«По синим волнам океана…» Фрагменты мемуаров
- №7, июль
- Наталья Жукова
Прежде чем опубликовать фрагменты книги «Эпилоги» Лидии Жуковой, которая в 1945-1946 годах работала заведующей отделом критики журнала «Искусство кино», мы попросили ее дочь Наталию Жукову, автора книги воспоминаний «Круг. Не чужие жизни» (эти мемуары выйдут под названием «О…»), написать предисловие к нашей журнальной публикации. И получили большой самостоятельный текст, который и предлагаем вниманию читателей в сокращенном варианте.
Совсем недавно моя кузина Ирина Сергеевна Цимбал подарила мне толстую пачку наших с мамой писем и открыток, которые мы посылали ей и ее семейству из Нью-Йорка и из разных других городов Америки и Европы в Ленинград. Вот фрагмент одного из моих писем, написанного в Нью-Йорке 26 мая 1983 года.
Лидия Жукова. Середина 20-х годов. Фото М.Наппельбаума |
…У мамы вышла книжка с ее чудесной наппельбаумовской фотографией 20-х годов на задней обложке — «Эпилоги». Мама в хорошем настроении. Вокруг нее крутится молодежь. Смотрят ей в рот и ходят за ней, как сомнамбулы. Как ее находят, известно одному Господу Богу. Среди юных друзей и почитателей молодой американец, прекрасно говорящий по-русски. Он адвокат, а еще балетоман и театрал, зовут его Джонатан Лэш. Хочет числиться богемой. Про него я тебе напишу отдельно. Так вот, этот Джон прочитал мамину книгу еще в рукописи и тут же накатал несколько писем в ведущие издательства (насчет перевода будущей книги на английский язык). Чего уж там понаписал, я не знаю.
Но вот он сообщает нам, что вчера ему позвонила по телефону сама Жаклин Кеннеди-Онассис. Джона не было дома, но на записывающей машинке (мы почти все пользуемся этим техническим достижением — очень удобно, ты отсутствуешь, но знаешь, кто тебе звонил и что хотел сказать) она оставила такие слова: «Говорит Жаклин Кеннеди. Я очень заинтересовалась книгой, о которой вы мне написали. Прошу вас прислать рукопись в двух экземплярах до пятницы». Издательство «Даблдэй», которое возглавляет эта дама, очень престижное, книг оно выпускает немного, но это всегда книги, с успехом принимающиеся…
Будем видеть. Сам факт ее звонка приятен и возможен только здесь… Это из рубрики «Их нравы».
Почему до пятницы? «Бред какой-то», — сказала тогда я. «Костя Вагинов считал, что искусство требует осмысления бессмыслицы. Жизнь тоже требует», — прокомментировала мою глубокую мысль мама. «Осмысливать» бессмыслицу мама не стала. Лишнего экземпляра рукописи не оказалось даже в субботу. По маминому врожденному безразличию к собственному «бессмертию» история с «Даблдэй» продолжения не имела.
«Эпилоги» вышли в издательстве «Chalidze Publications» в конце 1983 года. 2 февраля 1984 года в газете «Новое русское слово» была опубликована статья писателя Виктора Некрасова «Шестая книга». Вот выдержка из нее.
…Романов мне сейчас читать не хочется (исключение — «Война и мир», которую я недавно перечитал и в который раз ахнул: лучшее, что создано в мировой литературе), а хочется читать нечто, приближающееся к «Былому и думам». О жизни, какой она была, и думах автора по поводу нее. А такие книги есть. И хорошие. Очень даже. К ним я безоговорочно отношу «Воспоминания» Н. Я. Мандельштам, «Крутой маршрут» Е. С. Гинзбург, «Мемуары» П. Г. Григоренко, первую книгу В. Буковского и все написанное Лидией Чуковской об Анне Ахматовой. Пять книг, которые я прочел взахлеб, по очереди влюбляясь в автора. Сейчас к ним прибавилась и шестая.
Речь пойдет о Лидии Жуковой и ее книге (первом томе пока) «Эпилоги». Издана она в этом году в Нью-Йорке издательством «Чалидзе Пабликейшн». Книга маленькая, что сразу обрадовало меня — я, как огня, боюсь толстых книг, с чем абсолютно, увы, не считаются советские авторы, дорвавшиеся до свободы, но тут, моментально проглотив книгу Жуковой, я почувствовал вдруг, что мне жаль, что так быстро ее закончил. Это не часто встречается. Одно утешение, что будет вторая часть. О чем же книга? О жизни. Жуковой в этом отношении очень повезло: на пути ее жизненном повстречались люди один другого интереснее. Да и сама жизнь была не такая уж скучная, хотя и нелегкая, с почти полным набором того, что положено советскому человеку. Разве что сама не сидела. Впрочем, и я тоже.
Начинается книга на Шпалерной, в очереди для передач заключенным. Там и познакомилась Жукова с Анной Ахматовой. Та передавала деньги (продукты не разрешались) сыну Леве Гумилеву, Жукова — своему мужу Мите. Потом они встретились и подружились в эвакуации в Ташкенте, там же и с Н.Я.Мандельштам познакомились. Обо всем этом и рассказ. Стучит одна другой в потолок метлой, это значит — приглашение к столу. И спускалась Ахматова со своих небес: каша так каша…
Лидия Жукова несколько старше меня. По профессии театральный критик. Сейчас стала вот писательницей. И хорошей.
Лидия Жукова ленинградка. «Начало двадцатых годов, — пишет она, — было для меня и моих сверстников и привольным, и бездумным, хотя все атрибуты военного коммунизма были в зените: пустынность, жестокость. Чадящие, мгновенно пламенеющие и тут же остывающие „буржуйки“, суп из воблы, пшенка, от которой першило в горле, словом, все, что давно стало фольклором».
«Привольные и бездумные» — пишет она о тех годах. Такие же они были и у меня. Не в Ленинграде только, а в Киеве. Но насколько там, в Ленинграде, было все интереснее. У меня что? Школьные товарищи, и все, а у Жуковой круг ее друзей — Коля Чуковский, сын Корнея Ивановича, Митя Шостакович, тот самый, великий, которого звали Чтожтакович, Леля Арнштам, впоследствии известный кинорежиссер. И узнаем мы, прочитав книжку, массу милых и забавных деталей тех лет, тех встреч, когда у молодежи кружилась голова от филармоний, концертов, театров, гастролировавших знаменитостей. Тогда-то безумно-восторженные девицы набросились после концерта на Владимира Горовица, покорившего их бемольной мазуркой Шопена, и оторвали у него фалды фрака, которые потом разрезали и прицепили в виде черных ленточек на свои девичьи груди. Было весело и бездумно. Но постепенно веселая компания стала рассыпаться. Пошли свадьбы. Все переженились. Леля Арнштам женился на дочери Мейерхольда Ирине, и так, через друзей, Лида стала неистовой «мейерхольдовкой». И очень интересно рассказано в книге об этом, может быть, самом значительном периоде в истории русского, да и не только русского, театра. Глаз у Лидии Жуковой острый, слух превосходный, да и перо к тому же легкое — умеет она увидеть и рассказать по-своему о том, что в других книжках не найдешь.
Так же живо, весело (когда было весело) и грустно, сквозь слезы (а плакать тоже приходилось по разным поводам), рассказывает она о замечательных людях и поэтах — Заболоцком, Олейникове, Шварце, Хармсе, Стениче, ленинградском денди, которого Фаина Раневская окрестила Орхидеей на помойке… Со всеми-то она дружила, просто лопаешься от зависти. Какие это были все живые, умные, веселые (опять-таки, когда было весело), неординарные, талантливые люди… И как не нужны советской власти такие люди.
Ну зачем ей чубатый человек из станицы Каминской, который при знакомстве сует в руки бумажку: «Дана сия сельсоветом станицы Каминской Олейникову Николаю Макаровичу в том, что он действительно является красивым…» Или Женя Шварц, который разыскал эту веселую, независимую, талантливую диковинку и привез ее в Питер к Самуилу Яковлевичу Маршаку… Или Хармс, он же Ювачев, носивший короткие серые гольфы, серые чулки и серую большую кепку, к которой обязательно подносил два пальца, здороваясь со встречными столбами…
Чудаки? Пусть! Но художники, поэты, живые люди. Правда, живыми им недолго дали просуществовать. В какой свалке, именуемой братской могилой, нашли свой конец Олейников и Хармс, никто не знает и никогда не узнает. Другие чудом выжили, но расправить плечи уже не могли, в лучшем случае, как автор самой книги, оказались в Нью-Йорке, далеко-далеко от города своей юности.
Жизнь Лидия Жукова прожила интересную — какое-то время жила в Японии, муж работал в посольстве, — но отнюдь не легкую. На смену детской беззаботности и веселью пришли и эвакуация, жизнь впроголодь, и обыски, и аресты (мужа в том числе), а главное, разочарование во всем том, во что если и не верилось до конца, то хотелось верить… Оставайся Лидия Жукова в своем Ленин-граде до сих пор, не видать бы нам ее книги. А теперь увидели, прочли ее «Эпилоги» и с нетерпением ждем второй части. Ждем!
Наша жизнь в Америке начиналась в городе ветров Чикаго. Вот что мама написала об этом городе в «Эпилогах».
Иногда я просыпаюсь с ужасом. Прямо в глаза бьет желтый фонарь и воет ветер. Город ветров — «уинди сити». Чужой ветер. Чужое окно. А утром в Линкольн-парке мне странно, что я на земле, оказывается, на той же земле, и небо как небо, уже выгоревшее, мутное, и трава как трава, и дети орут и ревут, и собака подошла, глянула подозрительно, подумала и побрела себе… Я на той же планете, но чем больше этого обыкновенного, земного, такого же, тем острее новое, — неправдоподобная синева «лейка», холодного, заколдованного Мичигана, и легкие бабочки-яхты у причалов, и пестрая лента бесноватого «хайвея», и силуэт Даун-Тауна, его мрачные великаны, переросшие все города мира. Чикаго! Здесь я буду жить. Теперь это мой город. Смешно, Чехова американцы называют Чековым, а Чикаго у них Чихаго. Казалось бы, что за проблема — всего полсуток до Мосвы, дремли себе в кресле или смотри какое-нибудь «муви» с пальбой и мордобоем, потягивай пепси — с милым мурлыканьем протягивает тебе стаканчик стюардесса, и вот оно, Шереметьево. Но все сработано так, чтоб этого никогда не было, ни воздушных мостов над широкой серой рекой моего детства, ни моей московской Бережковской — выйдешь из дому, и на той стороне золотые купола Новодевичьего. Хитро придумано, настигать нас всюду, добивать не мытьем, так катаньем, невозможностью, новым бесправием, страшным словом «никогда»…
Для мамы это «никогда» случилось. Никогда больше она не увидела своих близких друзей — Симона Дрейдена, Ирину Сахарову, Машу Токареву. С ними она могла только переписываться. Не прошлась мама по своей Разъезжей, по «воздушным мостам над широкой серой рекой своего детства». Навсегда была вычеркнута не из памяти — из жизни наша московская Бережковская. Все это было отнято у мамы ее сознательным решением уехать.
В Америке была другая (чужая) жизнь, но она преподносила новые неожиданные возможности. Не прошло и года в Чикаго, а мама уже летела в Сан-Франциско. Потом начались полеты в Европу. Спектакли знаменитых лондонских театров, парижская опера, кафе возле гостиницы на Монмартре, где мама просиживала долгие счастливые часы. «У меня там свой Лувр», — говорила она. Все это так мало походило на хрущевскую денежную «компенсацию» за разбитую личную жизнь и расстрелянного мужа — на эти деньги мама тогда пыталась, но так и не смогла купить мне шубу из белого козла, о которой она так мучительно и долго мечтала.
Мы проехались по всему Средиземноморью и остановились (по незнанию) в каких-то марокканских трущобах Марселя. Но маму это не смущало. Она радовалась всему, как умела радоваться только она… по-детски, восторженно. Эта ее «детскость», ее умение разглядеть по-своему всякую малость, которую преподносила жизнь, действовали притягательно. Не так просто было доставить себе удовольствие и побыть с мамой вдвоем. У нас в доме вечно толпился народ, так же бесшабашно, шумно, говорливо, как было когда-то на нашей московской кухне.
Когда мама вышла замуж за студента Института востоковедения Дмитрия Жукова, они покинули Разъезжую и сняли комнату на Николаевской улице — так тогда в Ленинграде называлась улица Марата. В начале 20-х мама училась музыке в Музыкальном техникуме у прекрасного пианиста Евгения Федоровича Гировского. На Николаевской, 9 жила семья Шостаковичей. В эти годы мама дружила с Митей Чтожтаковичем, бегала с ним в филармонию, слушала, как в четыре руки играли в квартире доктора Арнштама его сын Лео и сам Шостакович.
На Николаевской Жуковы вскоре затосковали и вернулись в свой «колхоз» — на Разъезжую. А там уже крутился новый народ. Друзья маминого младшего брата Сергея Цимбала — Даниил Хармс, Игорь Бахтерев, Александр Введенский, Александр Разумовский — стали друзьями моих родителей. На Разъезжей «концептировали» (это значило «говорить о высоком»), мистифицировали, играли в монстров, создавали объединения, союзы, ассоциации, пели романсы. Однажды в тумане папиросного дыма компания сообщила маме: «Мы будем называться ОБЭРИУ — объединением реального искусства». По близким к абсурдистским сценариям разыгрывались сцены из собственной, не лишенной абсурда жизни. Потом эти «сцены» выносились из дома на более многолюдные площадки.
12 ноября 26-го года Хармс выступает на вечере в Союзе поэтов. Из его записной книжки.
Сию пятницу 12 ноября хочу обставить боевыми положениями, из коих суть следующие: после нашей читки выйдет Игорь Бахтерев и скажет бессмысленную речь, приводя цитаты из неизвестных поэтов и т.д. Потом выйдет Цимбал и также произнесет речь, но с марксистским уклоном. В этой речи он будет защищать нас, оправдывая наши произведения в глазах различной сволочи. Наконец две неизвестные личности, взявшись за руки, подойдут к столу и заявят: по поводу прочитанного мы немногое сказать сможем, но мы споем. И они что-нибудь споют. Последним выйдет Гага Кацман и расскажет что-нибудь из жизни святых. Это будет хорошо.
Это было хорошо. Но их пошли громить. После статьи в «Смене» — «Реакционное жонглерство (об одной вылазке литературных хулиганов)» — «жонглеры» больше не выступали.
У Хармса выходили книжки рассказов и стихов для детей. Их оформляли такие художники, как Владимир Татлин, Вера Ермолаева, Юрий Васнецов, Владимир Конашевич. История… А тогда она была просто жизнью.
Поэты-чинари Хармс и Введенский решили объединиться с художниками, создать что-то вроде академии левых классиков. Обсуждали с Малевичем свою идею — бороться с халтурой… У критиков Хармса была другая идея: «утопить Хармса вприпрыжку на топоре». Это из статьи критика-недоумка «Топор для детей». Она появилась после публикации волшебного по своей дет-ской игривости стихотворения «Иван Топорышкин».
Олейников посвящал маме стихи и дарил ей книжки:
Прими сей труд,
Он красотой напоминает чай…
В день, когда праздновался (!) месяц со дня моего рождения, он написал на клочке бумаги:
Лиде (семейству Жуковых)
Среди белых полотенец,
На роскошном тюфяке
Дремлет дамочка-младенец
С погремушкою в руке.
А теперь, друзья, взгляните,
На родителей Наташи:
У нее папаша — Митя,
Лидой звать ее мамашу.
Поглядите, поглядите
И бокалы поднимите.
Посиделки в маминой нью-йоркской квартире всегда были долгими. «Мог бы Хармс встретиться с Галичем в Париже?» — спрашивает у мамы ее друг, московский художник. «Мог бы, если бы не исчез…» — отвечает ему мама. «А Галич? Мог бы он вернуться в Москву?» — продолжает тот. «Идиотский вопрос, — говорит мама. — Его уже нет, Саши Галича… Мой брат Сережа с ним дружил… „Блажени изгнани правды ради“ — вот что написано на его надгробном камне на кладбище Сент-Женевьев де Буа». «А у раннего Маяковского помните, что написано?» — говорит мамин друг.
Убьете,
похороните,
выроюсь!
Уже ночь. Мамины гости не расходятся. Страшно так поздно выходить на улицу в Нижнем Манхэттене, не в самом безопасном районе Нью-Йорка. Пластинка Галича все крутится.
Когда я вернусь,
О, когда я вернусь!..
Когда я вернусь,
Я пойду в тот единственный дом…
«Снова август» — эту песню Галич посвятил Ахматовой. Мама рассказывает про 42-й год, про мангалочный ташкентский дворик. Про то, как Анна Андреевна спустилась со второго этажа, прошла через сени, в которых мы жили, села на стул и прочла свое новое стихотворение «Мужество»: «Час мужества пробил на наших часах…»
«Эти слова, и этот жесткий, суровый голос давали силы, чтобы выжить, пережить полуголодное ташкентское существование, — говорит мама. — Мы уехали из Ташкента раньше Ахматовой и вскоре получили от нее письмо и книжки». Мама вынимает из ящика своего секретера письмо Ахматовой. «Вот оно. Только осторожно. Конверт совсем хрупкий, пожелтел».
Письмо передается из рук в руки.
24 октября
Дорогие мои Лидия Львовна и Таточка!
Благодарю вас за письмо, которое очень долго ждала.
Я была больна ровно два месяца. Надюша ухаживала за мной самоотверженно. Теперь я более или менее здорова, но слаба и не могу много ходить.
Очень рада, что Тата в порядке. Посылаю ей алма-атин-ское яблоко как самой юной исполнительнице моих произведений (кажется, так нельзя сказать) и в награду за то, что она наконец здорова.
Сегодня у меня трудный почтовый день. Уезжают Луговские, и я хочу написать всем московским друзьям. А их много. Но это хорошо, когда много друзей и они не забывают друг друга.
Володя писал мне, что Янковский передал ему мою книгу.
Желаю вам обеим всего светлого, нежно вас целую. Еще напишу.
Ваша Ахматова«.
Когда я делала что-нибудь не так, мама говорила: «Не забудь, кто ты такая! Ты самая… самая юная исполнительница произведений Ахматовой. Высокое звание! Это на всю жизнь!»
Мама снова возвращается к Галичу. «Песня исхода». Все так близко, так пережито… Эта песня — прощание с друзьями, с Виктором Некрасовым и его женой Галей.
И от этих усатых шатий,
От анкет и ночных тревог —
Уезжаете?! Уезжайте,
Улетайте — и дай вам Бог!
И эпиграф к этой песне неслучайный: «…Но Идущий за мною сильнее меня» (от Матфея)…
Галич знал, почему взял такой эпиграф — он сначала простился с Некрасовым, а потом полетел вслед за ним.
«Все мы немного Идущие в этом мире, сильные… и очень слабые. Гложет меня этот вопрос — нужно было или не нужно идти вслед?» — об этом думает мама… Поэтому постоянно возвращается к Галичу.
Начало 80-х. Главный мамин американский друг адвокат Джонатан Лэш преподнес нам однажды приятный сюрприз. Он позвал к себе в гости компанию кинозвезд, обитателей «Дакоты». Незадолго до этого уже не в первый раз мы смотрели с мамой «Касабланку». И вот перед нами американская звезда, жена героя «Касабланки» Хамфри Богарта — Лорен Бэколл. Сон это или не сон?
Мама и Лорен сразу же «застряли» друг возле друга. Весь вечер просидели рядом на диване — прокручивали и прокручивали каждая свою жизнь. Прощаясь с Бэколл, мама произнесла: «It is all the same…» а Бэколл ответила: «But different»1. И она была права. Разве прикоснулось к ее жизни то, что никогда не оставляло маму в покое, о чем она думала постоянно.
Из «Эпилогов»
Один из исследователей творчества Достоевского, Леонид Гроссман, писал, что «памфлет на революционное движение», обличительный пафос «Бесов» не удались романисту. Дескать, нет в романе ни 1-го Интернационала, ни социалистических союзов рабочих, ни массового хождения в народ. Теперь мы знаем, что революция была всего лишь авантюрой кучки, при чем тут все это, эти интернационалы и кружки? Достоевский не только угадал, он увидел и понял, в чьих руках будет русская революция, что несет она с собой, какой распад, какие беды. Петр Верховенский прежде всего учит доносить. И все доносят, боятся друг друга и убивают Шатова на всякий случай — вдруг донесет! Знакомая картина! Значит, все это было, было. Заманивают на окраину, набрасываются, сбивают с ног и «аккуратно и твердо», «прямо в лоб», «в упор» спускают курок. Точно как в наших застенках и лагерях, «аккуратно и твердо», во имя общего дела.
На своей последней пирушке Джон развлекал гостей, не подозревая, что больше этого никогда не будет. Сначала у него разболелись желёзки, а потом все случилось очень быстро — госпиталь, и Джона не стало. Мама скончалась вскоре после него. Много людей пришли с ней проститься. Движение транспорта возле похоронного дома на Ист-Бродвее было приостановлено. Жена кинорежиссера Славы Цукермана (в Нью-Йорке с большим успехом прошел его фильм «Жидкое небо») сказала мне в этот день: «Как Лидия Львовна умудрилась до последних дней жизни оставаться совсем молодой… ну прямо девочкой?»
В 1995 году, через десять лет после маминой смерти, ко мне пришли американ-ские лингвисты из Вашингтона и стали говорить, что «Эпилоги» очень «кинематографичны», и предлагали каких-то сценаристов, «тонко чувствующих Россию». Я слушала и злилась. Как можно почувствовать тех «особых людей», рядом с которыми прошла мамина молодость? Тех, о которых написал Даниил Хармс:
Как хотите
как хотите
но надо согласиться
что в наших мыслях
живут особые люди
С самого раннего детства я жила в атмосфере маминых воспоминаний.
«Я хочу, чтобы мамины „Эпилоги“ и мои „эпилоги“ были вместе» — сказала я тогда американцам. И сама села писать сценарий «Ниточка, иголочка, булавочка, утюг». Правда, в итоге получился не сценарий, а киноистория. Вскоре в издательстве «ЗебраЕ» выйдет эта моя книга «О…». Она — о той самой хрупкой олейниковской ниточке, которая не позволяет нам проститься с прошлым.
В книге есть эпизод, когда к маме приходит в гости подруга ее юности Ирина Мейерхольд со своим вторым мужем (первым был режиссер Лео Оскарович Арнштам) артистом театра и кино Василием Меркурьевым, и мама рассказывает им, почему ей пришлось уйти из журнала «Искусство кино», где она заведовала отделом критики и где главным редактором в то время был И. А. Пырьев.
Москва. Квартира на Шмитовском. 1946
Комната Екатерины Даниловны.
И р и н а. Зачем ты ушла из журнала?
Л и д а. Я ушла? Я не ушла. Началась очередная кампания против…
Эйзенштейн уже числился в формалистах. Не угодил Сталину своим «Иваном Грозным». Я готовила к печати отрывок из его записок о режиссуре, который так хотел опубликовать Пырьев. Разыгрался страшный скандал. Собрали специальное совещание Комитета по делам кинематографии и постановили нашего лауреата с редакторства снять, а редакцию разогнать. Обычно беспринципный раболепствующий Пырьев, вечно пьяненький, на коллегии был на высоте, не каялся, нас с Юреневым, своих оруженосцев, выгораживал. Мне он позвонил домой: «Деточка, тебе придется подать заявление об уходе. Но мы еще с тобою поработаем!»
Но с кино проститься было трудно. В 1952 году в серии «Мастера советского кино» вышла мамина книжка «Народный артист СССР Василий Васильевич Ванин». А в конце 40-х — начале 50-х мама «моталась» по стране в холодных поездах, зарабатывала в командировках деньги и цистит, писала отчеты об увиденных спектаклях в сибирских театрах для перефирийного отдела ВТО. Штатной работы больше не было. Ее рецензии уже не появлялись в столичных газетах.
Из «Эпилогов»
Театрального критика, как правило, пускают за кулисы. Он там дома. Там колдуют, и он к этому причастен. А потом ажиотаж премьер, работа за столом, книги, вчитывания, и вот она, свежая полоса с твоим именем. Не жизнь, а малина! Это для тех, кто не знает, что такое «космополитизм», кампания против театральных критиков — «антипатриотистов», которым и «свиней нельзя доверить пасти». Насчет свиней — это не фигурально, это цитата из «ЧО нашей партиии». И вот просыпаются утром трудящиеся великой советской державы и читают в центральных, областных, районных газетах, в многотиражках бань и пивных, что появились в стране опасные враги — театральные критики. Большинство и не знает, что это за звери такие, театральные критики!..
Наши семь квадратных метров оказались вместительные! Одной «безродной» мамы им не хватает. Из Ленинграда приходит «уплотнение». На нашу площадь сваливается еще один космополит, мамин брат Сергей Львович Цимбал. Родственники-космополиты «осмысливают бессмыслицу» и бегают по инстанциям, безнадежно доказывая, что «свиней пасти» они, может быть, еще и могут. Друзья их не оставляют. Приходит в гости Борис Михайлович Тенин с Лидией Сухаревской. Звонит по телефону Раневская. Заезжает Ростислав Николаевич Юренев с женой Тамарой. На столе картошка с подсолнечным маслом и квашеная капуста. Водочка.
Мамы всегда нет.
Вот она опять уезжает в командировку. Я вижу, как она идет вдоль забора с маленьким чемоданчиком в руке. Чемоданчик тяжелый. Я долго вижу ее из окна, а потом долго ее жду.
Когда мама дома, нам так хорошо. Иногда она не разговаривает по телефону. А иногда не уходит вечером в театр. Тогда мы с ней сидим, закутавшись в один плед, и мама читает мне стихи. Она знает наизусть все стихи. Те, которых не знает, наверное, плохие. «Давай про императора!» — прошу я.
По синим волнам океана,
Лишь звезды блеснут в небесах,
Корабль одинокий несется,
Несется на всех парусах…
«Давай все любимые!» Мама читает все любимые стихи. Все подряд. И, конечно, Заболоцкого:
В краю чудес, в краю живых растений,
Несовершенной мудростью дыша,
Зачем ты просишь новых впечатлений
И новых бурь, пытливая душа?
Новых впечатлений и новых бурь всегда просила мамина «пытливая душа» до самой ее смерти. «Эпилоги» — их отражение.
Фрагменты. Публикуется по: Ж у к о в а Л. Эпилоги. New York, 1983.
1 «У всех одно и то же». — «Но только разное» (англ.).