О геометрии шестидесятых (60-е и шестидесятники: взгляд сквозь время)
- №5, май
- Аркадий Драгомощенко
Нижеследующие замечания обязаны вопросам о 60-х, точнее, одному из них о «сегодняшнем ощущении исчерпанности шестидесятнечества и идейного кризиса романтизма в мировоззрении, культуре, повседневности, политике, морали».
Времена невнятны — не понять, какой башмак придется впору к ночи, какая книга не выпадет из рук по полудню, какие слова не окажутся лишенными смысла с утра. Количество «опубликованного», «спетого», «сыгранного» и «снятого» не поддается рассудку, и тем не менее мысль не отпускает ощущение, что различия постепенно оставляют материю речи.
Перед каждой так или иначе артикулированной культурно-исторической эпохой всегда возникают насущная задача самоидентификации или поиски координат, в которых возможно явственно увидеть переход именно к этому, а не к другому означенному времени.
Такой точкой перехода обычно устанавливается некое событие. Впоследствии принимаемое или же оспариваемое как ключевое. И в котором, как в фокусе, надо полагать, собираются наиболее отчетливые признаки норм морали, социально-политических практик, способов мышления, лингвистического поведения и модусов репрезентации (последнее возможно отнести к искусству). В действительности установление «точных границ» — занятие не столько странное, сколько наивное и бесперспективное.
В своей книге «Метод» Мишель Серр, как затем и в работе Genesis, утверждает, что «развитие истории на деле напоминает то, что описывает теория хаоса. И если это понять, нетрудно будет принять тот факт, что время не всегда обнаруживает себя в траектории линии и таким образом состоящие в близости факты культуры могут быть разнесены по „такой линии“ на далекие расстояния».
По какой шкале отсчитывать начало или, паче того, завершение 60-х? На какой траектории времени располагать точки определения? И опять-таки — где отсчитывать? В Европе? Северной Америке? В Советском Союзе?
С Европой более или менее понятно, историки склоняются к дате краткосрочной «студенческой революции», маю 68-го года. Ко всему прочему, в августе того же года происходит вторжение советских войск в Чехословакию, вызвавшее известную реакцию политической оппозиции.
Если говорить об Америке, то, бесспорно, первое, что приходит на память, — это антивоенное движение, вызванное войной во Вьетнаме (известный многотысячный поход на Вашингтон состоялся в 1967 году). Причем радикальное студенческое движение (Students for Democratic Society 1960-1968), изводившее идеологию из марксизма и атеизма, подобно европейскому, очевидно, уступало по привлекательности другим течениям контркультуры, для которых, в общем, были актуальны не столько социальные цели, борьба за гражданские права, сколько поиски «внутреннего пространства», включения в то, что у хиппи стало едва ли не лозунгом, — «космическое сознание».
Тысячи молодых людей оставляли дома, родителей, университеты, чтобы найти альтернативные подходы к жизни, обрести life style, что относилось не столько, собственно, к манерам, жаргону, телесному языку, культурным предпочтениям, сколько к изменению самой модели мира, ее центров и полей тяготения. Такое изменение предлагали индуизм и буддизм, со своей концепций иллюзорности действительности и личностного освобождения из «пут Майи» в результате просветления. Излишне говорить, что такие иной раз совершенно несхожие практики требовали усилий, обучения, а также разрыва множественных привязанностей: Turn On, Turn In, Drop Out (Тимоти Лири).
Интересно заметить, что примерно в это же время французская молодежь с восторгом следует за своими учителями Лаканом, Леви-Стросом, Фуко, Бартом, переоткрывает Батая, Мосса и других. Дело заключалось даже не в том, что произвольность отношений референта и означающего1 изменяла само представление о языке как об изначально совершенной субстанции, дарованной пользователю свыше или же произведенной в бездонных и необозримых недрах истории, а в том, что этим затрагивалось наиболее сокровенное или изначальное языка — сама структура знака (или настоящего + presence, присутствия). Знака как политической, иерархической машины, обслуживающей идеологию с такими ее базисными понятиями, как пространство и время.
И если говорить о романтизме, именно он и устранялся в преодолении даже не столько «отношений означающего и означаемого», сколько в преодолении концепции «центрированного» субъекта. Уместно добавить, что и в Америке, и во Франции совершенно различными путями идут к понятию Другого.
Однако возможно спросить, каким образом белая протестантская Америка внезапно оборачивается к пресловутым «путям на Восток»? Что служит мотивацией предпочтения фаустовской парадигме познания (отцовского языка контроля и жесткой референции) — мягкой модели бесконечного взаимоперехода, в основном определяющей иные способы знания?
Но даже в Советском Союзе в ту пору (если оставить в стороне движение диссидентства и вынужденное довольствование — в меру доступности — эстетикой прошлого, Серебряного века, к примеру) главную роль играли поэзия и литература.
Только потом, несколько позднее, когда практика blowing your mind (tripping, наркотики) заняла превалирующую позицию в процедурах подключения к «космическому сознанию», место литературы заняли музыка, кино, иные виды визуального представления.
Но духовное пробуждение, поиск утраченной свободы начинаются в Америке 60-х, с одной стороны, возвращением Эмерсона, а в еще большей степени книги Генри Дейвида Торо «Уолден, или Жизнь в лесу» (1854), ставшей священной книгой хиппи, а с другой — немецкой философии. В контексте перечисленных интересов и влечений простой тезис Канта, очевидно, приобретает значимость: «Государственный строй, основанный на наибольшей человеческой свободе, согласно законам, благодаря которым свобода каждого совместима со свободой всех остальных, — есть […] необходимая идея, которую следует брать за основу при составлении не только конституции государства, но и всякого отдельного закона».
А «Сиддхартха» и «Степной волк» (1927) Германа Гессе, надо признаться, пришли к массовому читателю в Советском Союзе уже после публикации «Над пропастью во ржи» (изданной в США в 1951-м), тогда как к середине 50-х эти книги стали неотъемлемой частью интереса западной молодежи.
Вместе с тем никогда книги просто так, сами по себе не открываются в тиши библиотек, их открывают те, у кого хватает голоса быть услышанными. Поэтому у меня есть основания считать, что 60-е в Америке начались 13 октября 1955 года в 6-й галерее чтением пяти поэтов: Аллена Гинзберга, Майкла Мак-Клура, Гари Снайдера, Филипа Уолена и Филипа Ламантиа. Чтение вел патриарх Кеннет Рексрот. Оно, кстати, описано в книге Джека Керуака «Бродяги Дхармы». Деталь: в те дни Гари Снайдер уже стоял на пороге своего десятилетнего отсутствия — в Японии он станет дзэнским монахом. И вполне вероятно, что на решение повлияла встреча с Дайсецу Судзуки, когда тот впервые прочел в Сан- Франциско свои первые лекции по буддизму Махаяны в 1950-м. Норман Фишер, поэт и в 85-м настоятель дзэнского монастыря в Грин-Галч не смог ответить на мой вопрос, так ли это. И, наверное, это не столь важно, поскольку тогда все имело значение — направление ветра, вино, чужие воспоминания и уверенность в том, что ничто никогда не кончается.
Итак, в 55-м году состоялся знаменитый поэтический вечер в 6-й галерее Сан-Франциско… И в 55-м году Иегуди Менухин вместе с Али Акбар Ханом записывают диск. Несколькими годами позже в США приезжает брат Акбар Хана Рави Шанкар. Перечислять все события культурной, художественной, интеллектуальной и политической жизни 50-х не имеет смысла.
Во-первых, они известны, а во-вторых, список бы ошеломил своей длиной. Поэтому, завершая эти поспешные замечания и, возможно, так и не ответив ни на один вопрос, я напомню о книге Мануэля Кастелса «Происхождение сетевого общества. Экономика, общество, культура» (изданной, если не ошибаюсь, в 1997 году), в которой он говорит о «пространстве потоков», описывая инкорпорированность новых информационных модусов в способы производства. «Пространство потоков» характеризуется, по мнению Кастелса, «безвременностью времени» (timeless time) и «безместностью пространства» (placeless space). Кастелс пишет: «Пространство потоков расслаивает время в процессе переупорядочивания последовательности событий и делает их одновременными, устанавливая общество в нескончаемой эфемерности». Поскольку «вневременное время» знает только присутствие или отсутствие, оно бинарно, в отличие от конвенционального исторического.
В индуизме есть замечательный образ мерцающего покрывала Индры, которое и есть мир. Покрывало состоит из дхарм, но каждая дхарма существует лишь как отражение другой.
Мы не особо жаловали высказывание Эпиктета: «К свободе один путь — презрение того, что не в нашей власти». Все должно было быть в «нашей» власти. Что означало возвращение — а сегодня это кажется непомерной глупостью — к тому, что было присвоено предшествующими поколениями. Отверженность и одновременно признанность, поиск собственной «отцовственности», «материнственности», хотя совсем, наверное, не о том пело зерно на мельнице.
Тогда мы впервые отвоевали право на смерть и на Бога. Возможно, было еще что-то. Но, даже узнав это, можно было начинать понимать, о чем поет тот или другой или птица. Птица не может петь о кризисе. О кризисе говорят люди в удобной одежде, в хорошем месте, зная, с кем они разделят оставшееся время, премии и что к ним не придет налоговый пристав. О, эти странные почти неразличимые фотографии с берегов Бенгальского залива. Ветер, песчинки на коже, отстраненность, хлопки ткани на теле — каждый думал, как, найдя себя, искать другого. Пасмурность. И так далее. До первых дождей. И окончательной зимы.
1 Тоже своего рода манифестация иллюзорной «привязанности». К этому можно добавить ссылку на беседу Хайдеггера и Судзуки.