в поисках внутреннего действия, в отборе или накоплении деталей важен запас обстоятельств и предметов, лежащих рядом, а не привлеченных со стороны волею режиссера-экранизатора. Это создает особый режим экономии средств, скупость и целесообразность выбора. Вот гуляет по набережной дама с собачкой. Собачка эта — шпиц — случайная деталь характеристики, штрих для колорита, забавная подробность. Но нет, уже в сцене первого знакомства, когда случай сводит обоих героев за общим обедом в садовом ресторане, вступает в действие и шпиц. Он служит поводом для их знакомства. Значит, он не зря приехал в Ялту из Саратова со своей хозяйкой. И не зря причинял ей неудобства в дороге: надо было кормить его, гулять с ним на станциях, извиняться за беспокойство перед пассажирами первого класса, среди которых, наверное, нашлись и брезгливые ненавистники собак. У этого Ральфа, Рагдая или Рекса есть свои функции, и в поиске пластики выражения, в поисках действия у него появится своя законная роль.
Собаки, как и люди, обладают разными характерами. Дрессировщики это хорошо знают. У меня есть знакомая дрессировщица, в совершенстве «читающая» собачьи души. Она без тени юмора называет своих питомцев то подхалимами, то доносчицами, то лириками, то лентяями. Спаниели нежны и ранимы, обидчивы и ласковы. Шпицы ревнивы. Это важно. Да, несомненно, он ревновал свою хозяйку в течение всего романа. Почувствовал, что внимание к нему ослаблено, что теперь она меньше гуляет с ним по набережной, иногда на целый день оставляет одного в номере, он страдал и злился. И возненавидел чужого человека с чужим табачным запахом, приходившего к его хозяйке. А иногда его еще выгоняли в коридор, чтобы не мешал. И тогда он, лежа на грязном гостиничном ковре, скулил и плакал от горя. В первые дни после знакомства он относился к Гурову спокойно, даже охотно принимал от него косточки во время обеда, а потом, брошенный хозяйкой, возненавидел это новое лицо и, как собака Мушка в «Учителе словесности», наверное, ворчал из-под скамейки — « ррр-нга-нга ?..». И пытался укусить Гурова за ногу. По вечерам или в душные дни он оставался в номере на целый день, совершенно один, некормленный, подвывал, взобравшись на подоконник и вглядываясь в прохожих. Но среди них не было знакомой фигуры в черном бархатном берете. С улицы тянуло вкусными запахами жареного мяса, и от этого было еще горше. Но бедный шпиц входит в ткань фильма не ради жалости к животным. В его собачьей судьбе отражается состояние его хозяйки, ее смятение. То, что он, ухоженный и, видимо, избалованный, привезенный на курорт как неразлучный спутник и друг, теперь забыт — не столько факт его собачьей биографии, сколько факт биографии Анны Сергеевны, отражение ее романа.
Но не только ради того, чтобы показать состояние Анны Сергеевны, ее переключенность на новое и важное обстоятельство, захватившее ее целиком, нужен шпиц. Если дальше заставить распускаться бумажную игрушку фантазии, то выяснится, что именно появление собаки, имя которой не мог припомнить Гуров, когда попал в Саратов, заставило его заволноваться, ощутить впервые особый трепет, ранее ему не знакомый. Вот бежит по улице белый шпиц, и у встретившегося с ним Гурова вдруг забилось сердце: где-то поблизости, думает он, должна быть и хозяйка собаки. Ведь шпиц не дворняга и одного его на улицу не отпустят. И в Москве, слоняясь без дела и всячески оттягивая возвращение домой, Гуров тоже вдруг увидит шпица. И неминуемо подумает, что это собака госпожи фон Дидериц. И пойдет за собакой, побежит за ней. Он даже может спрыгнуть на ходу с конки, чтобы не потерять шпица из виду. Но он, конечно, потеряет его, бегущего под ногами прохожих, а потом увидит вновь. Собака приведет его в какое-то совсем чужое, не нужное ему место, например, на Трубную, на собачий рынок. Там шпиц окажется в руках какого-нибудь лакея, и на шее у шпица будет болтаться неуютная и страшноватая веревк?.. Здесь шпиц — средство своеобразного «отчуждения», предмет, выражающий и обнаруживающий странный поворот в гуровском существовании.
Я так много уделил внимания собаке вовсе не потому, что он играет особую роль в этой бесконечно глубокой и печальной истории. А потому, что в круговорот человеческих отношений вовлекаются находящиеся рядом существа и предметы, и на них тоже лежит отсвет событий и чувств, ставших уделом героев рассказа.
Сами по себе ни шпиц, ни арбуз, ни перчатка, ни часы в номере гостиницы, ни конка ничего не значат — обычные будничные детали человеческого быта. Но высвеченные особенностью чувств и действий, они обретают особый смысл, особую значительность, как и тот самый обычный дощатый забор на саратовской улице, на который никто не обратил бы никакого внимания, если бы он не стоял против окон дома Дидерица. Таким образом действия людей вовлекают в свою орбиту действия вещей.
В конце концов, только действие, если понимать его максимально широко, а не просто как поступок, движет все повествование, меняет уровни, образуя течение. Чем более разнятся уровни, тем стремительнее течение. Только болото не меняет уровни. Человек не может быть тем же, каким был, уже через мгновение. Он, как река, изменяет течение своей жизни, зависящее от сотен причин, зачастую скрытых, замаскированных, мало ощутимых на первый взгляд. Сценарий и фильм — это реки, которые текут то медленно, то стремительно, но текут постоянно. И когда герой активен и когда он пассивен, когда веселится и когда скучает, когда любит или предается лени. По существу, поиск эквивалента прозаического описания, выражающего это описание на языке действия, и есть техника экранизации. Если действие упрятано глубоко, его надо обнаружить, если его нет, его надо выдумать. Можно представить себе и особого рода идиому, когда прозаическую строчку вовсе нельзя перевести в действие, как нельзя перевести на французский выражение «мозолить глаза». Одним словом, надо делать то, что делает хороший переводчик, если он художник.
Часто задают вопрос о взаимоотношениях автора-экранизатора и режиссера. Следовать за автором или соперничать с ним? Истина, думается мне, лежит посередине. Истинное соперничество и есть глубокое следование. Я начал с того, что «следовал». Но скоро я понял, что пишу комикс. Однако «соперничать» с Чеховым было бы глупым и бесперспективным занятием. Следовать замыслу своего великого автора я стал тогда, когда стремился сохранить дух произведения, его особый обертон. Только это позволило не утерять мысль, бережно сохранить все, но выразить иначе, через действие. И ощутить, как время окрашивает в свои цвета то, что было. Это «контрольное время» — век, в который ты живешь и в который живут те, кто будет смотреть, — поможет опустить то, что ушло, и сохранить то, что бессмертно.
Вот, например, Гуров. Он, как известно, домовладелец и служащий банка. Иметь в Москве два каменных дома, с точки зрения современного советского человека, значит быть «буржуем», собственником, принадлежать к «сытым». Это верно. Но смысл духовного перерождения Гурова вовсе не в том, что он стал «кающимся буржуем». Если уж вспомнить о домах, то в связи с тем, что его «женили рано, тогда он был еще студентом второго курса». Заметьте, это важно, — он не женился, а его женили. Не может ли быть так, что этот неравный брак был и браком по расчету? Молодого студента женили на женщине в полтора раза старше его из-за приданого. Это приданое — два дома. Его женили на двух каменных домах, и это привело союз мужчины и женщины к формальному сожительству без любви, без привязанности. Это брак по расчету, и Гуров — жертва этого брака. Жертва вызывает симпатии, а служба в банке говорит о труде, о деле, а не о стрижке купонов. И то, что Гуров готовился петь в частной опере, очевидно, упомянуто не зря. В рассказе, как и вообще у Чехова, ничего не говорится «зря». Гуров человек музыкальный, с артистическими задатками, следовательно, натура более тонкая, чем его собеседники за карточным столом.
Правильно вскрытое внутреннее действие не только признак пластической выразительности, но еще и помогает краткости, емкости изложения. Вспомним «Мужиков». Сколько слов нужно было бы потратить, чтобы описать старость, и то, что работать к старости становилось трудно, и печальный закат трудовой жизни раба в лакейском фраке, и еще объяснить причину, по которой старик должен был распрощаться с работой и вернуться нищим нахлебником в забытую с молодых лет деревню. А в действии все лаконично и предельно выразительно: «Заболе?.. онемели ноги и изменилась походк?.. споткнулся и упал вместе с подносом, на котором были ветчина с горошком». Здесь все пластично, все действие. И изменившаяся походка, и падение с подносом, и рассыпавшийся горошек, и даже длинный, как сама жизнь, коридор гостиницы. Великолепная экспозиция!
Вторая глава «Дамы с собачкой» начинается с того, что прошла неделя после знакомства героев. Дальше описывается их гулянье, встреча парохода, непонятное возбуждение Анны Сергеевны, невнятный разговор о погоде, деталь с потерянной в толпе лорнеткой и, наконец, возвращение обоих в гостиницу, в номер Анны Сергеевны, ее падение и раскаяние. Какое действие в бесцельном гулянье, во встрече парохода, среди толпы? В длительных прогулках по улочкам Ялты герои романа не ведут диалог, да и случайные слова на набережной лишь подтверждают то, что говорить им не хотелось. Им приятно было молчать. Так они ощущали свою близость, взаимное влечение, когда взгляд заменяет слово. В то же время в душе Анны Сергеевны происходила внутренняя борьба. Решиться на безрассудный с точки зрения общепринятых нравов поступок было тяжело. Позже Анна Сергеевна признается Гурову — «ходила, как безумная». Вот и выходит, что молчаливые прогулки по улочкам Ялты были наполнены внутренним действием. Каждый из героев думал о своем, но каждый из них искал повод к сближению. Анна Сергеевна боялась этого. Противиться страсти и все же отдаться ей — в этом и состоит критическая температура действия. Но как противиться? Что здесь станет жестом, случаем, который поможет обнаружить то, что внутри?
Тот, кто хорошо знает старую Ялту, помнит, что чем выше в горы уходят кривые улочки, тем они становятся уже. Попробуем мысленно «проложить маршрут» прогулки: вот улочки, близкие к морю, они еще достаточно широки, а дальше — все теснее становятся полутемные щели между каменными заборами, увитыми плющом. По скользким камням, стертым ногами пешеходов, ползут арбы с виноградом. Но вот уже и арба не пройдет. И чем дальше, тем все безлюднее, пока наконец Анна Сергеевна и Гуров не окажутся в узкой тенистой щели. Здесь по-осеннему желтые кусты акаций закрывают все небо. Темно, прохладно, ни души. Все это располагает к интимности. У Анны Сергеевны сильно колотится сердце, подъем крут, и, чтобы не задохнуться, приходится останавливаться и отдыхать. Но сердце колотится и оттого, что теперь исчез для нее внешний повод, что сдерживаться и бороться с собой становится все труднее. Похоже на то, что их вдвоем заперли в отдельной комнате и закрыли наглухо ставни. Тем тревожнее и тем соблазнительнее, искусительнее становится эта прогулка. И Гуров смелеет. Анна Сергеевна понимает, что для того, чтобы справиться с собой, нужно уйти отсюда к морю, вниз, где люди, солнце, толпа. И вот спасительный повод — доносится с моря далекий свисток парохода. Вдруг этим пароходом приедет муж? Анна Сергеевна знает, что не приедет, но обстоятельство это звучит правдоподобно для Гурова, и в нем — если не спасение, то отсрочка ее падения.
Действие и противодействие — соблазн и борьба с ним, страсть и рассудок, готовность к тому, чтобы броситься в объятия Гурова, и извечная боязнь греха — все это запутывается в противоречивый клубок, помогающий обнаружить внутреннее смятение. Поэтому, услышав пароходный свисток, Анна Сергеевна спешит убежать из этой темной, узкой щели, ставшей для нее и ловушкой, и своеобразным испытанием.
А н н а С е р г е е в н а. Пойду!
Г у р о в. Куда, зачем?
А н н а С е р г е е в н а. Скоро придет пароход.
Г у р о в. Вы должны кого-нибудь встретить?
А н н а С е р г е е в н а. Не зна?.. Телеграммы часто задерживаются.
И она почти побежала вниз по каменным ступеням. А шпиц — за ней. Убежала от своей судьб?.. Надолго ли?
Это станет ясным на набережной, после встречи парохода, в праздной толпе, где «пожилые дамы были одеты, как молодые, и было много генералов»?..
1976, № 11