Фронт как вопрос совести
- №9, сентябрь
- Григорий Померанц
Военная сводка
Когда Василия Гроссмана спросили, в чем замысел «Жизни и судьбы», он взял с полки четыре тома «Войны и мира» и сказал: «Вот это». Вышла, однако, совершенно другая книга. Батальные сцены в ней не уступают роману Толстого, но мира просто нет, война заполнила все пространство русской жизни, исчез тот могучий океанский мир, в котором тонет война — даже такая, как Отечественная 1812 года. Исчез мир, в котором каждый из героев — если он уцелел в битвах — находит свое место и в который человек пускает свой корень, как дерево в землю. В 1942 году разница между передним краем, позициями дальнобойной артиллерии, медсанбатом, полевыми и эвакуационными госпиталями, военными заводами была, но война шла всюду. Граница между фронтом и тылом пролегала не столько в географическом пространстве, сколько в пространстве совести. Для полевой походной жены начальника СМЕРШа уютный тыл был в хорошо окопанном грузовике, где она делила часы отдыха со своим ППМ. А для шестнадцатилетнего поэта Зины Миркиной фронт был на совхозном поле в Сибири, где при пятидесятиградусной жаре она (порвав справку невропатолога, дававшую ей полное освобождение) немыслимую норму прополки-выдирки метрового сорняка научилась перевыполнять: все для фронта, все для победы! Некоторое время назад о чем-то подобном написала мне из Хайфы Люба Лурье: «В силу малого израильского пространства ощущаешь происходящее в нем, как происходящее в твоем доме. Ну а если кто близкий на фронте, то и говорить нечего. Понятие „фронт“ здесь тоже особенное. Оно имеет кроме буквального еще и психологический оттенок. Если ты чувствуешь ответственность за события, то фронт у тебя в доме, если нет, то и фронта вроде бы нет… Обычно эти люди (порядочные — в обывательском смысле) ведут себя так, будто ничего не происходит, и терпеливо ожидают, пока „они там разберутся“. Меня всегда занимает вопрос, куда они прячут совесть и во что ее обряжают…»
События 11 сентября 2001 года расширили фронтовую полосу на всю землю; но люди опять разделились: для одних просто упали два дома (правда, очень высокие), для других начала рушиться цивилизация. Ясно, что рухнули символы, но чего именно? Остановлюсь только на одном.
В середине XX века круто изменился характер террора. Две с половиной тысячи лет он сохранял свои основные черты. В борьбе за свободу считалось прекрасным убить тирана. Но только тирана(1).
Каляев положил бомбу обратно в сумку, когда рядом с великим князем Анатолием Александровичем увидел его жену и двух племянников. Террористы не целили в обывателей. Обыватель мог спать спокойно.
Со временем все переменилось. Видимо, повлиял пример тотального государственного террора. Тоталитарное государство перестало судить (хотя бы военным судом) и казнить за преступления, оно просто стало уничтожать целые категории людей. Василий Гроссман называл это переносом научного статистического метода в карательную практику. Люди уничтожались, как комары при посыпке ДДТ, когда никто не ждет, пока они укусят. Все это было усвоено возмущенными маргиналами. Для некоторых ирландцев комары — это любые англичане. А для тех, кто осудил в целом цивилизацию отчуждения и заброшенности, — это первые попавшиеся мещане, довольные своей судьбой. Я не помню, кто начал примерно в 1968 году: Кон-Бендит в Германии, «Красные бригады» в Италии или «Красная армия» в Японии. И как это сочетается по времени с движенями мау-мау в Кении, ирландских католиков в Белфасте, басков в Испании и, наконец, палестинцев Израиля. Эпидемия мгновенно распространилась по целым регионам. Национальный террор палестинцев сразу был связан с глобальным. При этом ассистентами в угоне самолетов стали европейские маргиналы.
Глобальные и национальные движения следовали одной морали (или антиморали): все обыватели виноваты, нет невинных. «Пусть земле под ножами попомнится, кого хотела опошлить», — писал Маяковский. А еще раньше об этом вопил подпольный человек, увиденный Достоевским. Долгое время это считалось вывертом, психопатологией, предметом забот скорее психиатров, чем полицейских. В массовых движениях использовались взбунтовавшиеся подпольные люди, которых потом расстреливали.
Положение изменилось, когда на Ближнем Востоке был сварен питательный бульон, где бациллы новой разновидности террора разжились и окрепли. Это были лагеря беженцев, созданные на средства ООН. Такие лагеря — гуманная мера на год-два. Но если любого человека поместить туда на пятьдесят четыре года, то и самый улыбчивый американец превратится в террориста-самоубийцу. Ислам здесь сперва был почти ни при чем. Первая волна палестинских террористов — интеллигенты (или полуинтеллигенты), получившие образование на средства ООН, достаточно секуляризованные, в тесном братстве с маргиналами Европы. И сами они, и то, что они делали, никак не похоже на погромы 1929-1936 годов, когда арабские крестьяне нападали на изолированные мошавы и в случае успеха всех мужчин убивали, а женщин и девочек уводили с собой. Нехитро начать погром, но прекратить его может только взвод солдат.
С террором сложнее. Для террора нужна образованность. И должна сложиться такая ситуация, когда регулярные армии оказываются бессильными. Такой момент наступил, к примеру, после Шестидневной войны. Террор — естественная реакция стороны, проигравшей на поле боя или не способной к полевой войне, но не смирившейся. Так в свое время Орсини попытался убить Наполеона III, защищавшего от патриотов Италии Папскую область. Так израильтяне убили комиссара ООН графа Фольке-Бернадота, предложившего невыгодный план раздела Палестины. Арабы ответили террором только двадцать лет спустя. Но с 1948 по 1968 год что-то изменилось. Началась другая эпоха террора против статистических категорий географических сообществ — классовых, этнических, культурных. И на Ближнем Востоке уже никто не покушался, в духе карбонариев, на Моше Даяна. Убивали спортсменов, пассажиров авиарейсов, девочек-школьниц. Убивали по-гитлеровски.
Нужно было сделать некоторое интеллектуальное усилие, чтобы назвать убийство школьниц джихадом. Мохаммед не это имел в виду. И шейхи ислама лет двадцать смотрели на биду (нежелательную новость, ересь) с недоверием. Понадобилось время, чтобы новость обжилась, стала привычной, вошла в плоть ислама. «Лучше убивать солдат, — говорил престарелый шейх с экрана телевизора, — но можно и так…» Террор «маргинальной», «беспочвенной» интеллигенции обрел наконец почву, укоренился, стал делом веры.
Достоевский где-то в «Дневнике» обмолвился, что папа когда-нибудь сойдет со своего престола и станет революционером. В католицизме эта вероятность осуществилась бледной тенью Сандино в одной из банановых республик. Зато на Ближнем Востоке мы получили то, что мерещилось Достоевскому, — соединение веры с глобальным террором. 11 сентября это чудовище вышло на мировую арену. Проще всего считать, что ничего не случилось, и отгородиться от самой горячей точки, как Чемберлен и Деладье от Чехословакии, и заключить какое-то новое Мюнхенское соглашение. Вялая постхристианская цивилизация вполне способна повторить старую подлость. Однако Черчилль был прав, когда сказал: «Вы могли выбирать между войной и бесчестьем. Вы выбрали бесчестье и получите войну». Я не думаю, что все страны ислама, соединившись, способны победить хотя бы одну Америку. Сколько бы ни было мусульманских утроб, они не рождают высокоточные ракеты. Но террор — другое дело. Террор может расшатать нервы и подготовить капитуляцию перед новой силой, растущей на Дальнем Востоке.
Такова проблема. У нее три решения: отступать шаг за шагом, сдавать позицию за позицией в обмен на пустые обещания. Это первый тупиковый вариант. Второй — вести войну. Но каждая бомба будет создавать новых мстителей. Третий выход из абсурда — устранение питомников ненависти.
Главный из них — лагеря беженцев. Беженцы должны получить право гражданства в любой арабской стране по своему выбору и скорее всего там, где уже давно работают их родные, но не имеют никаких прав. Если лагеря будут свернуты, то мальчики, играющие сегодня в террористов-самоубийц, займутся другими играми. Постепенно им захочется жить, а не взрываться.
Еще один питомник ненависти — положение в Иерусалиме. Еще в 1948 году было предложено превратить этот город в мировой центр, не зависимый от национальных правительств. В 1967 году это предложение повторил папа Павел VI. Израиль отверг его как практически невыполнимое. Сегодня оно еще более невыполнимо. И тем не менее, я не вижу другого мирного выхода. Путь к нему может быть очень длинным, в десятки лет, да и то — если эти годы будут наполнены плодотворными общими усилиями; в том числе глобальными (смягчение конфликтности, втягивание израильтян и арабов в совместные проекты, направленные на решение задач, важных для всех). Если же мировая совесть остается глуха и никаких общих усилий предпринято не будет, если обида, ненависть и воля к мести повсюду станут только нарастать, вероятность катастрофы очень велика.
Впрочем, одним из толчков к мирному решению остается сама вероятность общей катастрофы, а не победа той или иной стороны в ближневосточном споре. Сейчас обе стороны живут иллюзиями. Есть иллюзии арабов, что когда-нибудь войну они непременно выиграют (пусть пятьдесят первую, сто первую), и тогда евреев вышвырнут, как в свое время крестоносцев. Эту иллюзию блокирует израильская сторона: на худой конец в запасе есть атомная бомба. Каждый расчет по отдельности верен, но в совокупности, накладываясь один на другой, они абсурдны: есть риск, что атомную бомбу не успеют пустить в ход, и есть риск, что успеют, и тогда атомные грибы поднимутся над Багдадом, Дамаском, а быть может, над Меккой и Мединой. Если постоянно вдумываться в этот двойной риск и потому увидеть его, логика ястребов потеряет силу и выйдет из строя ближневосточный детонатор глобальной беды.
Одновременно был бы дан пример аналогичного решения других спорных вопросов. (Разумеется, порядок решения может быть и обратным: с чего начать — не самое важное.) Я вспоминаю беседу с молодым фундаменталистом из Газы, согласившимся приехать в Ко (Caux) на конференцию Общества морального перевооружения (сейчас у Общества другое название — Инициатива перемен). Ему был задан вопрос: выступил бы он против насилия, если бы западные СМИ перестали провоцировать мусульманское чувство, связанное с мусульманским пониманием того, что такое кощунство? Молодой человек без колебания ответил: «Да!» Этот разговор нетрудно прокомментировать: каждая страна вправе сохранять привычный ей уровень интеллектуальной и сексуальной вольности внутри своих границ, но спутниковое телевидение должно считаться с тем, что в будущее плывет эскадра из четырех великих кораблей, четырех мировых культурных миров: Запад, Исламский Восток, Индия (с примыкающими к ней странами) и Дальний Восток. Технический перевес Запада не дает ему морального права хозяйничать в чужом доме, в чужом духовном пространстве. Скорость освобождения от разного рода табу в мировом эфире не может превышать скорости этого процесса на других, наиболее консервативных в этом отношении кораблях, где резкий отказ от табу и воспринимается как кощунство.
Когда в Абадане был сожжен кинотеатр со всеми зрителями американского фильма, это не было экономическим провалом, это не было политическим провалом шахского режима и его американских советников. Провалилась идея, что американская цивилизация — это вся цивилизация (the civilization) и ей противостоит только варварство. Противостоят ей, несмотря на общие корни, и все великие культуры Европы. Америка всего лишь одна из многих культур, один голос в общем хоре, а не хор в целом. И противостоят ей другие сверхнациональные общности, другие древние пространства общей информации, с единым Святым Писанием, с единым языком Святого Писания и единым шрифтом, связанным с эстетикой пластических искусств. Для простоты перечисляю только шрифты: латинский, арабский, деванагари, иероглифы. Это не просто знаки. Это зримые знаки незримых, но реальных духовных миров, которые не могут быть грубо унифицированы диктатурой CNN. Использовать спутниковые системы информации необходимо таким образом, каким разные партии используют перед выборами национальное телевидение. Необходима организация диалога, учитывающего медленный рост взаимного понимания. Только в таком диалоге постепенно станут невозможными, с одной стороны, духовные вторжения, подобные переливанию крови иной группы, а с другой — скандалы, подобные смертному приговору Рушди за книгу, которую духовные власти вправе запретить читать своим адептам.
Отказ от уверенности одного культурного мира в своей несравненной правоте — едва ли не важнейший шаг к переходу с передовой в тыл и от тыла — к миру.
1 Я выношу за скобки случаи, когда потомство не соглашалось с Равальяком. Но, во всяком случае, террорист не палил в кого попало.