Арон

Владислав Микоша. Выступление концертной бригады перед защитниками Севастополя
Владислав Микоша. Выступление концертной бригады перед защитниками Севастополя

Я прекрасно помню то, что было тридцать, сорок и даже пятьдесят лет назад, но часто не могу найти ключи от квартиры — куда я их положил? Впрочем, я написал это для красного словца: думаю, и в пятнадцатилетнем возрасте я тоже часто искал ключи…

Примеров вспышки памяти у меня немало. Я люблю их рассказывать — яркие истории из далекого прошлого. Как-то рассказал композитору Исааку Шварцу запомнившийся случай, когда немецкий офицер, здоровенный амбал, избивал мальчишку-еврея за то, что тот от смущения надел желтую шестиконечную звезду — звезду Давида — не на курточку, а под нее — на рубашку. Исаак посоветовал, чтобы я про это написал. Тогда сценарий не складывался. Лишь недавно я прочувствовал сюжет, и эпизод с избиением немцем тринадцатилетнего худенького мальчика стал стартовым толчком для написания этого сценария.

Я написал немало сценариев о сегодняшнем дне, но, признаюсь, люблю писать о прошлом. Прошлое уже отстоялось, осмыслилось, отчетливо проступило в нем главное.

Я отчетливо помню оккупацию, память сохранила, как были одеты немцы, как по утрам они до блеска начищали сапоги и гладили до прямой стрелки брюки. Как они в начищенных сапогах перепрыгивали через лужи и не бросали на землю окурки. Тогда впервые в жизни я попробовал сырокопченую колбасу. Ею меня, мальчишку, угостил унтер-офицер, которого в наш дом вселили на сутки грозные квартирмейстеры, начертав на нашей двери: «1 mann». Унтер-офицер был общителен, он угощал монпансье и показывал фотографии своих почтенных родителей, жены и киндера. Вперемешку с семейными фотографиями лежали снимки расстрелянных, повешенных, и он, унтер-офицер, стоял в полуметре от смертельно вытянутых ног несчастных людей, лыбясь в счастливой для него и омерзительнейшей для нас улыбке.

В те дни я набрел в роще на пушки-«сорокопятки», на щитках которых были выцарапаны фамилии и адреса погибших. В отличие от героев сценария, я не переписал их. Но что возьмешь со слободского пацана, которому и десяти лет тогда не было?..

В оккупацию по нашему Мариуполю разъезжали солдаты-румыны на телегах-каруцах с брезентовыми навесами. Это были прыткие вороватые парни — лихо крали у немцев, у населения, друг у друга, потом дрались, деля ворованное. Наша соседка бабка Петровна выживала в оккупацию тем, что выращивала кукурузу, лущила початки, молола на самодельной мельнице, похожей на большую кофемолку, желтые тугие зерна. Из муки она пекла на сковородке малай — кукурузный пирог, начиненный абрикосами, вишнями, яблоками. Ведь фрукты растут при любой власти. В оккупацию пацаны распевали: «Антонеску и Михай подралися за малай, а ты, Гитлер, не зевай, мамалыгу забирай». Однажды на базаре солдат-румын взял у Петровны несколько кусков малая и стал рыться в карманах — дескать, забыл марки дома, сейчас принесу. Чтобы Петровна не волновалась, он вручил ей свою винтовку. Бабка Петровна ждет час, другой… Два немца-жандарма с оловянного цвета бляхами на груди загребли вооруженную винтовкой старуху. В оккупацию за хранение оружия полагался расстрел. В гестапо разобрались, Петровну отпустили. Только весь ее малай с вишнями жандармы слопали, пока бабку допрашивали.

Но этот эпизод я когда-нибудь вставлю в другой сценарий. Или подарю кому-нибудь из друзей-сценаристов. Как подарил мне мой друг Валерий Фрид историю про бутерброды для фельдмаршала фон Манштейна, которую ему рассказал сокамерник Ян Эбнер, выступавший в роли буфетчика.

На плацу младший командир — один треугольник в петлице — учит шеренгу красноармейцев наматывать обмотки.

— Накладываете край ленты на ботинок… и живо мотаете до колена! За двадцать секунд!..

Младший командир придирчиво осматривает плоды красноармейских трудов и останавливается перед не самым молодым в шеренге — лет тридцати пяти — красноармейцем.

— Пошибче остальных управился товарищ Широков…

Красноармеец Широков, осмелевший от похвалы, вытягивается по стойке «смирно» и просит:

— Позвольте попрощаться с женой! Я мигом…

— Не напрощался?

— Не успел: заколол поросенка, коптил свинину, жарил сыну котлеты… — рассказывает Широков.

— А жена зачем? — удивляется младший командир.

Широков что-то еще говорит — его заглушает дребезжащий из раструба громкоговорителя голос Левитана:

— После длительных ожесточенных боев наши войска оставили город Гродно. При этом были уничтожены двадцать один танк врага, одиннадцать бронемашин, сто девятнадцать солдат и офицеров фашистов…

Младший командир вдруг видит рядом с собой мальчонку лет двенадцати — светловолосого, скуластого, чьи далекие предки пережили татаро-монгольское нашествие.

— Почему соплявки в расположении?

— Дядя младший командир, пустите моего папку попрощаться, — канючил мальчишка.

— Это мой Колян, — оправдываясь, говорит красноармеец Широков. — Он у меня, будто верблюд.

— Плюется? — язвит младший командир.

— Нет, в игольное ушко пронырнет, — отвечает Широков.

— Очистить плац от посторонних! — командует младший командир.

Схватив Коляна за шиворот, помкомвзвода выпроваживает его за ворота с железными красными звездами.

На сцене провинциального театра дают классическую украинскую оперу «Запорожец за Дунаем». Поют артисты в вышитых сорочках и широченных малиновых шароварах. Верховодит оперными казаками Запорожец — здоровенный сильный мужчина во всем украинском, с бритой наголо головой и чубом-шнурком, свисающим со лба.

Запорожец поет громовым голосом арию Карася «Теперь я турок, не казак…» Солист украинской оперы Евсей Хаскин поет на украинском языке.

В первом ряду партера сидят немецкие офицеры. Этот город на юго-западном направлении был уже занят стремительно наступающими войсками вермахта. Седой офицер, вглядываясь в запорожца Евсея Хаскина, усмехается:

— Юдименш?

— Так точно, господин обер-лейтенант, жид. Но голосина, как у Шаляпина, — угодливо подхватил провинциальный интеллигент, ставший позавчера бургомистром.

А на сцене в крестьянской вышитой свитке уже лихо отплясывает запорожский гопак чернявый подросток лет тринадцати.

— Во дает Татарин, — кричат из зала юные поклонники.

Татарин — уличная кличка Арона, сына Евсея Хаскина.

Бургомистр переключает внимание обер-лейтенанта на Арона Хаскина:

— Тоже жид-жиденок. Но как танцует! Я, господин обер-лейтенант, видел в Париже самого Вацлава Нижинского. Но этот жиденок Арон будет танцевать получше…

— Станцует, — усмехаясь, шепчет рыжий офицер своему соседу фельдфебелю, — но только на том свете.

И уже скоро…

Красноармеец Широков и его сын Колян стоят на поселковом кладбище перед гипсовым надгробием. С фотографии на отца и сына смотрит молодая смеющаяся женщина.

Насупленный, чтобы не разреветься, Колян слышит отцовский шепот. Отец заставляет себя бодро улыбнуться.

— Теперь тебе, Колян, ухаживать за мамой… бурьяны вырывай… цветочки сажай… пусть ей будет там красиво…

Мчится, громыхает в ночи воинский эшелон. На тормозной площадке последнего вагона возле синего маскировочного фонаря дремлет часовой с винтовкой.

А под ним притаился Колян, пристроившись на буфере. Он борется со сном. Но сон побеждает. Вагон встряхивает на стрелке — Колян срывается и кубарем летит на шпалы.

Состав с часовым в последнем вагоне удаляется.

Колян ушибся головой о рельс и потерял сознание. Слышен протяжный крик паровоза. Приближается другой состав. Колян приходит в себя и пытается сползти со шпал…

Арон, что-то напевая и пританцовывая, идет по улице.

На скамеечке перед калиткой играет на гармонике рыжий фельдфебель. Он вскакивает и что-то кричит Арону. Арон показывает ему, что желтая звезда Давида у него есть, приколота к рубахе. Рыжий офицер тычет пальцем в лацкан курточки: вот здесь, здесь юдименш должен носить желтую звезду. Продолжая кричать, офицер избивает Арона.

Звезда местной украинской оперы Евсей Хаскин, зажав между колен стальную сапожную лапу с надетым на нее ботинком, приколачивает набойку. Изо рта у него торчат гвозди.

Во двор вбегает Арон. На лице синяки, мальчишка то и дело запрокидывает голову, чтобы унять кровь, капающую из носа. Мать, низенькая полная женщина с желтой звездой на блузке, кричит:

— Сыночек, что с тобой сделали нехорошие люди?!

Захлебываясь от волнения, Арон отвечает:

— Немцы собираются… расстрелять… всех евреев!

Евсей Хаскин выплевывает гвозди

— Не говори такие ужасные глупости, сынок! Ну, будем ходить с желтой звездой… Она что — тебе мешает?.. Кусается или колет в бок?

— Немцы интеллигентные люди… Люди, у которых брюки наглажены, а сапоги блестят, как бабушкино трюмо, не станут людей расстреливать…

Мама платочком вытирает кровь с лица Арона.

— Я мечтал стать советским разведчиком… учил немецкий… точно все расслышал… — говорит Арон. — Уйдем к нашим… Фронт еще близко… Проберемся оврагами… К своим!

От твоих глупостей в моих ушах заведется моль, — вздыхает мама.

— Значит, не хотите уходить? — Арон решителен.

— Мне завтра Тараса Бульбу играть, — говорит Евсей.

— А у меня варенье из райских яблочек варится, — добавляет мама.

— Не уйдем к нашим — будут нам яблочки в раю, — говорит Арон.

— Берта, — обращается Евсей Хаскин к жене, — можно я запущу в трепача молотком?

— Его уже сегодня били, — заступается за сына мама.

— Не уходите со мной? Тогда я ухожу один. К нашим!

— Арон выбегает со двора. Мама кричит вслед:

— Арончик, я тебе пенки собрала. От райских яблочек.

Арон бежит по улице. К его курточке приколота желтая звезда Давида. Он срывает ее и швыряет в пыль.

А по другую сторону фронта, где еще были наши, слоняется Колян. Совсем близко грохочет канонада.

Веснушчатый красноармеец подбирает с земли окурок папиросы. Поднимает голову — перед ним Колян.

— Дяденька, вы моего отца на фронте не встречали? — спрашивает он. — Широков фамилия…

— Спички есть? — Красноармеец растирает на ладони табак из окурка.

Колян вдруг видит знакомого младшего командира.

— Дяденька командир… Я Широков… Где мой папка?

— А, эт-то т-ты… в-верб-блюд… — узнает его младший командир. Он заикается. — Ран-н-иило Широк-кова позавчера… Т-тяжело… В г-госпиталь оп-п-ределили…

— Дяденька, где этот госпиталь, скажите?

— Ох, х-хлопчик, из м-моей к-контуженной г-головы всю п-п-память в-в-вышибло, — говорит младший командир.

Усталый, в забрызганном кровью халате хирург полевого госпиталя Семен Эммануилович, светловолосый, похожий на латыша, листает толстенную амбарную книгу.

— Широков… Широков… Петр Васильевич… так, так… Не помню: не я оперировал…

Колян стоит перед ним в пилотке, в солдатских не по размеру башмаках и красноармейских обмотках до колен.

— Вот, нашел… «Широков П.В.»… — Хирург отводит от Коляна глаза. — Ранение в голову… умер шестнадцатого октября…

Колян уныло покидает госпитальную палатку.

Санитары сгружают с телеги свежеструганые гробы. Дождавшись, когда снимут последний, Колян привычно залезает в телегу и дергает за вожжи: «Пшла, Мурка».

За госпиталем в подлеске свежие холмики с фанерками на колышках. Колян идет, вглядываяь в надписи… Вот она, отцовская могилка: «Широков П.В.».

Колян застывает. Глаза влажнеют, комок в горле. Он вдруг падает на колени, целует землю на холмике. Вздрагивают плечи.

Арон брел полями, ночевал в оврагах — старался быть подальше от дорог, по которым катили немецкие машины и мотоциклы. Он видел их издали едва различимые…

За околицей аккуратный бело-синий плакат с приказом гитлеровского командования: «Все, кто будет оказывать помощь евреям, будут подвергнуты расстрелу».

Голод толкает Арона к крайней хате. У крыльца заливается лаем собака. В форточку высовывает голову бабка. Арон просит:

— Бабушка, я вам станцую украин-ский гопак, а вы мне — хлебушка…

Или картошки… Так есть хочется.

Арон танцует перед окном бабки под аккомпанемент собачьего лая. Бабка вглядывается в него и вдруг орет:

— Жид! Жид пархатый! Держи жиденка!

Бабка выбегает из хаты. Арон удирает. Бабка спускает с цепи собаку, которая гонится за Ароном. Арон хватает камень и запускает им собаке в голову. Собака отстает.

Вбежав в рощицу, Арон спотыкается об орудийный лафет. Падает.

Оглядывается. Среди деревьев стоят несколько советских пушек-«сорокопяток» — трофеи немцев. На щитке одной Арон читает: «Мы с Ваней

Горленко держим оборону. Петя из Ярославля помирает, ул. Щорса, дом 4. Я, Никаноров Максим, ранен в голову. Жил в Серпухове, ул. Пушкина, 19. Кто прочтет, сообщи нашим женам«.

У Арона нет ни ручки с пером, ни чернильницы, ни карандаша… Он решает запомнить, вызубрить нацарапанное на орудии.

— Ваня Горленко… Петя… Ярославль, Щорса, четыре…

Неподалеку на поляне к дереву прислонена винтовка, а рядом в высокой траве барахтаются немец часовой и русская девушка. До них доносится голос Арона:

— Никаноров Максим, Серпухов, Пушкина, девятнадцать…

Немец вскакивает на голос и, натягивая штаны, хватает винтовку. Он видит Арона, кричит, вскидывая винтовку:

— Юдименш — капут!

Растрепанная девушка поправляет платье.

— С чего, Ганс, ты взял, что мальчик — еврей? — спрашивает она, пожимая плечами. — У него на лбу не написано.

— Я татарин… Ахмед, — произносит Арон.

— Татарин?.. Вас ист дас — татарин Ахмед? — спрашивает немец.

— Про Чингисхана слыхал? — объясняет немцу девушка. — И еще хан Батый был… — Она просит Арона: — Скажи, мальчик, Гансу что-нибудь по-татарски…

Находчивый Арон тарабанит:

— Буль-буль-гуляш-ой-люля-ля-кебаб-рагу-киш-миш-арьян-пенки, брынза-бры-бры…

Девушка кивает, подтверждая, что Арон говорит по-татарски. Немец опускает винтовку.

— А хотите, станцую по-татарски? — спрашивает Арон и грациозно, красиво танцует, переходя с плавных движений на дробную чечетку.

Девушка и немец аплодируют.

На поляну выскакивают четверо с чумазыми небритыми лицами. Они валят немца на землю и всаживают ему между лопаток штык-кинжал. Девушка визжит. Ее с размаху бьют по лицу. Танцевавшего перед немцем Арона отшвыривают в сторону…

Колян едет на госпитальной, с красным крестом на боку телеге, прижимая к себе фанерный крашеный обелиск.

Молодая женщина с груднушкой на руках сидит перед могильным холмиком. На нем на фанерке надпись: «Широков П.В.» Женщина, всхлипывая, говорит ребенку:

— Твой папочка здесь… так и не увидел тебя… не поцеловал, сыночка своего… теперь мерзнет в земле…

Колян тащит на горбу обелиск и видит молодую женщину, сидящую перед его — его отца! — могилкой с фанеркой, на которой та же, что и на обелиске, надпись: «Широков П.В.»

Колян кидается к холмику

— Нет, это мой папка здесь! — вскрикивает Колян.

Женщина поднимает на Коляна заплаканные глаза.

— Нет, здесь мой Петя… мой Петя! — кричит она.

— Мой папка тоже Петр!

Женщина достает письмо-конвертик. Разворачивает и говорит:

— Вот, это написали мне сослуживцы мужа… из его части: «Госпиталь 19/23. Широков Петр Владимирович…»

— Владимирович? — переспрашивает Колян. — А мой папка — Васильевич…

Мальчика переполняет радость: значит, отец жив!..

Пока старший из четверых разведчиков, Орлик, оглядывает окрестности, Арон рассказывает анекдоты:

— Знаешь, кто самые воинственные люди? Финны!

— Не трепись, Арончик, — высказал сомнение Орлик. — мы им в 40-мкрепко дали!..

— Нет, самые воинственные — финны… Потому что спят с финками.

— С бабами-финками или финками-ножами? — уточняет Орлик и вздыхает: — Так ты красиво перед фрицем танцевал, что самый раз тебе морду набить.

Ночь. Канонада. На небе вспыхивают и гаснут ракеты. Разведчики возвращаются к своим. Орлика накрыли плащ-палаткой, и он, светя карманным фонариком, сверяет по карте обратный путь. Выбравшись из-под плащ-палатки, он говорит:

— К утру перейдем фронт.

— К нашим? — обрадовался Арон.

— Только бы на фрицев не нарваться…

Разведчики пробираются степью, то пригибаясь, то ползком.

Орлик остановился и показал в сторону ночного боя.

— Вот за тем пригорком нас встречают, — сказал он.

— Здесь нам не пройти, — заметил хмурый разведчик.

— Идем южнее, — приказал Орлик, — может, на стыке с «Восьмой» подфартит.

Неподалеку проехали мотоциклы с колясками, из которых торчали пулеметы. Доносилась немецкая речь. Рычали танки. Орлик прошептал:

— Уносим ноги. Засекут — считай, покойники…

За деревом шевельнулся немецкий часовой. Он что-то успел крикнуть, прежде чем Орлик всадил нож ему в шею. Из замаскированного блиндажа на предсмертный вскрик часового выскочил немец, и его успел снять ножом Орлик.

Двое разведчиков с автоматами открыли люк и спустились в просторный блиндаж. В нем вповалку спали немцы. Разведчики разбудили их, слепя лучами карманных фонариков. Немцы увидели наставленные на них автоматы и застыли.

Разведчики перешептываются:

— Сколько «языков»…

— Эх, стрельнуть нельзя!..

— Снаружи услышат: вокруг немец на немце…

— Сразу каюк…

Орлик по праву старшего командует:

— Выгоняйте фрицев наверх по одному… А там мы с Ароном…

Орлик выбирается из блиндажа в ночь и становится у люка. Рядом с ним Арон.

Из блиндажа выталкивают немца, и Орлик с размаху, сжимая нож обеими руками, всаживает лезвие немцу в грудь.

— Считай паскудные фашистские души… — шепчет Орлик.

— Один… — шепчет Арон, трясясь от ужаса.

Из блиндажа выбирается второй немец — и в него вонзается лезвие штыка-кинжала Орлика.

Немцы в блиндаже сбились в кучу, не спуская наполненных ужасом глаз с гранаты, зажатой в руке разведчика, и тихо скуля.

Второй разведчик вытолкнул прикладом следующего…

Орлик закалывал немцев, как хряков на бойне. И при каждом ударе его штыка-кинжала Арон в ужасе закрывал глаза.

Арон отводит глаза от окровавленного лезвия кинжала…

— …Двадцать один… — считает он шепотом.

Вокруг него лежат убитые Орликом, и он оттаскивает их за ноги в сторону, чтобы освободить место следующему…

К блиндажу бредет немец с ведром воды. Орлик в три прыжка метнулся к нему, всадил нож-штык в грудь — немец и не понял, что произошло.

— Этого тоже считать? — сросил Арон, когда Орлик вернулся к входу в блиндаж.

— Считай.

— Двадцать два, — шепчет Арон.

В блиндаже осталось совсем мало немцев. Похоже, они не догадываются, что происходит с их «комрадами» за дверью…

Арон шепотом считает…

Разведчики выталкивают последнего немца с серебряными витыми офицерскими погонами. Заколотый Орликом, он дергается у ног Арона и замирает.

Орлик поворачивается к Арону и ухмыляется:

— Ну чё — привык?

— Они… — дрожащим голосом произносит Арон. — Они по ночам вам будут сниться…

— Это я фрицам буду сниться, — отвечает Орлик. — Уже на том свете…

Разведчики выбрались из блиндажа. Орлик с прежней ухмылкой говорит:

— Двадцать шесть… На каждого из нас почти по семь фрицевских душ — представлю всех к медалям. Или «За отвагу», или «За боевые заслуги».

Пересекли линию фронта ночью. Продвигались к своим по заболоченной пойме. Она простреливалась нашими и немцами. Разведчики ползли в вязком болотном месиве, выплевывая грязь.

Арон потерял башмак, заволновался, попытался найти его в болоте. Орлик шикнул на него:

— Башку продырявят, второй башмак будет не нужен…

Над головами свистели пули. То там, то здесь вспыхивали фонтанчики грязи.

Рассветало. Сидящий на коряге красноармеец вдруг увидел в густой жиже грязи чью-то голову со слипшимися волосами и с размаху саданул по ней прикладом. Из грязи на него выскочили трое с криком: «Свои!» Очумевшего от удара Арона подхватили чьи-то руки.

Седой капитан с дюжиной орденов и медалей на груди стукнул по столу кулаком и заорал:

— Шпионы, диверсанты! Я на ваши сказки кладу с прибором!

Перед ним стояли мокрые, грязные разведчики со связанными руками и очумевший от удара прикладом Арон.

— Ты что, капитан, тупой? — спокойно спросил Орлик. — Я же тебя прошу по-русски: «Позвони «Двена-дцатому»!

— Это я тупой?! — Седой подлетел к Орлику и ударил его кулаком в лицо.

Орлик засмеялся и с оттяжкой плюнул седому в его наглые глаза.

Красноармейцы кинулись защищать честь своего командира. Орлика повалили на пол и стали дубасить ногами.

Арон кинулся к Орлику с мальчишеским криком:

— Лежачего не бьют!

— Верно, лежачего не бьют, — сыграл в благородство седой.

— Тупой есть тупой, — упрямо повторил Орлик. — Не позвонишь «Двенадцатому» — в штрафбат упеку!

— Угрожаешь, шпионская морда, — неожиданно спокойно произнес седой капитан. — Я тебя с твоими гавриками сейчас бы расстрелял… но сперва помучайтесь ночь… СМЕРШ расстреливает на рассвете!..

— Это царь на рассвете вешал, — огрызнулся Орлик. — Декабристов, например.

— Хочешь, я тебя тоже повешу? — с садистской улыбкой спросил седой капитан. — Запросто повешу, гад-диверсант. В виде исключения. А их, — он показал на остальных разведчиков и Арона, — снабжу пулей в лоб! — И скомандовал красноармейцам: — В погреб шпионов!

В погребе нашли бочку прошлогодних соленых огурцов. Разведчики оттирали их от плесени об марлю, которой была накрыта бочка, и грызли. Было сыро и холодно.

— Надо же, на такого тупого нарваться, — сказал кто-то из них. — Ну что ему стоило позвонить «Двенадцатому»?..

Он словно подхлестнул Орлика. Тот метнулся к подвальному люку и принялся колотить по нему кулаком.

— Жрать не ждите, — ответил снаружи часовой и хихикнул. — До рассвета от голода не подохнете, а там в раю вас накормят яичницей с салом!

— Скажи своему тупому, чтоб звонил «Двенадцатому»! — орал Орлик.

— Не позвонит, седая вошь, — произнес за спиной Орлика хмурый разведчик. — Тупой есть тупой.

Орлик отлип от люка, схватил огурец, понюхал, словно закуску после стопки, отшвырнул.

Стало тихо, только в погреб доносились выстрелы и шаги часового снаружи у люка.

И в этой жуткой тишине Арон вдруг предложил:

— Хотите анекдот?

Ему не ответили. На Орлика напала нервная зевота, ему никак не удавалось сомкнуть губы. Но Арон начал рассказывать:

— «Едет еврей на велосипеде. Ему навстречу другой еврей, спрашивает: «Где ты, Абрам, достал такой красивый велосипед?» Абрам и отвечает:»Познакомился я с одной дамочкой, она позвала меня к себе домой, разделась и говорит: «Бери, Абрам, все, что хочешь». Я взял этот красивый велосипед.

Арон засмеялся. Разведчики угрюмо молчали.

— Я бы велосипед не взял… — наконец произнес Орлик.

Арон продолжил:

— Еще анекдот: «Моисей сказал: «Все от бога». Соломон сказал: «Все от головы». Карл Маркс сказал: «Бытие определяет сознание». Троцкий сказал: «Завтра будет мировая революция». Надо же, сколько евреев, столько и мнений!

Орлик внимательно посмотрел на Арона.

— Взрослому за такой анекдот дают десять лет, а тебе, сопляку, я дам по шее. — Он развернулся и ударил Арона. — Чтоб запомнил, чего можно говорить, а чего опасно!

Щели между досками рассохшегося люка светлели. За линией фронта, у немцев, вставало солнце.

Загромыхал замок. Люк распахнули. Над погребом стояли красноармейцы с автоматами.

— Выходи, — послышалась ко-манда.

Выбравшись из погреба, Орлик увидел какое-то странное, растерянное, не похожее на вчерашнюю свирепость выражение лица седого капитана.

Рядом с ним стоял, опершись на крыло полуторки, майор с чапаевскими усами и со Звездой Героя Советского Союза на гимнастерке.

Орлик не стал выказывать радость. Следом за ним из погреба вылез Арон, и Орлик спросил у него спокойно, даже насмешливо, указывая глазами на майора:

— Знаешь, кто это?..

— Чапаев, — выпалил Арон.

— Нет, это «Двенадцатый»! — Орлик, сверля глазами седого капитана, подошел к нему и прошипел: — Ты капитан, я капитан. — И с разворота кулаком ударил его по лицу.

Седой капитан отшатнулся, бормоча:

— Ты что? — я же позвонил «Двенадцатому»!..

Майор с чапаевскими усами и Звездой Героя насмешливо смотрел на них и не вмешивался. Орлик продолжал молотить седого, а вокруг них танцевал лезгинку Арон, выкрикивая:

— Асса! Асса! Так его! Мы с вами, Орлик, аж двадцать шесть фрицев, как свиней, закололи, а седой нам — «шпиёны»!

И, танцуя, Арон исподтишка пнул седого ногой в зад.

— Отставить, Орлов! — наконец скомандовал майор Орлику и, как артист Бабочкин в прославленном фильме, разгладил усы. — Теперь вы, два капитана, квиты!

Полуторка мчалась по степи.

Майор, Герой Советского Союза с чапаевскими усами, сидел рядом с шофером. Разведчики и Арон разместились в кузове под брезентовой халабудой. Выбритые разведчики пили по очереди красное вино и закусывали яблоками из корзины. Арон рассказывал им анекдот:

— «Два еврея — это шахматный турнир, три еврея — государственный симфонический оркестр…»

Раздался рев штурмовиков.

Над полуторкой низко летел штурмовик — кресты на фюзеляже и крыльях. Прогремела пулеметная очередь.

Арон высунулся из-за брезентового полога и, задрав голову, рассмеялся:

— Как же ихний летчик догадался, что я еврей?!

Грохочет выстрел — перед полуторкой снаряд вырывает на проселочной дороге воронку, забрасывая землей стекло кабины. Шофер выворачивает руль, чтобы не въехать в яму. Полуторка втыкается буфером в придорожное дерево, мотор глохнет.

Неподвижная на дороге машина — хорошая цель.

Штурмовик делает второй заход — прямое попадание.

По степной дороге едет на телеге со свежестругаными гробами Колян. Моросит нудный осенний дождь. Колян хлещет кнутом унылую лошаденку.

Он замечает впереди на дороге развороченную снарядом груду железа — все, что осталось от полуторки.

С кабины снесена крыша. Колян заглядывает… В полевом госпитале он уже научился отличать мертвых от живых.

Майор с чапаевскими усами и шофер мертвы. И в кузове все мертвы — все четверо разведчиков.

А вот чернявый пацан еще дышит… Это Арон, и он начал бредить:

— Ярославль, Щорса, четыре… Серпухов, Пушкина, девятнадцать… Ярославль… четыре… Горленко…

Места для Арона на телеге не нашлось, и Колян уложил его в пустой гроб.

Хирург военно-полевого госпиталя Семен Эммануилович оперировал Арона. Ассистировал фельдшер Егорыч, нестроевой, с черной, как у пирата, повязкой на выбитом глазу.

Семен Эммануилович скомандовал:

— Зажим. Быстро!

Егорыч подал. За его спиной прошептал Колян:

— Ну чё, Горленко выкарабкается?

— Брысь!

Егорыч обернулся к приподнятому пологу палатки, в которую заглядывал Колян.

— Брысну, — пообещал Колян, — только скажи, этот Горленко выкарабкается?

Егорыч грозно шагнул в его сторону — голова Коляна исчезла.

В госпиталь приехала фронтовая бригада артистов. Перед палатками была сколочена из досок эстрада. Выздоравливающие сидели на земле, на скамьях. Некоторых принесли на носилках.

Исполняла русские песни усталая девушка в декольтированном концертном платье. Жгучий брюнет пел цыганские романсы.

Колян и Арон сидели рядом. Среди раненых.

— Дорогие друзья, — обратился к зрителям конферансье, он же скрипач. — Наш концерт окончен.

— Нет, не закончен! — закричал, поднимаясь со своего места, Арон. —

Я вам сейчас так сбацаю!

Колян пытался его удержать.

Семен Эммануилович ужаснулся:

— Он что, обалдел? Шов может разойтись! Арон Хаскин! — закричал Семен Эммануилович, пробираясь к сцене. — Я запрещаю тебе танцевать!

Но Арон уже был на сцене.

— Я осторожно… без высоких прыжков… — пообещал Арон и кивнул скрипачу и баянисту: — Выдайте чего-нибудь под чечетку…

И Арон пошел чечеточным дробным шагом под мелодию скрипки и баяна.

Скрипач, конферансье, он же руководитель фронтовой бригады артистов, дождавшись окончания операции, подстерег хирурга Семена Эммануиловича у палатки.

— Хочу взять мальчика к себе, — сказал он.

— Какого мальчика? — не сразу понял Семен Эммануилович.

— Ну Хаскина… Танцора, — уточнил конферансье.

— Хотите спросить, не возражаю ли я как врач? — нахмурился Семен Эммануилович. — Возражаю по медицинским причинам.

— Но он уже отбил степ… И шов не разошелся, — не унимался руководитель бригады. — Обещаю, я буду беречь мальчика… У Арона блестящее будущее. Вернемся в Москву, устрою его в Хореографическое училище при Большом театре… Прогремит на всю страну…

Полуторка фронтовой бригады артистов стояла у госпиталя перед лесной дорогой. Арона провожал Колян.

— Ну-ну, повтори… — потребовал Арон.

— Так я же записал!.. — сказал Колян.

— Бумажку можно потерять, а память только контузия отшибет… Давай, давай!

— В Ярославле — Щорса, четыре, — сказал Колян. — В Серпухове — Пушкина, девятнадцать…

— Кто из нас двоих жив останется, непременно пусть ихним женам напишет, — сказал Арон. — Ну, я поехал…

Он направился к полуторке. Из палатки выскочил Семен Эммануилович и вручил Арону пышку величиной с патефонную пластинку.

— Сам тебе испек. Ешь и танцуй, — сказал Семен Эммануилович и обнял Арона.

Вечерело. Полуторка ехала по лесной дороге.

Арон сидел в кузове вместе с артистами. Он предлагал всем подаренную ему пышку, но одна артистка покачала головой и сказала ему:

— Нет, Арон. Завтра захочешь есть…

Артисты пели, Арон подпевал, баянист играл.

Луч фары скользнул по брезентовому боку полуторки, через дыры от осколков просочился в кузов.

Арон выглянул. На него уставился ствол пулемета.

Пулемет был установлен на мотоциклетной коляске. За ним сидел немец в черном клеенчатом плаще и в каске. Рядом светили фарами еще два мотоцикла с пулеметами.

Немцы прорвали фронт. Эсэсовцы хозяйничают в госпитале, вбегают в палаты и расстреливают из автоматов тяжелораненых.

Семен Эммануилович, кинувшийся к офицеру, что-то твердит по-немецки.

Офицер терпеливо выслушивает его, внимательно разглядывая: светловолосый, северный тип лица, говорит по-немецки.

— Вы есть русский дойчман?

После паузы Семен Эммануилович вынужденно кивает.

Одноглазый фельдшер Егорыч, нехорошо ухмыльнувшись, поправил свою черную, как у пирата, повязку.

Перед правлением колхоза «Красный пахарь» стояли мотоциклы с пулеметами на колясках. Возле них топтался часовой с автоматом.

Артисты фронтовой бригады разместились в пионерской комнате сель-ской школы. На стене даже сохранился портрет Сталина с девочкой Мамлакат.

Вбежал Арон. Он разжал перед руководителем кулак — в ладони было несколько окурков. Баянист схватил, стал растирать остатки табака, исполнитель цыганских романсов уже заготовил обрывок газеты, на него ссыпали табак… Свернули цыгарку. Баянист аппетитно затянулся…

— Я вам еще настреляю, дядя Валера, — пообещал Арон.

Он был счастлив, что добыл курево своим новым старшим друзьям.

— Поменьше шляйся по улицам, Ароша, — сказала певица.

Идет по улице рыжий офицер. Он курит толстую сигару.

Арон идет за ним следом. Шагах в пяти. Ждет, когда офицер докурит и бросит на землю шикарный сигарный окурок… Но, докурив сигару до половины, аккуратный, бережливый по-немецки рыжий офицер спрятал окурок в портсигар.

Арон так громко разочарованно вздохнул, что офицер обернулся. Мальчик узнал его. Это он, рыжий, избивал Арона за то, что он приколол звезду Давида не на курточку, а под нее, на рубаху…

Арон кинулся удирать. Пропетляв по улице, метнулся в чей-то двор. Офицер выстрелил и попал Арону в ногу. Но, несмотря на боль, Арон смог убежать, оставляя на земле кровавые следы.

По улицам села ездил немец-мотоциклист и кричал в рупор:

— Кто прячет маленький еврей, будет расстрелян! Кто укажет, где этот маленький еврей, получит бутылку немецкий шнапс и пуд муки — приз!

В избы колхозников врывались патрули.

Солдаты ворвались в домишко на окраине. Их встретила чистенькая старушка в розовом кружевном чепце и заговорила с ними по-немецки.

Солдаты опешили, услышав здесь, в русской глухомани, такой чистый немецкий язык. Старушка сказала им, что она — немка, учительница немецкого языка, что недавно умер муж-немец, пострадавший от большевиков. Она предложила солдатам чаю. Но те отказались, так как у них задание: найти и застрелить маленького еврея.

Растроганные встречей с соплеменницей, солдаты высыпали на стол все, что у них было в карманах, — шоколад, галеты, плавленые сырки, курагу, кофе…

Когда за солдатами закрылась дверь, старушка поспешила к окну: было видно, как они покидают двор. Старушка подошла к комоду и выпустила на волю Арона. Она сказала ему:

— Мои предки приехали в Россию три столетия назад. Я полюбила Россию, и мне стыдно за немцев, которые убивают не только взрослых, но и детей…

А по улице все еще ездил мотоциклист и кричал в рупор:

— Кто прячет маленький еврей, будет расстрелян!

Семен Эммануилович в белом фартуке и высоком накрахмаленном колпаке служил теперь поваром при столовой для немцев на узловой железнодорожной станции. Колян — тоже в белом фартуке и колпаке — был при нем поваренком. Вошел немец солдат. Семен Эммануилович строго, с достоинством сказал ему по-немецки, что без белого халата входить на кухню он не разрешает. Семен Эммануилович налил в супницу борща, и Колян отнес ее немцу. Тот щелкнул каблуками и удалился с фаянсовой супницей в руках.

В оконце постучали. Семен Эммануилович обернулся.

В оконце одним своим глазом заглядывал Егорыч, фельдшер из госпиталя с черной, как у пирата, повязкой на лице.

Семен Эммануилович, озираясь на дверь, достал из ящика кусок вареного мяса, кивнул Коляну.

— Отнеси гаду.

Колян, приоткрыв раму, сунул мясо Егорычу.

— А сахарку, а? — попросил Егорыч.

— Сахару нету. Может, завтра привезут сахарин, — сказал Семен Эммануилович.

— Не будет сахару — скажу, что ты никакой не немец, а жид пархатый, — сказал Егорыч и пригрозил кулаком, — и тебя — к стеночке, к стеночке… Пуля в лоб, мозги на стеночке…

Старушка в розовом чепце перевязывала простреленную офицером ногу Арона и печально качала головой.

— Не знаю, что и делать, — нога распухает…

Арон пил немецкий кофе, ел шоколад и галеты.

В селе началась стрельба. В домишко доносились автоматные очереди, взрывы гранат, какие-то крики… По улице с грохотом пронеслись мотоциклисты.

Когда послышалось родное русское «урра!», Арон, прихрамывая, кинулся на улицу.

— Куда, Арон?! Стреляют! — пыталась удержать его старушка.

Арон отбросил щеколду и выскочил на крыльцо.

По улице бежали люди в телогрейках. Они стреляли на ходу из винтовок и ручных пулеметов Дегтярева.

— Партизаны! Партизаны! — слышались крики соседей.

Арон, прихрамывая, бежал по улице. Старушка в розовом чепце семенила следом.

Напротив правления колхоза Арон увидел, как на сосну залезает парень с наганом за поясом. Он накинул на нижнюю толстую ветку веревку, крепко затянул узел.

Подталкивая прикладами, партизаны подвели к сосне того самого рыжего офицера, который ранил Арона в ногу.

Партизан с наганом за поясом, радостно хохоча, сбросил вниз другой конец веревки с петлей…

К партизанам кинулась старушка в розовом чепце.

— Побойтесь Бога!.. — кричала она. — Разве можно так просто, без суда, лишить жизни человека!..

Вокруг собиралась толпа. В ней Арон увидел своих новых товарищей по фронтовой артистической бригаде. Как и местные колхозники, они смотрели на происходящее молча.

Старушка в розовом чепце не унималась. Она отталкивала от свисающей петли рыжего офицера, кричала:

— Сила войска в гуманном отношении к пленным!

Из притихшей толпы кто-то в тишине сказал:

— Она сама немец-перец-колбаса!

— Немка! Вот и защищает фашиста!

Старушка обернулась на голоса.

— Я ваших детей учила немецкому языку, а вы…

— Лучше бы американскому, — сказал старик партизан, — америкашки — наши союзники.

Другой партизан гневно спросил:

— Немка? Фашиста защищает? — И приказал: — В расход бабку!

Парень на сосне вытащил из-за ремня наган и прицелился в старушку.

Арон кинулся к ней и, раскинув руки, встал перед нею. Задрав голову к сосне, закричал вверх:

— Я — еврей, понятно! А бабушка, немка, меня спасла, когда немцы меня хотели убить! Стреляй, стреляй в меня!

Из толпы раздались голоса:

— Лиза Карловна хорошая, хоть и немка!..

— Моего остолопа перевела в пятый класс!..

Колян выглянул в окно.

— Дядя Сема, — встревоженно сказал он. — Какой-то шухер у них!..

— Какую-то важную птицу встречают, — сказал Семен Эммануилович.

На перроне большой узловой станции выстраивалась шеренга солдат в касках. Из вокзальных дверей вышли офицеры. Раздался гудок приближающегося паровоза.

Колян и Семен Эммануилович отпрянули — к окну кухни подходил с дьявольской ухмылкой Егорыч.

— Заварка имеется, а без сахара чаек горек!

— Колян, — хмуро сказал Семен Эммануилович, — принеси ему сахарину.

Хоть и заступалась старушка немка за немецкого офицера, который стрелял в Арона, его все-таки повесили.

Когда аккуратная Лиза вытирала батистовым платочком слезы, к ней подошел насупленный, по-начальственному строгий партизан в длиннополой шинели с орденами на груди — так носили их командиры после гражданской войны — и с командирской уверенностью произнес:

— Вернутся наши — разберутся с вашим происхождением, немецкая бабушка… А пока… Английский знаете?

— Знаю, — пробормотала старушка.

— Учите детей английскому. Англичане и американцы — наши союзники, черт бы их побрал.

Проведя операцию по истреблению немецкого гарнизона в поселке «Красный пахарь», партизаны вернулись в лес.

Там, в лесной глухомани, был расположен партизанский лагерь — землянки, шалаши, несколько палаток, костры…

Командир отряда Федотов — сорокалетний мужчина в глухой гимнастерке-сталинке со Звездой Героя Советского Союза — произносил речь, стоя на высоком пне.

— Еще раз поздравляю вас, товарищи партизаны, с удачной боевой операцией по освобождению колхоза «Красный пахарь» от гитлеровской оккупации!

Арон лежал на «перине» из сложенного в кучу елового лапника. У него болела простреленная нога. Старичок в драном белом халате покачал головой:

— Вроде так, как я думаю… Ох, сказать даже страшно!

— И не говори, дядя Ваня, — сказал парень, который крепил на березе петлю для немецкого офицера. — Это тебе человек, а не корова и бык, коих ты в колхозе лечил.

— И коровы, и люди — живые существа, — с достоинством ответил дядя Ваня. — Я хоть и ветеринар, но в медицине понимаю больше любого тракториста.

— Я не только тракторист, но и орденоносец! — вспылил парень и гордо выпятил грудь с орденом.

На поляне перед сидевшими на траве партизанами пела певица. Играл баян. Федотов сидел на том самом пне, с которого недавно держал речь. К нему подошел дядя Ваня и что-то прошептал на ухо. Федотов соскочил и направился вслед за дядей Ваней.

Арон и парень-орденоносец сидели на еловой «перине». До них долетали цыганские романсы.

— Не болела бы нога, я бы такую чечеточку сейчас отбил, — сказал Арон.

К ним подошли Федотов и дядя Ваня. Федотов хмуро осматривал раненую ногу Арона.

— Вчера чернота была до этого места… — говорил дядя Ваня. — А теперь поднялась сантиметра на полтора…

— Я с этим в гражданскую сталкивался, — сказал Федотов. — Гангрена у парня — сомнений ноль!

Арон знал, что такое гангрена, и смотрел на Федотова переполненными ужасом глазами.

— Да, сынок, — сказал Федотов. — Придется тебе ногу отнять… Иначе чернота поднимется вверх… до самого живота… И тогда даже господь бог уже не поможет…

В вокзальном ресторане завтракали офицеры и генералы. Во главе стола был прибывший на узловую станцию фельдмарщал фон Манштейн, еще не старый мужчина в парадном мундире при орденах и железных и золотых крестах.

Солдат в белом переднике внес большой поднос с бутербродами. Это были не просто привычные стандартные бутерброды — это были произведения кулинарного искусства с тонкимсочетанием сыра, ветчины, мяса, икры и трав.

В фельдмаршале Манштейне чувство восторга сменилось чувством удивления.

— Откуда на этой глухой русской станции такое чудо?

Фельдмаршал аплодировал, как в театре. Он потребовал:

— Автора на ресторанную сцену!

А в эту минуту под окном кухни вертелся Егорыч. Приоткрыв раму, Семен Эммануилович протянул ему сверток.

Егорыч развернул — разочарование на лице.

— Снова маргарин… Чтоб к завтра приготовил мне сливочного масла! Понял, жидовская морда?

Распахнулась дверь. Семен Эммануилович испугался: решил, что его засекли за разбазариванием маргарина.

Испуганный Егорыч исчез, присев под окном.

Вошедший офицер приказал:

— Надеть белый фартух! Надеть на лицо улыбку! Вас ждет великий полководец германской армии фельдмаршал фон Манштейн!

Фельдмаршал встал навстречу Семену Эммануиловичу. Он протянул ему хрустальный бокал с золотистым коньяком. Поднял свой бокал и произнес тост:

— Три столетия назад русский император Петр Великий призвал на службу к себе в Россию сотни образованных культурных немцев. Немецкая кровь смогла выстоять в условиях русского варварства и сохранить свою талантливость. Я пью за вас, талантливый представитель немецкой нации в России! За вас, господин…

— Габсбург, — с серьезным, невозмутимым лицом произнес Семен Эммануилович.

— О!.. — воскликнул пораженный фельмаршал. — Да вы еще потомок древнейшего рода германских императоров… — И снова зааплодировал.

Вместе с ним Семену Эммануиловичу аплодировали сидевшие за столом немецкие полковники и генералы.

Семен Эммануилович вернулся к себе на кухню, давясь от смеха. Он был в новенькой немецкой форме. С погонами.

Колян, увидев его, обомлел.

— А где приветствие? Где честь? — весело спросил Семен Эммануилович. — Фельдмаршал фон Манштейн произвел меня аж в фельдфебели.

В окне появилось лицо Егорыча с черной, как у пирата, повязкой. Своим единственным глазом он колюче смотрел на Семена Эммануиловича.

— Чё вырядился? Сколько колбасы дал складским за немецкую форму? — спросил он.

Колян кинулся к нему, чтобы рассказать, откуда форма. Семен Эммануилович Коляна остановил. Егорыч пригрозил:

— Значит, дашь завтра сливочного масла и шоколада. Не то… пуля в твой жидовский лоб. Согласно немецким законам.

Семен Эммануилович приоткрыл раму и вдруг молниеносным движением сунул дулю в нос Егорычу. Тот опешил. А потом пришел в себя и побежал.

Он примчался на вокзал. Стоявшие у входа в ресторан часовые остановили его.

— Ваш повар жид еврейской национальности! — орал Егорыч.

На крик вышел подполковник с железным крестом на груди.

— Ваш повар — жид! — бесновался Егорыч. — Смерть жидам!

Подполковник выслушал его, трясущегося от ненависти, и произнес четко и внятно.

— Наш повар — Габсбург! Сам фельдмаршал фон Манштейн отметил талант его немецкой крови! — И что-то приказал часовым.

Те схватили Егорыча за шиворот и, несколько раз ударив прикладами по спине, погнали прочь.

В сумерках в лесной глухомани перед палаткой с красным крестом на брезенте партизаны разожгли костер. Ветеринар дядя Ваня сокрушался:

— Как же без анестезии?… Даже телке — и той больно… Бедный хлопчик…

В палатке на «перине» из хвойных веток лежал Арон. Парень с наганом за ремнем поднес ему консервную банку со спиртом.

— Выпей, Арон… Не так больно будет…

Арон мотнул головой.

— Да если бы мне поднесли столько спирта… — сказал парень. — Я бы выпил, не моргнув… Эх! — Он отпил из банки глоток. — Вкусно-о! Что ж ты за мужик, если боишься?

— Ничего я не боюсь, — ответил Арон. — Просто неохота.

— А ты выпей за папу-маму… Вдруг живы-здоровы, — уговаривал парень. — Вдруг немцы их еще не убили…

Арон мотал головой, отказываясь пить.

Вздыхая, ветеринар дядя Ваня раскаливал на костре плотницкую пилу-ножовку — стерилизовал. Приговаривал:

— Да за какие грехи мальцу такие страдания?!

Парень с наганом совал Арону банку со спиртом.

— Выпей, Арон, за папу-маму.

Арон отвернул лицо.

— Как твоих родителей зовут?

— Евсей и Берта…

— Вот и выпей за Евсея и Берту… — уговаривал парень. — Чтоб им на этом свете было хорошо…

— У немцев остались… — сказал Арон.

— Все одно выпей… Вдруг им аукнется на том свете.

Арон, морщась, выпил содержимое банки. Спирт был высокого градуса — перехватило дыхание, выступили слезы.

Парень налил в банку еще граммов двести.

— Видишь, Арончик, совсем не страшно! Еще раз выпей — и я от тебя отвяжусь…

Арон выпил и впал в бесчувствие.

Его вынесли из палатки и положили на постеленную на земле белую простыню. Четверо партизан приготовились держать его за руки — за ноги.

Арон крепко спал, посапывая.

Но когда дядя Ваня поднес к его ноге «хирургический инструмент» — раскаленную докрасна плотницкую пилу — и провел ее разведенными зубьями по ноге, Арон так закричал, что проснулись на ветках вороны.

Арон рвался, стонал, кричал, выл…

Дядя Ваня пилил, пилил… Четверо партизан держали бьющегося в конвульсиях Арона…

Женщины партизанки плакали, не в силах смотреть в ту сторону…

Плакала певица из фронтовой бригады артистов. Хмуро молчали баянист и конферансье.

В своей палатке командир отряда Федотов, коммунист-атеист и секретарь обкома, крестился.

Арон орал, выл по-звериному от страшной боли… И вдруг затих, потерял сознание. В лагере установилась такая тишина, что стало слышно, как возятся на деревьях разбуженные криками мальчика птицы.

Немецкий офицер, симпатизировавший Семену Эммануиловичу как потомку великих Габсбургов, тот самый, который приказал прогнать Егорыча, явился на кухню.

— Разговор тет-а-тет, — сказал он Семену Эммануиловичу.

— Колян, мигом в погреб за бараниной, — приказал Семен Эммануилович.

Когда за Коляном закрылась дверь, офицер зашептал:

— Наша армия сокращает фронт… На днях мы оставим станцию… Фельдмаршал фон Манштейн поручил мне о вас позаботиться…

— Я польщен…

— Потомок Габсбургов должен жить на своей исконной родине — в Германии… — сказал офицер. — Эвакуироваться будете в моем «опель-адмирале»…

На окраине поселка шел бой. Гремели выстрелы. Офицер вбежал в кухню — Семена Эммануиловича и Коляна там уже не было.

Офицер метался по перрону — искал потомка Габсбургов…

Колян выглянул из-под вагонного колеса.

Неподалеку вскакивали в теплушки немецкие солдаты.

Семен Эммануилович силой затащил Коляна в ремонтную яму под вагонами, заваленную ржавым железом.

В яме они просидели двое суток. Запасливый Колян прихватил с кухни кусок отварного мяса, хлеб. Совсем рядом взорвался снаряд, и их засыпало землей.

Ночь они проспали, прижавшись друг к другу. На рассвете Колян снова выглянул из-под вагонного колеса.

— Наши! — заорал он.

Оставив в яме форму немецкого фельдфебеля, Семен Эммануилович и Колян выбрались из ямы.

На площади перед вокзалом стояла полевая кухня. К ней выстроилась очередь из местных жителей. Повар-красноармеец вывалил в котел двухлитровую банку американской тушенки, размешал черпаком и стал накладывать в миски и тарелки горячую кашу.

Семен Эммануилович увидел остановившийся «виллис». Он подошел к офицерам с орденами и медалями и сказал:

— Я хирург полевого госпиталя номер 19-27…

— Немцы убили раненых, — встрял в разговор Колян, — мы еле ноги унесли…

Через площадь торопился к ним Егорыч. Он нес над головой портрет Сталина, прибитый к черенку от лопаты, и кричал:

— Держите немца! Переодетый фашист! Где-то тут спрятал форму! Фельдфебель!

Он подбежал к «виллису», тыча пальцем в Семена Эммануиловича, орал:

— Это внук германского императора Габсбурга! Его любил фельдмаршал Манштейн!

Бдительные офицеры тут же затолкали Семена Эммануиловича в «виллис».

Колян вскочил в «виллис» следом. Его тут же вышвырнули обратно. «Виллис» умчался.

Счастливый Егорыч вернул Коляну дулю, полученную от Семена Эммануиловича, и торжествующе засмеялся.

Над высокой насыпью идет санитарный поезд. Это армейский госпиталь на колесах. На вагонах красные кресты в белых кругах. Федотов всматривается в бинокль.

— Отмылись в своей Германии. Запаслись лекарствами… Бинтами…

Перед паровозом со свастикой на торце катит открытая железнодорожная платформа. На ней за тяжелыми бумажными мешками прячутся немецкие солдаты в касках.

Голубое небо, лесное спокойствие — пение птиц да стук колес на стыках рельсов.

Вдруг вспыхивает стрельба — винтовочная, автоматная, пулеметная.

Из пробитых пулями мешков струится песок. Из-за мешков солдаты палят из автоматов в зеленую лесную неизвестность.

На склоне насыпи в тесном неглубоком окопчике сидит, притаившись, парень-бородач. С надвигающейся открытой платформы немцам он незаметен.

Парень выскакивает из своего укрытия и ставит на шпалы перед самой железнодорожной платформой дощатый ящик с торчащим штырем. Кубарем скатывается по насыпи обратно в свой окопчик.

Вагонная рессора задевает торчащий из ящичка с миной штырь. Гремит взрыв — дым заволакивает головную платформу, паровоз, несколько вагонов с красными крестами.

Стреляя на ходу из автоматов и ручных пулеметов-«дегтярей», из лесу идут в атаку на госпитальный состав партизаны, одетые кто во что.

С опушки леса за боем наблюдает Федотов. Стрельба постепенно утихает. Слышны вздохи паровоза.

Госпитальный состав с красными крестами стоит на зеленом фоне близкого леса. С головной платформы спрыгивают немцы с поднятыми руками. Партизаны пленных не берут. Сраженные вспышкой автоматных очередей, в сером оседающем дыму, смешанном с белым паровозным паром, немцы падают на шпалы.

Из санитарных вагонов партизаны выгоняют медперсонал. Большинство — аккуратные женщины в белых халатах, в чистеньких платьях. И только несколько пожилых врачей мужчин.

Окружив медичек, партизаны гонят их в лес. Ухмыляются, переговариваются:

— Ты которую будешь?..

— Ну вот грудастую… которая с серебряными погонами…

— А я ту… черненькую… в косынке с красным крестом…

— А я ту, которая в синей беретке…

— А я люблю рыженьких… У меня одна была… От стонов оглохнуть можно… Ох, скорее бы ночь…

— Разгуляемся…

Плененные немки проходят мимо Федотова и начальника штаба. Федотов, морщаясь, смотрит на ухмылочки парней-конвоиров. Произносит вслед уходящим:

— Борделя в отряде не допущу. —

И командует начальнику штаба: — Выставь охрану из офицеров.

Начальник штаба закуривает.

— Не сдержит охрана… мужики одичали без женского полу и присутствия…

К Федотову подходит отрядный врач. Он демонстрирует содержание кожаного чемодана. В чемодане ни-келированные медицинские инструменты.

— Нам бы на сутки раньше это добро… Арон так бы не мучился…

— Хоть полегче пацану?

— Нет…Температура под сорок… — Врач закрывает чемодан. — Анесте-зию добыли… пенициллина — на целый полк… Бинтов — хоть шар земной обматывай…

Над соснами плывут облака, наползая на луну и роняя на поляну тени. На поляне — бревенчатый полуразвалившийся сарай лесника. Он давно уже без крыши: внутри сарая проросла выше стен лиственница. По углам сарая партизаны в гимнастерках, с автоматами. Офицеры. У сломанных дверей — двое часовых. Тоже офицеры. Вокруг сарая слоняются парни-бородачи. Один подваливает к часовым:

— Хлопцы, не жлобитесь…

— Еще два шага — стреляю! — Часовой в гимнастерке с лязгом передергивает затвор.

Парень-бородач, вытянув перед собой бутылку, идет к часовому.

— Стоять! — командует часовой.

Парень продолжает идти, расхваливая содержимое бутылки.

— Самогон… покрепче фабричной горилки…

Выстрел — бутылка в его руках разлетается вдребезги.

С другой стороны сарая трое со спины набрасываются на часового, валят в траву. Двое других, подсаженныеснизу, запрыгивают в сарай. Там визжат женщины.

— Не квакать, фашистские сучки… — доносится угрожающий голос. — От одного разу от вас не убудет.

Еще несколько парней лезут в сарай. Часовой, освободившись, вскакивает на ноги и, стреляя в воздух, убегает.

В темноте сарая несколько парней пытаются насиловать немок. Немки не даются, их в несколько раз больше. Проникшие в сарай парни отбиваются. Через забор к ним лезет подкрепление — все новые и новые защитники родины, изголодавшиеся по женской любви.

Федотов с начальником штаба торопятся к сараю. Часовой вскакивает с травы, докладывает:

— Бардачут хлопцы, товарищ генерал…

— Как допустил?

— А мне морду набили… в челюсть двинули… — Часовой раззевает рот и двумя пальцами трогает зуб. — Вон, зуб шатается, товарищ командир…

Федотов и начштаба торопятся к сараю, на ходу выхватывая пистолеты.

— Дисциплина под угрозой, — говорит Федотов.

— И боевой дух, — добавляет нач-штаба.

Они врываются в сарай. За ними — часовые. Они светят фонариками, вы-хватывают из ночной темноты немку в разорванном платье, лицо партизана, раскарябанное женскими ногтями до крови, плачущую девушку, голую до пояса.

Федотов стреляет в воздух.

В сарае — немая сцена. Парни стоят понурые, перепуганные…

— Под трибунал захотелось? — Федотов разъярен, но говорит тихо, спокойно. — Перепиши фамилии, — приказывает он начальнику штаба.

На сколоченном из неошкуренных горбылей столе тлеют каганцы — плоские банки с жиром, в которых плавают догорающие фитили.

Вокруг стола — Федотов, начальник штаба, несколько командиров.

— С пленным мужичьем просто: пуля — и всех делов. А это все ж дамы… а мы вроде как рыцари…

Командиры как бы нехотя выдавливают из себя свои соображения:

— Пятьдесят чистеньких немок…

— Да еще в шелковых трусах и всяких там комбинациях с бретельками…

— Баба на корабле — порядку капут… А в отряде — похлеще…

— Ох, как наши хлопцы с бабьей голодухи передерутся…

— Передерутся — полбеды… Сперва перестреляют, суслики, друг дружку, потом за головы схватятся…

Выгорает масло в каганцах, гаснут фитили. Только огоньки папирос и самокруток вспышками освещают насупленные лица. Федотов чиркает зажигалкой и внимательно смотрит на вздрагивающий огонек.

— Не будь немки военнопленными — я бы их отпустил к чертовой матери…

— И под военно-полевой трибунал тебя, на солнышко… За твое душевное рыцарство… — усмехается начштаба.

Утром Федотов завтракает вареной картошкой.

Начальник штаба насыпает сухого молока в две жестяные кружки, размешивает ложкой. Ставит кружку перед Федотовым.

— Разрешите, товарищ генерал? — В палатку заглядывает радист. — Радио-грамма. Ответ на нашу…

Радист расстроен, с тяжким вздохом протягивает Федотову полоску бумаги.

Тот, пробежав глазами радиограмму, отдает начальнику штаба.

— Да они что?.. Расстрелять женщин?.. — Начштаба растерян. — Как же так?..

— А так! — Лицо Федотова каменеет. — Может, посоветуешь Москве другой выход? Петя прорадирует…

Начштабу нечего сказать. Он берет кружку с молоком и, отвернувшись, залпом выпивает, неловко плеснув на подбородок..

— Разрешите идти? — спрашивает радист.

Пятьдесят четыре женщины в белых халатах и два врача-хирурга были вы-строены на поляне в стороне от командирской палатки.

Пленные мужчины-хирурги встречали смерть спокойно, в мундирах с крестами и орденами, а женщины бились в истерике… что-то кричали по-немецки… с мольбой о пощаде ползли на коленях к партизанам, которые стояли с винтовками и автоматами в ожидании страшной команды…

А Федотов сидел в своей палатке и крестился… Загремели выстрелы.

В палатку Федотова снова заглянул радист. Он молча протянул радио-грамму.

Федотов прочел, нахмурился.

— Ответь так: отправки артистов на большую землю возражаю. Прошу оставить артистов в отряде для поддержания культурного и боевого духа партизан.

— Хлопцы болтают, будто артисты поддерживали боевой дух фрицев… Пели перед ними, танцы-сранцы выкаблучивали…

— Густопсовая брехня! — сердито отрезал Федотов. — Радируй: один из артистов, мальчик-танцор перенес ампутацию без наркоза… Может помереть в самолете…

— Боюсь, будут настаивать, — покачал головой радист. — Додолбят нас дятлы в генеральских погонах…

— Молчать! — Федотов нахмурился. — Ступайте выполнять приказ!

На подмосковном аэродроме приземлился самолет. У трапа его встречали сотрудники НКВД с синими погонами. Прилетевших из партизанского края артистов фронтовой бригады окружили и затолкали в грузовую машину, покрытую брезентовым тентом.

Арона вынесли из самолета на носилках.

На перекошенной калитке табличка: «Ул. Пушкина, д. 19».

Но за калиткой была лишь могила когда-то живого дома — куча земли, слипшихся кирпичей, обрывков ржавого железа от кровли…

Босой, в драном немецком фельдфебельском мундире с сорванными погонами, Колян стоял посреди двора. До него долетел зазывный крик:

— Ножи точу!.. Ножницы! Топоры!

По улице ехал на велосипеде веселый однорукий инвалид с медалями и со своим инструментом-точилом на плече.

— Точу бритвы опасные!.. Точу пропеллеры!.. Но не аэропланные!.. Пропеллеры от мясорубок точу-у-у!..

Колян преградил ему дорогу.

— Не знаете, где Никаноровы?

— Бомба в их хату! Прямое попадание!

— Не интересовался ли ими пацан… такой черненький… Между прочим, танцор… Может, какие письма были?

— Ни танцоры, ни певцы Никаноровым не писали, — ответил точильщик. На его гимнастерке были медали «За отвагу», «Взятие Вены» и Гвардей-ский значок.

Ночью Арону не спалось. Не спалось и его соседу по нарам, седому изможденному мужчине. В нем с трудом узнавался Широков — красноармеец первых дней войны, отец Коляна.

— У меня где-то сынок, твой одногодок… — шептал Широков. — Где он? Живой ли? Я писал… В моем доме теперь чужие люди… Отписали, что Колька не появлялся…

— И у меня был Колян — дружок! То, что я живой — ему спасибо… Всех разведчиков самолетным снарядом положило, а я только двумя осколками в пузо отделался… Семен Эммануилович, хирург, спас… Он Коляна сыном зовет… После войны законно усыновит… Эх, где они сейчас?..

— Узнать бы, где мой сынок. И жив ли…

— А ну заткни хавало, тварь седая, — пригрозил сосед, мужик уголовного типа.

— Я тебе башку проломлю, вор фиксатый! — Широков рванулся и полез по телам спящих.

Арон схватил его за штанину, умолял:

— Вам вредно волноваться, дядя Широков!

— Пусти! — Седой вырывался, но вдруг резко откинулся на спину, заскрипел зубами, захрипел, закатывая глаза.

Арон соскочил с нар и на одной ноге запрыгал к двери. Колотя кулаками по железу, он орал:

— Доктора! У Широкова приступ!

Со скрежетом открылось оконце кормушки. Заглянувший надзиратель засмеялся.

— Придуривается небось? На больничные харчи и простыни потянуло?

Среди ночи Широков открыл глаза и зашептал:

— СССР… СССР… СССР…

— Почему вы, дядя, это говорите? — спросил шепотом Арон.

— СССР — это Смерть Сталина Спасет Родину!.. — прокричал на весь барак красноармеец.

— Да спи ты, седой, — пробурчали разбуженные зэки.

— Ага, засыпаю…- сказал Широков и вдруг несколько раз дернулся, словно к нему подсоединили электрический провод под напряжением, и откинул голову.

Арон рванулся к нему, стал трясти.

— Не умирайте, дяденька!

Но из Широкова уже уходила жизнь. Зэки все поняли. И один из них стал колотить ногами в железную дверь. Когда в оконце кормушки заглянул сонный охранник, заключенный закричал:

— Дежурный, уберите труп!

Колян стоял перед могилой мамы, мял в руках армейскую пилотку. Так, в начале войны он стоял здесь с отцом-красноармейцем…

Федотов, теперь уже дважды Герой, с двумя Звездами на гимнастерке и двумя депутатскими флажками — союзным и республиканским, — секретарь подпольного обкома, командир крупного партизанского соединения, был в Кремле на приеме у Калинина. Тот листал принесенные прославленным партизаном документы.

— А это что за Арон Хаскин? — спросил Калинин.

— Мальчишка… танцор… мы ему в отряде в полевых условиях отняли ногу… ножовкой…

— Ножовкой? — удивленно спросил Калинин и поверх очков посмотрел на Федотова.

— Ножовкой, — повторил Федотов. И добавил: — Плотницкой…

Калинин задумался, занеся ручку с пером над документом…

В проходе между полок общего вагона брел слепой летчик в ушастом кожаном шлеме. Он пел:

Я был батальонный разведчик,

А он писаришка штабной.

Я был за Отчизну в ответе,

А он спал с моею женой…

Поводырем у слепого летчика был Арон на костылях. Он подпевал. Им подавали хорошую милостыню.

Проходя через общий, тесно набитый небогатым провинциальным людом вагон, Арон вдруг услышал:

— Арон!

Обернулся.

В усталом, постаревшем мужчине Арон не сразу узнал Семена Эммануиловича.

Тот смотрел на костыли Арона, но ничего не спрашивал.

Обнялись.

— А я в тюряге сидел…

— И я…

— На меня навесили, будто я перед немцами танцевал…

— А меня сам фельдмаршал Ман-штейн в фельдфебели произвел… Коляна не встречал?

— Нет. А вы далеко едете?

— В Крым, — ответил Семен Эммануилович. — У сестры под Евпаторией домишко, сад… Отдохну после отсидки.

По проходу шла проводница.

— Прибываем в Шепетовку. Стоянка две минуты.

— Здесь я угощал фельдмаршала Манштейна бутербродами, — усмехнулся Семен Эммануилович. — Пожалуй, я здесь сойду.

— Но вы же говорили, что едете к сестре в Евпаторию…

— Сделаю остановку… ненадолго… и продолжу путь…

Семен Эммануилович обнял, поцеловал Арона.

— Зачем вам эти беспокойства? Дождик, ноги промочите, ревматизм будет…

— Будь счастлив, мой мальчик.

Поезд остановился. Семен Эммануилович спрыгнул на перрон.

Егорыч пил чай из самовара, держа блюдце на растопыренных пальцах. Его сдобная, пышная супруга колола щипчиками рафинад. Егорыч любил пить чай вприкуску.

Дверь распахнулась от сильного удара ногой.

На пороге стоял Семен Эммануилович.

Егорыч обомлел. Блюдце на растопыренных пальцах наклонилось, и горячий чай потек на ширинку штанов, а с ширинки на пол.

С каменным лицом, жестко и внятно, Семен Эммануилович произнес с порога, как приговор:

— Гражданин Егор Егорыч Фесенко! Тогда, в сорок третьем, я, полковник Главного разведывательного управления Красной Армии, выполнял в тылу врага важное задание по личному указанию товарища Сталина. То, что я еврей по фамилии Габсбург, — это легенда советского разведчика.

А вы, Егор Егорыч, активно мешали выполнению правительственного задания и фактически сорвали операцию по уничтожению фельдмаршала фон Манштейна…

Чай из блюдца вытек. Егорыч наконец открыл рот и залепетал:

— Но как же… вас же арестовали…

Семен Эммануилович расхохотался.

— Арестовали…да сразу сделали запрос в Центр… и как ценного разведчика отправили с секретным заданием в одну из европейских стран… Да так спешно отправили, что я не успел написать рапорт о вашей злостной антисоветской деятельности… Теперь я — генерал госбезопасности.

У Егорыча уже подергивалось лицо. Супруга, озираясь на Семена Эммануиловича, капала в стопку валерьянку.

Семен Эммануилович сообщил трясущемуся от страха Егорычу:

— Еду в Ялту. В санаторий Центрального комитета партии. И там, на отдыхе, у меня будет достаточно времени, чтобы решить вашу судьбу. На обратном пути сойду с поезда и вернусь сюда, чтобы осуществить неминуемое наказание…

Жена Егорыча упала перед Семеном Эммануиловичем на колени.

— Простите его, дурня старого, — молила она. — Простите… Я ж ему говорила: не трогай евреев, они ушлые… всегда русского дурака одолеют. Помилуйте его за состояние здоровья. Сердце у него на ниточке…

Она говорила, шмыгала носом, обливалась слезами и на коленях подползала к Семену Эммануиловичу, норовя поцеловать его ботинки.

Семен Эммануилович от отвращения вспылил и повысил голос:

— Сейчас же встаньте! — и, не в силах сдерживать ярость, закричал Егорычу: — Скоро узнаешь, Иуда, что я с тобой сделаю!.. И не забудьте заказать гроб, гражданин Фесенко!

Громыхнув дверью, Семен Эммануилович ушел в ночь.

В переполненном плацкартном вагоне сидела печальная седая женщина. Где-то вдали у тамбура пели:

Ах, Клава, любимая Клава,

Ужели нам так суждено?

Что ты променяла, шалава,

Меня на такое дерьмо…

Сидевший рядом с печальной женщиной Семен Эммануилович сказал:

— Сейчас, сестричка, увидишьмоего юного друга. Я его оперировал… Два осколка в животе… нагноение было.

Слепой летчик со своей песней приблизился. Семен Эммануилович увидел, что поводырь у летчика теперь другой — молодая деревенского вида женщина.

— Товарищ, а где Арон? — спросил Семен Эммануилович.

Слепой летчик услышал, обернулся в ту сторону, откуда донесся голос.

— Мне не нужны два поводыря, — сказал он, обнял женщину, и оба запели в два голоса:

Не выдержал я и заплакал,

Ну, думаю, мать вашу так!

Я к Клаве любимой вернулся

И начал ее целовать…

По проходу пробиралась пожилая проводница.

— Подъезжаем к Шепетовке. Стоянка две минуты. — И обратилась к Семену Эммануиловичу: — Вы, кажется, собирались выйти?

— Передумал, — ответил тот. — Пусть мой друг Егорыч меня подождет.

— Почему же так?! — с укоризной сказала проводница. — Друзей надо навещать… помнить.

— Пусть этот Иуда ждет моего брата до самой своей смерти и содрогается при каждом стуке в дверь… — сказала печальная седая женщина.

Арон приехал в Ярославль. На улицу Щорса, дом 4 он пришкандыбал на костылях.

Перед ним был бревенчатый дом, каких немало на окраинах больших городов.

— Эй!.. Кто-нибудь!.. — закричал он во двор, сложив рупором ладони.

За углом дома на солнечной стороне женщина купала маленькую девочку. Услышав голос, она подхватила девочку на руки и пошла на голос к мальчику на костылях.

Арон сказал ей, почти продекламировал:

— «Мы с Петей Горленко держим оборону… Раненный в живот Петя помирает… Сообщите нашим женам…»

Женщина обернулась и закричала:

— Петь, смотри! Пришел!

Тридцатилетний мужчина окунал в бочку мотоциклетную камеру: искал, где она проколота… Он кинулся к Арону.

И Арон, сияющий от счастья, повторил:

— «Мы с Петей Горленко держим оборону…»

Петр Горленко стиснул Арона в объятиях.

А женщина, отдав девочку вышедшей из дома старушке, уже накрывала дощатый стол во дворе.

— Колян к вам не заглядывал? — спросил Арон.

Но в заботах об угощении гостя они словно его не слышали. Что-то доброе, хорошее держали в уме эти люди…

Вдруг раздался грохот, и в пыли немощеной дороги у калитки остановился мотоцикл.

Вернулся домой Колян. Вот почему так загадочно улыбались хозяева дома.

Колян по-хозяйски взвалил на плечи мешок картошки и вошел во двор…

Увидел Арона! Мешок сполз с его спины и, ударившись о землю, лопнул. Картошка покатилась под горку к ноге Арона. Арон забыл о костылях и на одной ноге запрыгал к Коляну, и Колян рванулся к Арону.

Арон споткнулся о картошку и упал.

Колян кинулся его поднимать…

Колян, поддерживая Арона, повел его к столу. Горленко протянул Арону и Коляну стаканы с самогоном…

— С некоторых пор у меня отвращение к спиртному… — вздохнул Арон, вспомнив, как он пил спирт перед «операцией». — Но сегодня напьюсь…

Колян и Арон подняли стаканы и чокнулись. Колян произнес тост:

— За то, чтобы наши близкие нашлись…

— Мои уже не найдутся… — сказал Арон.

— Найдутся! И твои, и… — Колян был убежден в этом. — Мы же с тобой нашли друг друга.

— Спасибо той пушке-«сорокопятке»! — сказал Арон.

За калиткой урчал мотоцикл, движок которого на радостях забыл выключить Колян.

Евгений Митько — кинодраматург, автор более пятидесяти сценариев, из них тридцать пять поставлены. Среди самых известных — «Бумбараш», «Цыган», «На переломе», «Путина», «Там вдали, за рекой», «Подпольный обком действует», «Расколотое небо», «Детство Темы», «Пятно», «Теперь я турок, не казак».