Тело власти. «Прохожий с Марсова поля», режиссер Робер Гедигян
- №4, апрель
- Вика Смирнова
«Прохожий с Марсова поля»
(Le promeneur du Champ de Mars)
По книге Жорж-Марка Бенаму «Последний Миттеран»
Авторы сценария Жиль Торан, Жорж-Марк Бенаму
Режиссер Робер Гедигян
Оператор Ренато Берта
В ролях: Мишель Буке, Жалиль Лепер, Филипп Фретен, Анн Кантино и другие
Film Oblige
Франция
2005
1
Ничто не несет в себе столько идеологии, как разговор о погоде.
Ролан Барт
Вот, может быть, самая совершенная из политических биографий. Биография, в которой сцена отдана не интригующим политическим фабулам (политик, увековеченный за работой над Книгой Истории, совершающий судьбоносные жесты или, напротив, ведущий нацию к краху), но исторической повседневности или «прозе досуга», на фоне которой запечатлен Франсуа Миттеран. Так на место политической мифологии является этнография. Так бархатный пиджак Миттерана или жест, с которым этот «последний монарх» прерывает своих оппонентов, обнаружат не меньше идеологии, нежели самые смелые или самые конформистские из разыгранных им политических пьес.
Итак, «Прохожий с Марсова поля» Робера Гедигяна — французские сцены из частной жизни.
Политик на излете печального президентства. «Капризный монарх», призвавший мемуариста, чтобы запечатлеть для потомков свой портрет. Эдакая фреска в старом французском стиле: прогулки по пляжу, разговоры о незначительном. Биография, сохраняющая вкус к старомодной риторике и буржуазную чувствительность к разного рода нюансам (фасонам платья, классовым предрассудкам — всему, что составляет суть буржуазности), при этом не впадающая в банальность исторических описаний.
Воскрешение эпохи здесь не заканчивается стилизацией, не ограничивается перечислением всех этих красивых вещей, предметов и поз, пребывающих в мифологической вечности и непроницаемых для времени настоящего. Напротив, создает историческое письмо, точнее, являет саму Историю, которая (каким бы странным это не казалось, ведь эпоха закончилась!) все еще длится, а значит, доступна современному взгляду.
«Прохожий» — конец эпохи господства. Последние президентские пожелания, речь для Совета министров. Некоторые политические секреты, доверенные умирающим Миттераном своему фавориту — журналисту Моро (или его прототипу — Жорж-Марку Бенаму1, биографу экс-президента и одному из сценаристов картины).
Фильм — эдакая церемония прощания человека с Историей. Интимный дневник политика, в котором наиболее интересны цезуры, умолчания или — вульгарнее — система приоритетов.
Что остается и что ускользает из политического досье Миттерана, самого непроницаемого президента Третьей Республики?
Надо признать, что мы владеем почти всеми его секретами. Тайной его восторга перед правительством Виши и его политического умения сидеть на нескольких стульях, сохраняя при этом королевскую грацию. Тайной его смертельной болезни, проявившейся сразу после избрания на второй срок, тайной его двадцатилетнего двоеженства (две семьи преспокойно существовали, не зная друг о друге), его классового (или провинциального?) антисемитизма, не помешавшего ему снискать себе титул «милого друга евреев».
Тем не менее владение тайнами не дает нам знания «истины Миттерана». Напротив, убеждает в том, что истина о политике не способна быть выражена иначе, как только двусмысленно, уклончиво дипломатично — как она выражает себя в фильме.
Перед нами не просто спектакль о политике, но сама политика, представшая в виде спектакля. А значит, никаких «откровений», смакуемых в книгах бульварных мемуаристов, никаких повседневных истин в описании исторического лица.
Мы так и не знаем, кем был этот «последний монарх» на излете политического регентства. Одиноким ли стариком, способным на безумную живость ума? Антисемитом, восхищавшимся дружбой с правительством Виши? Циничным сувереном-социалистом? Философом, наблюдающим мерзости мира с отстраненностью умирающего? Или политиком, обладавшим трезвостью знать и не отрекаться от прошлого?
Гедигян избирает двусмысленность как способ повествования и Мишеля Буке как посредника, способного воплотить «одиночество маски». Соблазнительную тяжеловесность еще не умершего, но уже помеченного Историей.
Его Миттеран источает очарование власти. Пресловутую ауру, являемую в походке, в манере уклоняться от неприятных вопросов. В умении малодушно молчать, ревниво рассуждать о де Голле, болтать о Леоне Блуа и бретонских брюнетках, нежели говорить об антисемитизме или сотрудничестве с Виши.
Никто в фильме не способен быть ему оппонентом. Ни чересчур современные советники-технократы, ни челядь, суетливо толпящаяся у ног, ни меланхолический летописец Моро — эдакий искалеченный сентиментальным воспитанием мальчик-идеалист, требующий от Миттерана «политической ясности». (Яппи из «Глоба» не догадывается о том, что он всего лишь «бумага», фиксирующая афоризмы того, кто всю жизнь лелеял в себе амбиции литератора. Из журналиста-интервьюера он незаметно превращается в ухажера-политика, человека, соблазненного Властью, неделями тоскующего в ожидании звонка из дворца.)
Перед нами блистательная энциклопедия поз: Миттеран — Буке в окружении глупой свиты, священнодействующий над устрицами, прогуливающий журналиста, словно дворцового спаниеля, или амбициозно бросающий: «После меня будут бухгалтеры».
Буке, пожалуй, и не актерствует — он гениально отсутствует в персонаже, являя не меньшую, чем тайна самого Миттерана, загадку актерской игры2.
Гениально здесь все — то, как неторопливо он ходит, как позирует с книгой, этим обязательным атрибутом учености президента. То, как стоически превозмогает болезнь, молчаливо приглашая ее в союзники, словно бы она — недостающая деталь его многоликого трона. Само тело Миттерана (или Буке?) предстает как сложнейший текст со своими грамматическими фигурами.
Оно — как бы старомодно это ни звучало — берет на себя историческую ответственность. Выражает ее. Так же, как бархатный пиджак Миттерана выражает индивидуальность политика, все еще желанную для посредственных политических копиистов.
2
Мы исходили из пространства […] создаваемого чередованием «белое-черное-серое…» И при этом утверждали: белое обозначает наш долг или нашу власть; черное — наше бессилие или нашу жажду зла; серое — нашу нерешительность, наши поиски или наше безразличие. Затем мы возвысились до духовной альтернативы, и нам пришлось выбирать между способами существования: одни способы (белый, черный или серый) подразумевали, что выбора у нас нет (или уже нет); однако лишь нечто иное имеет в виду то, что мы совершаем выбор или же осознаем его. Это чистый имманентный свет по ту сторону белого, черного и серого. Стоит нам достичь света — и он возвратит нам все. Он вернет нам белизну, уже не берущую в плен весь свет; он сразу вернет нам черноту, но уже не означающую подавление света; возвратит он нам и серость, которая уже не является нерешительностью или безразличием.
Жиль Делёз. «Кино»
«Национальный цвет Франции? — Все оттенки серого», — сообщает собеседникам Миттеран, высказываясь не только о французской культурной традиции (или кинематографической школе — ведь Миттеран интеллектуал par exellence), но и о стиле собственного правления, отмеченного крайним макиавеллизмом. Фильм Гедигяна поддерживает эту идею кинематографически: сдержанной серо-белой палитрой оператора Ренато Берта, отказом от роскоши постановочного кино (сплошные средние планы, никаких тревеллингов и панорамных съемок). И что особенно важно — изгнанием всяческой «занимательности», всяческой фабульной чрезмерности, обязательной в повествованиях подобного рода (из фильма исчезает великолепная сцена в Лаше, рисующая президента в роли эдакого языческого бога, в экстатическом молчании поедающего садовых овсянок).
Миттерану отказано в какой бы то ни было внешней экстравагантности, в эффектной детали костюма или, напротив, какого-либо банального, простецкого, заигрывающего с народностью жеста (как бы уместного в случае Миттерана — ведь перед нами социалист и сын бакалейщика). Фильм, равно как и политик, предлагает себя без надменности, но и без демократизма3. Повествование сознательно отдается скучным обязанностям, ритуалам и распорядку дня. Является в заурядных прогулках по пляжу, в исполнении будничных жестов (вроде сбора вещей для музея мадам Миттеран), внезапно озаряемых афоризмом «по поводу», типа «Леон Блуа был подслеповатым визионером», «Рембо и Петен родились в один день».
Удивительно, как эта намеренная невыразительность, эта будничность еще сильнее подчеркивают уже-исключенность (или исключительность) Миттерана. Его, если угодно, имманентную чуждость любым сентиментальным или, наоборот, триумфальным кодам повествования, любым недвусмысленным политическим фабулам и контекстам.
Введенный в Историю с опозданием (две попытки проваливаются, и лишь с третьей он с помощью социалистов попадает в Елисейский дворец), Миттеран распоряжается ею с рачительностью буржуа: классифицирует, поощряет двусмысленность, в том числе и двусмысленность собственных политических жестов (ведь «цивилизация начинается с двойственности»). Никогда ни от чего не отказывается (бурная личная жизнь, гедонизм, занятия литературой), ничем не жертвует во имя политических химер настоящего. Перед нами удивительный вид суверена, который и остается политиком, и желает политики, как желают хорошенькой женщины или средиземноморских креветок. Президент, чье регентство держится исключительно словом, риторикой, вышколенным политическим красноречием.
Собственно, именно речь является главным героем фильма. Великолепная, старинная речь, ничего общего не имеющая с заурядной технократической лексикой будущих президентов. Иногда саркастическая, нередко надменная, сохраняющая классовые черты. Это речь, которая терпит наше присутствие, позволяя нам, словно придворным, немного побыть при исполнении ритуала.
В некотором смысле Бенаму и за ним Гедигян сделали фильм об этом исчезающем красноречии. О власти, когда-то державшейся не на радикальных политических фабулах — на оригинальности синтаксиса. На фразе, черпающей вдохновение в собственной старомодности, в литературе Рембо и Леона Блуа.
Вот, может быть, тривиальная, но отошедшая в прошлое мысль о последнем политике. Что говорит и о чем умалчивает президент — одинаково политично. Ведь до последнего вздоха Франсуа Миттеран производит Историю.
1 Жорж-Марк Бенаму, социалист и бывший редактор «Глоба», был избран пожилым Миттераном в биографы и вплоть до самой смерти бывшего президента оставался «человеком двора».
Сразу же после кончины «монарха» Бенаму, человек крайне сомнительной репутации, опубликовал книгу «Последний Миттеран», где разглашал все интимные тайны политика, за что немедленно был предан анафеме левыми. Кроме разглашения тайн Бенаму инкриминировали «подложное авторство», подозревая, что редактор перепоручил роман одному из своих «литературных негров».
2 Мишель Буке (из интервью): «Я сказал себе:»Невозможно играть Миттерана. Нужно просто точно произносить текст сценария… Я приезжал утром, гримировался, надевал очки и позволял Ему говорить фрагментами мыслей. Главным было не совершать чрезмерные жесты. Не актерствовать, не играть, но проявляться, подобно чернилам на листе пергамента… Экономить по максимуму все то, что может явиться в изображении. Забывать себя, оставаться необитаемым…
3 Французы, впрочем, вменяют в вину Гедигяну эстетизацию политики, указывая на слишком мистериальный характер уз Миттерана и власти. Мы бы сказали: так и должно быть. То, что кажется невозможным и неуместным — «сакральный характер власти», — сегодня выглядит почти радикально. Ведь сакрализация фигуры политика предполагает, что сам политик явлен в блеске собственной тайны (он непрозрачен, непонятен и уязвим), в отличие от современной политики и политиков (слишком «прозрачных», «понятных» и практически неуязвимых).