Владивосток-2003: восток есть восток
- №11, ноябрь
- Сергей Анашкин
![]() |
Российские фестивали традиционно ориентированы на Запад. Кто-то прорубает окно в Европу, кто-то латает былую дружбу стран Балтии и СНГ. До фильмов из дальней Азии им, в сущности, дела нет. Владивостокский Pacific Meridian — кинофестиваль стран Азиатско-Тихоокеанского региона — заполнил наконец пустовавшую нишу. Сектор охвата, впрочем, шире сопредельных с отечеством дальневосточных государств. Помимо лент из двух Корей, трех территорий Китая (КНР, Гонконг, Тайвань) и Японии в программе феста были представлены фильмы из Австралии, Мексики и США. А также — почему бы и нет — из Индии и Ирана. Программа первого по счету фестиваля Pacific Meridian не была ни сногсшибательной, ни идеальной. Как всякая проба, как всякий задел, она и не претендовала на звание эталонной. Злопыхатель заметит, что бoльшая часть картин — не первой свежести и не высшего сорта. И будет по-своему прав. Но не на все сто. Pacific Meridian предоставил зрителям и спецам редкостный шанс погрузиться в контекст азиатского киномейнстрима. Если некие имена, тенденции (и стоящие за ними значимые культурные пласты) игнорируются отборщиками фестивалей класса «А», это не означает, что данных явлений не существует вовсе 1.
![]() |
«Земля, пропитанная любовью», режиссер Ли Кван Ам |
Мультикультурность — вот ключевое слово для описания многих лент Владивостокского фестиваля. Сращение традиций принимает порой диковинные, химероподобные формы. Вот, к примеру, фильм из КНДР — «Земля, пропитанная любовью» (Affection — Permeated Land, 1999, режиссер Ли Кван Ам). Северокорейские ленты на первый взгляд представляются лишь грубоватой имитацией эталонов сталинского кино. Но их вопиющий соцреализм питают иные ментальные корни. Фабула этого фильма в общих чертах сгодилась бы и для советской картины. Увечную репатриантку встречают на родине тепло и сочувствие прежде незнакомых ей людей. Согретая заботой бескорыстных соотечественников, калека встает с инвалидного кресла (таков долгожданный финал). Имеются, однако, и ощутимые несходства. От сталинских прототипов корейскую ленту отличает явная гипертрофия условностей, иной рецепт воссоздания экранной квазиреальности. За моральную норму выдается алогичный подвиг самоотвержения. Восславляется благонравный эксцесс. Все попечение о хромоножке взваливает на себя девушка-доброволец. Ради блага новой подруги она готова оставить успешную карьеру, пожертвовать личным счастьем. Показателен эпизод проводов девушек, покидающих вдвоем лечебное учреждение: массовка (хор!) безымянных больных внезапно заполняет балконы клиники.
В синхронном порыве статисты машут вслед героиням. Внятность назидания в этой системе координат важней приземляющего правдоподобия. Специфичны и принципы актерской игры. Способы выявления эмоций — положение рук, наклон головы, направление взгляда — строго кодифицированы. Словесную составляющую сцены дублирует четкий мимический акцент. В изолированном от «глобальных» влияний кинематографе КНДР, мутируя, выживают традиционный актерский словарь и фабульные принципы старого восточного театра. Другой особенностью лент северокорейского соцреализма является негласное, но неотступное присутствие вождя. Он в каждой реплике, в каждом кадре.
Не просто образок, эмалевый лик на лацкане пиджака и жакета — высший авторитет, гарант сбережения моральных норм, стройности и соразмерности северокорейского мироустройства. В пирамидальной конструкции (массы/подножие — вождь/вершина) непрестанно осуществляется принцип взаимных эманаций. Совокупность благодеяний подданных питает «паранормальные» потенции лидера, которые, в свою очередь, озаряют и структурируют простонародный обиход 2. Своеволие «правильной» героини — мнимо, так проявляют себя благие императивы (а через них утверждается вышняя воля вождя). Фильмы из КНДР — по-своему уникальный синтез видимостей сталинского искусства с тысячелетним комплексом конфуцианских идей.
Специфический инструктивный заряд ощутим и в южнокорейском мейнстриме. Без опоры на прописи Конфуция не обошлось и здесь. На первом плане не столько мысль об общественном благе, сколько семейные ценности. А также идея гуманности (по-корейски — ин, по-китайски — жэнь). Если учитывать этот культурный бэкграунд, коммерческий успех в Корее слезоточиво-гуманистических лент вроде «Оазиса» уже не вызовет удивления.
![]() |
«Дорога к дому», режиссер Ли Чон Хян |
Абсолютным кассовым чемпионом национального проката стал в 2002 году по-женски сентиментальный и полный неприкрытой дидактики фильм «Дорога к дому» (The way Home, режиссер Ли Чон Хян). Во Владивостоке эта картина получила Гран-при. Горожанке нужно на время сбыть с рук своего малолетнего сына. Она везет его к престарелой родственнице в отдаленную деревушку. Старушка нема и очень бедна, потому избалованный мальчуган поначалу с презрением относится к своей непрезентабельной опекунше. Но добротой и терпением бабушка вразумляет пацаненка. В город возвращается не дитя без корней, а по-корейски «гуманный» ребенок. Справедливости ради следует отметить, что показ деревенской нищеты, демонстрация разлада между традиционалистскими установками селян и привычками горожан-«космополитов» — редкость для южнокорейcкого кино, ориентированного преимущественно на урбанистические сюжеты. Привлекательность фильма для национальной аудитории объясняется, как ни странно, предсказуемостью его финала. Побеждает должное. Стираются поколенческие противоречия, снимается разлад между «деревенским» и «городским». Утверждается почтение к старшим. К наследию предков. К тому, в чем общественное мнение Кореи видит фундамент самосознания нации. («Среди людей мало таких, кто, будучи почтительным к родителям и уважительным к старшим родственникам, был бы склонен выступать против вышестоящих», — учит конфуцианский канон.)
Постановщик фильма «Гада Мэйлинь» (Gada Meilin, КНР, 2002) Фэн Сяонин — однокашник прославленных Чена Кайгэ и Чжана Имоу. Но, в отличие от них, делает фильмы для «внутреннего пользования». Скрещивает батальную экзотику с принципами советских «историко-революционных лент». Место действия — Внутренняя Монголия, время — «начало ХХ века» (вероятно, 1910 — 1920 годы, вскоре после падения империи Цин). Опричник (мэйлинь) местного князька, богатырь Гада поднимает восстание монгольских масс против своего беспринципного сюзерена, коррумпированных правительственных чинуш и коварных агентов Японии, стремящихся, разделяя, властвовать на чужой земле. Герой степей оказывается убежденным глашатаем лозунгов общекитайского патриотизма. «Я — гражданин Китая», — говорит он, с презрением отвергая совет японцев отделиться от ханьской (то есть китайской) державы3. Понятно, идея независимости окраин неприемлема для идеологов КНР. Другой нарочитый анахронизм — регулярные напоминания о «ведущей роли» компартии в жизни великой страны («где-то на дальнем юге собирают отряды борцы за народное счастье»). На всеблагую силу и следует уповать монгольскому богатырю и степнякам-повстанцам. Но это идейный довесок, манки — авантюрный сюжет и экзотический кавалерийский экшн. Наступает момент, когда режиссер прекращает игру в предметную достоверность, переодев благородных разбойников из традиционных халатов в эффектный дизайнерский прикид (ремешки крест-накрест на голом торсе, кожаные ковбойские шляпы). Превращает монгольскую степь в подобие Дикого Запада, в разудалый Nowhereland. «Гада Мэйлинь» — аналог позднесоветских киногибридов — «революционных истернов» и криминальных драм из жизни большевиков-подпольщиков — свидетельство постепенной эрозии, видимой деградации соцреалистических эталонов. Сберегая (формально) директивные подпорки, ленты подобного типа стремятся подладиться к изменчивым вкусам масс. Риторика революционного романтизма становится едва ли не фикцией. Внешним декором. «Пропуском» для внедрения заемных жанровых схем. Освоив цифровую технику, режиссеры из КНР и Гонконга приохотились к формалистским играм. Сверхдостоверность репортажной картинки оказывается в подобных фильмах противовесом откровенной условности сюжетных конструкций. Случается, цифровая видеокамера сама становится субъектом повествования, этаким своевольным следопытом-соглядатаем. И все же баланс между визуальным «правдоподобием» и концептуальностью фабульных теорем чаще всего неустойчив. Торжествуют умозрение, концепт (политические аллюзии, диссидентские подтексты). Фильмы этого стиля, сформировавшегося в КНР в условиях «контролируемой свободы», привлекают пристрастное внимание западных критиков и отборщиков европейских фестивалей.
«Общественный туалет» (Public Toilet, Гонконг — Южная Корея — Япония, 2002) — первая маньеристская лента гонконгского постановщика Фрута Чана, сделавшего себе имя неореалистическими картинами. Довольно путаное (автору не всегда удается точно соотнести несколько самостоятельных сюжетных линий) и провокативное по духу кино. Главная провокация, однако, не в выборе локуса. В дальневосточных культурах разговоры об опорожнении-дефекации не считаются табуированными (во всяком случае, в корейском этикете). Телесные выделения — продукты жизнедеятельности — удобная метафора человеческих универсалий, житейского цикла, круговорота бытия. Действие картины стартует в Пекине, а вскоре переносится в Пусан, Нью-Йорк, Гонконг, на берега Ганга. Главные персонажи — китайцы, корейцы, индусы из Гонконга — одинаково молоды. Каждый одержим поисками волшебного снадобья, которое сможет спасти жизнь неизлечимо больному родственнику или другу. Искатели чудесных лекарств свободно перемещаются по миру, из страны в страну. Режиссер демонстрирует абсолютную проницаемость границ, полное отсутствие культурных барьеров. Юные уроженцы разных азиатских государств представлены неким глобальным братством, неформальной общностью — вне конфликта интересов, религиозных убеждений, поведенческих норм. Утверждение этой утопии и есть главная провокация картины. Вызов традиционалистам, ретроградам, ревнителям этнической чистоты (каковых немало в означенном регионе). И не в последнюю очередь, пекинским цензорам (с ними у Фрута Чана давние счеты).
Иранский фильм «Под лунным светом» (Under the Moonlight, 2001, режиссер Сейед Реза Мир-Карими) интересен в первую очередь тем, что пытается представить исламское понимание сострадательности и гуманизма. Примирить критику социальных язв современного Тегерана с апологией религиозного подвижничества (и тем самым оправдать право на верховенство в стране «просвещенных» священнослужителей). Герой картины — провинциал, завершающий обучение в одном из религиозных училищ столицы, томимый духовной жаждой юноша-идеалист. (Заметим, однако, что в фильме показаны и другие типы «бурсаков»: фанатичный буквалист, шалопай, приспособленец.) Незадолго до принятия духовного сана молодой человек пережил серьезный внутренний кризис. Столкнувшись внезапно с миром изгоев — проституток, воришек, бомжей, — он отдается сомнениям. Не в принципах веры — в себе самом, в своей способности соответствовать пастырскому идеалу. Выход из тупика — принятие идеи «действенного добра». Служитель Аллаха обязан не просто нести в народ божье слово. Задача его — помогать несчастным благими поступками, дельным советом. Не отгораживаться от грешного мира — в меру сил способствовать устранению его несовершенств. Любопытно, что слабейшими в картине оказываются сцены с «сирыми-убогими», «униженными и оскорбленными». Все эти обитатели «дна» выглядят ряжеными. Даже если (по иранской кинотрадиции) исполнители — люди с улицы, то отнюдь не обитатели городских трущоб. Вместо репортажной достоверности тут почти сценическая условность. Нет в фильме и характерного для диссидентских лент открытого финала. Возможно, подобная подмена не режиссерская прихоть, не рецидив самоцензуры, а маркировка границ реализма в «городском» иранском кино, предназначенном преимущественно для внутреннего проката. Проблема обозначена: бедолаги в исламском Иране есть. Но погружаться в варварский быт столичных изгоев, доискиваться до первопричин несчастий этих людей постановщик считает излишним. Исходная компромиссность авторского подхода соответствует, вероятно, идейному курсу персидских киночиновников и власть предержащих мулл.
![]() |
«Колыбельная», режиссер Вон Шин Юн |
Каждая из фестивальных лент была по-своему примечательна и любопытна. Но подлинным арт-прорывом — без снисходительных скидок и оговорок — можно назвать лишь аскетичную южнокорейскую десятиминутку «Колыбельная» (A Cradle Song, 2002, режиссер Вон Шин Юн), получившую главный приз в конкурсе короткометражек. Фильм поражает точным сращением, взаимной обусловленностью визуального приема и фабульных ходов. Автор использует немудреный трюк — постепенное удаление камеры от объекта съемки, длит на протяжении всей картины единый и непрерывный план-кадр, поэтапно расширяя границы видимого. Начав с портрета, с человеческих глаз, камера-наблюдатель движется к «объективному» общему плану. Каждый новый метр освоенного пространства привносит в поле зрения все больше значимых частностей, корректирует восприятие и трактовку событий. Вначале только лицо мужчины.
Но вот уже женская головка (у его плеча). Любовники? Преступник и заложница, жестокий злодей и жертва? В какой-то момент понимаешь: это близкие люди. Уже заметна кровь на рубашке парня и красная лужица у его ног. Уже различим спецназовец, подкравшийся сзади. Полицейское оцепление. Стайка репортеров среди зевак. Свежий труп в глубине проулка. Обрывки фраз из репортажей телевизионщиков: «Преступник сбежал из кутузки… взял в заложницы собственную сестру». Акт отчаяния? Странный способ самоубийства… Удачно найденный технический прием в картине корейского автора не просто питает движение фабулы — продуцирует метафорические подтексты. Истертая максима «лицом к лицу лица не увидать» обретает вдруг обескураживающую наглядность.
Жаль, что организаторам фестиваля Pacific Meridian не удалось в этом году заполучить фильмы из Индонезии, Новой Зеландии, Таиланда, Филиппин, разбавить респектабельный мейнстрим диковинами радикального азнатского артхауса (кто-кто, а постановщики из Японии, Гонконга, Кореи умеют создавать провокативные, парадоксальные, но очень энергетичные стилевые и жанровые киногибриды). Мозаика культур Азиатско-Тихоокеанского региона оказалась бы еще ярче, еще полней. Ясно, что Канн и Венецию нагнать не дано никому. Но имеется шанс — предвосхитить их вердикт, опередить европейскую моду (хотя бы на четверть шага).
1 Вкусовой диктат первостатейных фестивалей — тема для особого разговора. «Львы» и «Пальмы» в истории кино — сомнительные вешки. Грань между репрезентацией национальных школ и откровенной мистификацией (желаемое выдается за должное) чрезвычайно зыбка. Определяющую роль в отборе и поощрении играют тут субъективный фактор (кураторский концепт) или миссионерские амбиции. Не секрет, что из кино Ирана или КНР западные отборщики вычленяют преимущественно «диссидентскую» линию. Пестуют и продвигают ее, порой закрывая глаза на качество и творческие кондиции «идейно выдержанных» лент.
2 «Народ должен был составлять единое целое с царствующей особой. Это целое могло возникнуть лишь в религиозно-ритуальной практике, где, как крупинки металла, люди должны были непрерывно стремиться к своему магниту — религиозно-ритуальному главе, для того чтобы разделить с ним радость получения благодати» (Мартынов А. Конфуцианство. Лунь Юй. СПб.,2001).
3 Постановщики из КНР и КНДР (стран, некогда оккупированных Японией) продолжают следовать агитпроповской традиции плоскостного, карикатурного изображения «заклятых недругов». Если в китайской картине неприязнь к японцам проецируется в неближнее прошлое, то в северокорейской ленте «Земля, пропитанная любовью» она заполняет собой настоящее, сегодняшний день. Несчастную хромоножку (на беду свою росшую в Японии) односельчане покалечили лишь за то, что девочка осмелилась выйти на улицу в национальном корейском костюме. Японцы представлены в фильме агрессивными ксенофобами, лишенными всякого представления о гуманности, сострадании и благородстве.