Кровь. Киноповесть
- №1, январь
- Елена Долгопят
Я тот человек, у которого железные зубы, железный посох и железные башмаки. Им нет сносу. Когда меня не станет, они будут сами по себе клацать, стучать, топать.
ЧАСТЬ I. БРАТЬЯ
Проснулся по звонку в семь пятнадцать. Пять минут лежал. Встал, принял душ, побрился, включил чайник, поджарил яйцо, бросил в кружку пакетик, съел яйцо, выпил сладкий коричневый чай, посмотрел на термометр за окном, надел на рубашку свитер. Синяя рубашка, серый свитер, синие джинсы, черные ботинки, черная куртка, капюшон на голову. Темное и холодное ноябрьское утро две тысячи четырнадцатого года.
…Толпы не было на остановке. Первый сбой до минуты рассчитанного дня.
Николай Иванович растерянно посмотрел на часы. Восемь двадцать пять. Автобус покажется через пару минут. Толпа должна быть. На деревянной лавке одиноко сидела бабка и прижимала к уху телефон. Подбежала собачонка, обнюхала бабкины колени. Бабка заголосила в трубку: «Ты где? Я два автобуса пропустила!»
Собачонка легла на заледеневший асфальт у бабкиных ног.
Наверное, автобус пришел раньше и всех увез.
Николай Иванович затолкал руки в карманы куртки и приготовился к долгому ожиданию. И тут же увидел автобус.
– Ну вот, – сказала бабка расстроенно.
Николай Иванович прижал проездной к валидатору. Загорелся зеленый огонек, и валидатор пропустил в свободный прохладный салон. Николай Иванович подумал, что сегодня ему везет, и устроился у окна. Ребром ладони провел по запотевшему стеклу. Через полчаса встал и направился к выходу. Нажал кнопку на поручне у дверей, и летевший пустынной дорогой автобус начал торможение. На десять минут быстрее обычного прибыл Николай Иванович на место.
В темном переулке слышались его шаги, хрустел под ногами ледок. У дверей института Николай Иванович остановился. Дверь была приоткрыта. Николай Иванович стоял и смотрел растерянно в черную щель.
Он вдруг сообразил, что сегодня не понедельник, а воскресенье и город спит в этот час, а он, Николай Иванович, старший научный сотрудник, тысяча девятьсот шестьдесят четвертого года рождения, разведенный, отец девочки Насти, которой исполнится в этом декабре четырнадцать лет, про воскресенье позабыл. И потому-то стоит в растерянности у приоткрытой двери. К которой и в понедельник приезжать не следовало. Дело было в том, что институт покинул здание месяц назад. Николай Иванович стоял у черной щели в склеп. Память его привела. Память его подвела.
Николай Иванович взялся за ручку двери и потянул на себя.
Он вошел в темноту, нашарил на стене выключатель и хлопнул по клавише. Лампа под потолком мигнула, погасла, зашипела, снова мигнула и разгорелась, засветилась ясным белым светом. Здание института было построено в 80-е годы XIX века. Основательное, с широкими лестничными маршами, с лепниной на высоченных потолках, с громадными каменными подоконниками. Люминесцентные лампы поставили в 70-е годы XX века, и всегда они смотрелись уродливо, чужеродно, но в это воскресное утро и здание, и лампы сроднились – перед лицом смерти. Все здесь, в этом здании, было обречено, оно само было обречено. Стало уже прошедшим.
Стол, за которым сидел вахтер, так и стоял справа от входа. Обычно на столе лежала амбарная книга, в которой расписывались входящие. Николай Иванович замер, как будто давая возможность зданию привыкнуть к его присутствию, дыханию, и направился к лестнице. За лестницей, прямо под маршем, был его кабинет. Николай Иванович толкнул дверь и вошел.
Он проработал в отделе дольше всех, потому и занял со временем лучшее место – в закутке между старым несгораемым шкафом и окном. Валялись на полу бумажки, огрызок карандаша. Банка из-под индийского кофе стояла у батареи, в банку бросали они окурки, когда тайком, закрыв на замок дверь, курили у приоткрытой форточки.
Николай Иванович завернул к себе в закуток. Увидел на торце шкафа картинку, прилепленную еще до него. Картинка выгорела, едва различались на ней дорога, поле, облака в небе. Громадный, тяжеленный железный шкаф оказался сдвинут, и Николай Иванович увидел за шкафом скопившуюся вековую пыль, а в стене – деревянную, выкрашенную коричневой масляной краской дверь. Он и вообразить не мог, что за этим железным монстром есть дверь, он как будто заглянул за нарисованный на холсте очаг в каморке папы Карло. За картинку, прилепленную к железному боку.
Протиснулся за шкаф и подергал дверь за ручку. Толкнул плечом, приналег, дверь держалась. Николай Иванович наклонился и заглянул в замочную скважину. Ничего не разглядел и выбрался из-за шкафа.
Он встал у подоконника, достал сигарету, закурил. Окно смотрело во двор, засыпанный битыми кирпичами, арматурой, стеклом. Прежде, еще месяц назад, в этом огороженном бетонной стеной дворе было чисто, в черном мокром асфальте отражались огни. Николай Иванович докурил, погасил в банке окурок и отворил окно. Он взобрался на подоконник и спрыгнул во двор, подобрал кусок арматуры – железный изогнутый прут – и забросил его в комнату. Железо грохнуло. Николай Иванович постоял в тишине и холоде под сумрачным небом и полез в кабинет. Порвал о карниз штанину, поцарапал ногу, выругался. Спрыгнул с подоконника на пол, створку аккуратно прикрыл. Подхватил с пола прут и втиснулся в щель за шкаф. Вставил железный изогнутый конец в замочную скважину, повернул насколько мог, надавил, что-то там в замке треснуло. Николай Иванович пнул в дверь ногой. Дверь ахнула и распахнулась. Николай Иванович потерял опору и упал в открывшуюся дверь.
Он оказался на полу в совершенно темном помещении. Приподнял голову, пытаясь хоть что-то разглядеть или расслышать. Поднялся. Шагнул осторожно вправо, к притолоке, и стал шарить по стене рукой. Рука нащупала гладкую выпуклость и в ней рычажок. Николай Иванович надавил на рычажок, рычажок подался, щелкнул, свет вспыхнул. Горел он в простой электрической лампе на витом шнуре. Вся проводка была наружная, крепилась белыми фарфоровыми шишечками. Старина, одно слово. Потолок побелен известкой, стены от пола до потолка выкрашены зеленой масляной краской. Полы в комнате были паркетные, как и во всех институтских кабинетах, но только не такие истертые. Пыль лежала толстым слоем и на полу, и на громадном двухтумбовом столе, и Николай Иванович, пролетев по полу, весь в пыли вымазался.
Очевидно, что сюда не заходили давно, бог его знает, сколько лет. Лампа свисала прямо над столом. Слепила глаза. У стены напротив стола стоял узкий белый шкаф, белая ширма выгораживала угол. Вообще, комната походила на медицинский кабинет. С другой стороны белого шкафа был даже умывальник с медным старинным краном. И пожелтелое полотенце висело на крючке. Николай Иванович заглянул за ширму и увидел что-то вроде кушетки. В изголовье ее стоял на тумбе приемник со стеклянной шкалой и круглыми ручками настройки по обе стороны шкалы. Николай Иванович помедлил и повернул ручку настройки. Ничего не произошло. Николай Иванович провел ребром ладони по стеклянной шкале, как по запотевшему стеклу в сегодняшнем автобусе. И точно так же, как в автобусном стекле, протерлось окошечко. Но ничего за ним Николай Иванович не разглядел, кроме светящейся за шкалой лампы да чисел, в ровную строчку нарисованных на стекле: от 1 до 100.
Он вышел из-за ширмы, приблизился к умывальнику, повернул медный кран. Вода полилась. Николай Иванович ополоснул от пыли руки, влажными ладонями стряхнул пыль с себя, рассмотрел дыру в штанине, подсохшую уже царапину. Автоматически взялся за полотенце и сообразил, что полотенце тоже пыльное. Снял его с крючка и промыл под ледяной струей. Протер столешницу, тут же влажно залоснившуюся, промыл полотенце, отжал, протер стул с высокой прямой спинкой, черную кожу обивки, белую дверцу шкафа. Вновь промыл и отжал полотенце, встряхнул и повесил на крючок. Подошел к шкафу, постоял перед белой дверцей, решился и потянул на себя металлическую ручку-рычаг. Ждал чего угодно, хоть бы даже и взрыва, мало ли. Дверца отворилась с усилием, как дверца холодильника. В шкафу лежала коробка, из которой торчали стеклянные запаянные капсулы с темно-красной жидкостью. Пять пронумерованных капсул. Николай Иванович долгим застывшим взглядом смотрел на капсулы, протянул руку и потрогал прохладный стеклянный бок одной из них. Захлопнул дверцу и подошел к столу. Сел за него, положил на столешницу руки.
– Ну-с, – произнес Николай Иванович.
Впервые прозвучал здесь его голос. На который никто, разумеется, не отозвался.
Николай Иванович выдвинул ящик и увидел в нем надорванную пачку папирос «Герцеговина Флор». Две папиросы-самокрутки лежали в пачке; из газеты или из книги вырезали для них бумагу. Шрифт мелкий, с ятями. Еще были в ящике простой карандаш и дебетно-кредитный журнал. Так и значилось на обложке: «Дебет-Кредит». Николай Иванович открыл журнал и прочел первую запись. Серые карандашные слова угасали на бледно-зеленом фоне разлинованной бумаги. Как будто смотрели на Николая Ивановича из-под застоявшейся воды. Со дна времен.
ЗАПИСЬ ИЗ ЖУРНАЛА «ДЕБЕТ-КРЕДИТ»
1918, ОКТЯБРЯ 12
Первое переливаніе консервированной крови произведено военнымъ хирургомъ Робертсономъ. Консервація проводилась растворомъ лимоннокислаго натрія, глюкозы и дистиллированной воды. Кровь сохранялась въ теченіе двухъ недѣль. См. «Журналъ экспериментальной медицины» за 1916 годъ.
Въ іюнѣ текущаго года Робертсонъ опубликовалъ въ «Британскомъ медицинскомъ журналѣ» работу «Трансфузія консервированной крови».
Въ августѣ 1918 я нашелъ способъ консерваціи крови, позволяющій хранить её, по крайней мѣрѣ, три съ половиной мѣсяца – согласно проведенному эксперименту. Я надѣюсь, что сохраненная моимъ способомъ кровь будетъ жизнеспособной и черезъ сто лѣтъ. Одно изъ главныхъ условій храненія – отсутствіе солнечнаго свѣта. Желательна полная темнота. Возможно кратковременное воздѣйствіе электрическаго свѣта. Необходимо избѣгать перепадовъ температуры. Я сконструировалъ что-то вродѣ ящика Дьюара изъ металлическихъ полированныхъ изнутри листовъ. Воздухъ между листами выкачанъ. Дверца на резиновыхъ присоскахъ, закрывается плотно. Образцы хранятся въ запаянныхъ колбах, каждая изъ которыхъ тоже своего рода сосудъ Дьюара.
Николай Иванович знал, что в современной медицине кровь охлаждают жидким азотом до минус 196° по Цельсию и хранят в течение десяти лет и более. Возможно, вечно. Как бы то ни было, длительная консервация без заморозки могла представлять интерес и для современной науки. Если только неизвестному ученому действительно удалось найти способ.
Николай Иванович с любопытством разбирал карандашные записи. В комнате было совершенно глухо, как в каком-нибудь подземном бункере, ограждающем живые существа от воздействия радиации, а Николай Иванович в таких бункерах бывал. Три года после института трудился на военном объекте в Московской области. Случилась с ним там сердечная болезнь, которую назвал он любовью. И если бы завел Николай Иванович журнал для записей, то изложил бы непременно в нем эту историю.
Он начал бы с того, что осень была сумрачной и дождливой, что объект их находился в глухомани: от станции Балабаново час с лишком проселочной дорогой, и непременно засыпаешь на полпути. Минут за двадцать до конечной, до разворота перед КПП просыпаешься и видишь за окном сосновый лес и огненный закатный луч.
Николай Иванович вновь выдвинул ящик. Достал папиросу из пачки. Понюхал. Вынул из кармана зажигалку. Щелкнул рычажком, посмотрел на вспыхнувшее пламя. И закурил, вдохнул столетней давности дым.
А ничего, кстати, ничего себе оказался вкус, неплохо сохранился табак в деревянном ящике, в каменном склепе, в темноте. Только очень уж быстро сгорал, спешил обратиться в тлен, наверстывал время, которое проспал в деревянном своем гробу.
Ежедневные записи лабораторных исследований по консервации крови велись до конца ноября 1918 года, до 22 числа. Из них Николай Иванович понял, что для переливания сохраненная кровь не годилась. Следующая после 22 ноября запись была датирована 13 января 1919-го. По содержанию они отличались коренным образом. Говоря архивным языком, январская запись 1919 года носила личный характер[1] .
ЗАПИСЬ ИЗ ЖУРНАЛА «ДЕБЕТ-КРЕДИТ»
1919, ЯНВАРЯ 13
Год я прожил интенсивно, мой ум был занят, и внешняя катастрофа задевала меня нечувствительно. Исследования мои нашли поддержку. Пока я нужен, я могу не волноваться. К тому же я нетребователен. Я счастлив, пока занят делом.
В доме у меня по-прежнему тихо и тепло. Кухарка Анна Васильевна жалуется на скудость продуктов, как жалуется актриса на скудость репертуара. Я бесстрастно пью чуть забеленную молоком воду и продумываю эксперимент. Я курю беспрерывно, но если табака не станет, я приспособлюсь. Меня убьет лишь невозможность работать. Убьет мой дух, разумеется, для тела нужна болезнь, голод, шальная пуля или кирпич в глухой подворотне, а сейчас все они глухие. Город стал опасен. Снег не чистят, стоят ослепшие фонари, редкий, редкий горит в тупике, и непонятно, кому и зачем он там светит. Хорошо идти в лунную ночь. Снег громко скрипит, я думаю о том, что нужно изменить условия, добавить катализатор. Бог меня милует, как пьяного.
Возвращаюсь я всегда поздно, слишком занятый своими мыслями. Иногда останавливаюсь спиной к ветру и закуриваю. Парадный вход заколочен, и я иду аркой во двор. И каждый раз, когда я здесь прохожу, мне приходит фраза на ум: как сквозь игольное ушко. Как бы то ни было, я сквозь него прохожу. Снег сверкает во дворе, облитый ледяным лунным светом. В такую ночь Земля кажется лунным спутником.
Вчера я вошел в подъезд, потопал в пол, сбивая снег с подшитых кожей валенок, поднялся на два марша.
У стены на корточках сидел человек. Мерцал огонек его папиросы. Я прошел мимо, занятый какой-то своей мыслью, ныне уже прочно забытой. Я подошел к двери и собирался уже позвонить, когда услышал голос.
– Митя!
Я обернулся.
Человек с папиросой смотрел на меня снизу вверх.
Я приблизился.
– Привет, Митя. Помоги мне встать.
Я протянул руки, он ухватился за них и поднялся. Я едва удержал его.
– Ноги затекли, пока сидел.
Я стоял и смотрел молча на его заросшее лицо.
– Что, брат, не признал сразу?
Он смотрел на меня исподлобья, по-волчьи.
– Пойдем в дом, Петя, – сказал я тихо.
И он отпустил мои руки.
Анна Васильевна, как обычно, прежде чем отворить дверь, спросила: «Кто?» И я, как обычно, ответил: «Я». Но тут же добавил: «Мы».
Замок повернулся, и дверь приотворилась. В образовавшуюся щель Анна Васильевна взглянула на меня и на моего спутника.
– Не узнаёшь? – спросил он ее насмешливо.
– Почему же, Петр Андреевич, узнаю. Проходите.
Так или примерно так все это было. Не могу же я ручаться за каждое слово, хотя мне и кажется, что все слова отпечатались в моей памяти.
Брат переступил порог отчего дома и расстегнул светлую офицерскую шинель, новую, с блестящими даже в тусклом свете пуговицами. На правой его руке не хватало среднего пальца. Пола шинели была прожжена, зияла в ней дыра с почернелыми краями.
– Уснул у костра, – объяснил он и передал тяжелую шинель Анне Васильевне.
И в сапогах, совершенно тоже новых, зеркально начищенных, как будто влажных, он прошел в квартиру.
Анна Васильевна повесила шинель на крючок. Я снял пальто, она приняла его и повесила рядом с шинелью. Придвинула мне домашние туфли. Я снял валенки. Всё молча. Прислушиваясь к звукам в квартире. К шагам Петра. К скрипу, щелчку, к шуму полившейся воды в ванной.
Прежней его одежды здесь не было, и Анна Васильевна собрала ему отцовскую. Постучала в дверь ванной, вошла, оставила одежду и вышла. Принялась растапливать большую кафельную печь в гостиной. В эту зиму мы редко здесь топили, ели обычно в кухне. Через сорок минут брат вышел – в белой отцовской сорочке, черных брюках и мягких туфлях. Дров Анна Васильевна не пожалела, воздух прогревался.
Анна Васильевна накрыла круглый стол под большой сияющей люстрой, как заведено было в прежние мирные времена; брат мой Петр сел за стол на место, которое занимал раньше отец. Лицо его было чисто выбрито, руки лежали на белой скатерти. Дымилась пшенная каша в тарелках. Брат взял прозрачный ломтик хлеба, серебряную ложку, сгорбился и принялся за еду. Проглотил кашу, вытер рот крахмальной салфеткой. Посмотрел на меня исподлобья и сказал усмешливо:
– Что ж нам и выпить нечего со свиданьицем? – Блеснул на меня глазами исподлобья. Придвинул стакан в серебряном отцовском подстаканнике. Отпил забеленный молоком кипяток. Еще взял хлеба, последний ломоть с тарелки. Прожевал. – Небогатый стол.
– Что есть.
– Спасибо.
– Откуда ты?
– Долго рассказывать.
Часы пробили половину первого. Свет мигнул и погас.
– А ты как поживаешь, брат? – спросил он из темноты.
– Нормально.
– Всё кровь кипятишь?
– Иногда морожу.
– Я крови много видел. И на вкус узнал. Товарища подстрелили, он упал на меня, и я напился его крови.
Анна Васильевна вошла с подсвечником. Ходила она мягко в вязаных, подшитых кожей носках. Она внесла огонь и оставила на столе. Мы видели опять друг друга.
– Брат мой, – сказал я.
Но он как будто не слышал меня.
– Вот так, – провел ладонью по лицу своему, – вот так текла его кровь. Я двинуться не мог, был ранен.
– Почему ты не писал?
– Не хотел. Не мог. Не представлял. Какими словами? О чем?
– О том, что жив.
– Жив? – Он смотрел на меня новым своим взглядом исподлобья. И произнес: – А ты не рад мне.
– Я? Рад.
– Ты боишься меня.
– Я? Нет.
– Не бойся, не трону.
И я впервые с нашей встречи увидел его улыбку. Улыбался он, не размыкая губ.
– Не бойся, – повторил он, уже без улыбки. – Переночую и уйду утром к Маше. Как она?
Я понял, что и он боится. Мой ответ страшит его.
– Ты ей не писал, – сказал я.
– Не мог.
Мы помолчали.
– Есть у нее кто?
– Да.
Пламя дрожало от нашего дыхания, от каждого нашего движения, едва ли не от взгляда. Я поднялся из-за стола. Подошел к бюро, отомкнул, вынул бумагу. С ней вернулся к столу. Положил бумагу перед ним и сел на свое место. Он смотрел на меня.
– Это копия. Я снял ее собственноручно.
Он придвинул свечу к себе и наклонил голову. Он читал письмо от командира части о том, что погиб в бою 5 ноября 1916 года и похоронен в общей могиле. Я помнил письмо дословно.
– Оригинал у нее?
Я не нашел нужным отвечать.
– Я все-таки встречусь с ней.
– Петр…
Но он прервал меня:
– Где ты спишь?
– В отцовском кабинете. Я там же занимаюсь.
– Скажи кухарке, чтобы постелила мне здесь на диване, здесь тепло от печки. И чтобы не будила меня. Ты встаешь рано?
– В шесть.
– Не буди меня.
– Петр.
– Что еще?
– Не ходи к ней.
– С чего бы?
– Зачем тебе?
– Хочу забрать свои вещи.
– Ты не писал ей.
– Вот заладил.
– Там нет твоих вещей.
– Всё продала? А что, ее новый муж повыше меня будет?
– Нет.
– Хочу посмотреть на него. – И он, сдвинув стул, поднялся из-за стола. – Скажи кухарке насчет дивана.
– Петр!
– А кстати, где наш француз?
– Умер. Тиф.
– Жаль старика. С другой стороны, всё к лучшему. Что бы ему сейчас делать с нами, овечке среди волков? Я пойду за папиросой, я ее не докурил, она лежит и ждет своего часа в кармане шинели, я ее докурю и лягу спать, а ты, Митя, иди к себе, скажи кухарке и оставь меня, я хочу побыть один.
– Мы не договорили.
– О чем?
– О крови.
– Что?
– Ты мне рассказал историю о крови, а теперь послушай мою. Сядь. Анна Васильевна, принесите нам папиросы из кабинета.
Он помедлил и сел. Протянул руку и пальцами снял со свечи нагар. Вытер пальцы о салфетку, оставил на ней черный жирный след.
Мы молчали, пока Анна Васильевна не принесла отцовский портсигар с самодельными папиросами. Она их крутила сама – из нарезанных ножницами листов справочника «Вся Москва. 1915». Табак она привозила от своего отчима, который жил в селе под Ярославлем. Оттуда же она привозила нам муку, картошку и пшено.
Петр разглядел папиросу, приподнялся и прикурил от свечи. Запахло сладко. Отчим Анны Васильевны добавлял в табак донник.
Мягкие шаги Анны Васильевны погасли. Она ушла к себе в кухню. Петр молчал, попыхивая папиросой. Я тоже закурил.
– Твоя кровь хранится у меня, ты помнишь?
– Не испортилась?
– Нет.
– Поздравляю. Буду знать, к кому обратиться, если что.
– Я сохраняю кровь не для переливания. С лета пятнадцатого года я проводил эксперименты с мышиной кровью, в ноябре шестнадцатого, когда мы узнали о твоей гибели, я решился на эксперимент с твоей. Я воскресил тебя.
Он молчал. Пыхнул папиросой. Выпустил сладкий дым.
– Тот новый муж, с которым живет Маша, – ты. Не воевавший. Я выбрал для воскресения осень четырнадцатого. За два дня до того, как тебя призвали. Это важно – выбрать время. Кого мы, собственно, воскрешаем? Того Петра, который в десять лет бежал из дому, чтобы плыть на пароходе по Волге до самой Астрахани? Того, кто познакомился с Машей на пожаре, а после не мог уснуть и не давал спать старшему брату? «Маша, Маша, Маша…» – не сходило с его языка. Или того, кого провожали мы на войну в четырнадцатом году, молодого сильного мужчину, не умевшего даже повышать голос...
– Или того, кто сидит перед тобой сейчас, того, кто убил ребенка за буханку кислого хлеба? И это не фигура речи, брат мой. Я это сделал. Я его задушил. Догнал, повалил и задушил. Потому что хлеб он не выпускал. Я был слаб, но на его маленькую жизнь меня достало. Жаль, что его кровь не хранится у тебя в пробирке, а впрочем, нет, не жаль. Хлеб он не выпускал даже из мертвых рук, из его рук я и ел. Я бы и самого его съел и выпил бы его кровь, да не успел, взрывом нас разметало. Я был не в себе. Или в себе. Кто знает… – Он замолчал, глядя на колеблющееся пламя. – Я бы хотел посмотреть на того себя, на прежнего. Заглянуть в его кроткие глаза. Маша мне говорила: «Кроткие у тебя глаза, Петя». Они и сейчас у него такие? Она и сейчас ему так говорит? Я, пожалуй, и утра ждать не стану, надену свою шинельку и пойду. Посидим втроем, я, он и Маша. Пусть поглядит на меня, пусть узнает, на что способен, во что может превратить его жизнь. Он курит? Нет? Не пристрастился. Как трогательно. А Маша? Да? Я поделюсь с ней своими папиросами, тебе кухарка еще накрутит, она тебя любит. А меня, брат, давно уже не любит никто, а только боятся все, даже злые собаки.
Он поднялся, резко сдвинув стул. Пламя качнулось, и свеча едва не погасла.
Он покинул комнату. Я вышел из оцепенения и бросился за ним.
В тесноте прихожей встали мы с ним лицом к лицу, едва различая друг друга во мраке, но слыша ясно дыхание, запах.
– Ты отойди, брат, с дороги, у меня рука тяжелой стала, недоброй.
– Выслушай, сделай одолжение. Я не хочу стать автором сюжета в духе Стивенсона.
– Да ты уже им стал. Уйди с дороги, мистер Хайд соскучился по доктору Джекилу.
– У меня есть золотые червонцы.
– Сколько?
– Пятьдесят.
– Разговор становится осмысленным.
– Ты исчезнешь?
– Послушай, брат, а если я его убью, ты ведь снова можешь его воскресить. Того молодого человека, которого провожают на вокзал, а он идет в полной растерянности, он не боится быть убитым, он боится убивать.
– Он – это ты.
– Конечно, нет. Тот я мертв. Ты воскресил мертвеца, брат мой. Впрочем, кого же еще воскрешать. Неси червонцы.
Я медлил. Потом произнес:
– Для него тоже даром не прошли эти три года.
– Он тоже хлебнул крови?
– Он пережил смерть ребенка.
Петр молчал.
– У них родилась девочка прошлой зимой. Ее назвали Вероникой. В честь нашей мамы.
– Было у нашей мамы два сына, а стало три.
– Вероника умерла от голода, у Маши пропало молоко, ничего не могли достать, мы...
– Я бы достал.
Мне захотелось взять его за руку. Я протянул свою, но он отступил.
ЗАПИСЬ ИЗ ЖУРНАЛА «ДЕБЕТ-КРЕДИТ»
1919, ЯНВАРЯ 25
Трамвай уже трогался, я втиснулся на подножку, чей-то суконный локоть ткнул меня в лоб, но я удержался. Не доехав квартал до рынка, трамвай остановился, и вагоновожатая крикнула, что хода нет, снег не расчищен на путях. Толпа повалила из трамвая, меня снесло не землю. Не затоптали. Я поднялся, принялся отряхиваться и увидел женщину в светлой офицерской шинели со срезанными полами, женщина была очень маленького роста. И почему-то я подумал, что на женщине шинель Петра. Может быть, потому, что срезана она была все-таки высоковато даже для ее небольшого роста, и я подумал, что срезали так высоко из-за дыры. Женщина мелко перебирала черными валенками, катилась колобком, снег слепил, я жмурил глаза и шел за ней. Женщина свернула за ограду больницы.
Я догнал ее в темном больничном холле. Она сказала, что работает здесь, что шинель ее мужа. Смотрела на меня желтыми рыбьими глазами. Покатилась из холла к лестнице. Я последовал за ней. Она спустилась по каменному маршу в подвальный этаж, покатилась громадным коридором, перебирала бесшумно валенками, не оглядывалась. Через низенькую – даже ей нагибаться – дверь в ослепительный заснеженный двор, к черному сараю по узкой расчищенной дорожке. Она вошла в сарай, и я услышал ее скороговорку: «Павел, ты скажи барину, что он идет за мной, что обижает».
Из сарая вышел мужик с топором, шагнул ко мне. Я спросил миролюбиво:
– Куришь?
Мужик смерил меня спокойным взглядом и сказал:
– Нет.
– Ты ее муж?
Он усмехнулся:
– А что тебе?
– Мне шинель нужна. То есть не сама по себе, бог с ней. Откуда шинель, вот что важно.
– Повезло тебе, барин, я знаю, откуда шинель, куплена позавчера на Казанском вокзале у татарина.
– Она сказала, что мужа шинель.
– Муж и купил, померил дома, маловата, отдал жене.
– Там дырка была вот здесь… – указал я на полу своего пальто. – Мне важно знать.
– Они без дырки покупали, барин, как есть, так и покупали.
– Я бы хотел поговорить с ней. Пожалуйста.
– Некогда нам.
Он усмехнулся мне, поклонился и вернулся в сарай. И оттуда ахнул топор. И голос мужика раздался: «Подбирай, дура!»
Я развернулся и направился к низенькой двери.
Я шел громадным коридором, когда стали нагонять меня торопливые шаги. И голос раздался: «Дмитрий Андреевич…»
Я обернулся. Женщина. Худенькая, бледная, глаза кажутся черными в скупом свете.
– Здравствуйте, вы меня не помните, верно, я училась с вами на курсе, в двенадцатом году.
– Да, здравствуйте, очень рад, хотя и не помню.
– Конечно.
– Вы простите.
– Да нет, это не важно. Я не затем, чтобы обо мне. Нет у нее мужа, вот что.
– А.
Я сказал это «а» и замолчал.
– Я ваш разговор слышала.
И я увидел снег на ее черных ботах.
– Это мертвого шинель, его три дня назад к нам привезли, пулевое ранение, умер не приходя в сознание, документов не было при себе.
– А дыра, дыра была в шинели? Вот здесь вот.
– Была. И от пули дырка была – в спине. Она залатала. Почти и не видно. А вы...
– Мне бы взглянуть на него.
– На кладбище свезли.
– Простите, как вас зовут?
– Лиза.
– Лиза. Вы здесь работаете?
– В амбулатории.
– Лиза, мне нужна бумага, такая бумага, на бланке, есть у вас бланки? Я вам продиктую, а вы печать поставите и подпись. Сделаете для меня?
– Конечно, – отвечала она едва ли не радостно, не спрашивая, зачем, да к чему мне это, да как достать печать.
До кладбища я добрался к сумеркам, всё пешком. Нашел смотрителя, он спал у себя в избе, на лавке у печи, баба его разбудила, я предъявил бумагу, баба отыскала ему очки, и он надел их на нос. И сел читать у оконца. Он читал, а баба смотрела на него. Читал он по складам вслух, что предъявителю сей бумаги, старшему ординатору Дмитрию Андреевичу Пантелееву необходимо осмотреть труп для опознания.
Смотритель читал, а я поставил на выскобленную столешницу заткнутую газетой бутыль.
Копали вдвоем. Баба светила нам. Положили в яму без гроба, так, голого. Я лег на землю, на край ямы, баба опустила фонарь. Пламя дрожало за стеклом, освещало черное лицо, беспалую руку.
Я поднялся.
– Ну что? – сказал смотритель.
– Закапывай.
Они предложили ночевать, я сказал, что пойду, только покурю на крыльце, пусть не беспокоятся. Сидел, курил, вдыхал сладкий дым. Ветер качал черные кроны, но внизу было тихо. Я плакал на обратном пути, слезы замерзали. Я знал точно, что его нет, какое облегчение.
Николай Иванович перевернул страницу, начал читать следующую запись, от 30 января, уже сугубо исследовательскую. Захотел немедленно курить, достал свои сигареты и услышал шум. Кто-то ворвался в кабинет там, за несгораемым шкафом, с топотом, гиканьем, как будто целая толпа. Звонкий мальчишеский голос проорал:
– Да здесь жить можно!
У Николая Ивановича взмокли ладони. Он сидел тихо, не шевелясь.
Они там что-то сдвигали. Наверное, столы. Что-то грохнули, разбили.
– Ты что!
– А что?!
– Да ладно, пацаны, погодите, да успокойтесь вы, придурки, тут три этажа еще.
– А буфет? Буфет же был здесь?
– Да всё вывезли, ты чего.
– А полезли на крышу!
Всё стихло, ушли. Осторожно Николай Иванович поднялся из-за стола, выбрался за дверь, выбрался из-за шкафа, на свет, в кабинет. Окно разбили. В дыру уже нанесло снег, за окном мело. Кто-то завопил в коридоре у самой двери:
– Пацаны!
Николай Иванович испугался и поспешил выбраться во двор через окно.
ЧАСТЬ II. МАЛЬЧИШКА
Николай Иванович торопливо пробежал с десяток шагов притихшим под снегом переулком и оглянулся. Снег шуршал по скользкой куртке. Из института никто не показывался. Николай Иванович хотел было закурить, но не нашел в карманах зажигалку. Снег заметало за шиворот. Николай Иванович поднял воротник и отправился по переулку дальше. Здесь он прежде не ходил, и всё ему теперь стало любопытно. Жилой дом, небольшой, в четыре этажа; разноцветный свет теплится кое-где в окнах, а за темными окнами, может, стоят люди и глядят на Николая Ивановича, на черную его фигуру в белоснежном тихом переулке. Вот он, черный квадрат, – взгляд невидимки из темноты.
Николай Иванович отправился дальше.
Разбитые окна какого-то предприятия, производственный, наверное, цех, стена из бетонных плит с остатками колючей проволоки по верху, закрытые железные ворота с облупившейся краской, рельсы из-под ворот идут и тут же обрываются. Поворот. Деревья за полуобвалившейся кирпичной стеной, за деревьями желтое низкое здание, что-то написано на фронтоне – белый барельеф букв, – но что за надпись, не разобрать.
Очень понравились Николаю Ивановичу эти деревья, черные голые липы, совсем старые, запущенные. Снег налипал на ветки. И вдруг обрушился от порыва ветра. Ворона каркнула и слетела с макушки, Николай Иванович и не заметил, что она там была на верхотуре. Он побрел дальше, оставил в тишине и покое эти деревья, пожелав им долгой еще жизни, тишины и запустения.
Поворот. Гул.
Переулок вывел то ли на проспект, то ли на большую улицу с широкими черными тротуарами, здесь снег не держался, здесь его посыпали реагентом, и он таял; летели машины, поднимали тучи черных брызг, Николай Иванович увидел на другой стороне стеклянные двери кафе, огляделся, переждал машину и рванул через дорогу.
В полупустом кафе бубнила музыка. Николай Иванович уселся за столик в самой глубине, расстегнул куртку, стянул, повесил на спинку стула, пригладил короткие волосы. Официантка в коричневом переднике принесла меню. Николай Иванович спросил у нее зажигалку или спички.
– Курить нельзя, – равнодушно предупредила официантка.
– Да-да, я знаю, я на улице.
Он заказал большой чайник черного чая, тост с ветчиной, и официантка вручила ему свою зажигалку. Николай Иванович вышел из кафе, отступил от стеклянного входа, достал белую сигарету из пачки. Холодный снег падал на лицо, на руки, и он отвернулся, чиркнул зажигалкой, укрыл ладонью огонек. Курил, смотрел бездумно на летящие машины, на залепленных снегом прохожих, моргал от попадавших в глаза снежинок. Вернулся в кафе. После уличного гула и холода провалился в застоявшееся тепло.
Сидел, вытянув ноги под столом, слушал урчащую музыку.
Официантка принесла заказ, налила ему чаю. На вкус чай отдавал пылью. Как будто тоже сто лет пролежал в чьем-то столе. В деревянном ящике, в закрытой комнате, за железным шкафом, в обреченном здании, в кривом переулке. Как смерть Кощеева.
Мужской уверенный голос поучал кого-то: «Обратись к риелтору. Мало ли что знакомые».
Официантка убирала со столов грязную посуду. Серые тени лежали у нее под глазами. Взглянула вдруг на него. Или мимо. Не поймешь в этом свете. Николай Иванович подумал, что зима предстоит долгая, как ночная дорога.
Он рассчитался, натянул куртку и вышел из кафе.
Снег кончился. Николай Иванович посмотрел в пасмурное небо и перебежал на ту сторону.
Он вернулся в переулок, прошел мимо заснеженных громадных лип, мимо железных дверей, мимо бетонного забора, мимо теплящихся огоньков в окнах. Остановился у приоткрытых дверей института, прислушался. Осторожно взялся за ручку и потянул на себя.
Вошел в фойе. Постоял тихо, ничего не расслышал, ни звука. Вахтерский стол, старинный знакомец, был на месте, это успокаивало. И Николай Иванович легким шагом направился к лестнице. Увидел распахнутые в свой кабинет двери, осторожно прислушался и вошел.
Железный шкаф прочно стоял на прежнем своем месте, вплотную к стене. В разбитое окно намело снег. Николай Иванович неслышным шагом подошел к шкафу с торца, увидел прежнюю картинку: мирный журнальный пейзаж в туманной дымке, почти исчезающий. Гаснущий, говоря опять же архивным языком.
Растерянно постучал в шкаф костяшками пальцев, и шкаф отозвался железным вздохом. Николай Иванович уперся в железный бок плечом, поднатужился. Шкаф стоял незыблемо. Николай Иванович вспомнил про воду и отправился из кабинета. Туалет был с другой стороны лестницы. Электрический свет падал из распахнутой двери, тонким голосом журчала вода. Ровно, успокоительно. Как ручеек где-нибудь в лесной глухомани. Из кладовки возле умывальника Николай Иванович достал ведро, набрал воды. Худое днище протекало. Николай Иванович приволок ведро к шкафу и окатил пол. Отец когда-то научил его так передвигать мебель, по мокрому, по скользкому.
Он вновь приладился к шкафу, вновь напрягся. Охнул, крякнул и сдвинул на чуток. Посмотрел в образовавшуюся щелку, ничего не разглядел, не расслышал, вновь поднажал, приналег, сдвинул. Из образовавшегося проема вырвался кто-то, как снаряд, налетел на Николая Ивановича, вскрикнул, унесся. Николай Иванович не удержался на мокром, шлепнулся. Вскочил, схватил подвернувшийся под руку железный прут и бросился из кабинета.
Шаги стучали вверх по лестнице. Простучали и смолкли. Николай Иванович подождал, прислушался и не решился идти следом, мало ли кто там вырвался из-за шкафа – Николай Иванович и не разглядел. Он постоял и, легко ступая, вернулся в кабинет. Затворил за собой дверь, повернул ручку замка. Взял половчее прут, приблизился к шкафу, помедлил и тихо вошел в проем. Переступил порог потайной комнаты, нашарил на стене выключатель, надавил на тугой рычажок. Электричество вспыхнуло.
Разбитый приемник, крошево стекла на полу, запах крови, заляпанные, затоптанные игральные карты, смятые пивные банки, опрокинутое деревянное ложе. По хрустящим осколкам Николай Иванович приблизился к нему и увидел свою зажигалку. Подобрал. Качнул дверцей опустошенного шкафчика. Выдвинул ящики письменного стола. Журнала «Дебет-Кредит» не нашел. Вернулся в кабинет, отворил створку разбитого окна, взобрался на подоконник и спрыгнул в белый двор. Обошел здание и через ворота вернулся в переулок. Прохожий испуганно на него взглянул и ускорил шаг.
Смеркалось. На остановке стояла женщина. Николай Иванович приблизился к ней и спросил:
– Давно автобуса не было?
– Не знаю, я пятнадцать минут стою.
Помолчали.
– Мороз вроде обещают, – сказала женщина.
– Да, – согласился Николай Иванович, хотя знать не знал насчет мороза.
Белая заснеженная дорога. Как будто и не Москва, а глухая провинция.
Автобус показался.
– Ну вот, – произнесла женщина.
Автобус подошел, отворил передние двери.
Женщина отступила, пропустила вдруг Николая Ивановича.
– После вас.
Николай Иванович послушно забрался по ступенькам, на ходу доставая проездной, прошел через валидатор в полупустой салон, устроился у замызганного окна.
Женщина поставила на площадку сумку и стала взбираться сама, тяжко охая, цепляясь за поручень. Николай Иванович видел в окно, как приоткрылась дверь института, как выскользнула из нее черная фигурка. Выскользнула и застыла. Мальчишка в черной куртке и заляпанных грязных джинсах, в тяжелых шнурованных ботинках, светловолосый, бледнолицый.
Включились над переулком фонари. Мальчишка помедлил и направился к остановке.
Женщина наконец взобралась.
– Ну слава богу.
Она перевела дух. Подала водителю деньги через оконце. Мальчишка смотрел на нее снизу, с улицы. Водитель отсчитал сдачу и сунул женщине вместе с карточкой. Женщина приложила карточку к валидатору, ухватила сумку и с трудом начала протискиваться. Железные рога механизма повернулись и пропустили ее в салон. Мальчишка решился и поставил ногу на ступеньку.
Он вошел, и водитель закрыл двери. Автобус тронулся. Мальчишка стоял на площадке. Лицо у него было широкое, конопатое, губы сжаты, маленькие глаза смотрели хмуро. Куртка очень уж велика, рукава подвернуты. И штанины подвернуты. Низенький, коренастый. Явно с чужого плеча одежда. Бог его знает, он ли выскочил из черной щели на Николая Ивановича.
«А ведь скорей всего, – подумал Николай Иванович. – Выскочил, но разглядел вряд ли. Слишком стремительно».
– Проходи в салон, не стой, – спокойно, без нетерпения произнес водитель.
Мальчишка взялся за железный рог механизма и попытался сдвинуть.
– Сломаешь, – миролюбиво предупредил водитель.
Мальчишка посмотрел растерянно на рогатую преграду и вдруг поднырнул под нее и пробрался, протиснулся в салон.
– Эй ты, безбилетник, – мирным своим голосом проговорил водитель в микрофон.
И мальчишка потерянно оглянулся, не понимая, очевидно, откуда раздается такой вдруг близкий голос. С железных автобусных небес.
– Выйдешь на следующей, а то за шкирку выкину, не поленюсь.
Автобус тихо катил по переулку. В этом направлении Николай Иванович все знал наизусть, из автобусного окна наблюдал много лет. Много лет и много зим. И в зелени помнил, и в грязи, и в снегу, и в цвету – и всегда в запустении. Стояли дряхлые пятиэтажки из светло-серого кирпича, тополя возвышались над ними.
Автобус качнулся на колдобине, мальчишка едва удержал равновесие и схватился за спинку сиденья. Присел. Зазвонил телефон, тетка вытащила его из кармана и заговорила сердито:
– Да, Витя. Я еду. Что? А ты сам не мог зайти? Нет? – Голос у нее был сухой, колючий. – Что? Давай, конечно. – И тут же голос ее переменился, стал умильным, пряничным: – Что, моя ласточка? Как ты спал? А что ты на завтрак кушал? Никто там тебя не обижает?
Мальчишка таращился на нее темными на совершенно бледном лице глазами. И пока она доставала трубку, и пока говорила в нее разными голосами, уживавшимися в ней, как и во всех нас уживаются разные голоса.
Еще некоторое время после разговора она улыбалась растроганно, глядя в окно, и все ей там, за окном, наверное, казалось милым. «По тундре, по железной дороге», – запел вдруг громко под гитарный перебор мужской хрипатый голос. Тоже чей-то, видимо, телефон. Пел и пел голос одну только строчку. Пассажиры оглядывались растерянно. Тетка даже приподнялась, завертела головой. Раздраженно, без улыбки обратилась прямо к мальчишке:
– У тебя в кармане надрывается. Оглох?
Мальчишка растерялся от направленных на него взглядов. Нашарил в кармане телефон, но пока доставал, телефон смолк.
Дорога расширилась, автобус пересек трамвайные пути, переехал по мосту пасмурную речку. Обычно после моста он прибавлял скорость, но тут пошел даже тише, еле-еле – мимо десятка разбитых машин. Их оттащили уже на обочину, снег их засыпал. Николай Иванович смотрел на железные скелеты в белом саване. Да и все смотрели. Провожали глазами.
– Вот так, вот так, ехали себе, ни сном ни духом, – проговорил кто-то.
Печальное зрелище захватило Николая Ивановича, очнулся он от хрипатого голоса, вновь пропевшего: «По тундре…» Посмотрел тут же на мальчишку, но не увидел, – его уже не было, видно, выскочил на остановке, которую Николай Иванович прозевал.
Николай Иванович приподнялся. Синим окошком светился на сиденье смартфон. Светился и пел: «По тундре...» Николай Иванович мгновенно вскочил и взял смартфон, тут же смолкший. Женщина смотрела неодобрительно. Николай Иванович затолкал мальчишкин смартфон в карман. Вышел на следующей.
Добрался пешком до пропущенной остановки. Как будто надеялся, что мальчишка стоит там и ждет. Выкурил сигарету, замерз, дождался автобуса и поехал домой. Смартфон в кармане молчал.
Между тем мальчишка брел широкой улицей. Держался подальше от дороги. Иногда останавливался и смотрел зачарованно на машины, на прохожих, на дома, на светящуюся рекламу. Шел дальше. Задержался у киоска. Рассматривал через стекло книги. «Сентиментальное убийство», «Преступление и наказание», «Астрологический календарь», «Как быть счастливым». Рассматривал игрушечные машинки. Пожарная, полицейская, скорая, гоночная, «БМВ». Рассматривал тетку-киоскершу, она пересчитывала мелочь.
Киоскерша подняла глаза, уставилась на мальчишку. И он отступил.
Шел по улице, оглядываясь на прохожих. Остановился у витрины «Макдоналдса». За стеклом сидели девчонки, глотали из больших стаканов. Болтали. Что-то смотрели в светящемся стеклянном прямоугольнике. Движущиеся картинки. Одна из девчонок заметила мальчишку, помахала розовой ладошкой. Но он снова отступил.
Вошел в «Макдоналдс» вслед за ребятами, которые одеты были примерно так же, как он: в куртках и джинсах, в ботинках на шнуровке.
Ребята заняли очередь к раздаче, к прилавку, за которым суетились люди и выкрикивали вдруг: «Свободная касса!»
Очередь продвигалась.
– Гамбургер и колу! – рявкнули сбоку.
Мальчишка вздрогнул и очутился прямо перед прилавком, лицом к лицу с подавальщицей.
– Что будете заказывать?
– Гамбургер, – произнес он решительно, но невнятно, споткнувшись на «р».
– Что? – переспросила женщина.
– Гамбургер, – вновь споткнулся на «р». – И колу.
Она отбежала, схватила из лотка что-то, бросила на поднос. Он следил завороженно. В кулаке стискивал две сотенные бумажки.
Ухватил поднос, отступил от прилавка. Над головой рокотала музыка. Он прошел через толпу к окну. Девчонок уже не было, женщина сидела за их столом. Он устроился за соседний, только что освободившийся. Расстегнул куртку, снял и повесил на спинку стула. Вытянул из-за спины, из-под туго стянутого на джинсах ремня журнал с надписью на обложке «Дебет-Кредит», положил на сиденье, подоткнул под бедро. Подражая другим едокам, развернул бумажку, взял булку бледными, в свежих царапинах руками. Сожрал мгновенно, запил коричневой шипучкой, отодвинул поднос, стол тщательно протер салфеткой, аккуратно положил журнал, развернул, перелистнул несколько страниц, очевидно уже изученных, и погрузился в чтение.
ЗАПИСЬ ИЗ ЖУРНАЛА «ДЕБЕТ-КРЕДИТ»
1926, ИЮНЯ 13
В прошлую среду с утра Анна Васильевна ушла на рынок, я прождал ее до поздних сумерек и не дождался. Я побежал к рынку, он был, конечно, закрыт, я нашел лаз и пробрался. Пустынно, тихо, спросить некого, крысы шныряют. Храм рядом с рынком заперт. Отчего-то я надеялся, что открыт и что там мне скажут. Кто? Почему? Я обошел рынок, в одном из подвальных окон увидел свет, кошку и старуху, постучал в стекло. Старуха меня не пустила, но вышла. Мы разговаривали во дворе, я представился доктором, она сказала, что доктора уморили ее дочь, но смотрела на меня без злобы. Без кротости и без злобы.
– Доктора уморили, это на роду ей было написано.
Русский фатализм.
На рынок она сегодня ходила, но никаких происшествий не помнит. Поймали воришку, это тоже происшествие. Но не то, что может пролить свет на мой вопрос. Я зашел в отделение милиции, заявление у меня, разумеется, не взяли, но все же позвонили в ближайшую больницу и дозвонились.
– Да, – отвечали там, – привозили женщину без документов.
До больницы добрался в темноте, стучал в запертые двери, сторожиха открыла не скоро. На верхнем этаже распахнули окно и молча смотрели на меня, пока стучал. Я сказал, что от Павла Андреевича, должен передать указания дежурной сестре. Павел Андреевич – главврач, мы были едва знакомы, но ничего лучшего на ум не пришло.
Сторожиха впустила. Я спросил, где лежит привезенная с улицы, сторожиха молчала. Заложила засовом дверь, я ждал, вдруг скажет. Молчала. Поплелась за мной по коридору. Стояла за спиной, пока я разговаривал с сестрой.
– Женщину привезли около полудня, состояние тяжелое.
Сестра не пускала меня среди ночи, я заявил, что Павел Андреевич разрешил. Она спросила, когда я с ним разговаривал.
– Час назад.
Она ответила мне едва слышно, что Павел Андреевич подъезжает сейчас к Ялте. На это мне возразить было нечего. Она сказала:
– Хорошо, только тихо.
Провела меня в палату.
Анна Васильевна лежала у окна, она была в забытьи. Я остался возле нее. Ее пырнули ножом на рынке – тот самый воришка, которого она буквально схватила за руку и с ножом в животе не отпустила. Жизненно важных органов нож не задел, но начался сепсис. На другой день стало очевидно, что помочь нельзя, она умирала. Была в сознании, попросила меня съездить в деревню, отдать ее отчиму пожитки, им пригодится. Я сказал, что не поеду, что сохранил ее кровь, что воскрешу ее, что мы увидимся скоро, обнимемся и поплачем. Она отказалась от воскресения. Передаю ее слова, как запомнил: «Я умру. От смерти ты меня не спасешь. Так что ж. И какое дело мне до той, которая не умирала. Она не я. Нет. И ты прекрати это. Помнишь, как с Петром вышло? Прекрати». Я дал слово.
Ее не стало. Я один теперь.
Мальчишка закрыл журнал. Он сидел за столом, опустив голову, все читал и перечитывал слова на картонной обложке: «Дебет-Кредит».
– Здесь свободно? – спросили.
Он посмотрел недоуменно на мужика с подносом. Мужик ответа не ждал, садился напротив.
Мальчишка следил за тем, как он ест, как вынимает смартфон и отправляет сообщение. Как вытирает салфеткой рот.
Мужик доел и ушел. Женщина появилась. Забрала подносы с бумажками. Протерла стол. Мальчишка поторопился выхватить журнал из-под тряпки. Затолкал сзади за ремень, надел куртку и вышел из ресторана.
Огляделся.
Люди спускались под землю и выходили из-под земли. Он приблизился к лазу и заглянул. Бабка переступала по каменным ступеням, жалась к стене, хваталась за поручень, все ее обгоняли. Мальчишку толкнули, он посторонился и, взявшись за круглый поручень, начал спускаться. Ступени привели в промозглый тоннель. Горел белый свет в стеклянных плошках, люди с отрешенными лицами бежали в одну сторону и в другую. За витринами в боковой стене торговали всякой всячиной – чашками, плюшками, шапками, часами, игрушками, женским бельем, чем-то совершенно невообразимым. Мальчишка останавливался, замирал, подступал ближе. Видел вдруг себя в стекле.
Тоннель оказался долгим. Мальчишка шел в толпе и растерянно озирался. Люди разговаривали на ходу сами с собой, в полный голос, никто на них не обращал внимания. Сидела нищенка прямо на каменном полу, редко кто бросал ей мелочь. Тоннель расширился, показалось в стене шесть стеклянных дверей, за ними сиял свет, двери открывались и закрывались, пропускали и выпускали людей. Мальчишка толкнул тяжеленную дверь с надписью «Вход», прошел и очутился в подземном фойе.
Люди прикладывали картонки к тумбам, вспыхивали в тумбах зеленые кружки, и люди спешили в проходы. Парень думал прорваться так, но из тумбы выскочили дверцы и не пустили. Мальчишка потолкался по фойе, поглазел и против движения выбрался назад в подземелье. Вместе с толпой добрался до лаза и поднялся на узкую черную улицу.
Чавкала под ногами грязная жижа, мальчишка брел устало, летел в лицо мокрый снег, безжизненный неподвижный свет фонарей едва теплился, вдруг яркие освещенные стекла показались, и мальчишка увидал за ними книжные стеллажи; люди в верхней уличной одежде толкались между стеллажами, брали книги без спросу. Мальчишка отыскал дверь. Вошел.
Он топтался между рядами, вглядываясь в названия на корешках. Некоторые книги лежали стопками на столах, и он взял одну, полистал. Цветные яркие фотографии. Солнечные морские виды, довольные лица. Указатели под потолком: психология, путешествия, кулинария, философия. История России. Здесь он остановился. Вынул из тесного ряда тяжелый том по истории XX века, забился в глухой закуток за стеллажами, опустился на пол и принялся за чтение. Том был иллюстрированный, мальчишка вглядывался в представленные на страницах лица. Через пару часов он устало отложил книгу, поднялся, принялся ходить вдоль стеллажей, заложив за спину руки, нагнув голову, ни на что и ни на кого уже не обращая внимания. Голос сверху объявил, что магазин закрывается, и мальчишка нехотя поплелся к выходу.
После долгих блужданий по черным слякотным улицам, перебежек через громадные, как река Волга, дороги – благо машины пролетали в этот час редко, хотя и на неописуемой скорости – он набрел на здание большого вокзала и беспрепятственно вошел в открытые настежь ворота.
В зале ожидания было тепло, птицы летали под потолком. Мальчишка увидел свободное место, пробрался по ряду, стараясь не тревожить спящих, опустился устало на жесткое сиденье, вытянул измученные ноги. Тетка рядом с ним ела булку. Встретила его голодный взгляд.
– Хватай, – отломила половину.
Он принял подаяние.
– Из дому сбежал?
Он помедлил и согласился:
– Да.
– Пропадешь.
Он молчал устало.
– У соседки моей сын ушел, искали, да не нашли, она уже не чаяла, а он вернулся через пять лет, сидит теперь дома, никуда не выходит, мать его кормит, а когда помрет, что будет? Твой дом где?
Мальчишка не отвечал.
– Не хочешь говорить, не говори. Бывал ты в Казани?
– Нет.
– У нас хорошо. Центр красивый. Я-то никак не в центре живу. Зато тихо у нас. На работу вот долго ехать.
Он смотрел на нее ожившими глазами.
– На работу?
– Что ж мне на пенсии сидеть? Я пока в силах.
– А я вот не в силах! – сердито крикнула старуха, которая сидела напротив, прислушивалась к разговору, наклонилась даже, чтобы внятно слышать, и вот вступила. – Была сила, да вся вышла, пенсию получаю семь тыщ с половиною, не живу, а существую!
И они заговорили наперебой о пенсиях, тетка и старуха, и рядом со старухой дремавший мужичок тоже пристал к разговору. Рассуждали о дороговизне, о счетчиках на воду, о ценах, о сыре и колбасе, всё о житейском, обыкновенном. Мальчишка слушал жадно, боялся упустить хоть слово. Когда же разговор угас, вдруг спросил тетку:
– А что вы думаете о революции?
Тетка растерялась, а вот мужичок загорелся, заговорил, замахал руками.
Он сказал, что революция была правильно, что извратили ее потом. Но более сказать ничего не успел, так как объявил посадку верхний громовой голос и все они, и мужичок, и тетка, и старуха, заторопились, похватали свои сумки, побежали на платформу. Мужичок на прощание пожал мальчишке руку, а тетка сунула ему банан.
Они ушли, мальчишка сидел и не знал, что с бананом делать. Сдавил крепкими, редко поставленными зубами, кожура треснула, и мальчишка сообразил, что надо ее снять. Полицейский наблюдал за ним. Мальчишка съел банан, огляделся в поисках мусорки и заметил наблюдателя. Поднялся, пробрался к мусорке, выкинул кожуру и не торопясь направился к выходу. Полицейский наблюдал за ним, но с места не сдвинулся.
Мальчишка оказался на улице. По мосту над вокзальной площадью шел поезд. Мальчишка понаблюдал за ним, поглазел на освещенную прожекторами остроконечную башню. Тетка стояла рядом с ним и щелкала зажигалкой. Он спросил, указав на башню:
– Извините. Вы не знаете, что там?
– Гостиница, – охотно ответила тетка, добыв наконец огонь. – Можешь взять номер. – Она закурила. – А ты откуда такой вежливый?
– Издалека. Мне нужен двадцать пятый автобус.
– Ничем не могу помочь. – Тетка посмотрела на серое, уставшее лицо мальчишки и вдруг сообразила: – Хотя… погоди. Щас.
Она достала смартфон, переспросила номер автобуса. Мальчишка зачарованно наблюдал, как она тыкает в стекло пальцем, поглаживает, и стекло отзывается на ласку, освещается, проявляется за стеклом картинка.
– Ну вот, вот он твой двадцать пятый, весь его маршрут на карте, гляди.
Мальчишка глядел, сощурившись. Спросил:
– А мы где?
Тетка погладила стекло, картинка ужалась, уменьшилась; синей жилкой осветился на ней маршрут двадцать пятого.
– А мы вот здесь с тобой стоим, – ткнула тетка в стекло. – Так что вполне можешь пешком дойти вот до этой остановки, не так уж и далеко, на Садовом, как раз до гостиницы и прямо к Садовому выйдешь, потом направо в переулок.
– Мне нужна остановка, которая называется «Институт». На ней так написано было, на табличке.
– Ну вот он твой институт. Видишь?
Тонкая шея мальчишки торчала из широкого ворота куртки. И тетка пожалела его:
– Давай я тебе на бумажку перерисую.
– Спасибо, я запомнил.
– Точно?
– Да.
– Феноменальная у тебя память, прям как у разведчика.
– Спасибо. Всего доброго.
Он решительно направился к мосту.
– Эй! – окликнула она. – Автобус не ходит сейчас. До утра ждать придется.
– Ничего, я ногами дойду. Спасибо.
Она смотрела ему вслед. Чем-то он ее зацепил. Но тут зазвонил смартфон, и она завопила в трубку: «Ты что, урод, со мной делаешь, ты где шлялся?!» – отвлеклась и позабыла о мальчишке.
ЧАСТЬ III. ПОЧЕРК
Николай Иванович сидел в это время у себя на кухне и разглядывал подобранный в двадцать пятом автобусе смартфон. Аппарат был старенький, повидавший виды, исцарапанный. Николай Иванович снял блокировку, экран осветился. Николай Иванович подумал и нажал на значок f. Просмотрел открывшуюся ленту. Фотография полуголой девчонки; кадр из какого-то фильма с кучей комментариев. И – сообщение некоего Димы-Димона: «Ни х** себе, парни, там институт криминалистики был, ловите <дана ссылка на сайт института криминалистики>». Николай Иванович немедленно открыл ссылку, попал на сайт родного института и вернулся к сообщению. Перечитал его и все к нему комментарии.
Дима-Димон. Ни х** себе, парни, там институт криминалистики был, ловите <дана ссылка на сайт института криминалистики>
Крот Иваныч. Опыты проводили, сто пудово.
Лёха Николаев. Пацаны, вы под кайфом, это всё.
Крот Иваныч. Ты там не был.
Лёха Николаев. Я тебя видел под кайфом.
Крот Иваныч. Ты там не был, усохни.
Лёха Николаев. Да я туда нарочно сходил, ну комната, ну стол, ну загадили вы там всё, я посидел, покурил, никого не увидел.
Крот Иваныч. Ты козёл Лёха, кто там был тот ушел. Всё, его там нет. Можешь еще пойти – посидеть.
Лизавета. Мальчики, вы можете нормально объяснить, что вы там видели?
Лёха Николаев. Нет, Катя, они не могут.
Крот Иваныч. Заткнись Лёха серьезно.
Лёха Николаев. Я тебе объясню, Катя, они вломились с институт, в бывший институт, нашли там уютную комнату, нажрались, им стало хорошо и приятно, и они сели играть в покер на раздевание, Витюхе не везло, он остался голым, увидел себя в зеркале и забился в падучей, потому что решил, что видит пришельца, пацаны заистерили и свалили. Витюха тоже свалил. Голым. Котя дал ему свою куртку.
Крот Иваныч. Там не было зеркала.
Лёха Николаев. Ну что с тебя взять, Крот? Оно там висит, над умывальником.
Дима-Димон. Слушай, умник, а как ты туда вошел?
Лёха Николаев. Через дверь.
Дима-Димон. Да неужели?
Лёха Николаев. А в чем подвох?
Дима-Димон. В шкафе.
Лёха Николаев. Не томи душу.
Дима-Димон. Мы шкаф задвинули. Дошло, кудесник? Мы железным шкафом эту чертову дверь замуровали. Вместе с этим.
Лёха Николаев. Докладываю: шкаф сдвинут, проход свободен, чудища в комнате нет.
Крот Иваныч. Оно там было Лёха. Я видел. Не в зеркале.
Лёха Николаев. Крот, давай спокойно рассуждать. Ты был под кайфом?
Крот Иваныч. Нет Лёха клянусь. Пива глотнул и всё. Нормальный я был.
Лизавета. Мальчики, куда же он делся?
Лёха Николаев. Гулять пошел.
Крот Иваныч. Да иди ты сам гулять нах.
Лизавета. Мальчики, не ругайтесь.
Лёха Николаев. Хорошо. Давайте, разберемся. Как взрослые люди, без воплей и соплей. Вот вы вошли и что увидели?
Крот Иваныч. Стол.
Дима-Димон. Стол, умывальник, зеркало, шкаф, загородка на ножках, дальше лежак и приемник.
Лёха Николаев. И что вы стали делать?
Крот Иваныч. В карты сели играть. На раздевание.
Лёха Николаев. А шкаф открывали?
Дима-Димон. Шкаф открывали. Там кровь в пробирках. Приемник включили, ничего. Я лично открыл крышку, там такие пазы, я сунул одну пробирку в паз, вошла как родная. Остальные все этот урод Гриша раздолбал. На этом всё – забыли и сели играть.
Лёха Николаев. Я думаю, ты запустил какой-то процесс.
Дима-Димон. Какой?
Лёха Николаев. Без понятия.
Лизавета. Лёха, какой ты умный.
Николай Иванович отключил смартфон. Налил себе чаю.
Он подумал, что, очевидно, пацаны запустили процесс воскрешения того, чью кровь в стеклянной пробирке засунули в паз «приемника». И ручку повернули на то деление, которое указало возраст, в котором и предстояло человеку явиться вновь на этот свет. И, пока они играли, тот явился, возник вдруг на деревянном ложе. Они со страху и не разглядели, что это всего лишь мальчишка, голый и беззащитный. Ошалели, выбежали, на шкаф навалились, задвинули поскорее дверь. Чтоб чудище не вырвалось вслед за ними. И одежку там позабыли, ему хоть нашлось во что одеться. А потом пришел я, отодвинул шкаф и выпустил его. Как он смартфона-то напугался, когда тот запел в кармане…
И смартфон, словно услышал мысли Николая Ивановича, вдруг действительно запел свою песню: «По тундре…»
Николай Иванович помедлил, взял аппарат и ответил на звонок:
– Я вас слушаю... В автобусе нашел… Не могу знать, сударыня, почему он там оказался. Спросите своего сына... Разумеется, верну… Да, завтра мне удобно... Вечером… Вполне… Договорились... О нет, не нужно... Не за что.
Он отключил смартфон. Допил чай, отправился в ванную. Умывался, думал о том, что следует сменить кран, что почерк в журнале «Дебет-Кредит» уверенный, а изложение ясное. Николай Иванович умывался, а почерк все всплывал в его сознании. Жесткие, удлиненные линии букв. Готический – так про себя прозвал Митин почерк Николай Иванович. Он вспоминал эту карандашную, точно из тумана растущую, готику и вдруг замер с зажмуренными глазами, с намыленным лицом. Замер от понимания того, что видел и прежде этот почерк. Но где, когда? Глаза защипало, и Николай Иванович поспешил ополоснуть лицо.
В институте криминалистики Николай Иванович занимался почерковедческой экспертизой. Вообще экспертизой письменных документов. Написанных от руки или набранных на компьютере. То есть анализировал не только почерк, но и особенности стилистики. Особенности письменного высказывания. К изучению и разбору почерка пристрастился он в шестом классе. Отец тогда обиделся за что-то на мать и уехал на Север. Мальчиком Николай Иванович отца обожал, скучал по нему страшно; отец писал ему регулярно, раз в неделю, как правило, приходило от него длинное письмо в пять-шесть страниц, убористо исписанных, почерк у отца был чудовищный, но Коля научился разбирать – так ему хотелось прочесть. Мать жила своей жизнью, на Колю внимания обращала мало, тетка за ним смотрела, возила на выходные к себе на дачу, там с ней ему было хорошо.
Николай Иванович вернулся на кухню, опустился растерянно на табурет, допил остывший чай. Поставил кружку на стол и вспомнил, где прежде видел готический Митин почерк. На телевизионном экране. Совершенно точно. И телевизор смотрела жена; они тогда жили вместе. Она сидела в комнате перед телевизором, он заходил несколько раз, видел краем глаза экран, но внимание обратил лишь на старую почтовую карточку во весь экран, что-то на ней было написано, буквально несколько строк, этим именно почерком из «Дебета-Кредита». И голос за кадром произнес: «И он мне ответил».
Это все, что Николай Иванович тогда уловил. И все, что всплыло сейчас в его памяти.
«И он мне ответил».
Кто ответил, кому, что именно?
Что это был за фильм?
Николай Иванович взял уже телефон, чтобы позвонить бывшей жене, взял, но не позвонил, не мог решиться. Уж очень у них все разговоры выходили натянутые, холодные, на грани истерики, только душу мотали. Ради дочки только и созванивались, и встречались. Любая его интонация ее раздражала, любое слово было не к месту, некстати. Да и сам он раздражался, и даже не верилось, что когда-то они были друг другу любезны и жили в ладу, а отчего случился разлад, непонятно. Он поднялся, походил по кухне, потрогал еще теплый бок чайника и набрал номер. Так ему хотелось узнать, что же там было в фильме. И мгновенно он сообразил, что сглупил, слишком поздно, она спит. Но почти тут же она откликнулась бодрым, ясным голосом:
– Коля?
И голос ее, обращенный к нему, звучал тепло, счастливо.
Николай Иванович оторопел и поспешил сказать, что это он звонит, а не какой-то другой Коля, что дело важное, хотя и может показаться пустяком.
– Да, Коля, да я узнала тебя, конечно, что за дело, ты здоров?
– Я? Да. Да.
– Слава богу. А то, знаешь, мне вдруг приснилось, что ты болен, лежишь в комнате с красными шторами.
Не от его звонка она была счастлива, конечно, а по какой-то неведомой ему причине. Точно светился голос. Влюбилась, что ли, в кого?
Участливо переспрашивала про фильм. Так ей хотелось помочь, так хотелось, чтобы у него все наладилось, что разлажено.
– Коленька, я не помню, милый, ты расскажи мне еще раз.
– Все, что могу сказать, – открытка на экране, прямо во весь экран, прямо в лицо зрителю открыткой тычут, старая такая, знаешь, а почерк вытянутый, каждая буковка, как башня готическая. И голос за кадром, очень немолодой, говорит: «И он мне ответил». Понимаешь, я буквально сегодня опять увидел этот почерк.
– Не помню, – с таким сожалением сказала.
Николай Иванович отключил трубку и подумал, что с ним она так счастлива никогда не была, и ему стало грустно. Он подогрел чайник. Бросил в кружку пакетик. Выпил. Встал у окна, лбом коснулся холодного стекла. Телефон вдруг затрезвонил, и он схватил трубку.
Она рассмеялась счастливо.
– Представляешь, уже засыпала и вспомнила. Он так и назывался, этот твой фильм: «И он мне ответил».
– Про что фильм?
– Какое-то уголовное дело. Ты знаешь, я так сейчас отошла ото всего этого. Извини, что так мало могу помочь.
– Нет, что ты, это уже кое-что, хоть что-то, а то я, ты вообще прости, что так поздно, я не подумал.
– Ничего страшного, не переживай.
– Всего тебе хорошего.
– И тебе. Коля?
– Да?
– Как ты?
– Ничего. Нормально.
– Есть у тебя кто? Ты извини, что я так.
– Да нет, всё нормально. Нет.
– А вот Галя у тебя на работе. Ты ей всегда нравился.
– Да я как-то… Меня все устраивает, как сейчас.
– Не болей.
– Я не болею. Всё нормально.
– Ты в Интернете посмотри, на Ютубе. Прямо по названию смотри: «И он мне ответил».
– Да. Так и сделаю.
Они распрощались, она еще раз пожелала ему здоровья, сказала, что уезжает из Москвы на несколько дней, про Настю поговорили, что и у нее всё хорошо, можно не волноваться.
Николай Иванович положил трубку, посидел в тишине и вспомнил отчего-то теткину дачу, тень яблони на стене сарая. Картошку они сажали, ходили в поле, и тетка говорила: «Посмотри, Коля, на небо. Какое большое». И он смотрел.
Николай Иванович ушел из кухни, включил компьютер, открыл Интернет.
Фильм, который Николай Иванович нашел и посмотрел на Ютубе
ДОКУМЕНТАЛЬНЫЙ ФИЛЬМ ИВАНА КОРМУХИНА
«И он мне ответил», история братьев
1974 год
Фильм снят на базе Учебной студии
Старик сел за руль, завел мотор, дал гудок, дворовая собачонка лениво поднялась, потянулась и уступила дорогу. Машина проехала по двору мимо сараев, мимо катящего на велосипеде мальчишки, мимо тетки, накидывающей на веревку простыню, оператор устроился, видимо, на заднем сиденье, пассажирское место рядом с водителем было свободно, так что оператор снимал через спинку сиденья дорогу (чисто промытое стекло), поворачивал камеру на водителя (сутулая худая спина, коротко стриженный седой затылок), снимал через опущенное боковое стекло (прохожие идут узким тротуаром, дорога взбирается вверх, опускается, открывается река, железнодорожный мост вдалеке, в солнечном тумане, и по мосту идет поезд).
Машина выбралась из города, ехала полями и перелесками, иногда останавливалась, старик выходил, оператор тоже выходил и снимал, как старик открывает капот машины и возится с мотором, как идет к пруду (черная вода, яркая зеленая ряска, утка плывет, старик раздевается и вступает в воду, тело белое, тощее, кисти рук и шея темные от солнца).
Ночью старик сидел у костра, курил. Развернул бумагу, съел бутерброд с колбасой. Из котелка над костром зачерпнул кружкой дымящуюся воду.
Зрительный ряд в этом фильме не совпадал со звуковым. Старик вел машину, спал на переднем сиденье с запрокинутой на спинку головой (комар опустился ему на шею, посидел, насытился кровью и взлетел, старик не шевельнулся). Ложился в траву и обирал красную ягоду с куста. Брал у старухи в деревне молоко в полулитровой банке и тут же пил его. Ехал через большой шумный город. Долго стоял перед шлагбаумом (грузовой состав проходил, бесконечная череда вагонов; иссохшие старческие руки лежали на руле). Выезжал за железнодорожный переезд в поле (белая пыльная дорога, поворот, роща, могильные кресты и звездочки, остановка). Выходил, шел узкой тропкой из новой части кладбища в старую, в глушь, в тень, под разросшиеся громадные деревья (каменные почернелые надгробья, осевшие в землю, серая плита, у которой старик останавливается). Выпалывал сорняки, нес воду от колонки в жестяном ведре, мыл плиту, оттирал щеткой, открывались буквы на плите: Дмитрий...
В этот момент Николай Иванович остановил фильм, наклонился к экрану поближе, всмотрелся в кадр: «Дмитрий Андреевич Пантелеев (1890–1970)», – написано было.
Дмитрий, Дима, Митя. «Так ведь это Митя лежит под этим камнем, – взволнованно догадался вдруг Николай Иванович. – А старик этот, который приехал к нему на могилу, – его брат. Петр приехал к нему на могилу. Тот Петр, которого Митя воскресил в 1916 году. Петр был на экране».
Петр на экране поливал куст шиповника возле могилы, сидел на низенькой лавке, курил, сумерки сгущались, мерцал красный огонек. И все время путешествия (полчаса экранного времени) его же голос за кадром рассказывал историю давно минувших дней.
Старческий несильный голос Петра, шуршание бумажных листов:
«Все быльем поросло, как люди говорят. Вы вчера уехали, а я растерялся, думаю: ну что я могу рассказать? Машину мо́ю и думаю: я все забыл. Лег спать, засыпаю, и сама собой тогдашняя наша с Машей комната в Большом Армянском является – вроде как в полусне. Во всех подробностях увидел: и люстру от прежней жизни, и кроватку детскую, которую сам, своими руками сделал; я тогда много учился руками работать, простые вещи, но нужные, вроде табуреток. А мог и шкаф соорудить. Мне нравилось.
И я вчера решил записать, что вспомнилось, хоть будет зацепка, когда вы приедете со своим магнитофоном. Встал, бумагу достал. Поначалу не знал, как писать, какими словами. Начал потихоньку и расписался, память моя на острие шариковой ручки оказалась. Лишнее нашему с вами разговору я читать не буду. Еще должен заметить: привожу я по памяти разговоры, хотя поручиться за их дословную точность не могу. Но – как вспомнилось.
Начинать? Можно? Ну, с богом. Сначала расскажу про задержание.
Они пришли ночью 5 июня 1939-го. Маша открыла. Очень были вежливые, на «вы»: «разрешите», «позвольте», «простите». Очень церемонно проводили обыск. И аккуратно: на пол не швыряли, всё тихо, спокойно. Мы Котю даже не будили, так он и спал, а Маша рядом с его кроваткой сидела на табурете. Но в кроватке они тоже пошарили, попросили поднять ребенка, и Маша его взяла на руки, он все спал, даже не ворохнулся, он у нас очень спокойный был, не капризный.
«Сладкий, наверное, сон снится», – кто-то из них сказал. Вроде как умилился.
Часа через четыре они попросили меня собраться. Везли в темной кабине, ехали быстро, остановились только уже в самом конце пути, наверное, перед воротами. Постояли, поехали, вновь остановились. Дверцы открыли, сказали: «На выход». Я думаю, это какой-то монастырь был, то есть и двор определенно был монастырский, и строения. Меня провели через низкую дверь в беленой стене. Долго вели коридором, каменные стены, каменный пол, окошек нет, лампы в потолке, сводчатый потолок. Дверь отворили, велели пройти.
Человек моих, наверное, лет сидел за столом, что-то писал под лампой. Четыре утра примерно, а он на службе, не позавидуешь. За крохотным окном темные какие-то деревья. Он за столом пишет, а я у стенки сижу, в отдалении. Чемоданчик мой собранный еще в машине отобрали. Тихо в кабинете, глухо, только перо по бумаге шуршит.
Было такое ощущение, какое бывает в поезде, который что-то уже очень долго стоит на перегоне. Это раздражает, пока не поймешь, что не важно, стоит он или едет, что на конечную твою станцию все равно придет вовремя. Считай, уже пришел.
Человек за столом отложил перо, погасил лампу, встал, прошелся по кабинету, размялся, с пятки на носок качнулся. Затем взял стул, поставил напротив меня и сел. На нем были круглые очки, он их снял, сложил и спрятал во внутренний карман френча, красный след от оправы остался на переносице. Он достал портсигар, открыл и протянул мне. Я сказал, что не курю.
– А я все надеюсь бросить, – сказал он, решительно защелкнул портсигар, спрятал. Мирно попросил: – Расскажите о себе.
Я не отвечал. Он подбодрил:
– Просто биографию расскажите: где родились, когда, кто ваши родители, где учились.
Я сказал, что родился в 1896 году в Москве, что брат есть старший, ученый-медик, но мы уже давно с ним не виделись. Мать умерла моими родами, мы жили с отцом, он был адвокат, довольно известный в то время, я бы даже сказал, что у него громкое имя было. Либерал. Чуть ли не революционер. С нами был добр, интересовался нашими мальчишескими делами. Библиотека была в доме громадная, я много счастливых часов провел в кресле с книгой.
Ну и так далее я рассказывал. Подробно, потому что он просил подробностей, детали его интересовали, маршруты наших прогулок детских, мой поход в цирк, как я тонул в пруду. Вытягивал из меня подробности. Хотя «вытягивал» не самое подходящее слово, я сам рассказывал, без понуждения. Он слушал жадно. Не служебный интерес, настоящий. Я догадывался, в чем тут дело, нельзя же было в самом деле не догадаться. И я не спешил. Знал, к чему он ведет, и не спешил. Ловушка была в войне четырнадцатого года, и я медлил, не подступал туда, тянул, рассказывал о школьной жизни, о том, почему все-таки бросил институт, о пожаре, на котором мы познакомились с будущей моей женой. Я не спешил, а он не торопил. Я добрался в своем повествовании до Рождества четырнадцатого года, до последнего нашего семейного праздника, до вечернего катка. Далее мне уже ничего говорить не хотелось, и я замолчал.
Он подождал немного и поднялся, прошелся до стола и обратно, вновь до стола и вновь обратно, ходил так неспешным шагом. И так, на ходу, стал мне зачем-то рассказывать о себе. Что зовут его Михаил, что он тоже москвич, отец его служил на железной дороге инженером, жили в достатке, мать любила музыку и сыну привила любовь. Сказал, что баловала его без меры. Отец занимался с ним математикой – как будто в игру играл, с тех пор математика – увлекательная игра. После школы университет, естественные науки. Рождество четырнадцатого он тоже запомнил, он встречал его в Париже, у дяди. Сказал, что пошел на войну добровольцем. Был большим патриотом.
Он, то есть Михаил – теперь я знал его имя, – прекратил свое хождение, обогнул стол, вынул из ящика карточку и принес мне. Отдал в руки. Фотографическая карточка. Молодые мужчины в военной форме.
– Второй ряд, третий справа. Это я. Можно узнать?
– Да. В общем, да.
– Тот же второй ряд, четвертый справа, руку положил мне на плечо. Это вы.
Я молчал. Я ведь знал, что это не я, что меня в это время на свете не было.
Михаил продолжал:
– И тоже узнать можно. Во всяком случае, я узнал мгновенно. Как только вас увидел. Не здесь, раньше. В театре. В антракте. Две недели назад ровно. Я думал, что вас убили в ноябре шестнадцатого; меня тогда подобрали и отвезли в лазарет, а вас – в общую могилу. Хотел я к вам подойти в театре, но вот что меня остановило… – Он указал на фото. – Ваша рука на моем плече. Обратите внимание. Нет среднего пальца. Осколком срезало в пятнадцатом. Вас хотели отправить в тыл, но вы отказались. Отчаянный вы были человек. Я вам жизнью обязан. И даже больше, чем жизнью. Побратались мы с вами на той войне. – Михаил забрал у меня фотографию и унес в ящик, продолжил: – Сейчас ваши пальцы все целы, вот я не подошел в театре. Вдруг, думаю, был у моего военного друга брат-близнец или двойник, бывают же люди так похожи, всякое бывает на свете. Наведу, думаю, справки, прежде чем налетать на человека. Навел. И все говорят, что вы – он и никто иной. Тот самый. Вернулся с войны живой и невредимый в шестнадцатом достопамятном году. Писали родным о вашей гибели, но, видать, ошиблись.
Михаил присел на столешницу. Смотрел на меня, ждал, что я скажу в ответ, не торопил. И я решил сказать правду, другого не оставалось.
– Я на той войне с вами не был. Я тот самый Петр, но до встречи с вами. До войны. 26 сентября 1914 года на московской улице среди бела дня я потерял сознание и очнулся 23 декабря 1916 года на жестком ложе в кабинете брата. Жена сидела возле меня. Я был накрыт простыней. Я был наг под простыней. Я знать не знал, что прошло два года. Мой брат воскресил меня. Им пришло письмо о гибели Петра на войне, о той самой общей могиле, и Митя решился меня воскресить. Вот только… – Я замолчал. Он смотрел на меня, не торопил. И я продолжил: – Беда в том, а могло быть радостью, что Петр не погиб тогда. Он выбрался из общей могилы. Вернулся в Москву в январе девятнадцатого. И тогда же его застрелили. Ночью, в подворотне. Я с ним не виделся… Так что вашего друга нет на свете.
Михаил помолчал. И спросил:
– А где же сейчас ваш ученый брат Митя?
– Не знаю. Поверьте. Мы с ним виделись мало последнее время. Он меня невзлюбил после гибели Петра. С шестнадцатого по девятнадцатый год любил, я был ему воскрешенным братом, и он меня берег, прошлое любил со мной вспоминать, детские годы, а после девятнадцатого – как отрезало, ненавистен я ему стал. И я, и Маша моя, оба мы стали ему нелюбы. Он жил одиноко, только Анна Васильевна, наша кухарка, с ним была. Ее грабитель зарезал на рынке в двадцать шестом году. После ее смерти Митя совсем стал затворником. В тридцать четвертом году он исчез из города, в доме его все заросло пылью. Я много бы отдал, чтобы узнать о нем, чтобы свидеться. Я о нем тоскую.
Мы помолчали.
Михаил вернулся за стол. Нажал кнопку с торца. Дверь мгновенно отворилась, и охранник переступил порог. Михаил сказал резко, не глядя на меня:
– Задержанный, встаньте.
Долгий коридор, монастырский двор, ворота, часовой отворяет в воротах калитку, передает мне мой чемодан. Я выхожу и оказываюсь один под монастырской стеной, на воле. Я вижу речушку, поле, дорогу. Через полтора часа подхожу к своему дому.
Наверное, стоило воспользоваться милостью, в тот же день забрать жену и ребенка и уехать из Москвы куда подальше, в глушь, затеряться. Раз уж попал им на заметку, значит, пропал, известное дело. Но не решился я начинать новую жизнь. Очень уж старой было жаль. Жаль всего привычного, московского, налаженного. Всего своего. Могилки нашей доченьки жаль, кто за ней будет смотреть? Не знаю, как поступил бы на моем месте тот Петр. Я тогда часто думал, как бы он поступил на моем месте, и не мог придумать.
Через два года пришла вторая Отечественная. Мы страх как боялись потерять второго ребенка, позднего, выстраданного, и я отправил их к Машиной бабке за Уральские горы, у бабки огород и корова – с голоду хотя бы не пропадут. Я проводил их и ушел в ополчение. В сорок четвертом попал в госпиталь с осколочным ранением левой ноги. Открыл глаза после операции и увидел – кого бы вы думали? – Михаила на соседней койке. Голова перевязана, глаза запали, но узнать можно.
Поговорили как старые знакомцы. Он служил в артиллерии, командир расчета, а я – в пехоте. К куреву я пристрастился к тому времени, так что смолили мы с ним помаленьку за разговорами. Его раньше выписали, и я его провожал до шоссе. Шли тихо, я пока не мог быстро, да и не хотелось спешить: солнце грело, не стреляли рядом, мы были живы. На прощание обнялись, и Михаил передал мне конверт. Он сказал, что в этом конверте копия признательных показаний, в них объяснение Митиного исчезновения; автор этих показаний расстрелян, как и вся его шпионская шайка. Это был очень рисковый шаг со стороны Михаила – передавать мне этот конверт. Даже просто хранить его. Насколько я понял, Михаил и хранил его затем, что надеялся встретить меня на войне и передать. Мы бы могли с ним крепко дружить, но больше никогда уже не встречались.
Вот он, этот конверт, я сберег его. Простой, без адреса. И листки в нем, смотрите. Исписаны красными чернилами. Я их читал тогда в березовой рощице, усевшись на старом пне и вытянув больную ногу. И сейчас прочту. Слушайте.
ПРИЗНАТЕЛЬНЫЕ ПОКАЗАНИЯ
7 октября 1934 года я, Артем Дорошин, прибыл по указанному адресу по Мясницкой, 13, в квартиру доктора Дмитрия Андреевича Пантелеева, дверь мне не отворяли, но соседи сообщили, что доктор дома. Я позвал дворника, и мы взломали дверь.
Доктор был пьян, я оттащил его в ванную, от ледяной воды он очнулся, дворник сбегал за водкой, доктор был в порядке через полчаса, машина ждала нас, по дороге я объяснил доктору дело, он уверял, что ничем таким не занимается, что слухам верить нельзя, я сказал, что ради родных надо уже сосредоточиться и перестать болтать ерунду. Доктор окончательно протрезвел и сообщил, что уничтожил все, что требуется для подобных экспериментов, что пользы от них никакой нет. Я достал блокнот и велел диктовать список необходимых препаратов и технических устройств.
Мы прибыли в больницу, я передал листок Кобзеву. Мы поднялись в палату. Товарищ Антонов был еще в сознании, но надежды на выздоровление никакой. Доктор забрал у него кровь в пробирку. Лабораторию тем временем срочно оборудовали в кладовой химического отдела института криминалистики, там нашлись в наличии необходимые препараты, а кладовая была без окон, что и требовалось. Мы везли туда кровь в сухом льду для сохранности. По дороге доктор сказал, что его способ консервации никуда не годится, кроме как для этого противного природе дела. На что я ответил, что природе ничего не противно. Доктор рассмеялся.
Мы прибыли, все уже было готово. Доктор добавил в кровь препараты (список прилагается), поставил колбу в прибор со шкалой. Доктор спросил, во сколько было совершено покушение, повертел ручкой, нажал клавиши и сказал, что нужно подождать. Он сел за стол, который перенесли ему из его же собственного кабинета в институте, я же и товарищ Кобзев стояли. Прибор со шкалой подключен был к деревянному ложу, на которое мы все и смотрели, так как понимали, что именно там должен появиться воскресший. В институте, кроме нас, никого более не было, сотрудников спешно эвакуировали, сообщив о задымлении в подвалах. Дым был создан с помощью дымовых шашек.
Доктор уснул, положив голову на стол, мы же смотрели. Момент появления я не уловил. Как будто я моргнул, а товарищ Антонов, совершенно невредимый, вот он – лежит на деревянном ложе и спит. Кобзев тут же накрыл товарища Антонова простыней и разбудил доктора. Доктор сказал: «Хорошо, пусть поспит». Достал из своего стола папиросу и закурил. В дверь постучали условным стуком, и Кобзев вышел. Товарищ Антонов спал спокойно. Кобзев вернулся и сообщил, что товарищ Антонов умер в больнице.
Доктор рассмеялся и сказал: «А хрен тебе».
Кобзев сказал, что мы, к несчастью, опоздали, вождь узнал о покушении, прибыл в больницу и теперь горюет у одра любимого ученика и товарища.
Доктор опять сказал: «А хрен тебе».
Я попросил его помолчать. Товарищ Антонов перевернулся на спину (до того он лежал на боку, поджав ноги) и открыл глаза. Мы сообщили ему происшедшее, он не мог поверить, ругался и смеялся, ударил меня, ударил доктора. Кобзев принес парадную форму товарища Антонова. Сказал, что машина ждет.
Вождь все еще был в больнице. Мы поднялись в палату. Не знали, как лучше предупредить вождя, и вошли без предупреждения. Вождь увидел товарища Антонова в полном здравии и потерял сознание, медсестра прибежала с нашатырем, но вождь уже пришел в себя и отогнал ее движением ладони. Товарищ Антонов разглядел себя мертвого, опустился на колени и заплакал. Я попросил доктора объяснить всем про воскресение и после объяснения увел его из палаты.
В коридоре доктор потребовал водки, мы с Кобзевым решили отвезти его в ресторан, потому что хотелось еще поговорить о воскресении. По дороге в машине доктор сказал, что воскресение товарища Антонова было большой ошибкой, что вождю не понравился живой Антонов, что мертвый он его устраивал гораздо больше. Кобзев сказал доктору, что товарищ Антонов любимец вождя и что если доктор не перестанет пороть чушь, то мы вместо ресторана поедем на Лубянку.
Уже в ресторане, выпив первую рюмку, он сказал, что вождь сам и устроил это покушение на товарища Антонова. Кобзев сказал: «Ну всё, контра, поехали».
Но доктора уже развезло, он вдруг взял Кобзева за руку и сказал: «Куда спешить, друг? Ешь, успеем еще туда, ешьте, мальчики, а я выпью, водка прекрасная здесь».
Мы с Кобзевым решили, что действительно успеем, и заказали полный обед. Выпивать не выпивали, но бдительность наша притупилась. Доктор исчез, а мы и не заметили. Мы не нашли его в ресторане и на улице. Не нашли дома.
Провели обыск. В кладовой обнаружили пять пронумерованных запаянных колб с кровью. Они сохранились, видимо, еще с начала двадцатых годов – в двадцать шестом году доктор уже отказался от опытов по воскресению.
Доктора Пантелеева объявили в розыск. Вождь лично интересовался ходом расследования. Лабораторию решено было законсервировать. Колбы с кровью перевезли в лабораторию. Копии записей научных экспериментов были отданы в институт физиологии. По их заключению, кровь, сохраняемая по методу доктора, не годится для переливания. А для чего она годится, они затруднились ответить. Не догадались.
Голос за кадром помолчал. И вернулся к рассказу о своей жизни:
– Я прочел листки и вернулся в госпиталь. Через две недели я уже сам шел к шоссе ловить попутку и добираться до своих. В августе сорок пятого я вернулся в Москву, Маша с Котей уже были там, они вернулись домой в сорок третьем. Котя окончил школу в пятьдесят пятом, поступил в университет на физико-математический, закончил, стал преподавать, женился. Бабка Машина одряхлела, и мы оставили Котю с семьей в Москве, а сами перебрались сюда к ней, за Уральские горы. Ходили за больной бабкой да так и остались насовсем. В Москве бываем редко, нам там стало шумно, воздух серый. Внуки приезжают на лето.
Именно в этой точке закадрового рассказа старик Петр на экране идет уже по старой части кладбища среди дерев и надгробий, камера иногда задерживается и показывает полустертую надпись: «Незабвенной матери отъ…» А закадровый голос продолжает тем временем:
– Митю я часто вспоминал, снился он мне, как сидим вдвоем в отцовском доме за круглым столом, пьем чай, и лампа светит. Я просыпался и думал: ну хоть бы он написал мне, если жив.
Старик на экране начинает мыть могильную плиту. А за кадром он тем временем говорит: «И он написал мне…»
В кадре появляется открытка с готическим почерком.
Николай Иванович в этот момент остановил фильм, полюбовался на Митин почерк. Прочел открытку: «Брат мой Петр, пишу тебе на старый адрес, откликнись, если жив». И запустил фильм дальше. И голос Петра за кадром продолжал:
– «Брат мой Петр, пишу тебе на старый адрес, откликнись, если жив». Вот и вся открытка, в одно предложение. На московский наш адрес; Котя нам сюда переслал. Я пишу ответ, бросаю в ящик и сам тут же еду. На поезде, тогда еще у меня машины не было, на поезде и на автобусе, не так уж далеко, через сутки я был на месте, раньше, чем мой ответ по почте. Митя слабенький уже был, лежал в больнице, жил одиноко, некому и присмотреть, так что я Машу вызвал, и мы за ним ходили и в больнице, и дома потом… Они его выписали домой умирать, им он в больнице был лишний. Но ничего. Он нас узнавал, плакал, и говорить мы говорили. Он рассказал, как сбежал из Москвы после воскрешения товарища Антонова; как жил отшельником далеко от столиц.
На экране тем временем плита уже отмыта и буквы на ней видны отчетливо: «Дмитрий Андреевич Пантелеев (1890–1970)».
Старик появляется на экране; он сидит на лавке у могильной плиты, курит, отгоняет дымом комаров.
Курит. Щурится.
Идут конечные титры, повторяя начальные:
Документальный фильм
Ивана Кормухина
«И он мне ответил», история братьев
1974 год
Фильм снят на базе Учебной студии
Николай Иванович встал из-за компьютера и побрел к дивану.
ЧАСТЬ IV. ПОНЕДЕЛЬНИК
Утром в 7.15 он проснулся по звонку, принял душ, выпил чаю с булкой, побрился, почистил зубы, оделся.
На остановке стояла будничная толпа. Автобус уже показался. Николай Иванович рванул, успел, вскочил на ступеньку, двери сомкнулись за спиной. Следовало выйти у метро, но Николай Иванович выходить передумал, сел на освободившееся место, достал мобильный, позвонил на работу.
– Галя, привет, я опоздаю сегодня... Да нет, все нормально, проспал... На час, наверное... Все в порядке... Нормально провел... Нет, не ездил... Да не знаю, не сложилось, то одно, то другое, ты скажи Виталичу... К обеду точно буду...
Автобус заворачивал уже в переулок.
Николай Иванович вышел возле института, постоял возле приоткрытых дверей и вошел.
Все то же полутемное фойе, вахтерский тяжелый стол, тишина. Неслышно ступая, Николай Иванович завернул за лестницу. Дверь в кабинете нараспашку, тянет холодом из разбитого окна. Шкаф сдвинут, темно за шкафом. Николай Иванович вошел крадучись в потайную комнату, нащупал на стене выключатель, сдвинул рычажок. Оглядел при свете разгром. Выбрался из комнаты, ушел из кабинета, постоял у лестницы и направился вверх по ступенькам. На площадке у стены спал мальчишка. Николай Иванович едва не наступил на его маленькую исцарапанную руку. Мальчишка спал на боку, с полуоткрытым ртом.
Конопатое бледное лицо. Светлые редкие волосы, штанины задрались, белые щиколотки торчат из громадных, не по размеру, ботинок. Неказистый мальчишка, мелкий. Нечаянно воскрешенный. Куртка сбилась набок, ремень сполз и журнал «Дебет-Кредит» выскользнул наружу, лежит за спиной.
Николай Иванович осторожно, стараясь не потревожить спящего, ухватил журнал за угол, приподнял. Мальчишка не шевельнулся. Николай Иванович медленно стянул с себя куртку, постелил у противоположной стены, сел. Вытянул ноги. Открыл журнал, тихо перелистал. Пробежал глазами уже прочитанное: «…мой ум был занят, и внешняя катастрофа задевала меня нечувствительно…»; «…крови много видел…» Прочел об Анне Васильевне («От смерти ты меня не спасешь»). Посмотрел на спящего. Перевернул лист. Увидел приклеенную к странице пожелтелую газетную вырезку со статьей. Название статьи: «Контр-революционные слухи».
Николай Иванович наклонился к странице и стал читать серые типографские буквы.
«По Москве ходят слухи. Шепчут в темных храмах, шепчут и в лавках, и в трамваях, и в банях, и даже в рабочей столовой я слышал шепот. Что товарищ Ленин жив. Адрес говорят точно, переулок и номер дома, и квартиру в полуподвале. Живет, говорят, там Ленин. Воскрес после смерти и сапожником стал. Не хочет в истинном облике показаться, потому что воскресителей его всех расстреляли враги товарища Ленина.
Решил я сходить по указанному людьми адресу. Нашел сапожную мастерскую в полуподвале. Стучу в окно. Хозяин выходит ко мне. Небольшого, действительно, роста, лысый, с усами и бородкой, да еще и картавит. Ну, конечно, воскрес! Я ему говорю о слухах. Он смеется. Говорит, что придется сбрить бороду, а то уж проходу нет. Показывает мне руки. Спрашивает: могут ли такие руки быть у товарища Ленина?
Руки сапожника Григория черны, пальцы корявы.
– Ко мне тут пристала недавно баба, – говорит сапожник Григорий, – мол, при товарище Ленине была, когда он болел, полы там мыла и своими глазами видала, как забирали у спящего товарища Ленина кровь в пробирку, ставили в короб со льдом и увозили в черной машине. И слышала разговор про эту кровь, что есть в Москве доктор, он из этой крови товарища Ленина воскресит. Так пристала ко мне дура, не знал уже куда деваться, и в землю мне кланялась и бежала за мной. Нет, сбрею бороду и адрес переменю. Хотя, – подмаргивает мне сапожник Григорий, – мне эти слухи на пользу, от заказчиков отбоя нет.
Суеверий еще много в народе, много работы предстоит по просвещению масс».
Более в журнале ни записей, ни вклеек не было.
Николай Иванович закрыл «Дебет-Кредит», положил поближе к мальчишке.
Сидел тихо, смотрел на спящего. И думал Николай Иванович, что неспроста вклеил Митя в свой журнал газетную статейку «Контр-революционные слухи». Что ведь, наверное, кровь Ленина была в одной из пробирок. Что именно эту пробирку сунули пацаны в «приемник». Что этот спящий перед Николаем Ивановичем мальчишка и есть воскресший Ленин. Который еще никакой, конечно, не Ленин, и никогда им уже не станет, потому как другие времена. Николай Иванович всматривался в лицо спящего и не понимал, отчего же он сразу не заметил сходства, такого очевидного сейчас.
Мальчишка шевельнул во сне губами, перевернулся на спину, вытянулся и ударился рукой о стену. Мотнул головой, открыл глаза. Туманным взглядом смотрел на Николая Ивановича.
Николай Иванович сидел совершенно неподвижно, спокойно.
– Слушай, – сказал он самым мирным тоном, – а ты из какого года сюда попал?
Мальчишка сел, огляделся.
– Думаешь, это тебе все снится? Нет, брат.
Мальчишка молчал. Шмыгнул носом.
– Ну вот, простыл. На полу-то на каменном, конечно.
– Да вот, не нашел здесь постели, – отозвался мальчишка.
Слова он выговаривал быстро. Смотрел исподлобья на Николая Ивановича яркими маленькими глазами.
– Из какого ты года?
– А вы?
– Я? – переспросил Николай Иванович. – Ты думаешь, я тоже? Нет. Я из этого года. Местный.
Мальчишка смотрел недоверчиво.
– Правда. Но я твою историю знаю.
Мальчишка молчал.
– Я помочь тебе хочу. Пропадешь без помощи. Ничего здесь не знаешь, не понимаешь, денег нет, документов нет.
Мальчишка чихнул.
– Воспаление легких заработаешь и помрешь.
– Вам что за беда?
– Ты же не виноват, что так вышло. – Николай Иванович поднялся, подхватил свою куртку. – Ну что, пойдешь со мной?
Мальчишка встал, «Дебет-Кредит» подхватил, затолкал сзади в штаны, за ремень. Волосы пригладил назад маленькой ладонью.
В автобусе они сели на одно сиденье, мальчишка у окна, Николай Иванович у прохода. Позвонил на работу Гале, сказал, что не придет сегодня, чтоб его прикрыли, так как больничного нет. Мальчишка смотрел в окно. Голос объявил остановку.
– Наша, – сказал Николай Иванович.
У подъезда поздоровался с соседкой, сказал, что привез племяша на побывку, зовут Володей. Мальчишка молча взглянул воспаленными глазами и не возразил.
Дома Николай Иванович показал мальчишке, как пользоваться ванной. После ванны нарядил его в старый свой спортивный костюм, напоил чаем, объяснил про газовую плиту, показал, как горит синее пламя и уложил спать под ватное одеяло. Лоб у мальчишки пылал.
– Все-таки разболелся, – сказал Николай Иванович и задернул шторы, чтоб свет не резал глаза.
Он подумал, что надо купить жаропонижающее и одежду, а этот ужас выкинуть, затолкать в мешок и сунуть в мусорку подальше от дома. Что надо будет как-то справить мальчишке документы. Надо поговорить со следователем Сергеевым, вышел ли из заключения тот мужик. Что-то придумается. Все-таки четверть века в институте криминалистики.
Он поправил одеяло, посидел возле ребенка.
«Ничего, освоится, – думал Николай Иванович, – он ведь умный, на одни пятерки учился там у себя; древнегреческий был у них вроде бы в программе, с ума сойти. И у нас будет на пятерки учиться, почему нет. Да и не в оценках же дело. Интересно, он уже знает, кем стал, когда вырос там, в своем времени? Что совершил. Переворот. Весь этот ужас. Только не он ведь один. Нет, не может он отвечать за пролитую с тех пор кровь. Он здесь, а не там и еще ребенок. Да и с тем не все просто. Много там тогда сошлось. Не мне судить».
Так думал Николай Иванович. И жаль ему было мальчишку. И сам над собой он смущенно посмеивался, над своим проснувшимся вдруг отцовским инстинктом. И надеялся, что мальчишка вырастет под его присмотром и проживет спокойную, мирную жизнь. Совсем другую. Кто знает.
Через несколько месяцев, в январе, мальчишка попросил и Николай Иванович сходил с ним на Красную площадь в мавзолей, и мальчишка увидел мертвеца в стеклянном гробу. Маленького, измученного, жалкого.
После мавзолея молчали. Николаю Ивановичу хотелось спросить мальчишку, о чем он думает, но не спросил, не решился. Зашли в ГУМ, Николай Иванович взял мороженое. Сели на лавку у фонтана.
Ели мороженое, разглядывали толпу.
– Хочешь на каток? – спросил Николай Иванович.
– Хочу, – сказал мальчишка.
И они пошли на каток.
2014, декабрь – 2015, февраль
[1] Автор по-прежнему пользовался дореволюционной орфографией. Для удобства чтения далее она исправлена на современную. – Е.Д.