Тот самый Некрасов
- №9, сентябрь
- Владимир Рябцев
Документальный очерк
Виктор Некрасов. Киев, 1974 |
Подвалы сознания — это его, Виктора Платоновича, выражение — лабиринт непредсказуемый, загадочный…
Украинское село под Каневом. Ноги мягко утопают в горячей серой пыли, тяжелые дождевые капли ударяют в нее, прыгают и рассыпаются на мелкие шарики, ливень — с черной тучей, молниями и оглушающим громом — и камышовый навес над прилавком деревенского базарчика… Вот и сейчас явственно ощущаю вкус ядреного «бурякового» самогона и Promotional Pens, черного крестьянского хлеба и терпкий запах степных, с розовым перламутровым отливом, громадных помидоров, которые мы с ним ели, разламывая на части и посыпая крупной зеленой солью белые пузырьки на изломе.
Через много лет при нашей случайной и, как это часто бывает, суетной встрече он тоже почему-то вспомнил и об этой грозе, и о помидорах…
Как давно это было. Звучит непривычно — в прошлом, в нашем веке.
А в самом начале нового века, в 2001-м, ему бы исполнилось девяносто. И ведь почти никто не вспомнил, не заметил.
Началось все летом 1964-го…
Третий год учебы на режиссерском по обычаю должен завершиться студенческой практикой. Меня посылают в Киев, на Украинскую студию кинохроники. Фильм, на котором мне предстоит работать, уже имеет название — «Перекаты». Так написано на первом листе режиссерского сценария. Мой наставник — режиссер Нахманович Рафаил Аронович.
«Похвальное желание трудиться — одно из самых патологических проявлений человеческой натуры», — добродушно замечает он в ответ на мою просьбу отдать мне один экземпляр сценария. Нахманович оценивает мою реакцию и добавляет, что режиссерские разработки — «чтоб вы знали!» — пишутся лишь для студийного планового отдела и бухгалтерии. О чем фильм, «если кому-то не терпится узнать об этой стороне предстоящего творческого процесса», он и сам не знает. Об этом лучше всего спросить у автора. А автор (Нахманович смотрит на часы) должен появиться с минуты на минуту.
Разговор происходит в порту, на палубе небольшого катера-теплоходика. Его отдали в распоряжение киногруппы на несколько недель. Через час мы отплываем в экспедицию.
Кое-что о наших планах мне известно. Героем фильма должен стать бывший фронтовик, работающий механиком на земснаряде. Земснаряд — это плавучий экскаватор. С его помощью расчищают мели на днепровских перекатах. Механика зовут Степан.
…Через час на причал влетает «Волга», лихо тормозит у нашего борта. Дверца такси распахивается, наружу высовываются длинные ноги в светлых джинсах. Вслед за ними появляется и сам пассажир, выпрямляется. На сгибе руки висит докторский саквояж. Несколькими легкими прыжками мужчина преодолевает решетчатый трап и оказывается рядом с нами.
Его можно было бы принять за юношу — худощав, поджар и элегантен. Истинный возраст выдают седые пряди, выбивающиеся из густой волнистой шевелюры, и резкие морщины, пересекающие лоб и щеки под скулами. Мужчина протягивает мне руку — узкую костистую сухую ладонь.
— Некрасов. Виктор Платонович.
Я вспоминаю, что это его совсем недавно, решительно взявшись за культуру, с высокой трибуны бранил Хрущев. И шуткой, весельчак, припечатал: «Я говорю не о том писателе Некрасове, которого вы все знаете».
…Позади две недели съемок. С утра зарядил дождь. Катер стоит в каком-то безлюдном месте, уткнувшись носом в береговой песок уютного затончика.
Я валяюсь в каюте, читаю «В окопах Сталинграда». Книжку дал мне Нахманович. На форзаце автограф: «Рафе — с любовью. Автор». Лаконичная надпись легко запоминается, как и почерк — округлая скоропись с легким наклоном влево.
Виктор Некрасов |
Поневоле наблюдаю за Некрасовым — его каюта находится прямо напротив моей. На столике аккуратно разложены бритвенные принадлежности — зеркало, мыло, помазок, к спинке стула привязан ремень для правки лезвия. Виктор Платонович, как я знаю, бреется трофейной, золингенской стали, опасной бритвой.
Выбрить узкую полоску над верхней губой, оставив чуть пониже тоненькие «пижонские» усики, пройтись по ним маленькими маникюрными ножничками, согласитесь, непростая задача. Занятие это требует внимания, ловкости и, я бы сказал, некоторой любви к собственному отражению в зеркале. Все стало на свои места после того, как я случайно узнал от Орлянкина, нашего оператора, что Некрасов до войны работал в театре, актерствовал…
Покончив с бритьем, автор заглядывает ко мне. Замечает книжку, вертит ее в руках. Хмыкает. Интересуется, знакомо ли мне такое понятие, как «настольная книга». На прощание произносит замысловатую тираду о «несомненной пользе для молодых и пытливых умов, проистекающей из каждодневного чтения классиков российской словесности». У «классика» отличное настроение. Что-то напевая, уходит. Я продолжаю чтение.
До сих пор хорошо помню свои первые впечатления от «Окопов».
Поначалу досадуешь на множество специальных военных терминов — автор не делает никаких попыток их расшифровать. Но по мере чтения начинаешь ощущать, как затягивает этот магический словесный поток с его рваной, скачущей ритмикой и неожиданными, ошеломляющими воображение деталями окопного быта.
Вот и сейчас, спустя много лет, читаю «Окопы».
Детали загадочным образом становятся пружинами эпизодов, эпизоды — событиями. Начинаешь почти физически существовать внутри этой жизни и понимать главное: война — это работа. Страшная, противоестественная, жуткая работа.
Начало этой истории напоминает традиционную завязку авантюрного романа. Это произошло через год после окончания войны. Некий молодой человек появляется в редакции журнала «Знамя» и умудряется вручить рукопись своего литературного произведения главному редактору, живому классику — Всеволоду Вишневскому. О новоявленном писателе известно лишь, что он фронтовик, бывший лейтенант, инвалид войны — ранен в правую руку. Новых знакомых уверяет, что стал писать с единственной целью — разработать поврежденные связки. Некрасов чудовищно худ, похож на провинциального актера, носит черные усики, обаятелен и интеллигентен.
Уже в конце 1946-го состоялся литературный дебют — всесильный «генерал» от советской литературы размещает написанный Некрасовым роман «Сталинград» (с запасным подзаголовком «На краю земли») в трех номерах журнала.
Публикация, как говорится в таких случаях, наделала много шума. Автора — неслыханное дело! — заочно принимают в Союз писателей.
Александр Фадеев брюзжит: «Сталинград» — роман?!«Ему вторят критики: никому не известный автор со знаменитой фамилией хотя и безусловно талантлив, но где широта взгляда? Дальше своего бруствера ничего не видит…
Многоопытный Фадеев знает, о чем говорит. Отдадим ему должное — ни разу не упоминает о том, что в записках офицера (а роман написан именно в такой форме) нет и намека на «руководящую и направляющую роль партии» (сам вдоволь нахлебался, замучившись вставлять эту самую роль во второе издание «Молодой гвардии»). И еще одна непростительная для того времени оплошность! Верховный Главнокомандующий, «вдохновитель и организатор всех наших побед», если и упоминается, то мельком, в нескольких малозначительных фразах.
Роман вскоре издают отдельной книгой. Теперь он называется иначе — «В окопах Сталинграда», повесть. Так скромнее.
И тут происходит неожиданное — «Окопы» выдвигают на Сталинскую премию. Однако в последний момент Фадеев, председатель Комитета по Сталинским премиям, подстраховывается и на всякий случай вычеркивает фамилию Некрасова из списка кандидатов…
О непредсказуемости Сталина написано много.
В 1947 году писатель В. П. Некрасов становится лауреатом. Выше — некуда! Сталинская премия означает особую обласканность властями, вхождение в клан неприкасаемых, пример для подражания, тиражи, известность.
И еще одна забавная деталь. Рассказывают, что через несколько лет после описанных событий пьяненький Фадеев за рюмкой сознался Некрасову в своем давнишнем грехе. Восхитился феноменальной памятью Сталина: «Сам ведь вспомнил!»
Об операторе Валентине Ивановиче Орлянкине знаю только, что он бывший фронтовой кинооператор. Коллеги успели снять потрясающий эпизод из его военной жизни. Я видел эти кадры — полумертвого Орлянкина бережно извлекают из люка дымящегося танка. Передают кому-то его рабочий инструмент — небольшую, работающую от пружинного завода «каэску», кинокамеру КС, — кинооператор «сходил» за репортажем в танковую атаку…
За ним интересно наблюдать во время так называемых событийных съемок, где люди ведут себя непредсказуемо. Цепко держит «Конвас», снимает. Правого глаза не видно — зажат резиной видоискателя. Выпученный левый вращается в глазнице, высматривая внезапные изменения в кадре. Ничего не упускает из виду. Закончив съемку, резким движением опускает камеру и произносит неизменное: «Всё! Отстрелялись!»
Одно свойство объединяет всех бывших фронтовиков — не любят говорить о войне. Между собой — да, но все «не о том», как может показаться постороннему.
Помню один вечер. Мы сидим на палубе втроем — двое наших «стариков» и я. Проплываем Триполье. Завораживающее, почти бесшумное движение, журчание речных струй. Над береговыми кручами скользит луна. Нас несет вдоль этих древних берегов, как во сне.
Виктор Некрасов с матерью Зинаидой Николаевной. Киев, 60-е годы |
Смеются. Заговаривают о мелочах фронтового быта, понятных и интересных только им: о разнице в кормежке и о пайках, о шоколаде, который можно было найти в окопах у немцев, о хороших сигаретах. Среди «трепа» вдруг проскальзывает деталь, которая запоминается мне своей жутковатостью. Самые яростные бои, говорит Виктор Платонович, шли зимой в районе Тракторного завода. Хоронить убитых, что с той, что с другой стороны, было некогда, да и негде. На замерзшие трупы перестали обращать внимание. Некрасов увидел как-то солдат, развлекающихся «футболом». Мячами служили… головы трупов. Их сшибали ударом сапога…
Орлянкин покидает нас, уходит в свою каюту. Мы остаемся. Некрасов со вздохом сожаления поворачивает за горлышко опустевшую бутылку и неожиданно заговаривает о своей недавней поездке в Сталинград. На окраинах города до сих пор сохранилось много развалин, остался прежним Мамаев курган — сухой, набитый осколками, поросший мелким кустарником.
— Если бы мы в 43-м могли узнать о том, что произойдет хотя бы через несколько лет!.. Что война продлится еще полтора года, а Днем Победы станет 9 мая… А если бы я смог, как сейчас, не только вернуться в те подвалы и окопы, а еще и увидеть своих друзей?.. Допустим — встретил, увидел… — развивает мысль Некрасов. — Но как бы я доказал им, что вернулся из будущего, из нашего, 64-го года? Чем доказать? Китайским термосом? Транзистором? Газетой «Волгоградская правда» с портретом Хрущева?..
Я вспомнил об этом разговоре через несколько лет, когда прочитал новый рассказ Некрасова «Случай на Мамаевом кургане». Там все это и описано — фантастическое путешествие во времени, в свое прошлое. Удивительный рассказ — тоскливый, с горчинкой, ни на что из ранее написанного не похожий.
Ровно через десять лет, в сентябре 1974-го, после нескольких лет унижений и оскорблений ему, постаревшему и отчаянно одинокому человеку, предстоит быть вышвырнутым за пределы своей страны…
После его отъезда достанется и его друзьям-единомышленникам. Нахмановича, неизвестно чего добиваясь, будут долго таскать по кабинетам КГБ, лишат права выбора тем и сценариев. Гелия Снегирева, дававшего писателю работу на Украинской студии кинохроники, снимут с поста главного редактора. Он еще попытается удержаться на плаву, ненадолго уйдет в партийно-конъюнктурную режиссуру, в диссидентство (опубликует в «Посеве» статью о голоде на Украине в 30-х. Затем напишет покаянное письмо в «Литературку», отрекаясь от тлетворного влияния антисоветчика Виктора Некрасова, будет исключен из партии. Попытается перевести свою, во многом типичную для советского интеллигента биографию на язык прозы и назовет это странное, сумбурное произведение — «Роман-донос». Умрет больной и сломленный.
По возвращении из экспедиции жить мне, как оказалось, было негде.
Я тайком ночую в общежитии Киностудии имени Довженко. Здесь живут преимущественно молодые штатные актеры. С многими из них я знаком по ВГИКу, вместе учились…
Вчера вечером отмечали день рождения актера Ивана Миколайчука.
У него громадные, широко расставленные серые глаза. Запомнились бледные кисти рук, длинные нервные пальцы. Он только что снялся в главной роли у режиссера Сергея Параджанова. Фильм называется «Тени забытых предков». Параджанов, черноволосый и безбородый, еще не гений, для всех присутствующих — Сережа, запомнился тем, что быстрее всех сомлел и завалился спать на моей кровати. Ах, какие удивительные ночи!..
На следующее, несколько омраченное ночными бдениями утро я иду по Крещатику, направляюсь на студию.
Поравнявшись с домами так называемого «пассажа», я еще издали замечаю в толпе тощую фигуру идущего навстречу Виктора Платоновича. Как потом выяснилось, здесь, в доме № 15, он и живет.
Некрасов не один. Одной рукой он придерживает под локоть сухонькую старушку в соломенной, с вуалеткой по краям, шляпке. Другой — ведет на поводке нечто извилистое, коротколапое и обросшее черной шерстью. Мы здороваемся.
Старушка, как оказалось, — мама Виктора Платоновича. Зовут ее Зинаида Николаевна. На слух отчество звучит совсем по-московски — «Николавна».
— Это Володя, — представляет меня Некрасов, — студент из Москвы, работает на студии с Рафой.
— А по отчеству? — отдавая дань старомодной учтивости, интересуется мама.
— Ильич… — нехотя выдавливаю я и по привычке слегка напрягаюсь (с именем-отчеством мне «повезло». Достают все, кому не лень). Собачка высовывает язык набок и пялится на меня желтоватым глазом. Второй поблескивает сквозь густую челку.
Зинаида Николаевна благосклонно улыбается. Так могла бы улыбнуться актриса Ермолова со знаменитого портрета кисти Валентина Серова.
Собачка с ничем не оправданным восторгом приплясывает вокруг меня.
— Этого зовут Жюль… — поясняет Некрасов. — Вообще-то он — Жулик, но предпочитает, чтобы его звали на французский манер.
В нашем дальнейшем разговоре мама участия не принимает да и не пытается в него вникать (уже потом я узнал, что ей было около восьмидесяти). Я замечаю только, что всякий раз, заслышав голос ненаглядного Вики, Зинаида Николаевна поворачивает лицо в его сторону и нежно улыбается.
Прощаюсь с ними. Зинаида Николаевна протягивает руку изящным жестом. В голове почему-то вертится нелепое «честь имею», хочется ловко прищелкнуть каблуками, и я впервые неумело склоняюсь над женской рукой, целую ее — прохладную, хрупкую, с голубыми прожилками вен.
Некрасов решает пойти на киностудию вместе со мной. Мама принимает поводок из его рук, кивает нам на прощанье, уходит.
— Не исключаю, что вы в жизни Зинаиды Николаевны — второй Владимир Ильич, поцеловавший ей руку, — произносит Виктор Платонович.
— А кто первый? — обреченно интересуюсь я.
Некрасов разводит свои усики в улыбке.
Александр Гладилин, Булат Окуджава, Владимир Максимов, Виктор Некрасов. Париж, 1979 |
— Первым, насколько я знаю, был ваш знаменитый тезка — Ульянов.
Я не шучу.
Фраза эта, честно говоря, меня несколько обескураживает, а шутка кажется излишне замысловатой. Поэтому стараюсь не размышлять над ней слишком долго.Лишь много позднее я получил «веские доказательства» того, что Некрасов действительно не шутил. Вот факты его биографии: первые три года своей жизни маленький Вика провел за границей, с Зинаидой Николаевной, двумя тетушками и нянькой-француженкой. Жили в Париже, в одном доме с Луначарскими. Анатолий Васильевич почему-то называл Вику Бубликом. Мама дружила с Плехановым, хорошо знала Ленина, приятельствовала с Крупской и Марией Ильиничной, побывала в компании с ними в Женеве, Цюрихе и Лозанне…
Но вернемся на киевский Крещатик.
— Все никак не соберусь написать рассказ о собаке. Представляете себе большущего, умного красавца пса, хотя бы ньюфаундленда? У меня был такой пес. А вы знаете, какой вопрос прежде всего задают его владельцу? Интересуются породой? Кличкой? Не-е-ет!
Виктор Платонович элегантен, как всегда, чисто выбрит. Сегодня он похож на Тото — с легким оттенком меланхолии на лице, набрякшими под глазами мешочками. Закуривает и после первой же затяжки с отвращением выбрасывает папиросу.
— Вообразите себе сюжетец, — продолжает он. — Юг, море, прибой. Красивая стройная девушка, пустынный пляж. Она приходит сюда каждый день. Второй персонаж — юноша. Он ходит за девушкой тенью. В сопровождении собаки водолаза. Но кто обращает внимание на тень? Юноша пишет душераздирающие стихи о неразделенной любви. Однажды девушка заплывает далеко в море, тонет. Собака кидается в бурные волны, вытаскивает девушку на берег. Юноше остается привести свою «русалку» в чувство. Сейчас она спросит, как зовут ее спасителя, — о таком романтическом начале можно только мечтать. Девушка открывает глаза и… «Ой! Сколько же она жрет, эта ваша собака?!»… А Жюля мне подарили щенком. Хорошие знакомые подарили…
Виктор Платонович вздыхает. То ли от мыслей о несовершенстве человеческой природы, то ли от чувства досады при воспоминании о «хороших знакомых».
— Что будем делать, студент? — теперь уже бодро продолжает он. —
Я знаю, чем мы сейчас займемся — собственным здоровьем!
Через несколько минут мы оказываемся на задворках какого-то магазина. Виктор Платонович петляет среди баррикад из пустых ящиков, находит дверь черного хода. За дверью открываются ступени каменной лестницы, круто ведущей вниз, в подвал. Грузчики в замызганных синих халатах молча сторонятся, не обращая на нас никакого внимания.
Виктор Платонович останавливается перед обитой оцинкованным железом дверью, коротко стучит. Глухое «да-а-а!» раздается через секунду.
В тесной, без окон комнатушке едва помещается письменный стол. За столом сидит мужчина. За его спиной возвышается серая громада сейфа. Некрасов, не дожидаясь приглашения, присаживается на низенький табурет, кладет ногу на ногу. На его лицо падает резкий свет настольной лампы. Вся ситуация напоминает эпизод из какого-то детективного или гангстерского фильма. Последовавший за этим диалог лишь усиливает впечатление.
— Ну и ну… — Мужчина вглядывается в лицо Некрасова. — Почем портрет, Виктор Платонович?
— Восемьдесят пять рублей, — отвечает писатель. Помедлив секунду, уточняет: — Часы и паспорт — тоже.
— Ну-ну… Жизнь похожа на шкуру тигра, а? Идет полосами…
— Полосатая. Это точно, — со вздохом подтверждает Некрасов.
— Самое забавное в нашей жизни — это то, что мы не знаем, ползем ли вдоль или поперек полосы… Мужчина шарит в ящике стола, звякает связкой ключей. Приоткрывает дверцу сейфа. Что-то достает оттуда и, обогнув стол, тайком от меня, опускает это «что-то» Виктору Платоновичу в карман пиджака. О чем-то шепчет ему на ухо. Не заметить маневров трудно — я принимаюсь увлеченно разглядывать стенной календарь с портретом киноартиста Николая Крючкова. Все дальнейшее напоминает цирковые чудеса. Откуда-то появляется бутылка коньяка, стаканы, сверкает серебристой головкой шампанское. Писатель доверительно сообщает мне о том, что только ему, Некрасову, известен «аристократический» способ привести себя в норму. Рецепт прост, как все гениальное, — коньяк с шампанским, пятьдесят на пятьдесят. По полному стакану. Не более…Предложение присоединиться к нам мужчина отвергает решительным жестом.Бурлящий в стакане коктейль щиплет глаза. Хрустим шоколадом. Действие аристократической смеси оказывается фантастическим. Уже через несколько минут я смотрю на своего спасителя влюбленными глазами. Вспоминаю о студии. Готов на любые подвиги на ниве кинематографа.
— Пора и честь знать, — произносит Виктор Платонович.
Мы по очереди пожимаем руку щедрому обитателю «катакомб».
Идем на студию, оживленно болтаем.
— Как вам этот граф Монте-Кристо, а? Мой старый приятель, летчик. Между прочим — Герой Советского Союза. Бывших вояк-пенсионеров сейчас охотно берут в торговлю. Они не воруют…
О том, что близкие звали Виктора Платоновича Викой, почему-то спешат сообщить все, кто знал Некрасова. Равно как и о его особом пристрастии к выпивке. Не знаю, не знаю… Во всяком случае, ничего болезненного в этом я не заметил (без ханжества и ложной скромности скажу лишь, что жизненного опыта в этой деликатной сфере мне не занимать).
Виктор Платонович любил цитировать пушкинское: «Что дружба?.. Легкий пыл похмелья, обиды вольный разговор, обмен тщеславия, безделья иль покровительства позор».
Я никогда не видел, чтобы выпивка туманила его мозг. Некрасов не терял (пускай и прерывистой) нити причудливо непредсказуемых застольных разговоров.
Помнится, заговорили как-то в компании на модную тему: переселение душ. Несерьезный такой разговор, шутливый.
— А вы знаете, что сказал о смерти Лев Николаевич Толстой?
Такого поворота в разговоре никто из компании не ожидал.
— А вот что, — тихо произнес Некрасов. — После нашей смерти будет то же, что и до нашего рождения…
О чем-то думает, уходит в себя. Через минуту весело хохочет над каким-то анекдотом… Льва Толстого Виктор Платонович знал превосходно. Много позже я прочитал, что на фронте он не расставался с «Войной и миром»…
Судя по всему, Нахманович не выходил из монтажной с вечера. Окно открыто настежь, вместительная крышка от жестяной коробки наполнена скрюченными окурками. Поперек комнаты натянуты веревочки, с них свисают куски кинопленки — прикреплены бельевыми прищепками. Полки над монтажным столом заполнены лежащими впритык рулонами. Какой-то длинный «план» наброшен на шею, ждет своего места. Живописную ситуацию можно назвать одним словом — «зарылся». Увидев нас с Некрасовым, режиссер удивляется — на сегодня мы не договаривались. Проработав весь день, едва держимся на ногах. Я закрываю дверь, прячу ключ в условленное место — на притолоку. Мы направляемся к выходу.
Виктор Некрасов. Париж, 1980 |
В дверях сталкиваемся с режиссером Игорем Г.
Он торопится в монтажную — готовит новую редакцию документального фильма Александра Довженко «Освобождение Правобережной Украины». Ответственная эта работа состоит в том, что из фильма вычищается абсолютно все, связанное со Сталиным, любые кадры, любое упоминание. Вставляют «нашего Никиту Сергеевича»… Незадолго до этого я услышал от того же Нахмановича, что пару месяцев назад Виктора Платоновича вызывали в обком партии, предлагали написать новый текст к этому фильму.
Обещал посмотреть, подумать. Они смотрели фильм в монтажной.
— Кадры с фронтов обычно чем больше лет проходит, тем интереснее как летопись тех времен, — сказал мне режиссер. — Вид трупов и рыданий действует, это всегда действует. А все вместе у Довженко — ура-официоз и однодневка. Позор…
Некрасов отказался под «благовидным предлогом»: «Дописывать текст за великого украинского режиссера? Не смогу, не по моим плечам задача!» Отстали…Г. проходит в студию не один. Незнакомый мужчина небрежно «сверкает» перед вахтером добротным, из кожи, темно-красным удостоверением. - Кто это с Игорем, не знаешь? — уже на улице интересуется у Нахмановича Некрасов.
— Военный цензор. Из КГБ.
— Мой дядя самых честных правил… правил, — мгновенно каламбурит Некрасов.
Хрущева «отправят на пенсию» через несколько дней, 14 октября…
Сегодня отдыхаем, бродим по осеннему Киеву. Под ногами похрустывают скрученные в трубочки листья акации. Сидим в сквере рядом с древней Софией, неспешно проходим по Владимирской. Некрасов отлучается, ему нужно заскочить в какой-то ресторан: «На несколько минут, не подумайте плохого!»Я вспоминаю наш утренний визит в подвал — вернувшись, Виктор Платонович поглаживает запястье, с нежностью смотрит на свои часы…
Начинают поджимать сроки сдачи фильма. Теперь Некрасов и Нахманович сидят в монтажной оба. Преимущественно по ночам. Сидят одни, как всегда, без монтажницы. Режиссер разглядывает пленку на просвет, пощелкивает ножницами, как парикмахер, примеряется и решительно разрезает ее в нужном месте.Скрежещет бритвенное лезвие — им зачищают места склейки (о скотче в те времена и не слышали), пахнет ацетоном. Меняют эпизоды местами, что-то записывают, набрасывают. Мне доверяют. Я сижу в монтажной вместе с ними. Иногда на мне проверяют реакцию, интересуются впечатлениями от смонтированных эпизодов. Силюсь понять, чего от меня хотят, путаюсь в мыслях, бормочу нечто невнятное. Некрасов внимательно слушает, иногда радостно сообщает с любимыми им одесскими интонациями: «Ты — поц, Рафа! Слушай сюда! Ты слышал, что сейчас сказал Володя? А я что тебе говорил?!» Рафаил Аронович изредка вспоминает о своей роли наставника, «преподает»:
— Вы видите? — оборачивается он ко мне, отрываясь от экранчика. — Если эпизодам нужна перебивка, вставляйте между ними что? Пейзажи (с ударением на «е»)!
Через несколько дней Виктор Платонович достает из кармана пиджака наброски текстов, садится за монтажный стол, гоняет пленку взад-вперед. Текст нужно «уложить», совместить с изображением. Откуда появляются эти точные, хватающие за душу слова, без тени банальности, без единой фальшивой ноты? Все оттуда, из «Окопов», некрасовское — и упругие фразы, и настроение, и грусть. Воевал солдат, наш Степан, выжил. Повезло. Это самое большое чудо войны. О Великой войне не может сказать ничего героического, как ни пытается. Живет, работает. И удивляется этому с трогательной наивностью. Хроникальные кадры, оттуда, из войны. (Я нашел этот эпизодик в Красногорском киноархиве — вдруг пригодится!) Усталая санитарка сидит на краю окопа, достает из сумки письмо, читает. Виктор Платонович ворчит — явная «постановка», неудавшийся сюжет на тему «отдых после боя»… Но вот крупный план — санитарка забывает о том, что ее снимают, уходит в себя, смотрит в пространство, в одну точку, в камеру.
Ворчание стихает, «Чапаев думает».
И вот — смонтированный эпизод, он станет финалом фильма. Изображение Вечного огня. Идут, сменяя друг друга, отлитые в бронзе слова: «Никто не забыт, ничто не забыто…» И следом, встык — крупный план, тот самый — лицо санитарки. Она долго и грустно смотрит на нас, покачивая головой… И «тает» в мягкой смене изображения — в журчащих днепровских струях на перекатах… «Кому память, кому слава, кому темная вода — ни приметы, ни следа…»
Мы уходим со студии ранним утром, задолго до начала рабочего дня и появления первых сотрудников. Это его, Некрасова, своеобразное пижонство — никогда и никому не демонстрировать пот и усталость, не жаловаться на трудности. И никого из посторонних не впускать за порог творческой кухни…
Он не носил, говоря словами Жюля Ренара, свой лавровый венок набекрень, находясь на пике популярности, и с присущей ему самоиронией заметил по поводу восхождения по крутой и коварной лестнице, ведущей к литературному Олимпу: «До него, официально признанного и утвержденного, с бархатными коврами и лимузинами, ведет уже не лестница, а лифт — до него я так и не добрался, сшибли…» Виктор Платонович похоронен на Русском кладбище в предместье Парижа — Сен-Женевьев-де-Буа. Лежит рядом с другими изгнанниками. — Буниным, Бердяевым, Тарковским… «…Вифлеемская звезда сейчас уже над самой головой. Зеленоватая, немигающая, как глаз кошачий. Привела и стала. Вот здесь — и никуда больше…» («В окопах Сталингарда»). Никуда больше…