Strict Standards: Declaration of JParameter::loadSetupFile() should be compatible with JRegistry::loadSetupFile() in /home/user2805/public_html/libraries/joomla/html/parameter.php on line 0

Strict Standards: Only variables should be assigned by reference in /home/user2805/public_html/templates/kinoart/lib/framework/helper.cache.php on line 28
Незлые надежды. «Кукушка», режиссер Александр Рогожкин - Искусство кино

Незлые надежды. «Кукушка», режиссер Александр Рогожкин

«Кукушка»

Автор сценария и режиссер А. Рогожкин Оператор А. Жегалов Художник В. Светозаров Композитор Д. Павлов Звукооператоры О. Гуковский, с.Соколов

В ролях: Виктор Бычков, Вилле Хаапсало,

Анни-Кристина Юссо

«СТВ» Россия 2002

Сумерки природы, флейты голос нервный, поздние катанья. На передней лошади едет император в голубом кафтане. Белая кобыла с карими глазами, с челкой вороною. Красная попона, крылья за спиною, как перед войною. Вслед за императором едут генералы, генералы свиты, Славою увиты, шрамами покрыты, только не убиты. Следом дуэлянты, флигель-адъютанты, блещут эполеты. Все они красавцы, все они таланты, все они поэты. Все слабее звуки прежних клавесинов, голоса былые, Только топот мерный, флейты голос нервный да надежды злые. Все слабее запах очага и дыма, молока и хлеба. Где-то под ногами да над головами Лишь земля и небо, лишь земля и небо, лишь земля и небо...

Я долго сомневалась, процитировать ли мне только последние пять строк из песни Окуджавы или все-таки всю ее. Ведь в «Кукушке», разумеется, нет ни императора, ни дуэлянтов, ни флигель-адъютантов, нет ни белых лошадей, ни даже генералов, хотя в сентябре 44-го года в зоне военных действий в Карелии на берегу Белого моря они могли быть вполне. И, потом, образность в фильме Рогожкина настолько другого рода, что голубые кафтаны, красные попоны, блестящие и в сумерках эполеты здесь уж совсем ни при чем. Но песня сама по себе такая цельная, что выдрать из нее нужный мне, то есть наиболее служебно смысловой кусок, рука не поднялась, и вряд ли бы это согласовалось с тем, о чем не единожды, в том числе и впрямую, говорится в фильме: почему мы не умеем слушать друг друга, почему не стремимся понять сказанное в его полноте?

Да, Окуджава и Рогожкин говорят на разных языках, но в их текстах — вербальном и визуальном — много единого, из одного корня. И мерный топот армейских сапог, и еле различимые голоса прошлого, и утерянные, почти забытые запахи домашнего очага, и злые надежды. На войне твои надежды всегда оказываются злыми для твоих врагов. И кроме них, все, что у тебя осталось — это земля, на которой идет война, и небо, под которым воюешь и ты. Не случайно в фильме нет никаких поселений, лишь берег залива, лес со всех сторон и каменистая вершина горного хребта. Даже в прологе «Кукушки», еще многолюдном, мы видим только дорогу, по которой младший лейтенант-особист увозит из действующей армии капитана Ивана (В.Бычков), арестованного по обвинению СМЕРШа, и скалу, возвышающуюся над вересково-сосновым лесом, к которой фашисты приковывают финского снайпера Вейко (Вилле Хаапсало), смертника, переодетого в эсэсовскую форму, чтобы он не сбежал с огневой точки и до последнего отстреливал русских. Все остальное действие фильма происходит в саамском стойбище Анни (Анни-Кристина Юссо), куда она сначала притаскивает Ивана, контуженного после обстрела самолетами особистской машины, и куда на следующее утро забредает Вейко, чтобы снять с ног цепь, которую он сумел высвободить из скалы.

Война соединила этих троих людей, которые в мирной жизни никогда не могли бы оказаться в одном месте. Все они изгои, разумеется, каждый по-разному. Анни вообще живет вне общества, в том числе и саамского. Вот уже четвертый год как взяли ее мужа солдаты какой-то из воюющих армий, и она одна. Рядом с ней только олени и собаки. Иван, которому грозит расстрел «за антисоветскую переписку», отныне отверженный. В прологе фильма солдатам, толкавшим застрявшую машину, он по привычке говорит: «Спасибо, братцы», но говорит так неуверенно, что явно не считает себя вправе называть так кого бы то ни было. Для него теперь нет «своих». И хотя приговор еще не вынесен, он уже всем чужой, один.

Вейко же сам отвергает то, что ему власть, общество, война навязывают. Обычно финские снайперы шли на верную смерть добровольно (русские называли их «кукушками», отсчитывающими, сколько кому осталось быть в живых), Вейко, судя по всему, к такому жизненному концу приговорен за свой стойкий пацифизм.

«Война для меня закончилась, — пытается убедить он Ивана. — Вот сниму цепь и пойду домой… Я не фашист, я финн, я в университете учился, а тут война, но я не хотел воевать… А ты что, не устал от войны? Если ты хочешь стрелять и убивать таких, подобных тебе, давай. А я хочу другой жизни. Мир такой прекрасный. Я это понял, когда был прикован к скале. Я бы хотел писать стихи, музыку. Хотя и не знаю, как это делать».

А вот Иван, который явно в университете не учился и до войны работал в тире на рынке в Бежецке, стихи пишет. Собственно, за стихи-то он и арестован. «Я лирику писал про красоту, про природу, — объясняет он Анни. — Ну чтоб с ума не сойти на фронте». В доносе на него язвительно говорится, что стихи графоманские и слабые. И это, кажется, больше всего возмущает Ивана: «Политрук мой, мальчишка сопливый, неделю на фронте не прослужил, а уже донос.

Я к нему как к сыну относился. Пишет: «Довожу до вашего сведения, что не разделяю взглядов…» А мне даже Сергей Есенин сказал, что мне нужно писать. Отец мой работал в таксомоторном парке имени Урицкого. И он вез его на переднем сиденье, а я сидел и стихи читал. Он так и сказал — надо писать. Даже автограф оставил на своей фотокарточке. Сам Есенин…«

Однако стихи стихами, а война войной, и финн в эсэсовской форме для него, без сомнения, враг, от которого должны исходить только зло и ненависть. «Чего ты ждешь? Стреляй, меня бы свои все равно к стенке поставили», — говорит Иван Вейко, после того как тот успел уклониться от его удара ножом, который перехватил. «Я не хочу никого убивать, но я не хочу, чтобы меня убивали, я такой же человек, как и ты, и я хочу жить», — безуспешно пытается втолковать Вейко Ивану. А он этого искренне не в состоянии понять. Для него Вейко — не «такой же человек», ведь он фашист. Что тут еще говорить. Судя по всему, Иван уже давно воюет. Он капитан и из пакета со своими документами, который после взрыва машины выловила в ручье Анни, достает орден и запихивает его в карман. Мы не знаем, какой орден и за что, но по всему понятно, что Иван — человек войны. Поэтому даже безоружный, контуженый, он на протяжении фильма три или четыре раза кидается на молодого здорового Вейко, хотя яснее ясного, что тот не опасен. Правда, у него есть снайперская винтовка, и Иван не сомневается, что она заряжена, но время идет, а Вейко все не стреляет и не стреляет, чего советский капитан уяснить не может по определению. И хотя он с какого-то момента начинает понимать, что они оба обреченные смертники, что они изгои и уже «своими» среди «своих» никогда не станут, но тотальная идеология продолжает работать и на грани жизни и смерти. И почти до конца фильма Вейко остается для Ивана прежде всего врагом… И уже ближе к финалу, уже после общей еды, после бани, после ночи любви, когда Анни позвала к себе на оленью шкуру у очага приглянувшегося ей Вейко, а Иван мерз снаружи, так что не смог устоять и, чтобы согреться, надел на себя эсэсовскую форму, он все еще пытается убить его и даже замахивается на спящего топором, но потом все-таки жалеет: «Ладно, черт с тобой, живи. Молодой ты еще, не пожил совсем, да и устал я воевать. Устал. Душа пустой от войны стала». Но Иван опустошен не только от обреченности, ведь участь, ему уготованную, он хорошо знает, он не просто усталый, а привычно усталый человек. Ведь и до войны мирная его жизнь явно не задалась. С женщинами никогда не везло. Два раза был женат и оба раза «коряво». Стихи писал с детства, а работал в тире. Чувство долга, развитое на уровне рефлекса, типичная советская психология и пустая от войны душа.

Вейко совсем другой. Он молод, витален, полон сил. «Мир несовершенен, но жизнь не хуже чем она есть», — говорит он с уверенностью человека, уже кое-что испытавшего, несмотря на свои молодые годы, и не отчаявшегося. Извиняется перед ними за то, что такой болтливый. Объясняет, что это от нервов, так как он был обречен на верную смерть и выжил. И надо думать, что это «чего-то да значит».

Жизнелюбие и упорство Вейко просто устрашающие. Фильм начинается с длинного эпизода, монтажно разбитого другими кусками, когда герой пытается вырвать из скалы цепь, которой фашисты сковали его ноги. Вынув стекла из очков, Вейко скрепляет их смолой и через соломинку впускает между ними каплю слюны, так что получается линза. Поймав в нее солнечные лучи, он поджигает мох и устраивает костер вокруг штыря, на который крепится в скале цепь. Когда костер почти догорает, он выливает в него кружку воды из оставленной ему канистры, чтобы от разницы температур камень треснул, и пытается вырвать цепь из образовавшейся расщелины, но она не поддается. Так повторяется несколько раз. И смотреть на это, оказывается, страшно интересно. Прямо-таки завораживает. Просто real cinema. Словно погружаешься в реальное время.

И делает это Вейко в высшей степени талантливо, хотя бывшему студенту из Стокгольмского университета, где на финнов смотрели свысока, из-за чего он при нормальном зрении исключительно для солидности стал носить очки («Никогда не думал, что очки мне жизнь спасут!»), вряд ли прежде приходилось делать что-либо подобное. Скорее, читал об этом в книгах. Но он из тех книжных мальчиков, для которых знания не умозрительны, они приносят им реальную пользу. И когда, казалось бы, Вейко уже потерпел поражение — все запасы и мха, до которого он мог дотянуться, и воды, ему оставленной, были исчерпаны, — он решается на последнее: затвором канистры вынимает порох из гильз и закладывает его в костер, а сам прячется за камень, насколько ему это позволяет цепь. Ну тут уж либо верная смерть, либо жизнь. Можно сказать, Вейко повезло. Хотя это, конечно, никакое не везенье. Его свобода, его жизнь — в прямом смысле слова — дело его рук. А они у него бесспорно умные и талантливые. Как поется в песне Окуджавы: «Все они красавцы, все они таланты, все они поэты». В таком ряду Анни должна была бы отводиться роль красавицы. Но она красива не внешней статью, а своим природным здоровьем, неиспорченностью благами цивилизации, первородной чистотой чувств, когда да — это да, а нет — нет. Она, что называется, без изъяна, без чего-либо привнесенного извне. Живая и ясная, как родниковая вода. Анни одна, но она не одинока, она всегда знает, что надо делать. Сейчас ей некогда — надо к зиме готовиться. В ее мире все заведено по неписаным законам. Раз дана жизнь, надо жить, а в ее случае это означает выживать. И она на этой суровой земле хозяйка. Мужественная, надежная для тех, кто рядом — и для оленей, и для собак, и для этих пришлых врагов. Она всему опора. Столько времени, столько зим живет без хозяина, отчего ей, конечно, грустно, но не страшно. И все у нее ладится, чисто, опрятно, только голодно по военному времени. Правда, хозяйство у нее небогатое — бревенчатая вежа с очагом внутри и дымовым отверстием в крыше, лабаз на высоких сваях, загон для оленя и лабиринт из толстых жердей, в котором после отлива можно найти большую рыбу. Но по всему видно, что хозяйка она хорошая — без работы не сидит. Для нее что естественно, то просто и непреложно. Закрыть глаза расстрелянным с воздуха особисту и шоферу машины; подобрать оторванные ноги и приложить их к туловищу одного из трупов и затем похоронить убитых в вырытой ею могиле; заставить помочиться в миску только пришедшего в себя после контузии Ивана, понюхать ее и, распознав по запаху признаки выздоровления, от души обрадоваться; позвать к себе Вейко и всю ночь кричать от наслаждения, ничуть не стесняясь того, что Иван, оставшийся снаружи занятой вежи, ее слышит, — все это по-человечески понятно и, значит, нормально. Вейко и Анни полны сил и физических, и душевных. Они все время что-то делают и уверены в том, что делают. Вейко хоть и филолог по образованию, построил сауну (у саамов нет бань) на скорую руку, чтобы они могли помыться. Скорее всего, в детстве жил на хуторе и деревенская жизнь ему не понаслышке знакома. Поэтому он все время порывается уйти из стойбища, так как беспокоится, что у Анни не хватит запасов на зиму, а тут еще они — два лишних рта. Иван ничего этого сам не видит. Он явно из пролетариев и, судя по всему, уже давно оторван от земли. Да еще и «отвык» он от жизни. Ни в чем и ничему не хозяин. Даже самому себе. И за все время всего-то и сделал, что грибов собрал. Из-за этих грибов Анни решила, что он хочет общаться с духами и отправиться в другой мир. Она даже думает, может, он «шаман или волшебник какой». Хотя кольские саамы в XVI веке и приняли православие, но христианские представления переплелись с языческими и, безусловно, в неравной доле. По саамским верованиям шаман, принимая грибные яды, спускается в нижний, загробный, и поднимается в верхний, небесный, мир и напрямую общается с духами, в том числе и благодаря грибным ядам, и может воздействовать и на души людей. Но и обычный человек в своей повседневной жизни постоянно общается с духами среднего, земного, мира. Для саамов все вокруг населено ими. Поэтому Анни, прежде чем войти в загон к оленю и взять у него немножко крови для больного Ивана, гладит ритуальный камень, покрашенный чем-то синим — явно домашний тотем, — а потом обращается к оленю с просьбой: «Я тебя не обижу, только возьму немного твоей силы». После чего она вливает кровь в кипящее оленье молоко и дает выпить мало что соображающему Ивану, который наутро просыпается здоровым. Для Анни мир полон невидимых ни для Вейко, ни для Ивана тайных сил и знаков. «Четыре года без мужчины, а тут сразу двое. Что духи мысли мои узнали, что ли?» — переводит она довольный взгляд с одного на другого. Кажется, что, в отличие от них, у нее, как у животного, чуть другое зрение, чуть другой слух. А уж об обонянии нечего и говорить: она нюхает воду в ручье и понимает, что где-то рядом смерть. «От тебя плохо пахнет, — укоряет она Вейко. — Все мужчины сейчас пахнут железом и смертью». Но он ее не понимает. Он говорит по-фински, она по-саамски. Иван, разумеется, только по-русски. Собственно, вот это их общее языковое непонимание и есть двигательная сила самого фильма, в действии которого, кроме пролога и финала, когда рядом со стойбищем падает советский самолет, нет ничего внешнего, привнесенного со стороны. Никаких чужеродных включений, контрфорсов. Сюжет развивается только изнутри, и все действие разворачивается исключительно в сфере отношений между героями и в сфере языка, скорее даже в сфере языковой игры, вплоть до лингвистических курьезов, отчего зрители, разумеется, в восторге. Но эти курьезы не служат некоей разрядкой в драматически напряженном действии, оно все состоит из зыблющихся, взрывающихся от взаимного непонимания языковых стыков. Вот, к примеру, как герои представляются друг другу: В е й к о. Я Вейко, а ты Иван? И в а н. Пошел ты. В е й к о. А, Пшолты? Я Вейко. А ты? А н н и. Анни. В е й к о. Анни, Пшолты, Вейко… И весь фильм Ивана они оба называют Пшолты, уверенные, что это такое русское имя, отчего возникают дичайшие сочетания смыслов. От простого их удвоения, когда Вейко, сняв цепь, хочет уйти: «Ну все, я пошел, Пшолты», до нелепого и неуместного парадокса, когда Вейко зовет Ивана к упавшему самолету: «Пшолты, тут мертвый пилот». А вот их первый диалог при знакомстве: В е й к о. Думаешь, я тебя убью? Война для меня окончилась, мой друг. Все, мир. Лев Толстой. «Война и мир». И в а н. Чего ты ждешь? Стреляй, сволочь. В е й к о. Лев Толстой, понимаешь? И в а н. Понял я, что вы, фашисты, Ясную Поляну сожгли… В е й к о. Да я не фашист, я финн. Я не хочу воевать. «Идиот». Федор Достоевский… И в а н. Чего болтает, не понять… Балабол, болтаешь много, от слов в ушах звенит. В е й к о. Я устал от войны. Эрнест Хемингуэй. «Прощай, оружие!». Не понимаешь? Я был проклятый человек, меня приковали к скале, как Прометея. Но я потом подумал и догадался, как снять цепь. Самое главное, что мы живы — ты и я. Надеюсь, что люди оглянутся назад, посмотрят на этот ужас и поймут, что они наделали в этой войне. А может, и не оглянутся. Человек странное существо. Это еще Достоевский сказал. И в а н. Радуется, фашист… В е й к о. Я никогда не был согласен с точкой зрения фашистов… И в а н. Чего, фриц, лыбишься, как бы плакать не пришлось. Боишься, что я жахну тебя сзади, да я бы тебе вдарил, если бы не контузия. Вторая это у меня. Но даже когда Иван и Вейко прожили рядом целый день общей жизни и к вечеру идут вместе мыться в сауну, то все равно не могут объяснить друг другу, казалось бы, самые простые вещи. В е й к о. Неплохо получилось, только сквозит и жар очень быстро уходит. Я вообще сауны не люблю. Я люблю турецкие бани. Видит, что Иван не понимает, и показывает, как турецкие женщины поводят глазами. Иван понимает его на свой лад. И в а н. Да о чем ты говоришь, женщина она ладная. Такие и по хозяйству хороши, и в постели заснуть не дадут. Вот у нас нарядчица такая была, на нее похожа. Я ее один раз в кино пригласил. А она не пришла. Потом замуж вышла за напарника моего, Бычков Виктор звали его. Чего она в нем нашла? Ни кожи ни рожи. Урод, одним словом… В е й к о. Я не понимаю, Пшолты. Не нравится баня? Я, конечно, не специалист. Я только читал, как их делать. Все понимается только на уровне да-да, нет-нет. А что — да, что — нет, они не ведают. Проще всего считывается интонация, то есть одобрение или отрицание. Ведь можно и «Пшолты» сказать очень нежно и с состраданием. И оба они, конечно, лучше понимают Анни, чем друг друга, — язык любви яснее. И в а н (Анни). Значит, тебе с ним хорошо было? Я слышал, как ты стонала под ним. Я хотел вас убить. Ты прости меня за эти мысли. Я с тобой в жизнь вернулся. Ты мне сразу на сердце легла. А предпочла фашиста, он моложе, но он фашист. И чего ты в нем нашла? Говорит много, а что — непонятно. А н н и (Ивану). У тебя красивые глаза, Пшолты, но не ешь много грибов. Ты отдыхай, а я должна идти работать. В е й к о (Ивану). Ты ревнуешь, что она выбрала меня. Не надо, ей просто нужно было немножко счастья. И в а н (Анни). Пойду, не могу я больше. У тебя хорошо. Но я с ума схожу. Видно, отвык я от жизни. Как городской человек, приехав в лес, пьянеет от воздуха и спешит вернуться к привычным выхлопным газам, так и Иван просто с ума сходит от нахлынувших мирных звуков (на языке Окуджавы — «прежних клавесинов»). Он говорит, что отвык от жизни, но и что вернулся к жизни благодаря Анни. Благодаря ей, они, враги, солдаты воюющих армий, снова слышат «запах очага и дыма, молока и хлеба». А это такие для всех простые и понятные вещи. О них не нужно договариваться. Видимо, во многом поэтому каждый из них, обращаясь к другому, чаще всего словно забывает, что не может быть им понят. И идет по своим делам дальше, будто поговорил. Анни даже умудряется поделиться с Вейко чисто по-женски, рассказывая ему, что когда ночью обняла спящего Ивана, то у нее «внизу живота ныло». Но язык сострадания, пусть и не раскрывающий для слушающего причинно-следственные связи и мотивы говорящего, понятен всем троим. Вейко жалеет Ивана и, когда думает, что Анни предлагает тому помочь в постройке сауны, говорит ей: «Дай ему отдохнуть, он еще слаб после контузии. Я сам все сделаю». Иван не только ревнует, но и жалеет Анни, что она фрица выбрала: «Видать, понравился он ей, втюрилась девка». Ему не привыкать, что не его выбирают, а этот моложе, сильнее (не то что его бывший напарник — Бычков Виктор). Но ведь он фашист!!! Анни жалеет Ивана, из-за того что он наелся грибов, по ее мнению, ядовитых, и после ночи любви с Вейко не забывает сварить слабительный отвар, который должен вывести всю отраву из организма. И он, действительно, выводит, да так, что Иван не успевает добежать до отхожего места, а Анни и подошедший Вейко сочувствуют ему и дают советы, которыми воспользоваться он не может. «Уйдите отсюда, ну не театр же, — из последних сил возмущается Иван. — Интересно, да? Любуетесь, да? Вы еще сюда всех приведите — и собак, и оленей, пускай смотрят».

Подобное бесстыдство не только для саамов, но и для финнов, с их общими испокон веков банями, дело вполне естественное и безобидное. Еще в самом начале, когда Иван надел юбку, чтобы хоть как-то прикрыть свою наготу, так как Анни с утра постирала его гимнастерку и штаны, Вейко смотрит на него с удивлением: «Чего ты в платье-то оделся? Разденься, глупо выглядишь. Стеснительный какой ты, Пшолты. Она такого не понимает, у нее жизнь простая». Жизнь у Анни действительно настолько простая, что она совсем не понимает не только социальных и исторических, а и элементарных житейских смыслов, которые стоят за каждым из них, как выходцами из другого мира. «Не волнуйся, ты все еще жив, и жена твоя такая красавица», — пытается успокоить Ивана Анни, глядя на фотографию Есенина. Она уверена, что это его жена. И даже про Вейко она так и не понимает главного: «У тебя нежные руки, ты не привык к грубой работе, ты, наверное, знаешь только, как убивать. Но это не работа, только большие дети хотят это делать и думают, что когда они убивают кого-то, это продлевает их собственные жизни». Языком патриархальных значений она говорит очень важные вещи, но к Вейко они не имеют никакого отношения. Только Вейко, да и то далеко не всегда, пытается быть услышанным и тратит на это бесплодные усилия. Анни, в силу своей самодостаточности, все это просто в расчет не берет. Что касается Ивана, то он не только не понимает Вейко из-за разности языка, но и не хочет понимать из-за разницы сущностных установок. «Как я могу тебе объяснить, если ты ничего не хочешь слушать? — говорит ему Вейко. — Ты все сражаешься? Может, ты и не жил никогда?» И это, действительно, вопрос, а не просто фигура речи. Может, и не жил, ведь, судя по всему, Иван не понимает чего-то в принципе, и уже давно. И язык тут ни при чем. Но фатальное непонимание — до упора — он проявляет, когда в их жизнь снова входит война. Она в одну секунду возвращает уже отмягшему, потеплевшему от мирной жизни Ивану железную хватку. Когда Вейко и Иван прибегают к упавшему на их глазах самолету, то Вейко находит рядом с ним листовки о том, что Финляндия капитулировала и подписала мирный договор с Россией. «Да здравствует здравый смысл!» — ликует он. Но Иван уверен, что тот радуется, потому что советский самолет сбит. И когда Вейко хочет переломить винтовку, чтобы Иван наконец-то понял, что война для него навсегда закончилась, то тому кажется, что он хочет ударить, и стреляет в него из пистолета, который перед этим вынул из кабины пилота. И только после этого он тоже читает листовку. И вот наконец тогда и тоже в одну секунду Вейко перестает быть для него врагом. Какой-то кусок бумаги помогает ему понять то, что, казалось бы, очевидно с самого начала. Но мозги у Ивана свернуты по-советски намертво. (Лишний раз убеждаешься, насколько Вейко и Анни более свободны в своем личностном выборе.) И так же по-советски он начинает спасать умирающего Вейко. Тащит его на себе, безжизненного, огромного, торопится доставить к Анни, которая прошлой ночью выходила его самого. «Слышь, парень, не умирай. Ты только не молчи. Хотя бы стони, чтобы я знал о твоей жизни», — взывает он к Вейко. Но тот молчит. Тот, который только что говорил не умолкая. Так, что даже Анни, когда он с горячностью пытался объяснить, какой ему нужен напильник, чтобы распилить цепь на ногах, укоряла его: «Ты что-то кричишь много. Криком никогда железо не разобьешь». Анни говорит это с таким знанием дела, что сразу становится понятно — для нее крик вещь серьезная, с ним надо быть осторожным и в самых исключительных случаях — в любви и в смерти. Когда Иван приносит Вейко в стойбище, настает как раз такой случай. Анни сразу понимает, что жизнь из Вейко уходит. Она берет шаманский бубен, доставшийся ей от бабушки, которая умела возвращать из Страны мертвых, превращаясь в собаку, и начинает бить в него. Но до этого времени Анни никогда такого не делала и знать не знала, как это должно происходить. Она бьет в бубен, дует умирающему Вейко в ухо и кричит: «Ууууууууууууууууууууу». Кричит как воет. Все сильнее, сильнее. Это продолжается долго, очень долго. Столько же, наверное, длился эпизод, когда Вейко снимал цепь. И так же, как тогда, — одна попытка за другой, и все неудачные. Иван выходит наружу, смотрит на воду и плачет. Когда он плакал в последний раз? В той самой машине, на переднем сиденье которой сидел Есенин? Только Анни с ее почти животной энергетикой под силу соединить такие разные психосоматические и языковые пласты экранной реальности в единый узел. Ведь даже когда мы видим Вейко в долине смерти, то воспринимаем этот переход из одного мира в другой и тут же обратно, и так несколько раз, как вполне возможный. Легко себе представить, как натужно и искусственно это воспринималось бы, если бы в фильме не было Анни с ее язычески непреложным жизнеутверждением. И то, что по ту сторону жизни Вейко встречает светловолосый мальчик в белых одеждах, правда, мало похожий на ангела-хранителя (это явный след скудных, но все-таки присутствующих в саамской мифологии христианских сведений), никоим образом не мешает ее шаманскому камланию. А так как у саамских шаманов не было специального культового костюма, то можно сказать, что Анни, по крайней мере в этот момент, считает себя вправе взять на себя такую роль. И в этом нет никакой натяжки и преувеличения. Анни во всем, что она делает, всегда органична, а сейчас в ней проснулась такая нутряная сила, которая действительно может из-под земли достать. И воет она так, как пристало языческой женщине над своим возлюбленным. «Я схвачу тебя крепко за руку, я остановлю тебя на дороге в долине смерти и верну тебя, слушай, как воет собака, и вернись, я буду держать твою руку и не дам тебе покинуть твое тело, услышь мой вой, я догоняю тебя, я прыгаю вокруг тебя, я кусаю твои руки и ноги, чтобы ты не шел туда, вернись в свое тело, услышь плач собаки, вернись с дороги смерти…» Все серо-синее, каменистое, кажется, что слышишь какой-то гул, хотя все безмолвное и беззвучное. Это еще не пустота, но она явно где-то рядом, за поворотом дороги, спускающейся вниз в долину. Вейко с амулетом Анни и расплывшимся кровавым пятном на груди идет за мальчиком в белом, который манит его рукой за собой все дальше и дальше в долину. Сначала в этом обеззвученном потустороннем пространстве словно проступает мерный бой бубна. Тихо-тихо. Потом все сильнее. А когда Анни в мире, который Вейко вот-вот покинет, дует ему в ухо, в мире мертвых эти звуки как бы преломляются, и он слышит их, как дуновение ветра. А когда она начинает по-звериному выть, и все громче, все громче, этот вой наконец будто прорывается сквозь невидимую преграду. И Вейко слышит его и с криком просыпается, хотя его пребывание по ту стороны черты сном никак нельзя назвать. Вейко очнулся от утягивающей его пустоты. Очнулся в жизнь. Рогожкин в своем интервью1 говорит, что когда он сам умирал, то понял, что мир внутри бесконечен. Может быть, поэтому Страна мертвых в «Кукушке» сделана крайне минималистски — бесконечность не требует декора. Притом что обычно потусторонняя жизнь, которая сейчас в кинематографе представлена в самых разнообразных формах, как правило, вызывает стойкое неприятие не только своей излишней надуманностью и «спецэффектностью», но и искусственной включенностью в канву фильма. У Рогожкина сама возможность сосуществования параллельных миров — одного в другом — угадывается во всем. Даже строй речи и бытовой жизни Анни об этом свидетельствует. Наверное, поэтому Рогожкин говорит, что его «Кукушка» — это сага, то есть «спокойный, равномерный рассказ о реальных событиях, в котором могут присутствовать какая-то ирреальность и даже фантастичность». Это как у Окуджавы — вроде бы все реальное, зримое: «сумерки природы, поздние катанья» и вдруг — «крылья за спиною, как перед войною». Сага не сага, а мифологическое сознание в фильме явно берет верх, и не только над атеистическим, которое худо-бедно выражает Иван, но и над христианским, которое, правда, в гуманистической интерпретации, но все-таки стоит за Вейко. «Не хочу гореть в аду из-за этой войны», — говорит он. То есть ответ на Страшном суде для него непреложен. Но не случайно именно ему (так бывает только с маловерами) уготовано путешествие по нижнему — в языческой терминологии — миру. Хотя, казалось бы, Ивану, взращенному советской идеологией, было бы оно сподручнее, ведь у него нет никаких иных представлений о загробной жизни. Правда, Иван, конечно же, не убежденный атеист — все такие, и он такой, а любовь к стихам, к красоте природы — это уже поиск двери из обезбоженного пространства. Маловерный христианин, слабо убежденный атеист и полуязычница. Модель нынешнего мира. Малый космос. И сильнее всех оказывается правда Анни. Потому что она сама очень сильная в своей цельности и простоте, и только один раз после ночи камлания просит помочь ей: «Пойди ко мне, Пшолты, мне сейчас нужно тепло, мне нужно почувствовать мужчину возле себя». И в этом нет измены ни мужу, ни Вейко, нет никакой отвращающей от нее животной похоти, ей нужны силы и тепло, и она заслужила, чтобы взять их у другого (как сама только что брала для Ивана кровь оленя), тем более что языческие верования запретов такого рода не выдвигают. И когда Иван ложится к Анни на оленью шкуру, ее крики и стоны оглашают окрестный мир, который вторит ей по-своему, на своем языке. Какая-то птица будто всхлипывает, причитает, как грудной младенец. Так было и прошлой ночью, когда Анни позвала к себе Вейко. Окружающий Анни мир словно по руке ей. У нее с ним нет противоборства, потому что своими корнями она вросла в эту землю. А вот у Ивана и Вейко с корнями плохо, война обломала их, все смешала в единый хаос. Поэтому им нечего сказать в ответ на Аннину правду. Но я не думаю, что тем самым авторы «Кукушки» имеют в виду, мол, давайте теперь все равняться на язычество, раз там все такое чистое и первозданное. Понять авторский выбор невозможно, так как фильм строго внеидеологичен. Каждому свое. Просто реальность такова, что законы того мира, откуда пришли герои, тут плохо слышны, а сами по себе и Вейко, и Иван пока бессильны что-либо сущностное утверждать. И неудивительно, что в эпилоге именно Анни поведает своим детям о том, что произошло здесь в сентябре 1944 года. «Они были сильные и храбрые люди, из них бы получились хорошие охотники, но война заставила их делать плохие вещи, и они устали от этого. Они это поняли и перестали воевать друг с другом, они стали друзьями и помогали мне в моем хозяйстве. Они всегда помогали друг другу. Плохой человек ранил одного из них, а другой принес его ко мне. Я вылечила его рану и не дала ему умереть. Однажды я поняла, что они хотят вернуться назад, туда, где родили их матери. Я сшила им теплые одежды, дала им еды в дорогу, и они пошли к своим родным домам. Их звали так же, как и вас — Пшолты и Вейко, я назвала вас в честь ваших отцов». На наших глазах происходит типичное зарождение родового мифа, если по-научному, то о первопредках, эпических культурных героях. А если по-житейски, то о судьбе одного финского и одного русского солдата во время второй мировой войны. И вроде бы почти все, что говорит Анни, — правда, просто очень обкатанная, словно вылитая в готовую форму от, видимо, постоянных пересказов. Но главное здесь искажено до противоположного. Хотя, на удивление, сути это не меняет (природа мифа, что ли, такова?). И дело не в том, что отец-то у близнецов в любом случае кто-то один, для мифологического сознания такого рода допуск возможен, а в том, что Анни так никогда и не узнала и даже сердцем не поняла, что это Иван стрелял в Вейко. Хотя он, когда принес его раненого в стойбище, тут же сказал ей, что «случайно» в него попал. Но она, конечно же, ничего не поняла, как, конечно же, ничего «случайного» в этом не было. Иван выстрелил в Вейко в упор, когда еще не знал, что тот уже не враг, а когда узнал, то буквально до слез пожалел: «Глупо вышло, жалко, если он умрет, ведь Финляндия капитулировала». Однако Ивану даже в голову не приходит винить себя за то, что сам до такой степени оказался незрячим и что какая-то ирреальная, в буквальном смысле слова упавшая с неба, бумажка для него значит больше, чем человек, который был рядом. Но в «Кукушке» «быть рядом» не означает вольный или невольный диктат одного над другим. Здесь никто никого в свою веру или в свою идеологию не обращает. Вейко не стал шаманом, Иван вряд ли станет пацифистом, и трудно представить себе, что Анни будет мыться в сауне и читать Достоевского. Но каждый из них как бы поверх языковых барьеров сумел хотя бы немножко услышать другого. Рогожкин называет это «Вавилонской башней наоборот», то есть они так до конца и не научились понимать друг друга, они не различают слова, даже самые важные. Однако они вместе, пусть на время, но под одной крышей. У них общий дом, очаг, и кто-то из них — отец будущих близнецов. И даже разность языков не смогла этому помешать. Прощаясь, Иван на слова Вейко: «Удачи тебе, Пшолты», вдруг говорит, что его зовут Иваном. «Да всех русских зовут Иванами», — отвечает тот, услышав привычное для слуха слово, но даже близко не понимая, что его бывший враг наконец-то называет свое истинное имя и открывает ему его не в начале знакомства, что принято у всех народов, в том числе, естественно, и у русских, а в конце. И в данном случае это иначе чем знак дружеского расположения расценивать нельзя. «Злые надежды» войны сменились надеждами незлыми, мирными. Перед Вейко открыт весь мир. Анни, в отличие от своей тезки Кьехшки (это ее саамское имя, что означает — кукушка), высидела в собственном гнезде чужих птенцов, которые улетели, но оставили ей приплод, и теперь она навсегда не одна. И даже Иван выбирается из своей привычной и усталой обреченности — его потянуло домой, а это значит, у него где-то будет свой очаг. Про этот фильм хочется рассказывать, как про реально пережитую историю, у которой есть продолжение, — вот он, она, они… Может быть, это во многом и потому, что его эпилог располагает не к анализу, а к переложению истории на другой язык. Но и по ходу фильма заметить, к примеру, работу оператора, художника, движение камеры совсем не получалось. Все это как-то не видно (словно отсвечивает) за блестящей работой актеров. И не только признанного на Московском кинофестивале Вилле Хаапсало. И не только получившей почти восторженное одобрение критики Анни-Кристины Юссо, но и превзошедшего все ожидания Виктора Бычкова, бессменного Кузьмича с дальнего кордона пресловутых «национальных» охот и рыбалок. Это не просто очень точный типаж того времени, какой-то неприлично белокожий, несмотря на войну, с бритым затылком и затравленным выражением глаз, но он и сыгран Виктором Бычковым так, что когда до тебя доходит, что, оказывается, это к его однофамильцу ушла нарядчица, которую герой фильма Иван в далеком предвоенном Бежецке как-то раз позвал в кино, то понимаешь, тут дело не в рогожкинском юморе, тут беспрецедентное переплетение реального и экранного. Поэтому ничуть не удивляешься, когда читаешь в интервью с актером такие, к примеру, слова: «До встречи с Вилле я к армии и к войне относился, как любой нормальный человек, война так война, надо так надо. Но когда с ним встретился, понял, что в моих взглядах не все правильно». Такое ощущение, что это говорит Иван и говорит про себя и про Вейко. А вот слова Бычкова как бы уже с более отстраненной авторской позиции: «Если мы правильно рассказали эту историю, то это уже часть большой истории, часть войны». Но я думаю, говорить так можно, только если произошла полная самоидентификация актера с его героем и тем военным временем. Нечто похожее, видимо, случилось и с Рогожкиным, которому кажется, что он шел к «Кукушке» всю свою жизнь. Видимо, именно поэтому фильм строг и выверен. Несмотря на лингвистические игры, можно даже сказать, аскетичен. Как аскетична и сама природа, которую мы видим в кадре. Никаких сугубых красот здесь не демонстрируется, хотя само собой разумеется, что ими полнится все вокруг. И только один раз, когда Вейко и Иван прощаются на перевале, чтобы навсегда разойтись в разные стороны, становится видно, на берегу какого огромного и величественного пространства они жили эти несколько дней. И тебя просто словно током бьет, насколько серьезно то, что за этим стоит — малый и большой космос всегда рядом. То есть не рядом — один в другом. Я была в тех местах под Кандалакшой на Терском берегу Белого моря, где снимался фильм, была в поселке саамов на Лов-озере в центре Кольского полуострова и тоже уже знаю, что когда начинаются «сумерки природы», то даже там, где всегда, а не только на случай войны, «лишь земля и небо», в одной точке пространства могут столкнуться и какое-то время быть рядом, пребывать вместе, такие, казалось бы, разные люди, как университетский филолог, провинциальный поэт и ведущая почти первобытный образ жизни саамка, разумеется, абсолютно неграмотная, так как алфавит у саамов появился только в 1982 году. К тому времени дети Анни уже выросли, и где они сейчас? Бог ведает. Но ведь их по-прежнему зовут Пшолты и Вейко. И это уже, как говорит «завзятый» Кузьмич с дальнего кордона, «часть истории». Однако вряд ли стоит ожидать, что когда-то в этих или в каких-то иных краях объявится император в голубом кафтане на белой кобыле с красною попоною, у которой (у которого?) за спиною крылья. Это все-таки, как ни крути, из области художественного вымысла.

1 См. интервью А. Рогожкина в этом номере.