Пианист, которого там не было
- №10, октябрь
- Михаил Трофименков
О каннском триумфе «Пианиста» Романа Поланского сказано много несправедливых и просто глупых слов. Пишущие люди, соблюдающие, надеюсь, политкорректность в быту, реагируют на нее, как бык на красную тряпку, стоит заподозрить в победе фильма «корректную» подоплеку. Презумпция виновности: если лаврами увенчан фильм о евреях (или палестинцах), он заведомо плох. Но ведь даже никакое «Кровавое воскресенье» победило в Берлине не только потому, что оно «про ирландцев» (ольстерская проблема далеко не самая актуальная в мире), а потому, что собранные в жюри люди тоскуют по большому политическому кино 60-70-х и привержены квазидокументальной манере, в которой фильм снят. Рецензенты готовы выдвинуть совсем дикую версию, что «Пианист» победил, поскольку у Поланского и президента жюри Линча один продюсер. Но мало кому пришла в голову элементарная мысль, что «Пианист» — очень удачный и очень значительный фильм.
Честно говоря, это нехитрое соображение приходит в голову не сразу, в кинозале дыхание не перехватывает. Да, Поланский сознательно избегает немедленного шока, слишком уж это несложный способ воздействия. «Пианист» — бомба замедленного действия. После просмотра кажется, что о нем можно сказать лишь одно: простой, но достойный фильм. Но потом он, этот фильм, занозой сидит в мозгу, элементарнейшие коллизии, где все на поверхности, все проговорено, свербят неуловимым, но несомненным подтекстом.
Всего лишь «случай из жизни»? Всего лишь история пианиста Владислава Шпильмана, уцелевшего в Варшавском гетто, пережившего и самоубийственный бунт его последних узников в 1943 году, и гибель Варшавы годом спустя в апокалипсисе восстания? Дежурное «не забудем, не простим»? Не может быть.
"Пианист", режиссер Роман Поланский |
У Поланского не бывает «простых» фильмов. Он никогда не снимал «случаи из жизни». Он никогда не был и уже не станет классицистом. Тем более невероятно предположить, что накануне семидесятилетия он обратился к трагедии европейского еврейства, жертвой которой был и сам, только из конъюнктурных соображений. В новелле Честертона «Лицо на мишени» (удивительный Честертон дает ответы на все вопросы) все потешаются над неким «мазилой» Дженкинсом: он подстрелил золоченого петуха на флюгере и сбил кокарду со шляпы слуги. Только детектив-любитель Фишер здраво рассуждает, что «надо стрелять очень метко, чтобы попасть в кокарду, а не в голову или шляпу». Поланский — очень меткий стрелок, и если кажется, что он впустую растратил порох, значит, он просто рисует «лицо на мишени». А чтобы оно проступило, надо намазать мишень фосфоресцирующими красками и мнимо произвольные точки сложатся в осмысленный рисунок.
В предфинальной абсурдистской сцене Шпильман, прячущийся в окоченевших руинах мертвой Варшавы, попадается меланхоличному эсэсовцу. Что может быть глупее, чем сдохнуть перед самым освобождением, пережив пять с половиной нечеловеческих лет. Но пианисту кажется, что глупее всего сдохнуть, так и не открыв банку с огурцами, найденную в развалинах. Он не знает, что наци-меломан спасет его, он отвечает на вопросы, понимая, что ответы никак не изменят его судьбу. Сложнее всего ответить на самый простой: «Ты кто?» Шпильман мекает, бекает, как глухонемой дурачок, и в конце концов выдавливает: «Я пианист».
Вам это ничего не напоминает? Точно так же силился ответить на вопрос «кто я?» Эд Крейн, приговоренный к смерти за убийство, которого не совершал, в «Человеке, которого там не было» братьев Коэн. И точно так же, перед самым лицом смерти, не мог сказать о себе ничего, кроме: «Я парикмахер».
«Пианист» тоже мог бы называться: «Человек, которого там не было».
Кинематограф приучил нас к жертвам истории, которые либо сопротивляются злу, либо выживают, дабы свидетельствовать. «Пианист» — фильм, отрицающий любой пафос; это анти-Спилберг, анти-Бениньи. Поланский уничтожает стереотип героя. Хитрец, умница, он бросает зрителям наживки, которые те доверчиво глотают, а потом переносят раздражение за свое легковерие на режиссера. Когда в гетто остается всего сорок тысяч человек (сотни тысяч уже убиты или депортированы), Шпильман наконец-то включается в работу подполья. Через его руки проходят извлеченные из мешков с мукой пистолетики, с которыми горстка мальчишек пойдет против дивизий СС. Зритель удовлетворен: все понятно, сейчас мы увидим очкарика на баррикадах. Ха-ха три раза. Накануне восстания он убежит из гетто и найдет убежище у польских друзей. Будет наблюдать сквозь щель в ставнях за уличными боями, но так и не присоединится к повстанцам. «Пианист» отрицает не только Голливуд, но и «польскую школу». Юная полька в «Самсоне» Вайды уходила в гетто, назвавшись еврейкой. Аферист в антигероической «Героике» Мунка шел умирать в горящей Варшаве. Пианист оттуда бежит. Это так по-человечески.
Он даже не свидетель, с натяжкой — наблюдатель. Точно так же, как он наблюдает агонию гетто, он наблюдал и предшествующие ей расправы. Точно так же он будет наблюдать за гибелью Варшавы: через очередную щель в очередных ставнях очередного схрона. И чувство голода всегда будет сильнее интереса к исходу схватки на углу улицы.
Шпильман вообще не прилагает никаких усилий — ни для того, чтобы сопротивляться, ни для того, чтобы выжить. Его спасение — цепь случайностей, чистая лотерея. Ремесло пианиста спасает его от голодной смерти. От отправки в Освенцим — причуда еврейского полицая, как бы искупающего этим свою вину за соучастие в убийстве бесчисленных других. От карателей, взрывавших один дом за другим, — танковый снаряд, разорвавшийся в соседней квартире и пробивший путь на улицу. В ответ на его благодарности эсэсовец-меломан ответил: «Не меня благодари, а Бога». И был, в общем, прав. Шпильман не смог сделать даже усилия, чтобы спасти своего спасителя, оказавшегося в советском плену, да там и сгинувшего. Кстати, испытываешь настоящее удовольствие, когда видишь в западном фильме солдат в краснозвездных ушанках, которые наконец-то пришли и положили конец всему этому кошмару. Хотя — Поланский верен своему фирменному черному юмору — освободители сначала чуть не подстрелили Шпильмана, как зайца. Виной тому — офицерская шинель, которую отдал мерзнущему изгою эсэсовец. «Если ты поляк, какого черта ты ходишь в этом?» «Холодно».
Насколько необычен герой, настолько же необычно и гетто. История лишена в «Пианисте» инфернальности. Переселение евреев в гетто — не крушение привычного мира: его структуры воспроизводятся в неволе. Социальные различия не в состоянии отменить даже «окончательное решение». В гетто — свои ресторанчики, где наяривает на пианино Шпильман, а гешефтмахеры с черного рынка щеголяют в смокингах. Своя полиция, тоже, впрочем, обреченная, но пока усердно загоняющая недотеп дубинками в эшелоны. Рядом на улице умирают от голода люди. Но что с них взять: шлемазели, голь местечковая.
И немцы вовсе не инфернальная сила, не воплощенное зло. Они убивают, но в этом нет привычной по иным фильмам безусловности отлаженной машины, эстетизма террора. Это просто пьяная шпана, мразь из подворотни, получившая возможность поразвлечься, поглумиться. Впрочем, еще Галич пел: «Вдоль перрона строем стала сволочь, сволочь провожает эшелон».
А когда все кончилось, Шпильман, как ни в чем не бывало, вернулся в ту самую студию варшавского радио, где в сентябре 1939 года немецкая бомба помешала ему записать сонату. И завершил запись. И приветливо улыбнулся звукооператору, который еще недавно морил его голодом и обирал. И основал конкурс в Сопоте. Одним словом, остался пианистом.
Автором этого текста в равной степени со мной должна считаться Ася Колодижнер, из многочасовой беседы с которой он родился. — М.Т.