Strict Standards: Declaration of JParameter::loadSetupFile() should be compatible with JRegistry::loadSetupFile() in /home/user2805/public_html/libraries/joomla/html/parameter.php on line 0

Strict Standards: Only variables should be assigned by reference in /home/user2805/public_html/templates/kinoart/lib/framework/helper.cache.php on line 28
Третий звонок. Сценарий - Искусство кино

Третий звонок. Сценарий

Михаил Козаков
Михаил Козаков

Эксгибиционизм… Что за слово такое? У меня на тель-авивской книжной полке каким-то образом затесавшийся краткий словарь иностранных слов, впопыхах прихваченный из Москвы. Ищу это привязавшееся ко мне слово. Не нахожу. Ну-ка, еще раз: экс… экс… экзистенциализм. А оно-то что означает? Проверим на всякий случай эрудицию. «Экзистенциализм — от латинского „экзистенция“ (существование) — крайне реакционная форма современного идеалистического мракобесия в буржуазной философии и литературе, стремится подорвать доверие к науке, доказать бесцельность нравственности и бесплодность революционной борьбы. Одно из гнусных средств отравления общественного сознания идеологами империализма».

Батюшки светы! Да ведь я прихватил с собой словарь 1950 года! В поспешных сборах не обратил внимания на дату выпуска — какая прелесть! А слова «эксгибиционизм» в этой книге нет вообще. «Эксгумация» есть, но это пока не то. Я-то занимаюсь, наверно, душевным эксгибиционизмом, при этом всю жизнь. А что такое, если вдуматься, актерство? Тот же эксгибиционизм в каком-то смысле, выставление себя, своих ран напоказ почтенной публике. Но там я актер, прикрыт ролью, маской. Если роль характерная — и подавно. Даже лирический поэт Высоцкий подчас прикрывался масками, лицами, от которых говорил или пел. Прикрыться, защититься! Где грань? Чем отличается выстраданная исповедь от душевного эксгибиционизма?

Да ну их всех с их терминами, словами и словарями. Ты дал себе слово не трусить, так сдержи его до конца! А там будь что будет: исповедь так исповедь, в любой форме. Время торопит: скоро третий звонок. Что тебе почти всю жизнь не дает покоя? Когда все твои грехи встают над тобой, как темные горы, какая гора выше и чернее других? Чего ты, втайне от других и скрывая даже от самого себя, страшишься более всего на свете вот уже почти сорок лет?

О чем ты боишься думать, что гонишь от себя, что мешает жить и всегда, всегда с тобой? А иногда неожиданно может напомнить о себе в самый неподходящий момент, в самой неподходящей обстановке: эй, не радуйся, не зарывайся, перестань самообольщаться — ты не только не лучше и не честнее других, ты много хуже! Ведь я существую, и меня не вычеркнешь уже из твоей жизни за давностью лет! Ведь ты знаешь, нет ничего тайного, что не стало бы явным. Не сегодня-завтра, все равно когда-нибудь я выползу на свет и расскажу о тебе все! Покайся, исповедуйся, облегчи совесть! И, может быть, тебе станет хоть чуточку легче — у тебя еще есть время.

Пора, дружок, пора, ты слышишь? Прозвенел третий звонок. На сцену, артист, уйми дрожь в коленках и вдарь под занавес свой заключительный монолог. Не бойся! Постарайся не лгать — и тебя поймут. А если не поймут, брезгливо отвернутся от тебя, что ж, значит, и это для чего-то было нужно. Не рассуждай — и будь что будет. Ты слышишь? Третий звонок. Занавес!

Когда в 79-м году я решил выговориться на бумаге, хотя бы для себя самого, и по своему обыкновению начал писать, понятия не имея, во что все это выльется и что получится в результате, мне были ясны по крайней мере две вещи: первое — я должен записать на бумаге все, что помню про эту историю, несмотря на то, что многое из нее мне самому неясно по сей день. Второе — описывать «голые факты» я не могу, просто не знаю как. Я, такой-то такой-то по кличке такой-то, был завербован в 1956 году службой КГБ, ее американским отделом, для помощи в борьбе с внешним врагом — американским империализмом. Конкретное задание я получил лишь в 1958 году. Я должен был войти в половые сношения с журналисткой (не помню какой американской газеты) по имени Колетт Шварценбах (жива ли она сейчас?), сам не знаю для чего. Выполнить задание мне не удалось, о чем я написал письменный отчет, подписанный моей кличкой.

С тех пор никаких конкретных заданий мне не давали. Однако время от времени напоминали о себе: звонили по телефону и назначали свидания в разных местах (в гостиницах, на частных явочных квартирах, просто на улицах). Это случалось, как правило, после приемов в американском посольстве или перед приемом в каком-нибудь другом капиталистическом посольстве. Их интересовало мое отношение к послу, его жене или какому-нибудь другому лицу посольства. КГБ никогда не спрашивал у меня про поведение советских людей, бывавших на этих приемах. Они даже не интересовались, кто был. Но из разговора мне делалось ясным, что они знали и без меня всех поименно. Они даже знали, как я сам вел себя на приемах или вечеринках, сколько выпил и что нес в пьяном виде.

Я часто получал от них замечания за мое распущенное и неумное поведение. Мои взгляды на происходящее в нашей стране (СССР), полагаю, им были хорошо известны. Им даже не нужна была информация осведомителей, так как в конце 60-х ими была предпринята одна акция. Вся «головка» театра «Современник» во главе с Олегом Николаевичем Ефремовым была приглашена в особняк КГБ на улице Чехова. Был там и я. Сначала мы сыграли концерт в зале на 100-150 мест, где сидели сотрудники Московского КГБ (некоторые лица показались нам всем откуда-то знакомыми), а затем были приглашены в красивую комнату, где стоял шикарно накрытый стол.

Когда мы поели и выпили водки (а также коньяку), сидевший во главе стола большой чин — он был одет в штатское — начал с нами беседовать о театре, культуре и литературе. Находясь под влиянием винных паров, ободренные дружеским тоном беседы, мы искренне рассказали о себе всё. Иногда за столом возникали даже споры о том или ином журнале, писателе или его произведении. Мы хвалили Солженицына («Один день Ивана Денисовича», «Матренин двор» и «Случай на станции Кречетовка»), «Новый мир», писателей В. Аксенова, В. Некрасова и им подобных. Ругали: А. Софронова, В. Кожевникова, Н. Грибачева и подобных им. Из беседы нам всем (Ефремову, Волчек, Евстигнееву, Щербакову, Табакову и другим товарищам) стало ясно, что подобные откровенные и дружеские встречи с московскими театрами уже были и еще будут проведены товарищами из КГБ Москвы.

Мы все, очень довольные встречей, поехали репетировать трилогию «Декабристы. Народовольцы. Большевики». Совесть наша была абсолютно чиста. Американский отдел КГБ еще не раз мной интересовался, но никаких заданий мне не давал, сведений даже об иностранных господах не просил. Один только раз произошел довольно неприятный случай. Зная, что я и некоторые мои товарищи из художественной интеллигенции (фамилии не называю — те, о ком речь, узнают себя сами), бывая на приемах и вечеринках в доме американского посла, подружились с первым секретарем американского посольства Робертом Армстронгом, нас попросили об услуге: о встрече с ним в домашней обстановке. Кроме моих молодых тогда товарищей из художественной интеллигенции в моем доме по адресу Шебашевский тупик, 4 на вечеринке присутствовал и товарищ из КГБ. Его звали Игорь Николаевич (за подлинность имени не ручаюсь). Мы должны были его представить господину Армстронгу как театроведа или художника (точно не помню), что мы и сделали. Когда господин Армстронг почему-то быстро опьянел, чего с ним раньше никогда не случалось, он стал рассказывать, что любит своего президента, Джона Фицджералда Кеннеди, и всю его семью и что если Кеннеди почему-либо не победит на предстоящих перевыборах, он, господин Армстронг, уйдет из политики. Затем господин Арм- стронг уснул у меня дома на диване, а мы пошли курить на балкон.

Уже позже один из моих товарищей из художественной интеллигенции рассказывал, что когда он, направляясь из туалета, зашел в комнату, где спал секретарь посольства, в его брошенном на кресло пиджаке рылся товарищ Игорь Николаевич. Заметив растерянность моего товарища из художественной интеллигенции, он велел ему обо всем молчать. Мы еще не раз после этого бывали в доме американского посла на Собачьей площадке господина Армстронга — он был молодой и приятный человек, — пили его виски и курили его сигареты. Один раз я украл у него и вынес под рубашкой книжку «Альманах IV» — «Воздушные пути» на русском языке, изданную в Нью-Йорке в 1955 году, где — в том числе — были опубликованы стихи Иосифа Бродского и стенограмма его ленинградского процесса, сделанная Фридой Вигдоровой. Я очень боялся проносить украденную книгу, когда выходил из ворот дома на Собачьей площадке, так как там был пост и советский милиционер, сидящий в будке, мог меня арестовать и обнаружить альманах, который я украл с книжной полки американского посланника.

Когда господин Армстронг покидал Москву, мы с ним выпили в ресторане «Националь» много коньяку за его счет. Он был трезв, я — не очень, но в краже все-таки не признался.

Когда в 1972 году мой друг Виктор Некрасов написал свою статью «Кому это надо?» и передал ее во все иностранные газеты, мы с ним встретились у меня в Москве на улице Гиляровского, дом 10. Я внизу, встречая его и его жену Галю, увидел две черные «Волги», которые следовали хвостом за их такси. Некрасов их видел тоже. Мы поднялись ко мне и пили много водки с закуской. Когда мы потом спустились вниз, «Волги» стояли на том же месте. Водители и пассажиры, не скрываясь, смотрели на пьяных. После безуспешных попыток поймать такси я, осмелев от выпитого, подошел к товарищам в «Волгах» и попросил доставить нас с Некрасовым по нужному нам адресу. Они отказались. По счастью, нам удалось остановить такси, и мы с Некрасовым продолжили. Где именно, плохо помню. Утром раздался звонок от товарищей из КГБ. Они встретились со мной и потребовали объяснений. Я письменно изложил свое хорошее отношение к Некрасову и к его статье, о которой он мне рассказал. Они мне, судя по всему, поверили, так как уже потом, зная о наших дружеских связях с Некрасовым, однажды все-таки дали задание.

В 1983 году я собирался с бывшей женой в Австрию, в гостевую поездку. Некрасов жил тогда в Париже, но товарищи из КГБ каким-то образом догадались, что я с ним созвонюсь. И попросили меня, чтобы я написал ему оттуда письмо, где бы объяснил, что пора ему, фронтовику и русскому писателю, возвращаться в свою страну, где ему будет обеспечен хороший прием и все условия для жизни.

Они знали, что Некрасова уволил господин Максимов из журнала «Континент». Товарища Максимова они ненавидели и дали мне компрометирующие его документы, которые я должен был передать Некрасову в письме из Австрии. Я согласился и документы взял. По прилете в Вену я их, предварительно разорвав, бросил в урну. Не потому, что любил товарища Максимова (скорее наоборот), но лишь потому, что, во-первых, отправлять их Некрасову считал довольно глупым, а во-вторых, товарищи из КГБ нарушили этой просьбой данное мне слово не употреблять меня в их действиях против советских и русских людей.

С Некрасовым мы же не просто созвонились, но даже встретились в Вене, куда он специально приехал для встречи со мной. Он даже раздобыл для этого австрийскую визу и на машине своего приемного сына Виктора (Виктор был за рулем) пересек пол-Европы. Мы были с Некрасовым в Вене три дня. Он привез мне много художественной и нехудожественной литературы, которую я частично прочитал там же, в Австрии. Что не успел — дочитал по приезде в Москву.

Однажды мы с ним попали на загородную виллу к одному сравнительно недавнему эмигранту. Эмигрант был художником (фамилию не помню) по имени Борис. В числе гостей кроме нас с Некрасовым была некая молодая дама из Москвы, гостящая в Европе. Дама (фамилию и имя не помню, хоть убей!) попросила Некрасова захватить ее из Австрии в Париж на их машине. Некрасовы согласились, так как дама была симпатичной и отличалась резкостью высказываний по поводу жизни в советской стране. Я тоже много рассказывал о моей жизни и о том, что у меня на полке лежат снятые мною картины («Покровские ворота», «Попечители» и что-то еще). Некрасов тогда же спросил у меня: «Значит, ты думаешь, что советская власть сделала мне благо, когда фактически выперла из страны?» Я ответил, что да, что такого невоздержанного человека, как Виктор Некрасов, кто-нибудь случайно мог бы стукнуть по пьянке чересчур сильно. Даже до смерти. Разумеется, чисто случайно. «Значит, Софья Власьевна продлила мне жизнь?» — сказал писатель-эмигрант. Та самая дама при этом присутствовала.

Когда я приехал в Москву, товарищи из КГБ со мной сразу связались и попросили о встрече. Я, разумеется, не отказал. Где-то на Чистых прудах, на явочной квартире, мещански обставленной, мы провели около двух часов. Товарищ из КГБ (фамилию не помню) выглядел очень огорченным и попросил рассказать об Австрии. И тогда он уличил меня во лжи и сказал, что у него другие сведения о моих высказываниях в беседах с товарищем Некрасовым. Я сказал, что это ложь, и начисто отрицал свою вину. Он сказал, что это правда, как и то, что у них есть на меня много сигналов. Во всех разговорах со мной за время моего многолетнего с ними сотрудничества (с 56-го по 88-й год) никто никогда на меня голос не повышал, ничем не грозил, денег мне не платил, званий и квартир не давал. Напротив, были вежливы, предупредительны, просьбами почти не обременяли, всегда выпускали за границу, а дважды и мою бывшую жену (фамилию не называю), за которую я, как член их организации, дважды поручился. Один раз зря. Она, поехав в 88-м году в Америку по приглашению нашего товарища, господина Роберта Де Ниро, осталась там навсегда, бросив и родину, и поручителя. Но даже после этого вопиющего случая КГБ ничего мне не сделал. Товарищи из КГБ даже со мной не встретились. Или не пожелали встретиться.Полагаю, что у них к этому времени, к 88-му году, начались другие заботы и дела и им вообще стало не до меня.

Чтобы быть честным перед ними до самого конца, добавлю, что кроме двух случаев с бывшей женой я сам обратился к ним с просьбой лишь однажды, когда хотел освободить своего сына от службы в рядах Советской Армии. Я панически боялся войны в Афганистане и предпочел, чтобы он играл в массовках Театра Советской Армии и исполнил свой гражданский долг, состоя там в команде вместе с его товарищами по студии Малого и Московского Художественного театра. КГБ мне в этом очень помог.

Когда я сыграл товарища Феликса Эдмундовича Дзержинского, вступив в конкуренцию с предыдущими товарищами, игравшими эту роль (В.П.Марков, О. Н. Ефремов, В. С. Лановой, А. В. Ромашин, А. С. Фалькович и многие другие), я был награжден Государственной премией РСФСР и двумя премиями родного КГБ с почетными дипломами. Один диплом за подписью товарища Ю. В. Андропова, другой — за подписью товарища Чебрикова (имя-отчество не помню). Я был лично знаком с председателем ленинградского КГБ товарищем Носыревым, поскольку он консультировал картину по сценарию товарища Юлиана Семенова «20 декабря».

Товарищ Юлиан Семенов, произнося тост на банкете в гостинице «Астория», в присутствии товарища Носырева и его товарищей, а также товарищей с «Ленфильма», режиссера картины «20 декабря» (фамилию забыл), руководителя телевизионного объединения режиссера Виталия Мельникова, редактора Никиты Чирского и других товарищей с киностудии «Ленфильм», обратился ко мне со следующими словами: «Ты, Миша, дружи с чекистами. Ты их еще не знаешь. Это замечательный народ». И мы все выпили за наше ЧК (1980).

Родственник товарища Юлиана Семенова товарищ Н. С. Михалков, увидев меня на «Ленфильме» в гриме товарища Дзержинского, наоборот, сказал: «Дзержинского играешь? Играй! Тебе Андропов часы подарит». Товарищ Н. С. Михалков хотел меня очень обидеть вышеприведенным диссидентством. Я не мог ему тогда сказать все, что я думаю. Во-первых, потому что товарищ Никита Михалков находился при исполнении служебных обязанностей: он был в гриме ковбоя из фильма «Приключения Шерлока Холмса», а во-вторых, не попав в его крайне диссидентскую картину «Раба любви» и не менее антисоветскую картину «Свой среди чужих», я еще рассчитывал, что товарищ Михалков пригласит меня в какой-нибудь следующий свой антисоветский фильм.

Уже находясь в качестве «оле хадаша» (вновь прибывшего) в сионистском государстве Израиль, я испытал приступ удушья, когда товарища Феликса Эдмундовича Дзержинского при помощи петли снимали с гранитного постамента под ликующие крики советского народа. Товарищ Дзержинский показался мне похожим на товарища Гулливера, которого мучают товарищи лилипуты. Возможно, мое мнение частично ошибочно и является следствием мании товарища Дзержинского.

Хотя лично мне и самому хотелось бы увидеть папку с моим делом как тайного сотрудника ЧК — КГБ, я просто по-человечески рад, что дело не дошло до взятия Бастилии, и консерватория имени Феликса Дзержинского тогда уцелела. Если дойдет, то беспристрастный потомок разберется и вынесет свой приговор, сверив содержимое моей папки с тем, что я написал в этом доносе на самого себя. Михаил (фамилию и кличку не называю).

У-ф-ф! Как гора с плеч! Теперь, когда вся эта смердяковщина выплеснулась наружу, я имею право на закрытие занавеса. «Аплодисменты» — не моя книга, не мой удел, я их не жду. Но перед тем как проститься с читателем, если эти рукописи все-таки станут книгой под названием (решил окончательно) «Третий звонок», я хочу вместо юбилеев, которые никогда не справлял, вместо митингов, на которых никогда не бывал, вместо диспутов, в которых никогда не участвовал, тихо испросить прощения у всех, с кем прошла моя жизнь. У всех, кого я когда-либо в ней повстречал, с кем работал вместе, о ком писал, словом, у всех разом: у всех жен, у всех детей и внуков и всех, с кем дружил и враждовал. Будем считать, что сегодня у меня великий религиозный праздник, который есть и у христиан, и у иудеев, наверное, есть и у мусульман, и у кого-нибудь еще, — прощеный день.Когда наступит день моего прощания — не знаю и знать не хочу. Но день прошения о прощении для меня наступил сегодня, 23 октября 1995 года, когда завершаю эти заметки.

Мне Брамса сыграют…

Эту историю рассказал мне недавно мой один близкий друг, известный актер Филипп Соколов, которому я верю, как самому себе… Нет, даже больше, чем самому себе…

— Помнишь, — начал он, — в конце 50-х я играл Меркуцио в Театре Профсоюзов… Это потрясающая роль… Знаешь, я никогда не хотел играть Ромео, хотя педагоги пророчили мне успех в этой роли. В душе я всегда знал, что я не Ромео, а Меркуцио…

— Ты мог бы быть Тибальдом, — сказал я.

— Наверное, но ни Тибальд, ни Ромео меня не занимали… Понимаешь, в Меркуцио есть какая-то пронзительность… Именно пронзительность… Вот когда хороший скрипач играет концерт Брамса, в первой части после оркестрового вступления есть место… — Филипп вскочил с кресла и бросился к полке с пластинками… — Сейчас, сейчас поставлю тебе…

— Да не важно, — перебил я. — Ты мне про что-то другое хотел…

— Нет, нет. Это очень важно! И, пожалуйста, Майкл, ты ведь обещал душою выслушать меня… Поверь, и Меркуцио, и Брамс — все, все это имеет значение… Ох! Ну вот она! Слава Богу! Нашлась. Это потрясающе! Караян с Гидоном Кремером. Слушай!

Филипп успокоился, сел с ногами в кресло, молча поднял рюмку коньяка, приветствуя меня. Я также молча ответил. Закурили. И слушали музыку Брамса… «Мне Брамса сыграют, я вздрогну, я сдамся…» — закрутилась у меня строчка Пастернака… Одна… Ни предыдущей, ни последующей… Одна. Одна-единственная… Я взглянул на Филиппа… Он сидел с ногами в вертящемся желтом кресле своего кабинета и слушал музыку, пропускал ее через себя, проживая ее… всем существом своим… иногда взглядом пытался передать мне свои эмоции… включить меня в свой мир…

«Очень он постарел… — подумал я. — Мы с ним почти ровесники… Хотя нет, он года на два меня старше…»

Вдруг Филиппа буквально выбросило из кресла.

— Вот сейчас — Кремер! Слушай, душой слушай!

И действительно, как будто за какой-то неведомый нерв в сердце дернуло… Сразу слезы в глаза… Филипп беззвучно рассмеялся и показал мне свою обнаженную по локоть руку. Крупные мурашки возникли на моих глазах на его худой, покрытой белыми волосками руке… И волоски встали дыбом… Мы оба рассмеялись уже вслух. Довольный Филипп наполнил рюмки коньяком, подбежал к проигрывателю, выключил… Опять в кресло, за рюмку.

— Ну, бойтен зал, плиз! — Закурил от предыдущей новую сигарету, повертелся в вертушке. — Ты прости меня, но, правда, это все важно… Потом поймешь, почему… Так вот, повезло мне с Меркуцио. Сыграл я его в театре у Николаева… Сыграл.

— Ты его очень хорошо играл, — сказал я. — Вся Москва бегала на тебя, а что с девчонками творилось…

— Да, вся Москва, вся Москва… — грустно произнес Филипп. — Именно, что вся Москва… Ты помнишь, я тогда с первой моей женой Ингой жил на Пятницкой, против 1-й Образцовой типографии. Мама была жива. Инга дочку родила, и моя няня из Киева приехала Инге помогать. Квартирка была крохотная: три комнатенки малюсенькие, а нас стало пятеро…

— Почему пятеро? — спросил я.

— А ты не помнишь Францевну?

— Что-то смутно…

— Ну, еще когда отец был жив, мы студентами были, они с мамой наняли домрабу, старушку польку, Викторию Францевну…

— А, вспоминаю. Она еще очень вкусные пирожки пекла.

— Точно! Молодец, вспомнил! Выпьем за них… Теперь никого… Ни отца, ни мамы, ни няни, ни Францевны, ни ее пирожков… Да… Вот такие пироги. Вот такие пирожки… Да, так вот, нас пятеро. Я работой занят по горло. Театр, кино, халтура… Инга еще училась в Строгановке, мама работала в Институте ветеринарных врачей, но, в общем-то, семья на мне… Вкалывал по-черному. Но не только из-за башлей — сам процесс мне нравился… Работа, слава Богу, была, и не меньше, чем теперь, ее было. Кино, популярность — стало быть, концерты… Ну что я тебе рассказываю, по себе знаешь… Но главное — театр! И, конечно, Меркуцио! «Чума, возьми семейства ваши оба!» — процитировал Филипп. — Нянька моя — баба Настя — теперь с дочкой моей Ленкой нянчилась. Инга училась, мама на работе, Францевна — у плиты… Так и жили. Хорошо жили, между прочим. Я молодой, у меня успех, популярность, вся жизнь впереди… А я молодой легкий был, помнишь! Куда все делось? Ну да ладно… Вдруг однажды мне повестка в милицию… Думаю: что такое?

— Мам, — говорю, — мне тут повестка в районное отделение милиции. Что бы это могло означать?

Думали-гадали, повестку в руках вертели и решили так, что это из-за няньки, бабы Насти. Она-то ведь у нас без прописки жила… Являюсь в отделение. Даю дежурному мильтону повестку. Он куда-то с ней сходил, вернулся и говорит:

— Товарищ Соколов, будьте любезны в комнату номер четыре. Очень вежливо сказал, доброжелательно. Пошел я в комнату номер четыре. Там какой-то чин сидит. Когда я поздоровался, он из-за стола поднялся, улыбнулся, руку протянул.

— Здравствуйте, товарищ Соколов. Очень рад с вами познакомиться. Видал вас в кино. Жене моей очень понравился ваш новый фильм. Садитесь. А повесточку мою в руках держит. Я сел и думаю: «Что такое, неужто из-за няньки меня сюда? Во всяком случае, хорошо, что я его жене понравился. Уже легче».

— Паспорт при вас? — спрашивает.

— При мне.

— Дайте, пожалуйста.

Дал. Чин паспорт мой долго разглядывал.

— Так, значит, Соколов Филипп Сергеевич. Русский. Вы комсомолец?

— Да.

— Пятницкая, — читает, — дом, квартира, — дальше читает. — Вы женаты, значит.

— Женат, — отвечаю.

— Инга Томасовна Соколова. Что за имя такое?

— Она эстонка. Обрусевшая эстонка.

— А-а… И дочка у вас, — посмотрел на запись в паспорте.

Ленку я к себе в паспорт вписал, чтобы, когда деньги получаешь, за бездетность не вычитали…

— Значит, дочка… И большая?

— Нет, маленькая, годик ей.

Ну, думаю, сейчас про няньку начнет… и, не дожидаясь, сам ему:

— Трудно с дочкой. Жена еще учится, мать работает, я с утра до ночи вкалываю в театре, и кино, и концерты…

Он говорит:

— Конечно-конечно. Ну, вы молодые — справитесь. А мамаша ваша помогает?

— Помогает, но она очень-очень занята на работе.

Помолчали. Он зачем-то на повестку взглянул, потом в паспорт. Снова повертел его в руках, потом вернул мне.

— Так, стало быть, вы, товарищ Соколов, вот что… У вас как со временем? Выходные бывают?

— Да, по понедельникам, но я и тогда работаю…

— Ну что это вы все работаете-работаете… Ведь и отдыхать когда-то надо.

— Надо, — говорю, — но что поделаешь. — А сам думаю: «Что это он про няньку ничего не говорит…»

— Филипп Сергеевич! — почему-то раздраженно начал он. — Вы ко мне в следующий понедельник обязательно зайдите. Мы с вами продолжим разговор.

— Простите, а в чем, собственно, дело, товарищ капитан?

— Филипп Сергеевич… — улыбнулся он. — Нет, вы не беспокойтесь, все в порядке. Но вы, пожалуйста, в понедельник все-таки зайдите, в 11 утра.

— Зайти могу, товарищ капитан, но для какой цели, позвольте узнать?

— Вот зайдете и узнаете. Ладно? Значит, я вас жду. Обязательно жду. Если надо, повестку пришлю…

Пришел я к нему в понедельник в 11 утра. Сам знаешь, с милицией лучше не связываться, особенно когда у тебя нянька из Киева без прописки живет.

А любопытство меня все-таки мучает: в чем дело?

Словом, пришел я в четвертый кабинет. Там чин, а с ним рядом какой-то в штатском. Капитан мой из-за стола вышел навстречу. Протягивает руку, улыбается.

— Здравствуйте, Филипп Сергеевич. Как поживаете? Знакомьтесь, это — Петр Иванович, Филипп Сергеевич. Ну, я вас оставлю, у меня дела…

И смылся мой капитан за дверь. Петр Иванович за его стол сел. Напротив — я. Он на меня поглядывает. Я — на него. Молчим.

— Паспорт, — спрашиваю, — дать?

Улыбнулся.

— Нет, дет. Паспорта не надо. Ну, как вы живете, Филипп Сергеевич? Как работаете?

— Нормально живу, — отвечаю, — работаю.

— Работы много?

— Не жалуюсь.

— Это хорошо, когда много работы. Вы хорошо в театре играете.

— Спасибо за комплимент. — Это не комплимент. Вы действительно хорошо играете. Вас публика любит. И в кино снимаетесь. Вы комсомолец?

— Да.

— У вас кто комсорг? Таня Виноградова?

— Да, она.

— О вас хорошо в театре отзываются. Мы наводили справки.

«И работаете хорошо, и все у вас хорошо, хорошо о вас отзываются…» Молчу, жду.

А на сердце, Мишка, веришь, уже словно тень легла… Молчим. Ну, долго, думаю, будем в молчанку играть? Как в детективах пишут…

— Как вы, наверное, догадались, Филипп Сергеевич, я из органов. Ну, что вы побледнели? Разве у вас есть основание бледнеть?

— Нет, — отвечаю, — нет у меня оснований… А что, разве я побледнел?

— Побледнели, Филипп Сергеевич. Все-таки здорово во всех нас бериевское время засело… У вас ведь, Филипп Сергеевич, отец сидел при Берии?

— Да, сидел. И дед сидел.

— А дед за что?

— Ни за что. За то же, за что и отец в 37-м году. Дед погиб тогда, а отца выпустили перед войной. Он войну прошел. Потом опять посадили в 49-м. Потом реабилитировали.

— Вот видите, — говорит, — реабилитировали. Все-таки, реабилитировали.

— А год назад он умер.

— От чего?

— От инфаркта миокарда.

— Да, — вздохнул Петр Иванович.

По виду он был старше меня лет на семь-восемь.

— Да, хорошо, Филипп Сергеевич, что мы с вами в другое время живем.

— Хорошо, — отвечаю.

— Так вот, Филипп Сергеевич, не скрою, хотел я с вами поближе познакомиться. Лично, так сказать, а то все на сцене или на экране. Вы, пожалуйста, тут мне распишитесь, что никому о нашем разговоре не расскажете.

— А что, собственно, рассказывать? — говорю. — Тут и рассказывать нечего.

— Это, конечно, так, Филипп Сергеевич, рассказывать, действительно, нечего, а все-таки, распишитесь. Порядочек, как говорится, должен быть.

И уже бумажку сует, а там напечатано:

«Я, Филипп Сергеевич Соколов, обязуюсь не разглашать мой разговор с сотрудником КГБ, состоявшийся такого-то месяца 1957 года…»

Я расписался. А в башке: «Коготок увяз — всей птичке пропасть».

— Филипп Сергеевич, я откровенно вам скажу — вышестоящие товарищи вами интересуются, и они поручили для начала с вами познакомиться мне. Будем считать, что познакомились. А в дальнейшем я вам позвоню…

— На какой предмет, простите… Как вас по отчеству?

— Петр Иванович.

— Так на какой предмет они мною интересовались, Петр Иванович? Чем я для них, кроме того, что я в кино снимаюсь, интересен?

— Ну вот! Так уж вам все сразу и скажи. Я, может, и сам всего не знаю, зачем вы им понадобились. Но, стало быть, понадобились, раз вы здесь со мной сидите… Да что вы, Филипп Сергеевич, все нервничаете? Такой молодой и такой нервный. Так что я вам дам о себе знать. Обязательно дам. Филипп налил по рюмке. Не дожидаясь меня, выпил, опять закурил и продолжал.

— Дал он мне о себе знать через две недели. Позвонил и назначил свидание.

— Где? На Лубянке? — не выдержал я.

— На какой Лубянке… я туда, слава Богу, не попал… Пока не попал… — он нервно улыбнулся и сглотнул. — Хватает мест и без Лубянки для встреч такого рода… Ты хоть роман своего отца «Девять точек» читал? Где про царскую охранку… Ну вот, а еще спрашиваешь… В гостинице «Ленинградской» мы встретились с Петром Ивановичем…

— А ты не мог не пойти?

— Мог. Мог! Конечно, мог! Но сейчас какой на дворе год? 79-й! А тогда был? 57-й! Только три года прошло, как усатый сдох! И мальчиков Берия я видел лично, когда они студенток наших из театрального к нему в особняк на машинах увозили, чтобы эта жирная жаба в пенсне их… Филипп вскочил и прошелся по кабинету. Сел, успокоился.

— Да нет, конечно, не надо было идти… Ничего бы со мной не сделали… Но тогда пошел в эту самую «Ленинградскую» гостиницу, что у трех вокзалов… Поднялся на лифте на этаж, вошел в номер. Ты бывал там? Гостиница в сталинском стиле, дверь тяжелая, лакированная, ручки массивные, дорогие…

Открыл этот Петр Иванович:

— А вот и Филипп пришел! — сказал громко для кого-то. — Давай, Филипп, раздевайся, не робей, проходи! — уже разговаривает со мной на «ты», как будто мы сто лет знакомы, словно в одной песочнице куличи делали…

Прохожу в большой номер. А там дяденька в хорошем костюме. Дяденька постарше нас с Петром Ивановичем, много посолидней дяденька. Очки в золотой оправе. И очень вежливый. Улыбается. — Здравствуйте, Филипп Сергеевич, очень, очень рад с вами познакомиться. Мне Петр Иванович много хорошего о вас говорил… Садитесь, располагайтесь поудобнее. Чай? Кофе? А может, рюмку коньяка, Филипп Сергеевич? —

И, не дожидаясь моего ответа: — Петя, ты там похлопочи, чтобы нам икорки, салатик… Филипп Сергеевич, наверное, после репетиции.

— Да вы не беспокойтесь…

— Что вы, Филипп Сергеевич, какое там беспокойство… Это мы вас беспокоим… Петя, ты понял?

— Так точно, Игорь Николаевич.

И пошел к телефону, что в другой комнате стоял.

Слышу, распоряжения отдает:

— В номер такой-то три икорки, три салата, кофе, армянского коньяку…

Игорь Николаевич, как водится, сначала про театр со мной поговорил, про кино, выказав даже какие-то познания в этой области… Про меня много знал. «Меркуцио» еще, правда, в театре, не видел, но по ТВ отрывки смотрел - понравилось. И кино ему мое, тогда очень популярный детектив, и особенно жене его сильно понравилось… Про комсомол спросил. Про отца и деда не спрашивал. А вот про жену подробно осведомлялся:

— Как живете? Давно женаты?

— Три года.

— А познакомились где?

— В Киеве. Она в соседней школе училась. У нас драмкружок был. Вместе играли.

— Я, — говорит Игорь Николаевич, — тоже в детстве театром увлекался…

А ты, Петя, не увлекался?

— Нет, Игорь Николаевич, я все больше авиацией.

Игорь Николаевич смеется:

— Ты, Петя, авиацией увлекался, мы с Филиппом Сергеевичем — театром. Он один последовательным оказался. Ну ничего, у нас свой театр, не менее интересный, кинематограф, можно сказать. Правда, Петр Иванович?

— Так точно, Игорь Николаевич.

— Вот, Филипп Сергеевич, мы тебя решили нашим кинематографом заинтересовать. Тебе это и как артисту интересно будет…

В дверь постучали. И когда Петр Иванович ее открыл, милая официантка привезла на колесиках ланч…

Филипп налил мне рюмку и спросил:

— Тебе не скучно? Я не надоел?

Я покачал головой.

— Продолжай.

Я понимал, что ему нужно выговориться. Чувствовалось, что он исповедуется в первый раз. Рассказ его был неровен: он изобиловал ненужными подробностями, то и дело перебивался какими-то невнятными обрывками фраз, сказанными не мне, скорее себе самому…

— Ну вот, стало быть, Миня, дальше наша беседа протекала за жратвой. Пили мало. Очень мало. Я пить боялся. Надо было ухо востро держать. Кусок в горло не лез, хотя пришел я туда, действительно, голодный.

Когда официантка ушла, Игорь Николаевич продолжил:

— Для тебя не секрет, надеюсь, что мы, Филипп Сергеевич, живем в капиталистическом окружении. И что у нас много врагов. Как внешних, так и внутренних…

«Начинается, — подумал я, услышав знакомые формулировки. — Начинается… Ну, Филипп, держись!»

— …и нам нужна помощь честных советских людей. И молодых в первую очередь. Ты — комсомолец. Ты — хороший артист. Ты на хорошем счету. И, думаю, можешь быть нам полезен.

— Чем я могу быть вам полезен, Игорь Николаевич? Я абсолютно не могу быть вам ничем полезен. Я — актер. Я очень, очень много работаю, на мне семья, я часа не имею для отдыха… Я репетирую, играю, снимаюсь. Концерты, радио, ТВ. А еще надо много читать, смотреть другие спектакли… У меня нет времени даже с дочерью погулять, не то что еще чем-то заниматься… Потом я абсолютно не умею хранить тайны… И вообще, давайте откровенно, Игорь Николаевич, я не стукач и людей таких презираю. Я считал, что отошли те времена, когда советский человек должен следить за другим советским человеком и доносы писать. Надо верить людям… Я люблю своих товарищей по театру и абсолютно ничем не могу быть вам полезен! Понимаете? Ни-чем!!!

— Филипп Сергеевич! Ну что вы разволновались…

— Я вам говорил, Игорь Николаевич, нервный он, — вставил Петр Иванович.

— Точно, я нервный! Это правда — я очень нервный! Я во сне сам с собой разговариваю… Мне мама и жена об этом не раз говорили.

— Филипп Сергеевич! Ты абсолютно прав. Отошли те времена. И люди в нашем учреждении сейчас совсем другие. Тебе это известно? Абсолютно другие. Другой стиль. Успокойся, даю тебе честное слово коммуниста, что никто тебе не предлагает следить, а тем более доносить на твоих товарищей и вообще советских людей. Ты меня понимаешь? Слово коммуниста. На советских, подчеркиваю, никто и в мыслях не имеет. Но есть не советские, а вот они нас интересуют, поскольку они не советские. Понял, наконец?

— Понимаю. Но все равно, я-то тут при чем?! Я-то не советских не знаю.

Я их в глаза не видел, кроме как в кино.

— А может, еще увидишь.

— Где? Когда?

— Это уже другой разговор… Мы к нему вернемся. Вопрос сейчас стоит так. И стоит крайне серьезно. Мы, работники органов, занимающиеся контрразведкой, блокированием действий иностранной разведки и, в частности, американской, обращаемся к тебе, советскому актеру, советскому гражданину, комсомольцу, с просьбой, с предложением помочь нам в этом ответственном, государственном деле. Ну, что ты нам на это ответишь? Миша, что я мог им ответить? Что я не советский человек, что я не комсомолец, что я не знаю, что

есть американская контрразведка…

— Так ты что, согласился с ними работать?

— Нет, я не согласился! Точнее говоря, тогда я не дал ответа. Я опять стал говорить, что я актер, что это моя профессия и другой мне заниматься не дано! Некогда! Что я дьявольски много работаю, хотя я понимаю, как это, наверное, важно, и что, как советский человек, я и без их предложений — узнай что-нибудь про американские или другие козни — сам бы, не дожидаясь их приглашения, первый пришел на площадь Дзержинского и сказал об этом, как это бы сделал любой мой товарищ на моем месте. Но быть завязанным с ними я не могу, это не мой профиль. Я нервный. Я разговариваю по ночам… Тогда на том и расстались. Нет, вру, опять мне дали бумажку, и опять я расписался о неразглашении государственной тайны.

— Ладно, Филипп Сергеевич, — заключил Игорь Николаевич, — вы подумайте. Мы подумаем. И созвонимся. Хорошо? Но вы подумайте, хорошенько подумайте… Это будет вам небезынтересно. Железный занавес поднят. Предстоит общение с иностранцами. Они вашим театром и вами лично интересуются. Избегать этого не следует. Это расширяет кругозор. И как актеру вам это будет крайне полезно. Кстати, вас, по-моему, собираются в Англию на фестиваль послать. Как? Не слыхали еще? Собираются. Собираются, Филипп Сергеевич. Так что подумайте. Сейчас не отвечайте. А мы еще с вами увидимся. Кстати, когда у вас «Ромео и Джульетта» идет в этом месяце? Моя жена ко мне пристала — все хочет вас на сцене посмотреть в роли Меркуцио… Филипп перевел дыхание. Я наполнил рюмки.

— За тебя, Филя! За твоего Меркуцио. Ты колоссально эту роль играл.

— Спасибо, — оказал Филипп. — За Меркуцио! За ни в чем не виноватого Меркуцио, именем которого я воспользовался…

— Как? Не понимаю?

Филипп резко повернулся в кресле-вертушке на 360 градусов, пустил трех-этажный мат.

— Я сам не понимаю, как я мог?! Как я мог?! Как мог?! Но уж коли правду, то до конца! Когда они меня заломали и я дал им согласие сотрудничать и помогать против американской разведки… Против американской, Миша! Клянусь памятью отца, памятью матери клянусь, что так оно и было! Ты веришь мне?! Ты должен мне верить, Миша! Ты-то ведь меня знаешь?! О наших людях речи не было ни разу! Эта сука, Игорь Николаевич, слово коммуниста сдержал. Его только американцы и интересовали почему-то! Так вот, когда я сломался, когда они меня так и эдак, и угрозой, и сказкой, и лаской заломали, стали думать о моей кличке добровольного сотрудника. Кличка! Как это там у них называется — псевдоним или еще как. Нет-нет, именно что кличка, как у собаки, кличка!..

— Филипп, не психуй.

— Прости, — у него были на глазах слезы. — Прости, Миша. Прости. Сейчас. Успокоюсь. Ну вот. Всё. Всё. В общем, подписался я в соглашении о сотрудничестве «Соколов», а в дальнейшем должен был подписываться «Меркуцио»… «Меркуцио»… — повторил он. — И подписывался «Меркуцио»… Что, Миня, страшно тебе слушать? Потерпи, голубчик. Это еще не все… Потерпи… Мне ведь больше некому все это рассказать… Ближе тебя у меня никого не осталось… Ни отца, ни мамы, ни Инги, а тогда от них я скрыл всю эту пакость… Да, Меркуцио… Стал я в другой раз Меркуцио…

— А что все-таки они от тебя хотели, Филя?

— Вот тут-то и был вопрос. Поначалу ничего. Понимаешь, абсолютно ничего. Только иногда знать о себе давали. Нет-нет, позвонит Петр Иванович и спросит: «Как дела, Филипп Сергеевич? Видел вчера тебя по телеку. Хорошо. Как фамилия этой актрисы, которая вчера с тобой целовалась? Хорошенькая. Ну, как живешь-можешь? Что? В Англию? В августе? На фестиваль? Что будешь делать? Сцены Меркуцио играть? С кем? С тамошними актерами? Скажи на милость… А как же у тебя получится? Ты ведь по-английски ни бум-бум? А-а, ты по-русски, а они по-своему? А как же это возможно? Ну, это здорово. Туманный Альбион, значит, посетишь. Это хорошо. Помнишь, Игорь Николаевич тебе первый об этом сказал…»

Ну и так далее в таком роде. Я ему (вспомнить стыдно) дурацкий вопрос:

— А что, может быть, там, за границей, у вас будут ко мне какие-нибудь поручения, Петр Иванович? Усмехнулся в трубку, а потом серьезно:

— Нет, пока никаких поручений к тебе нет. Ну, если вдруг подойдут там к тебе наши товарищи и скажут от Игоря Николаевича, то ты знай, это наши — не тушуйся. Пароль — «Меркуцио». Но не думаю, чтобы подошли. Счастливо тебе, Филипп, прокатиться и домой с успехом вернуться. И вправду, Миня, никто ко мне не подошел. И играл я там только шекспировского Меркуцио, а не кагебистского Джеймса Бонда… И знаешь, что интересно, я стал забывать, что я у них на крючке. Работаю себе, репетирую, играю, снимаюсь, в общем, живу, как все в конце 50-х жили. Весело. Даже какая-то подленькая мысль иногда мелькнет, что я не такой, как все, а в чем-то защищенней других, за мной КГБ стоит…

— Прости, Филя, а что, они тебе деньги давали или как?

— Да ты что, какие деньги! И за что? Ведь, кроме этих дурацких разговоров, ничего и не было… Но ты слушай, слушай. Это только присказка — сказка впереди… Не устал, Миня? Потерпи еще, голуба, уже немного осталось… Сейчас сюжет начнется. Давай еще по маленькой. Выпили. Закурили. Даже как-то успокоились. Но ни в одном глазу ни у него, ни у меня.

— Ну, вали, Филя, двигай сюжет.

— Сюжет? Сюжет для кино. Мировой можно было бы фильм снять. Трагикомедия была бы на весь мир…

— Съесть-то он съесть, да кто ему дасть? — сказал я.

— А надо тебе сказать, что я в театре своем стал ведущим актером. За два года много ролей переиграл, но любимой, по-прежнему, была роль Меркуцио. Публика меня принимала хорошо, всегда цветы, девочки у подъезда, и серьезные люди, если помнишь, меня за роль хвалили, а тут еще в Англию съездил и хорошо там прошел… Прихожу однажды домой после спектакля, мне Инга говорит:

— Тебе какой-то Игорь Николаевич звонил. Телефон свой оставил. Просил утром позвонить.

Сердце у меня екнуло, но, честно говоря, не то чтобы в желудке похолодело… И опять же любопытство. Все-таки я у них уже год добровольцем состою, а просьб у них ко мне нет. Наутро позвонил. — А-а, Филипп Сергеевич! Здравствуй-здравствуй. Молодец, что позвонил. Надо встретиться.

«Ленинградская». Сидим с ним уже без коньяка, только чаек попиваем:

— Так вот, Филипп, настал твой час. Нам нужна твоя помощь. По нашим сведениям, тобой заинтересовалась некая Колетт Шварценбах.

— А кто она такая? Я ничего об этом не знаю.

— Ну, естественно, что ты не знаешь. Это она же тобой заинтересовалась, а мы ею интересуемся. Она, эта Шварценбах, американская корреспондентка газеты…

Тут, Миня, он газету ее назвал, но, клянусь, сейчас уже не помню и врать не буду, как она называлась.

— По нашим сведениям, она тебя во всех спектаклях видела. Стало быть, очень тобой интересуется.

— Ну, может, она вовсе не мной, а вообще нашим театром интересуется?

— Да нет, по нашим сведениям именно тобой, Филипп, тобой.

— Ну и что?

— Ты не торопись спрашивать, Филипп, торопись слушать. Она молодая, интересная баба. По-русски хорошо говорит. Через две недели будет отдыхать в Сочи. Вас надо с ней свести. По-нашему говоря, тебе надо на нее выйти.

— Как это выйти, Игорь Николаевич?

— Познакомиться с ней.

— Как же это я с ней познакомлюсь?

— Какой ты, Филипп, нетерпеливый. Слушай! Ты знаешь Леву Чекина? Он говорит, что хорошо тебя знает. Чекин — кинодраматург, член Союза. Так вот Колетт бывает у него дома. 4 сентября у них вечеринка. Колетт приглашена. Они — этот Лева женат — пригласят и тебя. Шварценбах собирается в Сочи. Ты с ней познакомишься. Почему-то я думаю, что она тебе понравится, и ты так, невзначай, скажешь, что едешь отдыхать в Сочи на две недели…

— Игорь Николаевич, какие Сочи? У меня сезон, спектакли…

— Спектакли, подумаешь, спектакли. Бюллетень сделаем. И вообще, не волнуйся на этот счет. Все будет в норме. Так вот, скажешь, что на две недели летишь отдыхать в Сочи. И скажи это обязательно до нее. Ты понял? До нее. Первый скажи.

— Так. Ну а что дальше? — меня уже начала увлекать эта игра.

— Дальше — веселись. Постарайся ее обаять, познакомься как следует.

А дальше мы с тобой встретимся.

Через два дня звонок от Левы Чекина. Меня зовут 4 сентября отужинать в дом на Пушечной улице. Будут милые люди и один мой товарищ, Коля Петрушанский, — кинооператор, у которого я снимался. Про Колетт ни слова.

— Спасибо. Буду. У меня 4 сентября концерт в Доме учителя. Я освобожусь не раньше 9-ти вечера.

— Отлично, — говорит Лева. — Мой дом напротив. Мы с Колей тебя встретим у Дома учителя. Ты, надеюсь, без жены?

4 сентября. Отыграл я концерт. Цветочки получил. В ведомости расписался. Сумму прописью вывел.

Настроение отличное. Инга меня нестрого держала — привыкла, что я после работы загуливал в кабаках.

Выхожу на улицу. Коля Петрушанский с Левой меня уже поджидают. Когда я Леву увидел, вспомнил, что лицо его мне знакомо, где-то встречались в те наши времена «богемы».

Поздоровались. Лева говорит:

— Ты с цветочками, очень-очень кстати. Тут одна дама должна прийти — американская журналистка. Ей и преподнесешь. Будет очень мило. Мы ее тоже встречаем. А вот и она!..

Гляжу, идет молодая женщина. Подошли к ней.

— Здравствуй, Колетт, — говорит Лева. — Познакомься, мои друзья. Оператор «Мосфильма» Коля Петрушанский и наш популярный артист театра и кино Филипп Соколов.

Поднялись к Чекиным. Там жена его нас встретила. Стол уже накрыт. Квартира уютная. В комнате лестница, ведущая на антресольный этаж. Приятно, светло. Тут я разглядел американку… Это меня и погубило. Нет, не погубило! — вскрикнул Филипп. — Не погубило! Спасло! Спасло!

Давай, Миш, за ее здоровье. За здоровье Колетт Шварценбах. Где-то она теперь? Двадцать с лишним лет прошло, а помню ее, как будто вчера этот вечер был, в этой двухэтажной квартире на Пушечной. Представь: высокая, с меня, девушка, лет двадцати пяти. Ноги из шеи растут. И какие ноги! Кисти рук узкие, длинные пальцы, тонкая талия, плечи, может быть, чуть широковатые, зато шея длинная и лицо… Боже, что за лицо! Черты лица породистые, нос чуть вздернутый и зеленые, понимаешь, зеленые, как газон, глаза, окаймленные черными, пушистыми ресницами…

Знаешь, это мой тип женщины. Но такой я никогда не видел и не увижу никогда…

Теперь добавь, что держалась скромно, достойно… Ни малейшей экзальтации американок из мидл-класса, без всяких «Оу!», без жеманства, кокетства. Говорит тихо, спокойно… Хорошо, внимательно слушает собеседника. И когда выпила — такая же… И в веселье, которое чуть не до утра продолжалось, такая же достойная… Нет, не «синий чулок»: и пила, и смеялась, и танцевала, и что-то рассказывала, но все это комильфо, без «вулгар», как говорил Пушкин. Я голову потерял. Одно только успел сообразить, что про Сочи надо сказать первому. Вот и все. Забыл я все, и Игоря Николаевича, и что дома жена ждет. Все забыл. Вот про Сочи сказал, как будто сам от себя сказал — так мне в эти Сочи захотелось, чтоб ее там увидеть…

Она говорит:

— Вы в Сочи? Зачем? Сниматься?

— Нет. У меня две недели отгулов накопилось в театре. Отдыхать. Я очень устал. Летом снимался, так что самое время отдохнуть две недельки, покупаться в море в бархатный сезон.

— И когда вы туда собираетесь?

— Да дней через пять-шесть…

— Колетт, а ведь вы тоже вроде в Сочи собирались, — спросила жена Чекина. — Или раздумали?

— Нет, скорее всего, я туда поеду.

— Когда? — спрашиваю.

Внимательно поглядела на меня зелеными огнями.

— Примерно в то же время, что и вы, как ни странно…

— Замечательно, — подхватил Лева. — У тебя, Колетт, будет там хоть один знакомый, по крайней мере… Филипп — собеседник интересный, в теннис играет. Ты, Колетт, в теннис играешь?

— Нет, я плохо играю в теннис, но плаваю я хорошо. Я очень люблю море…

— Я тоже неплохо плаваю, — сказал я. — Так что если встретимся там, то можем помериться силами…

— Если поеду, — говорит, — то, может быть, как вы сказали?

— Померяемся силами, — подсказывает Петрушанский.

— Померяемся силами, — с легким акцентом повторяет Колетт новое для нее русское выражение. Акцент у нее небольшой, язык знает прекрасно. Акцент придает очарование ее речи…

— Филипп! Возьми гитару, спой что-нибудь, — предлагает Лева.

— Ну, гитара, Филипп, твоя коронка, — говорю я. — Тут уж ты хвост распустил…

Филипп словно забыл обо мне — весь ушел в воспоминание, отдался ему, и его рассказ стал нетороплив, он сам перестал дергаться, вертеться в кресле, сидел спокойно, подперев голову ладонью… — Я-то, как ты говоришь, хвост распустил… Но вот что интересно, она на меня очень спокойно реагировала. Тут я за весь вечер второй раз об Игоре Николаевиче вспомнил: «Непохоже, чтобы она мной так уж интересовалась, как он рассказывал…» Спел я Тютчева, Есенина, что-то еще. Слушала хорошо. Иногда спрашивала: «Чье?» Знаешь, я шекспировский сонет речитативом напевал? Спел.

Говорю:

— А этот текст вам знаком? Должны знать. Это сонет Шекспира в переводе Маршака. Вы Шекспира любите? А что видели у себя на Западе?

— Видела, — говорит, — Гилгуда в Англии, фильм «Гамлет» с Лоренсом Оливье, что-то еще.

— Ну а у нас?

— Вас, Филипп, видела в «Ромео». Понравился, хотя спектакль в целом спорный, мне кажется…

— А видели другие спектакли нашего театра? Где я играю? — спросил я.

— Нет, я не имею времени, к сожалению…

«Вот как? Интересно, — подумал я. — Опять ошибочка у Игоря Николаевича. А может, она неправду говорит? Бог его ведает…»

Так вот и идет у нас беседа, Миня. Ну, все это под выпивку, разумеется… Левка магнитофон (как тогда говорили «маг») включил… Помнишь, тогда модно было слова сокращать на иностранный манер: Хемингуэй — Хэм, магнитофон — маг, Мефистофель — Меф. И русские слова с иностранными переплетать: «Пожалуйста, Филл, открой виндоу — душно. Грацио, дарлинг. Это было вандерфул с твоей стороны…»

Да, в общем, «соловьем залетным юность пролетела», — пропел Филя строчки Кольцова и состроил гримасу…

— Мама, не отвлекайтесь, — сказал я.

— Ты прав, старик, — встряхнулся рассказчик. — Плохой я рассказчик. Такому рассказчику — хер за щеку, как говорит наш общий друг народный артист всего Советского Союза Гулик Мастанов… Прошел этот ивнинг, перешедший в ночь. Весело прошел. Танцевали сумасшедший рок по всем правилам тех лет. «Пили, пели, не вспотели…» Сил много было. Не то что сейчас…

— Кончай нудить — двигай сюжет, — сказал я.

— Опять прав, Миша. А я не прав. Не прав, я всегда не прав. Ладно, Миня, перенесемся снова в «Ленинградскую». Ты ведь у нас и кинорежиссер теперь — Феллини, можно сказать. Филя — я, а ты — Феллини. Я просто Филл. Простофиля я… Вот так. Ну не злись, Миня, я же тебя люблю… Это я так, когда выпью, меня на каламбуры тянет: «Даже к финским скалам бурым подходил он с калам-буром…» Так вот, каламбур пятый, извиняюсь, шестой. Номер кадра 318, нет, не кадра, а номера в «Ленинградской», этой гребаной «Ленинградской». В эпизоде участвуют: Игорь Николаевич, Филипп Сергеевич, потом новое действующее лицо — имя узнаем, когда он предстанет. Зритель застает сцену в кульминационный момент. Диалог возникает из отточия.

— …порола. Видела тебя и не раз! Это она так. И в Сочи точно летит. Там у нее в «Приморской» уже номер забронирован. А тебя мы поселим в «Кавказе». Он в трехстах метрах от «Приморской». Номер у тебя — люкс. Будешь жить, разумеется, один. Она как на тебя прореагировала?

— Нормально.

— Нормально или хорошо?

— Скорее, нормально.

— Вы на чем расстались?

— Я ее до такси проводил, предложил отвезти, но она отказалась…

— А ты не настоял? Джентльмен называется…

— Я настаивал, но ничего не вышло. Я только таксисту деньги дал, чтобы она не расплачивалась.

— А попрощались как?

— Как? Нормально. Я ей руку поцеловал. Сказал, что лечу к морю и буду рад, если там встретимся и померяемся силами…

— Чем померяетесь?

— Силами. Ну в том смысле, кто сколько проплывет. Она любит плавать. Говорит, что хорошо это делает.

— Плавать она любит… Она не только плавать любит, — зло сказал мой собеседник. — Что она из себя целку строит!

— Игорь Николаевич, она, действительно, показалась мне скромной и достойной женщиной. Мне кажется, что она и на меня не реагировала, и вообще она, как мне кажется, довольно сдержанна и холодна…

(Продолжение в бумажной версии журнала...)