По Невинному...
- №3, март
- Виктор Гвоздицкий
Небо и земля
Уже несколько лет мы играли «Три сестры», и я мог рассматривать Вячеслава Михайловича на сцене, за кулисами, уходящего с поклонов, слушающего сцену партнеров, а особенно внимательно — без малейшего движения лицевых мускулов, даже глядя куда-то, то ли в половицу, то ли в себя, — когда играет сын, В. В. Невинный-младший. Несколько лет я наблюдал и даже участвовал в этом счастье… И вдруг! Вдруг я случайно, почти неожиданно, почти подсмотрел, как он возвращается домой со спектакля. Точно так же случайно я встречаю его иногда перед спектаклем…
Вещи и сюжеты эти разные, и описать их стоит попробовать, как, впрочем, многое, что связано с этим нежным гигантом нашей уходящей профессии. Последним. Настоящим. Только, только попробую… Потому что кому же дано систематизировать галактику, стихию, океан?..
На гастролях в Нью-Йорке, когда я не поехал на экскурсию «по удивительным американским местам», Невинный на мой вежливый вопрос: «Ну, как Вам, Вячеслав Михайлович?» — ответил:
— Да как вам, Витечка, сказать? Вы в Крыму бывали? Горы настоящие какие-нибудь видели? Водопады настоящие?.. — Что-то видел. — Значит, понимаете, какое ощущение вызывает природная стихия? — Кажется. — Ну а тут разница только в том, что стихия не природная, а стихия цивилизации. Оглушает тоже, но… разница есть!.. Вот и все. Вот это вам — по Невинному. Так он любит закончить, когда чувствует, что удачно определил поворот в чьей-то роли, или подскажет какую-то неожиданность в нашем призрачном труде. Тогда вся Америка показалась с «гулькин нос», с игольчатое ушко — по Невинному.
Так вот, закончился спектакль. «Машины для народных к служебному подъезду!» Невинные «служебными» почти не пользуются — живут-то через дорогу. Остальные артисты разбегаются, разъезжаются… Стайками, по одному, по обстоятельствам. Смотря какой спектакль. Вот уже и вестибюль опустел. В уборных артистов перестали хлопать двери. Почти тишина. И откуда-то из темноты, как из берлоги медведь, медленно, постукивая металлической тростью, попыхивая, покрякивая или безмолвно, выплывает не корабль, не теплоход — лайнер! Так он и движется, между прочим, с изяществом, не задевая никого, огибая рифы поворотов, входные и сквозные двери. Вот и проходная. Служебный вход. Несколько автографов, не меняя направления, темпа, ритма, — к цели. Из театра направо, совсем рядом, мимо Школы-студии и какого-то банка, примостившегося на правах богатого родственника… Наконец! Тверская! Поздний вечер. Море огней. Поток машин похож на извержение вулкана — нет остановок, правил, светофоров и человеческого духа. Стоит он на этом берегу недолго. И зимой, и осенью, и весной — всегда легкое пальто: «Да мне в любую погоду жарко!» Кепочка такая наивная, мальчиковая почти, и обязательный фуляр, это уже чисто профессиональное, — может быть, связки голосовые бережет, а может быть, так учителя и мхатовцы старые носили… Артисты настоящие.
Если они выходят вместе с Ниной Ивановной (обычно она успевает ускользнуть и исчезнуть значительно раньше), то на берегу Тверской они расстаются, и Нина Ивановна торопливо ныряет в переход, что к Ермоловскому. Одинокая, громадная, знаменитая и любимая фигура начинает свой гастрольный ход через трескучую Тверскую к парадному подъезду своего дома, почти напротив Камергерского переулка, или проезда Художественного театра (даже и не знаю, как красивее звучит), где живут Нина Ивановна Гуляева и Вячеслав Михайлович Невинный. «Дорога цветов» через Тверскую. Я не очень знаю, почему разом останавливается весь этот шквал иномарок, «жигулей» и могучих туристических автобусов, почему каменеет эта раскаленная лава. Есть две версии. Я справлялся. Первая: милиционер на светофоре останавливает этот поток машин, отдавая честь и приветствуя любимого артиста. Вторая: по какому-то неписаному, неозвученному сигналу машины останавливаются и… ждут!!! Один раз мне пришлось в такси проезжать, опаздывая то ли на съемки, то ли в театр, мимо парадного, где живут Гуляева и Невинный. Я мог наблюдать, как, не торопясь, Вячеслав Михайлович выходит из автомобиля прямо у своего дома. Проезжающий мимо «водила» спросил у моего «водилы»: «А что за остановка? Чего стоим?» «Да Михалыча привезли». Я спросил: «Вы знакомы?» «С кем? С Михалычем? Нет, конечно, но кто же его не знает, Михалыча?..» И улыбнулся. Но это уже другая сторона дела — «Кеша», «Михалыч», «Дядя Костя»… Это другое. Замерла главная улица страны и ждет, пока Михалыч, совершенно не ускоряя шаг, также элегантно постукивая тростью, неспешно плывет. Порой кажется (а может быть, так оно и есть), кланяется, кивает, приветствуя вежливых водителей, пассажиров и ошеломленные светофоры. Закрывается тяжелая парадная дверь, а как там дальше — лестница, лифт, консьержка, коврик у двери — это тайна, этого я никогда не видел и допущен не был… …Вот такая прекрасная театральная сказка, театральная быль отпечаталась в памяти, и захотелось начать с этого. Столько здесь любви, признания, благодарности, уважения и тепла — вот в этом коротком путешествии из театра домой. Географию его подхода к театру, к спектаклю так подробно подсмотреть не могу. Но когда мы играем «Три сестры», или «Женитьбу», или «Венецианский антиквар», где выходим вместе, часто вижу его сидящим перед театром. Он совсем не сразу туда входит. Присаживается на лавочке у Школы-студии среди гомонящих студентов или уже на скамье у самого входа в закулисную часть. Особенно живописно у Школы-студии. Ученики что-то щебечут, Чехов стоит, люди бегут; все как-то движется, и даже Антон Павлович, кажется, чуточку суетится… И только Невинный сидит так веско, статично, навсегда, что напоминает бронзовые фигуры в больших европейских городах, на лавочках, остановках транспорта — в самых оживленных местах. Например, в Женеве есть место, где эти бронзовые господа сидят, уходят вдаль, открывают зонтик, отличаясь от толпы только тем, что толпа эта исчезнет: поменяется мода, состарятся студенты и придут другие, а они здесь будут всегда, пока существует живая жизнь, люди, львы, орлы и куропатки. Вот и он так сидит. Как-то Гуляева цитировала Грибова: «Театр как девятый вал… Случайное смоет, а настоящее останется».
Я думаю об этом, видя грузную и грустную фигуру Вячеслава Михайловича почти перед каждым его вечерним выступлением.
Нас учили отличать ремесло от «высокого и духовного», осуждать ремесленническое… Редко кто говорил, что разделять это нужно осторожно, а различить этот тончайший зазор, должно быть, очень не просто. Это техника. Она есть у актера, и у бабочки, и у конструктора самолета. Откуда я могу знать технику конструктора? Разве я задумываюсь о ней, разве замечаю, глядя на рассекающую синее небо белую стрелу самолета? Тому, из чего складывает роль Невинный, как он это складывает, различить, понять, научиться почти невозможно. Границу между вдохновением, техникой, привычками, навыками, 917-м и 921-м штампами понять не просто… Хоть все это и присутствует у него на каждом представлении внятно. Вот Чехов. «Три сестры». Чебутыкин. Замечательная работа. Наверное, даже лучшая в спектакле. Спектакль этот для меня особенно дорог и потому, что это первая моя работа с Ефремовым и первое знакомство, съеденная мешками «общая соль» и пыль с его артистами. Невинный, Мягков, Барнет, Саввина, Пилявская, Давыдов, Киндинов, Брусникин и молодые Лена Майорова, Сережа Шкаликов, Полина Медведева, Алена Хованская… На репетициях Невинный говорил или совсем немного, или долгим монологом, почти всегда для меня непонятно заканчивая или начиная фразой: «А хотите, как по Невинному?..» Я путался, терял нить, казалось, что это у него дефицит общения или даже, может быть, какой-нибудь нарочный уход в сторону. Совсем не сразу я догадался, что это размышления, это фантазия, это мысли вслух… Распутывал он узелки поразительно тонко. — Как вы думаете, почему Чебутыкин не предпринимает ничего против дуэли Тузенбаха и Соленого? Он просто Ирину очень любит, понимаете?.. А барон ей совсем, совсем не пара. Ну, может быть, это по Невинному?.. И вот Спектаклю уже немало лет, а Чебутыкин его по-прежнему последователен в своих чертежах человеческих конструкций. Что это? Техника? Конечно. С самого первого выхода он цепляет, нанизывает, как будто сам себя убеждает: так, так, только так!!! У меня есть несколько любимых мест в этом спектакле… Первое, после третьего звонка сразу, когда актеры сползаются к выходу. Вот Любшин — Вершинин идет, почти бежит по диагонали сцены (он выходит чуть позже и не вместе с домашними). Что-то всегда бодрое всем посылает. Вот мы с Барнет рассказываем об усталости и юности на сцене… Дима Брусникин, обычно хмурый, Полина Медведева, Вера Сотникова — все стекаемся в левый угол сцены, где, кажется, давно, вечно, всегда сидит, оперев руки на суковатую палку, Невинный. Самый-самый первый приходит. — Здравствуйте, Вячеслав Михайлович! (Это Полина или Ольга.) — Здравствуй, дочка! (Всегда: «Здравствуй, дочка!») К нему как-то все подходят. Как к чему-то самому важному, как к центру. Это я вот только сейчас вспомнил и подумал — так он и есть центр этого ансамблевого спектакля. Потом — круг, фура, музыка, свет, и все мы пошли, пошли, побежали с дистанцией на четыре часа — в «Трех сестрах»… Второе мое любимое место тоже за кулисами… Да как-то так все сложилось в этом спектакле, что трудно отделить сцену от кулис. Все и всё в кругу этом ефремовском. Второе мое любимое место — начало третьего действия. Чебутыкин появляется совсем не сразу — уже и мы с Полиной Медведевой — Ириной вышли, и Вершинину Ольга подала шинель, да почти все на сцене. И снова к выходу Невинный приходит раньше других. Не просто… Сидит один на стуле, мимо него проходят заплаканная Наташа, Ферапонт, Анфиса… Он все сидит. Полуоткрытый рот. Сбитое дыхание. Растрепанные волосы. Халат медицинский не застегнут, и один рукав спущен, чтобы потом, уже на сцене, барахтаться и не находить, не попадать в этот спущенный заранее рукав… Вот такие, кажется, детали заготовленные, но ведь состояние, содержание держит так задолго и в таком градусе, когда и не замечает — кто, что вокруг. Ну а что потом, на сцене, это уже все видели… Именно там, в этой сцене пожара, мое третье любимое место. — Что вы на меня так смотрите? — говорит Чебутыкин. В спектакле же так все застроено (или не застроено), что никто и не смотрит особенно, я же оторваться не могу от него в этой сцене. И жалко его очень, и больно, и понятно все-все-все… И вот он весь свой этот (думаю, что любимый) монолог трагический говорит Тузенбаху… Так это неожиданно и точно, и не случайно. Все туда-туда-туда, когда на первых репетициях спросил, почему не останавливает дуэль. Ах, эти первые репетиции! Как долго они длились. И мы ворчали, не понимая, что это счастье и будет этому конец. И Ефремов начинал вдруг сердиться и отрицал все, что предлагали. И вот однажды, вернее впервые, впервые! Вдруг Вячеслав Михайлович мне так тихонечко, но громко, как только он умеет, в самое ухо, — все слышат, а понимает только один. (Как раз перед этим я что-то предложил по сцене — то ли сесть, то ли встать.) — Если вы, Виктор Васильевич, хотите в этом месте сесть, то скажите Олегу Николаевичу, что хотите резко выйти. Тогда он вам, скорее всего, скажет: «Да нет, зачем это выходить?! Это глупо. Ты лучше сядь». Вот вы и сядете. Если же вы сразу предложите сесть, и даже если это будет очень верно, вам обязательно придется далеко-далеко уйти, а где-то репетиции на десятой он предложит все-таки сесть. Вот попробуйте. Я не решился. Но много раз потом убеждался в правоте Невинного. Самое поразительное, я долго отслеживал у него этот хитрый актерский «вольт». Ничего подобного. Не подкопаешься. Ни сучка ни задоринки. В нашем спектакле почти все по сцене ходят — не сидят, не стоят (особенно в первом действии). Так хотел и просил нас Ефремов. Сидит только Чебутыкин. Да не просто. В самом центре устраивается, куда посадил его. Олег Николаевич. Казалось мне всегда, что он любит и может сам все себе построить, придумать, даже текст сочинить… И однажды после какой-то очень сильной, тратной пробы его в «Сестрах» говорю: — А вы не хотели бы Шекспира сыграть? Трагедию чистую. Монороль? Он так задумался, задумался, куда-то в себя посмотрел, кажется. — Да знаете… Нет. Слишком много для этого нужно слагаемых. Режиссер — раз. Пьеса — два. Главное же, чтобы режиссер смог мне объяснить и сам понимал, почему именно я, — три. То есть я говорю о решении — четыре. Так все просто рассчитал… рассказал коротко и просто, как, собственно, ставить сегодня спектакль. Эти его «счеты-подсчеты» иногда просто обескураживают и сводят с ума. Все знают, что в МХАТе испокон века умели говорить на сцене «штатским» голосом, то есть так, когда в зале не слышно, а на сцене… Невинный — безусловный лидер этих лабораторий. «Три сестры» или «Женитьба» да и «Венецианский антиквар» — случалось это везде… Темы самые разные. Места самые неподходящие. Громкость самая вольная. Артикуляция четкая, а в зале не слышит никто! Играем. Кто-то из молодых тянет сцену (заметить нужно, что Вячеслав Михайлович иногда и сам грешит этим, но это мне «не по рангу» и не по таланту ревизовать). Разворачивается он ко мне и громко, на паузе третьего нашего молодого коллеги: «Раз! Два! Три! Четыре! Пять! Шесть!» Далее идет общая наша, уже тройная пауза, и корифей так же четко, звучно и с удовольствием завершает пассаж, даже скандируя: «Бес-по-лез-но!», ставя особое ударение на первое «бес». Спектакль «Три сестры» изменился. Кажется, что уходит от нас… Оставляет. Иногда я его не узнаю. Он стал длиннее. Его разрушили вводы. Трогать там все можно только очень осторожно… Спектакль этот рождался странно. Он как будто соткан из воздуха даже не пьесы, а тех длящихся, бесконечных репетиций… Мне кажется, что я даже помню луч солнца из окна в кабинете, его путь на журнальный стол, за которым всегда сидел Ефремов, паркетный пол, часы Станиславского у двери… Все уходит, меняется, истекает. Хотя вот Невинный играет почти премьерно. Иногда я думаю, что понимает он острее других: спектакль наш кончается. Вот исчезнет и останется только мертвая, неловкая телевизионная версия, ее снимали летом, в пустом зале, в жару, уже когда не было Олега Николаевича. Наверное, поэтому мне мерещится во время нашего четырехчасового путешествия, что Невинный играет, как будто напоминая всем — вот ведь как было-то… По Невинному. После «Трех сестер» была «Женитьба». Гоголь. Царство звука, словесных оборотов, музыки фразы. Лучшая его пьеса. Яичница — ну написан для Невинного. Он так и репетировал — всласть. И верилось, что Художественный театр вышел из Малого. Где-то рядом с нами был Щепкин. И даже Калягин засматривался на Михалыча, разводил руками и говорил: — Ну ты посмотри, что делает… Что хочет!!! А он в самом деле не отказывал себе ни в чем. До буковки доигрывал каждую фразочку. Такие тонкости есть, невидимые просто. И ведь это при довольно ярком, внятном, хрестоматийном, даже традиционном решении. Например, когда он, стесняясь, даже смущаясь слегка, называет впервые свою фамилию, рассказывает, что если сказать «Яичницын», «то будет похоже на собачий сын». Когда же наконец, представляясь, все же был вынужден произнести фамилию полностью и точно — Невинный некоторым образом исхитрялся и вместо последнего «…ница» произносил как-то так мудрено. Вроде и «Яичница», а может быть, «Яичницы»… почти «Яичницын», но на «собачий сын» не похоже. Это невозможно пропустить. Если не ошибаюсь, грим себе он рисует сам. Чебутыкина он мне показывал и сделал потом себе все, как на том эскизе во время первых репетиций. Вот и в «Женитьбе» тоже грим по Невинному, по эскизу. Жестокий человек. Огромный. Жилет с цепью. Кулак «с ведро величиной». «Прибьет! Точно прибьет!» Как будто он собирал, вылавливал, выписывал по всей пьесе все эти алмазы гоголевских характеристик, соединяя, и рисуя, и удивляясь. Наслаждаясь! Жарко. Лето. Сидит, обмахиваясь особенным своим платочком, раскручивая его, как купчиха кустодиевская, — на себя, от себя. Потом повяжет его фуляром вокруг могучей шеи, едва схватив кончики в узелок. Пыхтит. Молчит. Насупился. И на сцене — легкий! Отточено, отделано все, не пропущено ни одного «чиха». Про эти чихания Яичницы… — Вы заметили, что я трижды чихаю, то есть тремя способами? — Это как?.. — Можно сказать «ящик» и на сильном «ящ» — чихнуть! Можно сказать «хрящик» и на «хря» — чихнуть, а можно сказать «спички» и на сильном «чки» — чихнуть. Я обомлел и не поверил, что сегодня начало третьего тысячелетия… Показалось мне, что войдут сейчас Ленский, Щепкин, Живокини и расскажут мне что-нибудь еще. Так и хожу каждый раз смотреть, как он нюхает табак и чихает тремя способами, по Невинному… Ведь кто-то ему все это передавал? Учил? Или он сам сочинил, открыл? Может быть, кто-то совсем далекий, забытый, затерянный в театральных печальных десятилетиях, нам шлет привет, вот так — по Невинному. И, наконец, третья часть моего счастья с Невинным — это, конечно, «Венецианский антиквар» Карло Гольдони. Не самая лучшая пьеса — одноритмичная, с интригой, которой, собственно, и нет… Так, ссора — склоки — споры… Спектакль назвали «Венецианский антиквар». И два патриота и певца Гоцци — Венеции — канона Николай Михайлович Шейко и Валерий Яковлевич Левенталь переселили нас всех совсем в иной, сочиненный, призрачный мир. Сценография красива почти так же, как таинственный город. Кончается Черный карнавал, гаснет и исчезает крошечная, вечная Венеция, и гондола с позолоченным юным Арлекином медленно, из одного портала в другой завершает этот странный, грустный, пленительный поклон Гоцци, Гольдони, венецианских комедиантов. Роль Невинного не первая, по Гольдони, но не по Невинному… Неожиданно все перевернулось, и все названия — «Свекровь и невестка», как у Гольдони, «Венецианский антиквар», как у Шейко, — забылись, испарились, а в спектакле царил Невинный-старший. Он с удовольствием и любовью, смело общался с залом на короткой ноге. И наконец верилось, что дядя Костя Варламов сказал Мейерхольду: «Я тут сяду, а ты меня стилизуй». И имперский «Дон Жуан» вертелся, пульсировал вокруг центра — Сганареля. Вот наша первая с ним встреча в спектакле. Встреча графа Ансельмо и Панталоне. Из кулисы в кулису мы идем визави с открытыми объятиями к центру сцены, к суфлерской будке. Следуют канонные объятия, поцелуи; последний поцелуй воздушный — комплимент залу. Панталоне — Невинный изящно, чуть даже смущаясь, снимает маску, приоткрывая лицо, и зал взрывается овацией!!! Овацией узнавания. Что такое «лацци», о которых с упорством академика театра и педанта твердил Шейко, я, конечно, в конце концов понял, но как это делать, чтобы получать удовольствие, войти в диалог с залом, быть легким, не надсадным, как осенняя муха, — это вопрос не ко мне… Это к Невинному, который всю жизнь будто только и ждал этих ненавистных мною моментов, когда я оказывался наедине с изумленным и… не отвечающим мне никакими реакциями измученным зрителем. Невинный же просто расцветал, удобно устраивался в этих лацци, казалось, солнце на голосе! Каждый спектакль он импровизировал и приносил из дома новую частушку, с удовольствием угощая ею партнера. Частушки эти были — по законам спектакля, режиссера и, собственно, лацци — фривольного, площадного содержания. Мы с сынишкой в баню вышли. (Он все раньше с мамой мылся.) Скользко, за руку держу. Отпустил, забылся… Поскользнулся вдруг малыш, за мой «низ» схватился… А если б с матерью пошел — точно бы разбился. Рассердился, вспылил молодой брадобрей, И, желая уйти непокорным, «Ах, я брею не так?! — он вскричал у дверей, Так кладу я на это с прибором!» Один американец, француз и африканец К монашенкам в курятник забрели; Несушки постарались — и вот уж полон ранец! Короче, еле яйца унесли. Без комментариев. И делалось это уже не только для зала, но и для партнеров, да и весь театр к этому моменту задыхался от смеха, стоя в кулисах. Ни разу не повторил он одно и то же. Очень страшно было, когда он на репетициях стал почти каким-то белым стихом переписывать всю пьесу… И свою роль, и роли партнеров. Настаивал на этом Вячеслав Михайлович весьма деликатно, но не уступить было невозможно. Он убеждал, что это лучше — раз! Это в законах комедии дель арте — два! Это, в конце концов, по Невинному — три! — И вы, конечно, можете не согласиться… Где уж тут устоять?.. Так, я думаю, и не выверен до конца этот староитальянский вариант для помощника режиссера. В итальянских труппах дель арте всегда был лидер… Всегда был центр. Вот и недавно мы посмотрели «Слугу двух господ» в постановке Стрелера с Феруччо Солери. Чистота закона, когда премьерство совершенно не смущает, не кажется гастрольным. Когда в воображении возникает этот лучший на свете спектакль, я вижу Феруччо Солери и поклоны, поклоны, поклоны!.. В дель арте это как прекрасный сон, наслаждение, другой театральный континент. Другая жизнь в другом спектакле. Наша публика сегодняшнего Художественного театра, не привыкшая, не ведающая о поклонах в середине действия, о комплиментах, лацци, включается сразу и принимает законы канонического театра… Вот идем мы, все герои, ровной линией к рампе. Затихает музыка и… долгий синхронный, тающий поклон всех персонажей — комплимент зрителям. Как они счастливы! Какой благодарный ответ аплодисментами за этот привет, это приветствие. Кто-то сосчитал — во время спектакля двадцать шесть раз аплодисменты. Первые аплодисменты честно, со знанием дела (читай: со знанием старого итальянского театра) получает Смеральдина — Нина Килимник. Кажется, что она виртуозничает в этой роли как хочет, как вздумается… На самом деле даже бубен, классическую деталь Смеральдины, держит так, как держали в знаменитой труппе еще во времена Гоцци и Гольдони. Она тараторит, тараторит, соединяясь с бубном, как будто с жадностью пьет итальянский язык, а я не понимаю, не вижу и не задаю вопросов: как, когда перешла она с русского на итальянский??! Ей необходимо это, как солнце, как воздух, как маска, как Венеция… Вращаясь на одной ножке, она исчезает под сценой, и я, сидя у себя в уборной, уже не слышу сладостные звуки итальянского — шквал аплодисментов! Эти аплодисменты потом уже и встречают, и провожают, и узнают неотразимого Игоря Васильева. Весь спектакль он мужественно ни разу не снял маску и только в конце, когда все мы сидим перед цагалом официального карнавала, когда актеры прощаются со своими персонажами, он бережно снимет свою каноническую маску Доктора — руками художников она сделана из кожи в Венеции… Еще не было ни одного спектакля, чтобы из партера мы не услышали женские вздохи, шепоток восторга — Васильев!… Васильев. Игорь Алексеевич подробно раскланивается, и снова — шквал! Мне нравится читать на самых красивых в мире театральных афишах с шехтелевским шрифтом: В. М. Невинный-старший В. В. Невинный-младший. Как будто из другого века все… В. В. Невинного-младшего тоже нельзя не заметить в этом венецианском королевстве «Антиквара». На каждое его появление реагирует зал. Он «держит» публику, владеет стилем, играет жадно, зная, как будто на вкус, удовольствие от любимых итальянских точек после сцен, самых разнообразных, но всегда победительных. Вот и поклоны финала. Вот и конец Черного карнавала. Погасла Венеция. Растаял гондольер. И… Взрыв!!! Свет, звук, роскошь поз, финальные маски!!! Звуки аплодисментов регулирует сама публика, включаясь в вакханалию, воронку, блеск финала. Поклон Невинного-старшего — предпоследний, — уже мчится музыка, все мелькает, но каким-то чудом он как бы и не вместе с музыкой, а рядом, и не идет, и не танцует — облаком наплывает на зал, ловит музыкальную точку и… Поза — раз! Поза — два! Комплимент — три! Зал теряет ритм аплодисментов, взрывается, голосит, бурлит — браво!!! По Невинному. По звуку, силе так разрываются фанаты в опере, так требуют прима-балерину после «Лебединого». После Невинного выходим и мы с Татьяной Евгеньевной Лавровой, хватает и нам от невинного пирога. Вполне хватило бы и для Феруччо Солери… И на прощание, в надежде еще когда-нибудь и где-нибудь встретиться с ним, — я удивляюсь, проходя мимо Школы-студии Художественного театра, и грущу от мысли, что студенты, которые приходят и на что-то надеются, не услышат и не узнают многого от Невинного… Он рассказал бы им, как перед каждым «Ревизором» он успевал сделать для своего Хлестакова маникюр в парикмахерской. И совсем-совсем не для того, чтобы это было видно со сцены… — Мне казалось, что мог бы Иван Александрович заскочить ненароком к цирюльнику. Он рассказал бы им о своем знаменитом курсе. О Булгакове и «Кабале святош», где он играл Справедливого Сапожника и его герой стал вторым центром пьесы. И мотивировал бы это. По Невинному. Когда-то и меня ввели в тот, первый спектакль. Я входил туда без репетиций, совсем срочно. Роль мне посоветовали переписать и вложить листки в серебристую «королевскую» папочку, которая в руках Людовика присутствовала в качестве безделушки, собачки, игрушки. На самом же деле была спасением. Именно оттого, что весь булгаковский текст мне пришлось прочесть внятно и по знакам препинания, в нескольких местах сцены я услышал боковым (штатским) слухом аплодисменты. Они совершенно не относились к моему исполнению и владению репризой. Просто Булгаков планировал и знал. Здесь — раз! Здесь — два! И, возможно, здесь — три! Иначе быть не может. Иначе неверно. Не по Булгакову. Вызывает меня к себе в уборную Учитель (какое наслаждение иметь честь и возможность так его приветствовать: «Здравствуйте, Учитель!»). — Вот вам аплодируют три раза. Я слышу. А хотите больше? Что-то мычу невнятное в ответ. — Значит так… В этом месте пауза — текст — раз! В этом — дождитесь реакции и добавьте совсем тихо — два! В этом… Да, с курицей, когда ужинаете с Мольером! Не торопитесь, совсем не торопитесь… Тут я ведь (Шут) и собаку могу изобразить, а вы меня кормите. Давайте, отнимайте… Долго можем играть. Иннокентий Михайлович знаете, как долго это делал?.. Это только я и Олег Николаевич помним… А что делать? Ждем. Король. Попробуйте. Я попробовал и урок выдержал. Получилось. Спасибо ему за «по Невинному». Этот замечательный перечень можно вспоминать, снова и снова наслаждаясь мелочами, восхищаясь памятью прошлого. Когда-то давно Елена Владимировна Юнгер говорила, поражаясь бойкости перьев наших критиков, у которых эпитеты «блистательный», «выдающийся», «виртуозный», «великий» и «гениальный» используются так часто, как «теплее», «еще теплее», «горячо», «жарко»… Она грустно недоумевала, огорчаясь: «Русский язык исчезает, а гениальный артист, запомните, или просто гений рождается раз в столетие. Один раз». Может быть, мне повезло. Я почти уверен, что это так. Я видел то, что случается раз в столетие.