Прошедшее продолжение
- №3, март
- Григорий Брускин, Соломон Волков
Соломон Волков. Как тебе пришла в голову идея начать писать книги? Ведь литература — это нечто, лежащее вне твоих непосредственных творческих интересов.
Гриша Брускин. Началось все с того, что я написал тексты для монографии — мне нужно было сформулировать кое-какие мысли о том, что я делаю в изобразительном искусстве. Параллельно я тогда подумал: мне все время хотелось записать события, участником которых я был, в частности, знаменитый аукцион «Сотби» 1988 года в Москве. Вокруг него ходила и до сих пор продолжает ходить масса всевозможных слухов, разные люди рассказывают небылицы, и поскольку я оказался в центре ситуации, у меня появилось желание изложить факты. Борис Гройс когда-то придумал удачное название для одного из направлений в неофициальном искусстве — романтический концептуализм. Оксюморон, который точно отражает многие явления в России. Потому что Россия, особенно отсюда, с Запада, выглядит неким магическим кристаллом, где самые обычные явления вдруг приобретают непонятные краски, светятся особым образом. Вот «Сотби» тоже можно назвать «романтическим аукционом». Такое случилось в первый раз. И художникам, и не только художникам — всем казалось, что попасть на этот аукцион — это попасть на Олимп искусства. А уж если на этом аукционе будет успех, то тебя запишут в Книгу вечной жизни, в анналы истории искусства, сделают бессмертным. Поэтому все отнеслись к этому событию с необыкновенным энтузиазмом, в том числе и власти. Министерство культуры пыталось навязать «Сотби» своих художников, чтобы захватить Олимп. Неофициальные художники были представлены на этом аукционе по требованию и настоянию западных организаторов. Власти, почуяв запах больших денег, согласились. Начав описывать эти события, я понял, что они будут непонятны, если не рассказать, что было до этого и что случилось после. И я стал записывать истории из самых разных периодов моей жизни. У меня было впечатление, что передо мной некая таблица Менделеева, которую надо заполнить, чтобы создать законченную картину. Так и родилась форма моей книги «Прошедшее время несовершенного вида». Меня занимают три мифа. Первый: жизнь — Книга Другого. Помнишь, у Томаса Манна: «Ибо мы идем по стопам предшественников и вся жизнь состоит в заполнении действительностью мифических форм». Еврейская идея, что Книга Жизни — Тора была написана Богом до творения мира и человека. И в ней содержится все, в том числе и наши жизни. Мы — актеры уже давно написанной пьесы. Но миф также может быть создан «другим» с маленькой буквы. Например, государством. Миф, созданный коммунистами в России, имел свою таблицу Менделеева, где для всего была своя клеточка. И для нас. И существует, наконец, персональный миф. Когда пишешь книгу о себе, ты его творишь. Даже если только записываешь правдивые истории.
С. Волков. У тебя в книге возникает еврейская тема, и хотя она проведена во внешне юмористическом ключе, на самом деле является глубоко трагической. Эта тема для меня с детства была в каком-то смысле запретной… Я старше тебя на год. То, что американцы называют background, то есть прошлое, в каких-то аспектах у нас схоже. Ты вырос в Москве, я — в Риге, оба в интеллигентных еврейских семьях. Существование еврейского мальчика в нееврейском мире — это очень болезненная тема. И я ее в книге так и воспринял — как обнажение и прикосновение к чему-то очень болезненному.
Г. Брускин. Это, действительно, была болезненная тема. Я так же, как и ты, родился в ассимилированной семье. В детстве даже не знал, что я еврей. Но мне об этом постоянно напоминали. Товарищи в школе, например… Потом я уже относился к этому с определенной рефлексией. У меня вырос защитный панцирь. Позже мне стало важно понять, что это все означает. Почему я другой? Почему моя семья другая? Кто мы такие? В чем корни негативного отношения к евреям? Что за этим кроется? Кто такие евреи вообще? Я понятия не имел. И я начал читать книги на эту тему. Об истории евреев, о религии, о каббале, об истории антисемитизма. Это было жизненно необходимо. И, читая книги, я сформулировал фундаментальную концепцию для своего творчества. Можно сказать, что моя жизнь — жизнь еврейского мальчика в России — и антисемитизм заставили меня самоидентифицироваться и сподвигли на то искусство, которым я занимаюсь. Первые мои самостоятельные картины были связаны с мифом об иудаизме. В России моей юности я уже занимался этой темой, что, в общем-то, было «игрой в бисер», потому что еврейской жизни там не было. Приобщение к этой теме произошло через книги. Я считаю, что это очень еврейский путь. Евреи — народ Книги. Евреи сначала читают Книгу, а потом понимают, как нужно проживать жизнь. Книга — генеральная инструкция жизни для еврея, написанная для него специально. Книга — это загадка, удивительный ребус, который нужно разгадывать всю жизнь, но невозможно разгадать до конца. Книга — это всё. Мыслимое и немыслимое. Поэтому ты читаешь Книгу целый год, а затем, после того как прочел, отмечаешь этот день — праздником Симхат Тора. Назавтра ты начинаешь снова читать. Для того чтобы получше разобраться в том, что уже прочел.
С. Волков. А я, видишь ли, этой темы не искал. Наоборот. Как очень многие вокруг меня, вообще отодвигал проблему еврейского. Семья у меня была ассимилирована, хотя дома говорили на идиш, и, сколько я себя помню, я воспринимал себя как еврея. Я знал, что я еврей. И я знал, что я другой. С шести лет я пошел в музыкальную школу в Риге. Положение евреев в музыке всегда было особым. И, может быть, поэтому я не ощущал себя в такой степени изолированным. Сейчас, конечно, ситуация с евреями в музыке другая. В Джульярдской школе в Нью-Йорке, самой знаменитой в мире, большинство продвинутых студентов-музыкантов — азиаты. А в Риге в те годы большинство продвинутых студентов-музыкантов были евреи. И в этом смысле их позиция была, конечно же, привилегированной. Когда я начал писать о музыке, то, вероятно, бессознательно (а может, и сознательно) отдавал предпочтение в музыке русофильским произведениям. Мне стало очень близким творчество Георгия Васильевича Свиридова, например, с которым я подружился. У Свиридова друзьями и интерпретаторами творчества, теоретиками-интерпретаторами были в большинстве своем евреи, в то время как его музыка скорее была на правой стороне художественного идеологического спектра. Сейчас в России все наоборот: правое — это либеральное, прозападное. А раньше правое означало националистическое. Потом я работал над мемуарами Шостаковича, который был просто зациклен на еврейской проблеме. И там было так много страниц о евреях, что это повлекло очень интересное продолжение. Джордж Стайнер, очень известный еврейский мыслитель из Англии, написал в рецензии на эту книгу, что, вероятно, это еврей Волков от себя добавил. Хотя это была исключительно инициатива Шостаковича. Мне в голову бы никогда не пришло концентрироваться на еврейской проблеме. Но уже когда я писал «Историю культуры Санкт-Петербурга», это был мой выбор — подчеркнуть роль евреев в санкт-петербургской культуре. Хотя я испытывал, помню, некоторое неудобство: имею ли я на это право? Нужно ли подчеркивать, что владелицей первого художественного салона — фактически первым арт-дилером нового типа в России — была еврейка мадам Добычина? Такие детали. Недавно мы узнали о выходе в свет двухтомного труда Солженицына — первый его исторический труд, который посвящен именно этой проблеме -Россия и евреи. Солженицын в интервью с Виктором Лошаком в «Московских новостях» удивляется, что такая важная и болезненная для России проблема до сих пор не получали исторического освещения. И в самом деле, двести лет отношений, подумать только! И об этом еще так мало существенного сказано. Но для тебя, как я понимаю, эта тема — евреи и Россия — постоянный раздражитель, что-ли… Это диалог с русскими или это уже монолог?
Г. Брускин. Мы говорили об истоках — о детстве, о том, что практически в моем детстве и юности, в том далеком советском времени, быть евреем было неприлично. Запрещено. Слово «Израиль» было ругательством, да и слово «еврей» — не подарок. Когда я обиделся на девочку в детском саду за то, что она меня обозвала, именно обозвала, евреем, она сказала: «Ну что ты обижаешься, еврей и дурак — это одно и то же». Поэтому еврейская тема в моей книге возникла сама собой.
С. Волков. Сравнительно недавно, когда стало возможным публиковать подобные тексты, я увидел, что многие писатели, мои современники, всю жизнь ведут диалог с собственным детством и рассчитываются за какие-то ранние обиды и унижения.
Г. Брускин. Эта тема в России вечная, неумирающая — русские и евреи, их взаимоотношения, антисемитизм. Например, знакомая купила в Москве мою книгу. Зашла к приятельнице — жене художника. Приятельница, прочитав аннотацию к книге, крикнула мужу: «Ты знаешь такого известного русского художника Гришу Брускина?» «Во-первых, он не русский…» — раздался недовольный голос из соседней комнаты. «Во-вторых» не последовало. То есть до сих пор продолжается все то же самое. Иначе, конечно. Сейчас нет государственного антисемитизма, который был в России и провоцировал и определял очень многое в этих отношениях. Но тем не менее. Остапу Бендеру, помнишь, задавали два вопроса.
С. Волков. «Не еврей ли вы?» и «Почему в продаже нет подсолнечного масла?»
Г. Брускин. Подсолнечное масло снято с повестки дня, но «не еврей ли вы?» все еще актуально. Можно сказать, что исторически евреи пережили подсолнечное масло. До сих пор я помню свои детские переживания. Когда в шесть лет я узнал, что я еврей, когда обрушилось на меня это «несчастье», мама мне внушила, что стесняться своего происхождения стыдно. Что, наоборот, есть чем гордиться. Что мы — великий народ, что Библия создана евреями, что был пророк Моисей, что многие выдающиеся люди были евреи. И она мне назвала Эйнштейна, Дунаевского, Спинозу, Левитана — в таком сочетании. После чего я на какое-то время вообразил, что вообще все великие люди — евреи, и включил в этот список Чайковского с Толстым. Но тем не менее у меня, конечно, были комплексы по этому поводу. Когда же подрос — наоборот. Как-то меня, маленького мальчика, и моего друга Леньку, тоже еврея, в пионерлагере окружили ребята из старшего отряда и спросили: «Евреи?» Вот тогда был очень страшный момент, потому что сказать «евреи» означало смерть, но наврать было бы страшным позором. Не перед ребятами, конечно, а перед совестью, перед мамой. Я уже тогда это понимал. Произнеся «еврей», я приготовился к страшной смерти, как рабби Акива, который погиб за веру. С него содрали кожу живьем. Я был готов к чему-то такому. А вот еще одна история. Тоже в пионерлагере. Мне было лет шесть-семь. Я был там самый маленький и чувствовал себя прескверно, потому что меня дразнили евреем. Моей сестре говорили: «Лер, ты не обижайся, но твой брат очень на еврея похож». Мальчишки писали в мою постель, один негодяй меня поджидал за углом на пути в столовую и бил все время. И это продолжалось до тех пор, пока ко мне не подошел здоровый парень из старшего отряда, Боря, сын нашей лагерной врачихи, и спросил: «Тебя дразнят евреем?» Я сказал: «Да». «Если кто будет дразнить, скажи мне. Я убью». Я сказал. И он избил моего обидчика по фамилии Миронов. После чего меня оставили в покое. Однажды он отозвал меня в сторонку и сказал: «Слушай, мы — евреи. Есть на свете страна Израиль. И мы должны приложить все усилия, чтобы когда-нибудь туда уехать и там жить». Так я узнал, что есть страна, где никто не сможет меня дразнить. Я был под большим впечатлением. Боря был первый сионист, которого я встретил в своей жизни. Дальше он мне сказал: «Слушай, если ты увидишь еврея какого-нибудь, ты ему расскажи об Израиле. Все евреи должны знать, что у нас есть Израиль». Я спрашиваю: «А как я узнаю, кто еврей?» Я тогда еще не научился определять по носу и «немытым черненьким глазкам». Он мне говорит: «В твоем отряде есть Марик. Ты с ним должен поговорить». Я, получив задание, отнесся к нему очень серьезно, хотя было все-таки неловко. Но надо. Помню, мы были на прогулке в лесу. На лужайке мальчишки играли в футбол. Улучив момент, я подошел к этому Марику и спросил: «Марик, ты еврей?» Марик явно не пришел от этого вопроса в восторг. Я сказал: «Я еврей. И ты еврей. На свете есть страна Израиль. Мы должны приложить все усилия, чтобы туда когда-нибудь поехать и там жить. И мы должны рассказать об этом всем евреям вокруг». Марик посмотрел на меня с недоумением, поправил на носу круглые очечки и убежал играть в футбол. Я по-своему, по-детски понял, что хотел навязать человеку проблемы, которых у него не было. На этом моя сионистская деятельность кончилась раз и навсегда. Я хотел эту историю описать в книжке, но потом подумал, что, наверное, не стоит.
С. Волков. Видишь, насколько болезненна эта тема. Почти, знаешь, как сексуальная патология или что-нибудь еще в этом роде. Например, нечто, связанное с венерическими заболеваниями… Что-то можно уже такое сказать, но чего-то сказать еще нельзя.
Г. Брускин. Рефлексия…
С. Волков. Я все время это ощущаю. Вот интервью Солженицына о евреях в «Московских новостях». И он, и редактор «Московских новостей» — как я понимаю, еврей, — который ему задает вопросы, они оба играют, как говорят американцы, в «горячую картошку», перебрасывая друг другу неудобную тему. Вообще, у обоих ощущение, что они говорят о чем-то недозволенном и почти, как я уже сказал, порнографическом. И что все время требуются какие-то эвфемистические обозначения.
Г. Брускин. Ты прав. Забавно, что Солженицын подстраховывается классическим «у меня у самого был друг еврей, хороший парень — Лев Копелев». Я понимаю, что со своей, еврейской, стороны, тоже всегда касаюсь этой темы с определенной оглядкой. Думаю: как это может быть использовано недоброжелателями, например? Как это может быть превратно понято, истолковано? То есть история сама по себе — это еще не всё. Важно, как она будет функционировать в пересказе других людей.
С. Волков. Вот ты сказал, что твои истории в книге можно интерпретировать определенным образом, в том числе и недоброжелательно. В частности, использовать в текущей художественной борьбе. Потому что ведь, в конце концов, нас с тобой политика как таковая совершенно не интересует. Зато меня очень интересуют вопросы художественной, культурной политики. Культурной борьбы.
Г. Брускин. Меня тоже. И здесь возникает довольно сложная тема. В современном актуальном искусстве роль евреев действительно очень значительна. Выдающиеся галеристы во всем мире — в большинстве своем евреи. Среди музейных работников и художественных критиков количество евреев непропорционально велико. Среди коллекционеров удельный вес евреев тоже большой. Но все эти люди поддерживают не евреев в искусстве. На самом деле они развивают и расширяют дискурс современного искусства. Почему это так происходит? Я не могу ответить, на этот вопрос должно ответить специальное исследование: почему евреи являются своего рода катализатором в продвижении актуального искусства. Вернемся к московскому аукциону «Сотби», который имел необыкновенный успех и стал сенсацией. Картины почти всех участников были проданы. Наверное, среди покупателей были коллекционеры-евреи, которые, выходит, таким образом поддержали неофициальное искусство в России. Кстати, самую главную мою картину на этом аукционе, «Фундаментальный лексикон», приобрел пожилой немец. Сразу после аукциона ко мне подошел работник «Сотби» и сказал: «Человек, который только что купил вашу картину „Фундаментальный лексикон“, хочет с вами познакомиться». И повел меня в гостиницу Хаммеровского центра. Мы вошли в комнату. Я увидел пожилого господина и пожилую даму. Господин назвался. Это был немец из Мюнхена. Первая мысль, которая появилась у меня в голове: Бавария — родина фашизма. Что этот человек делал во время войны? Был ли он фашистом? Я испугался, что мою картину купил бывший нацист.
С. Волков. Но, насколько я понимаю, два основных собирателя русского неофициального искусства Петер Людвиг и Нортон Додж не евреи?
Г. Брускин. Не евреи.
С. Волков. И второе замечание. То, о чем мы говорим — роль евреев в современной культуре, — тема болезненная. Вообще в том, что называется модернистской культурой, да? Культурой модерн. То есть культура конца XIX и всего ХХ века. И она болезненна отнюдь не только в России. Она до сих пор чрезвычайно болезненна даже здесь, в Соединенных Штатах, в стране, где, казалось бы, нет вообще уже никаких табу. На самом деле табу предостаточно. И к ним, в частности, относится тема о пропорциональном или непропорциональном участии евреев в культуре. Едва только кто-то затрагивает эту тему, скажем, роль евреев в Голливуде, как тут же на него обрушиваются обвинения в антисемитизме, в том, что еврейские продюсеры пропорционально вовсе не доминируют в Голливуде. Как будто нужно обязательно процентно доминировать, для того чтобы твое присутствие ощущалось как значительное и весомое. Пусть кто-нибудь попробует снять в Голливуде антисемитский фильм! Так что это одна из самых болезненных и табуированных тем.
Г. Брускин. С одной стороны, можно сказать: кто талантливее, тот и участвует в процессе активнее. И результат значительнее. С другой стороны, в какой-то период евреи в той или другой области становятся вдруг непропорционально активны. В бизнесе, или в кино, или в изобразительном искусстве. Это касается и других народов. Например, в Нью-Йорке большую часть прачечных содержат корейцы…
С. Волков. Большинство таксистов — пакистанцы.
Г. Брускин. Журнальными ларьками владеют индусы. А многие галереи содержат евреи. Почему-то евреи не продают журналы и не стирают белье. Конечно, помимо национального, имеют значение и другие факторы. Наверное, большинство этих корейцев и индусов — новые эмигранты. Но и среди евреев полно эмигрантов. Тем не менее они не открывают прачечные и журнальные ларьки.
С. Волков. А вот пример, который показывает, что не бывает профессий, оккупированных раз и навсегда той или иной нацией. За последние двадцать пять лет, что я живу в Нью-Йорке, происходит ощутимый отток евреев из сферы музыкального исполнительства. Казалось, что еврей и скрипка — это абсолютные синонимы. Но прямо на моих глазах евреев в симфонических оркестрах становится все меньше и меньше, а азиатов — все больше и больше. И я не удивлюсь, если когда-нибудь осуществится то, к чему в Советском Союзе власти только стремились: оркестр без евреев. И один раз даже учинили такой эксперимент.
Г. Брускин. Где это было?
С. Волков. В Москве, в начале 70-х годов. Мы с тобой сейчас беседуем в начале нового века. Подбиваются итоги прошлого, ХХ века. И мы с тобой знаем, особенно поселившись на Западе, что в Советском Союзе все, что ни воздвигалось, было «тысячелетним рейхом». Все воздвигалось с расчетом на то, что та иерархия, которая официально выстроена государством, вечна. И для меня в этом смысле было шоком наткнуться на некоторые рассуждения Эйзенштейна, записанные в виде мемуарных набросков. Для него самой значительной фигурой после отца был его учитель — Мейерхольд. То есть можно сказать, что в травматическом опыте жизни Эйзенштейна, к которому он возвращался снова и снова, его отношения с Мейерхольдом были чрезвычайно важны. В записи — а она относится ко времени, когда Мейерхольд уже был репрессирован, это что-то начало 40-х годов, — он говорит, что Мейерхольд — гений. И именует Учителем с большой буквы, не иначе. Что в то время было опасно, записи ведь могли найти. Но Эйзенштейн был уверен (и это меня потрясло), что тот факт, что Мейерхольд репрессирован, означает его исчезновение навеки со страниц истории русской культуры. Навеки. Он так и пишет. То есть ему казалось, что ситуация, система никогда не изменится, что раз человек уничтожен и выброшен официальной властью из дискурса, это всё, конец.
Г. Брускин. Интересно, что и в наше время мы полагали, что коммунизм в России будет на века. Советская армия сильна. КГБ — повсюду. Мы не думали, что это кончится в течение нашей жизни. Но при этом мы верили, что Мейерхольд будет оценен когда-нибудь и где-нибудь как гений.
С. Волков. Это потому, что мы — уже другое поколение… Но все-таки у нас оставалось ощущение (во всяком случае у меня, не знаю, как у тебя), что мы не управляем этой культурной иерархией, что она так или иначе спускается сверху. Ко мне понимание того, что культурную иерархию создают живые люди своими руками — иногда чистыми, а иногда их стоило бы помыть, — пришло сравнительно недавно. И уж, во всяком случае, после многих лет проживания на Западе, когда я увидел реально, как это делается. Я сейчас скептически отношусь к идее, что вообще какую бы то ни было культурную иерархию можно построить, даже с помощью самых успешных стратегий, сроком более, чем на десять, максимум — пятнадцать лет. Мой опыт западной жизни научил меня, что даже самое успешное мифотворчество в области культуры подвергается атаке и размыванию вот в эти сроки. И обязательно воздвигается контрмиф, какая-то альтернативная теория и альтернативная история, которые могут даже стать и более авторитетными и, в свою очередь, подвергнуться атаке спустя то же самое время. То есть максимально долговечный срок самой успешно выстроенной культурной иерархии — это десять-пятнадцать лет. А люди, как я сейчас вижу, которые жить торопятся и чувствовать спешат, норовят, пока цемент не застыл, слепить культурную иерархию ХХ века выгодным для себя образом. У них, мне представляется, ощущение, что они лепят эту иерархию навечно. И именно сейчас лихорадочным образом, как ни в какой другой сфере культуры в России, этот процесс идет в изобразительном искусстве. Может быть, потому, что, скажем, в сравнении с литературой, изобразительное искусство оказалось неким товаром, имеющим хождение на западном культурном рынке. Поэтому культурная иерархия быстрее и в большей степени отражается на непосредственной денежной стоимости товара. Но выстраивание культурных иерархий происходит сейчас и в музыке, и в литературе: время — начало нового века — конец прошлого — подвигает на это. Мое любимое время в культуре, в частности в русской культуре, — это начало ХХ века. Я много по этому вопросу читаю и должен тебе сказать, что сходство с нынешней ситуацией невероятное. Просто фантастическое. Вплоть до того, что сто лет назад можно было прочесть рассуждения о смерти русских толстых журналов как устаревших, и так далее. То есть совсем уже смешные аналогии… Именно потому, что сейчас в России мы имеем такой квазикапиталистический уклад, резко усилилось сходство с процессами, которые проходили в стране сто лет назад. Тогда, скажем, Бенуа в своей «Истории русской живописи» пытался выстроить вот эту культурную иерархию выгодным для себя самого, для своих друзей, для «Мира искусства» образом. (Кстати, это отдельная чрезвычайно любопытная тема — как была встречена его книга. Парадокс, который мне сейчас было бы трудно оценить, если бы это произошло со мной, заключается в том, что ближайший друг и соратник Бенуа Сергей Дягилев публично выступил в печати с критикой его книги и тех ее идей, которые он сам полностью разделял. Это была тактическая игра, Дягилеву в тот момент было выгодно поступить именно так. И Бенуа понял и не обиделся. Мне это сегодня представляется невозможным. Для меня подобный шаг означал бы конец дружбе.)
Г. Брускин. Безусловно, люди, которые пишут книги, в частности художники (как и все прочие люди), себя любят. И потому заботятся о выстраивании выгодного для себя нарратива.
С. Волков. Выбор тобой иронического тона для твоей книжки представляется мне чрезвычайно успешным. Взяв иронический тон, ты как бы дистанцируешься от борьбы, которая идет в культуре, поскольку не навязываешь свою интерпретацию событий как единственно возможную. Но одновременно ты и затрудняешь использование своего текста в качестве, условно говоря, первоисточника: всегда затруднительнее цитировать ироническую историю, нежели изложенную прямолинейным образом.
Г. Брускин. Я, в принципе, не хочу быть оценщиком той художественной ситуации, к которой сам принадлежал. Я не ставил задачу написать документ для исследователей, навязать свою версию истории искусства.
Нью-Йорк