Я медленно открыла эту дверь
- №5, май
- Людмила Голубкина
«Мне приснился сон. Я очень редко помню свои сны, иногда какие-то детали. Иногда ощущения. А тут все так отчетливо. Я проснулась — вся подушка мокрая. Мне приснилось, что я умерла и оказалась на том свете. И знаете, там очень неплохо. «Тот свет» — это поезд с удобными вагонами: мягкие сиденья, уютно. По два человека в купе. Поезд идет, мягко постукивая. Останавливается, забирает новых людей и опять идет. В купе со мной молодая женщина, очень красивая. Может быть, итальянка. Зовут Паола. Но она не мертвая, как я. Она там работает. У нее редкая специальность, она занимается с глухонемыми детьми. Один раз она взяла меня с собой, в такой большой вагон, скамейки вдоль стен, а посередине пусто. И лежат всякие игрушки — мячи, кубики, все очень яркие. И дети играют. Очень тихо, потому что все дети немые. Это очень страшно. А она среди них ходит, ласковая, внимательная. А потом мы опять с ней в купе. И я, понимаете, погибаю от тоски. Я не знаю, сколько лет прошло. Я не знаю, что на земле, как мои дети. Женился ли наконец Володя? Как Галя живет, как ее ребятишки? И я умоляю эту женщину, Паолу, когда она выйдет, а она время от времени возвращается туда, в настоящую жизнь, я умоляю ее позвонить и узнать, что с ними, как они. А она мне говорит, что не может, что она дала подписку ничего из того света на этот не переносить и не рассказывать и наоборот. А то она потеряет работу. Но я ее упрашиваю, я плачу. У меня такая тоска, что я просто не могу. Я ей говорю: «Зачем вам здесь жить, оставайтесь там, пока живы. Вы молодая, красивая, зачем вам это?» А она говорит, что ей здесь нравится, здесь спокойно и всегда одно и то же, если бы можно, она бы здесь навсегда осталась, но там мать, сестры, им нужно помогать. А я говорю: «Вот видите, вы о них знаете, а я ничего о своих детях не знаю. Помогите мне». Она молчит. А потом ей нужно выходить, я стою у окна, молча плачу и на нее смотрю. Все заходят, она одна вышла. Остановилась на платформе, взглянула на меня, и я по ее глазам поняла — узнает. И проснулась. Очень тяжело было…»
Пожилая женщина, лет шестидесяти, пожалуй, даже еще красивая, но какая-то очень усталая, поникшая, рассказывала мне это на балконе двухместного номера пансионата, где мы с ней, сидя в плетеных креслах, грелись в лучах последнего, неяркого, осеннего солнца.
Сезон уже закончился, народу в пансионате было совсем мало, все какие-то случайные люди, и я несказанно обрадовалась, когда ее поселили в мой номер. Могли ведь и удружить какой-нибудь шумной теткой, из тех, что любят компании и общения. А моя Ася Сергеевна оказалась женщиной очень тихой, деликатной и малоразговорчивой.
Я приехала сюда отдохнуть от суетливой своей жизни. Мне хотелось молчать, слушать море, читать книги и ни о чем не думать.
Мы с ней жили замечательно. Когда я просыпалась утром, ее уже не было. Она ухитрялась вставать так тихо и незаметно, что я ни разу не проснулась и не почувствовала ее ухода. За завтраком мы здоровались. За обедом я иногда подходила к ней, спрашивала о ее здоровье. После ужина мы обычно гуляли вместе. За всю нашу прогулку мы обменивались несколькими словами, не больше.
Я знала, что она работает смотрительницей зала в одном из московских музеев, что путевка у нее соцстраховская — со скидкой, потому и попала не в сезон, да и хотела так. Юг летом не для нее. Давно никуда не ездила, а тут товарищи уговорили, и путевка была горящая. Она рада, что приехала, море действует успокаивающе.
Мне тоже было хорошо, как давно уже не бывало. Тихая, поздняя южная осень, одиночество, отовсюду слышно нешумное море, солнце, которое воспринималось, как подарок,— все это убаюкивало, притупляло, растворяло, заставляло забыться. Я жила почти как растение — кротко и отдельно. Мне легко спалось и сладко дремалось на нагретых солнцем камнях. Книжка выскальзывала из рук, глаза закрывались, мир сужался и наплывал, обступая тихими звуками. Потом звуки удалялись, и приходило счастье полусна. Только через прикрытые веки какое-то время пробивался алый свет, затем и он угасал.
Как проводила свои дни моя соседка, я не спрашивала. Наверное, тоже бродила у моря или сидела в парке с книгой в руках. Читала она много, я видела это по все меняющимся томикам у нее на тумбочке. В пансионате была на редкость хорошая библиотека, да и в городской нам охотно давали книги под залог.
Она говорила, что одинока. Поэтому я очень удивилась, когда она рассказала мне свой сон. В этот день я вообще ее не узнавала. Утром она уронила вазу с цветами, отчего я проснулась, хотя было еще рано. Она тысячу раз извинилась, но уходить, как обычно, не стала. Сидела на кровати, растерянно сложив руки, и смотрела в окно. А после завтрака подошла ко мне и сказала, что обещают шторм и ветер и, может быть, мы никуда не пойдем, а посидим на нашем балконе — он выходил на горы и был закрыт со всех сторон. Я тоже слышала про шторм, поэтому думала пойти не на море, а в рощу. Но отказать ей я постеснялась, и мы остались. Сидели на балконе, читали, и вдруг она, отложив книгу, достала папиросы — я даже не знала, что она курит, — и заговорила своим низким, очень красивым, сейчас слегка подрагивающим голосом.
Когда она окончила свой рассказ про сон, я попросила у нее папиросу, хотя дала себе слово на отдыхе не курить, и осторожно спросила, боясь спугнуть ее откровенность:
— А где ваши дети? Вы мне никогда о них не рассказывали.
Она помолчала, вздохнула и сказала нерешительно:
— Ну, все равно. Я чувствую, что должна рассказать, иначе мне не освободиться. Вы уж простите, что я вас нагружаю. Я вижу, у вас своих горестей хватает, но вы знаете, этот сон меня настолько выбил из колеи, что я не могу сегодня быть одна. Вы уж меня простите.
Она снова закурила, руки ее дрожали, она это заметила и поняла, что я тоже обратила внимание.
Мы старались не смотреть друг на друга. Смотрели на горы. Они были какие-то странные сегодня — освещенные солнцем, но не радостные, слишком яркие, отдельные. Небо было тревожно-алое, и даже тени от облаков не оживляли напряженную неподвижность гор. Шторм уже приближался, и, хотя к нам на балкон ветер еще не пробился, море шумело грозно и недовольно, и шум деревьев вторил ему.
— У меня двое детей, — медленно начала Ася Сергеевна. — Сын Володя и дочь Галя. Но они не мои дети, вернее, они не знают, что я их мать. Это очень давняя история, тяжелая. Я очень рано вышла замуж — девятнадцати лет — за человека старше себя. Ему было тогда тридцать. Он был летчик. Вы еще молодая, вы не знаете, что такое были для нас летчики до войны. Они ходили в синей такой, ладной форме. И все казались героями. А он еще был как-то особенно мужественно красив. Я занималась музыкой с одной девочкой в его квартире. Я была совсем одна тогда и очень трудно жила. Родители мои погибли, бабушка умерла, и я осталась вдруг в таком одиночестве, что даже сейчас горько вспомнить. Как-то сразу шагнула из счастливого и безмятежного детства в эту взрослую и жестокую жизнь. Нашлись кое-какие уроки — добрые люди помогли, в общем, жила. А этот летчик, мой будущий муж, он нечасто приезжал к своим родителям, но всегда, как видел меня, здоровался и внимательно так смотрел вслед. А однажды я выхожу вечером, а он ждет меня у подъезда — стоит в темноте и курит. Я испугалась, я тогда всего боялась, больше всего темноты. Но уроки были поздние, ничего не поделаешь. Он сказал, что проводит меня. Почти всю дорогу мы шли молча, я очень робела, он мне казался каким-то нереальным, как герой кинофильма. А у самого дома он мне сделал предложение — спокойно, церемонно даже. Так и сказал: «Прошу вашей руки». Я заплакала, он меня погладил по голове и сказал, что я теперь не одна, что он берет меня под свою защиту и чтобы я собирала вещи, утром он заедет за мной, и мы уедем к нему в другой город. Потом, уже ночью, я сообразила, что я так ему и не ответила, да он и не спрашивал — все сам решил. Утром он заехал за мной на машине, забрал мои вещи, которых было немного, взял меня твердо под руку, и мы уехали.
Вот так я оказалась замужем. Поселил он меня на квартире, не в военном городке. Приезжал не всякий день. Когда полеты были, не приезжал. С друзьями не знакомил. Жили мы замкнуто, нигде не бывали. Я его беспрекословно слушалась и побаивалась. Работа у него была какая-то героическая, нелегкая. При нем я робела, без него скучала. Потом стала замечать — книг он не читает, в кино часто засыпает. Он был со мной ласков, но говорить нам было не о чем. Видит, что я грустна, погладит по голове, но не спросит — что, почему. Я из одного одиночества попала в другое, более страшное. Раньше у меня хоть музыка была, ученики, раньше я мечтать могла о другой жизни. Нет, он вообще был хороший человек, мой муж, любил меня. Думаю, что очень любил, как никогда в жизни. Но он был человек не тонкий, не понимал, что я еще девочка была, что мне хотелось быть среди людей, смеяться, радоваться, учиться. А он, кроме меня, любил только свое дело, и больше его ничего не интересовало. Там, на аэродроме, у него были друзья, свое мужское братство. Дома ждала молодая жена. Он был по-своему счастливым человеком и моего несчастья не замечал совсем. А потом у нас родился сын — Володя. Он так радовался ему, так любил нас обоих. И помогал мне во всем. И мне стало легче жить, я была не одна. Все посветлело вокруг, все стало почти хорошо.
Он иногда даже отпускал меня в библиотеку или на концерт. И вот тогда я в библиотеке познакомилась с Игорем. Я его и раньше встречала, он рылся в каталогах и набирал целую гору книг. Библиотекари его знали и очень как-то почтительно с ним разговаривали. Он был худой, высокий, с бородой. А тогда это было не очень принято. Глаза мягкие, внимательные. Один раз мне понадобилась какая-то книга, библиотекарша не знала, где она. Игорь подошел, услышав наш разговор, и сказал, что книга у него и в следующий раз он принесет. Принес, потом пошел меня провожать, всю дорогу мы разговаривали, не умолкая. Меня как прорвало. Я так стосковалась по человеческому общению, а он внимательно слушал, понимал с полуслова, подхватывал мысль. Мы стали встречаться, не договариваясь. Просто когда бы я ни пришла в библиотеку, он был там. Он не ухаживал за мной, не расспрашивал ни о чем, просто провожал. И эти нечаянные встречи все больше заполняли мою жизнь.
Я любила остановиться иногда неожиданно и снизу вверх посмотреть ему в глаза. Он поспешно отводил их, но я успевала заметить, какой мягкий свет шел ко мне, сколько нежности.
Однажды я проснулась ночью, неизвестно, почему. Сын спал, муж тоже. Я встала, прошла босиком к окну, отдернула занавеску и увидела Игоря. Он стоял, засунув руки в карманы, в тени дома и смотрел на наши окна.
Я оделась тихонько, закутала сына, он похныкал немного, муж спросил сонно: «Что?»
Я ответила: «Ничего. Я сама. Спи».
Откуда только спокойствие взялось?
Собрала сумку с пеленками и детскими вещами, написала при свете луны записку мужу.
Сумку в одну руку, сына в другую, дверь прикрыла тихонько, чтобы не хлопнула. Игорь, как увидел нас, кинулся, взял ребенка неумело, но крепко, прижал его к себе, и мы пошли. Долго шли, потом я спрашиваю: «А куда мы идем?» Он говорит: «К моим друзьям».
Пришли среди ночи, разбудили, но нас ни о чем не стали расспрашивать, напоили чаем, уложили.
А через несколько дней мы уехали в Москву. Мужу я с дороги послала письмо, все объяснила, как могла, просила прощения.
В Москве мы сняли комнату у одной старушки в Сокольниках. Крошечная была такая комнатушка в деревянном доме, который весь разваливался и скрипел. Печка была одна на две комнаты, внутренняя стена прогревалась, а на наружной за ночь нарастал лед. Мы жили очень бедно. Игорь был начинающий поэт. Перебивался кое-как переводами. Связей в редакциях у него не было, изредка кое-что перепадало от друзей.
Но мы так прекрасно жили. В нашей комнате над столом висел большой низкий абажур. От него падал уютный круг света. В углах темно, а за столом всегда светло. Печка гудит, страницы шуршат. Он работает, я занимаюсь. Он меня всему учил, что сам знал. Программу мне составил, книги доставал. Часто друзья приходили, принесут с собой вина, пряников каких-нибудь. Сидим, говорим шепотом, чтобы Володю не разбудить, стихи читаем, смеемся, тоже шепотом. Иногда даже споем шепотом. Это самое счастливое время в моей жизни. Нам никогда не бывало скучно вдвоем, мы никак не могли наговориться. Бывало, кто-нибудь из нас скажет: «Ну все, пора спать!» — и снова говорим, пока не заснем на полуслове.
А потом у нас Галя родилась. Жить стало еще труднее. Летом хозяйка наша, тетя Наташа, позвала нас с собой в Белоруссию, в деревню. Уговаривала: «Ребятки молочка попьют свеженького, вы тоже откормитесь, а то совсем отощали, в чем только душа держится». Мы подумали и поехали. Молодость, решения легкие. В деревне нас приняли, как родных. Мы и вправду отъелись, дети поздоровели.
Ася Сергеевна неожиданно замолчала, глядя на горы, которые теперь заволоклись тучами. Море уже не просто шумело, а грохотало с угрожающими паузами, деревья стонали и вздыхали судорожно, порывами. А у нас на балконе еще было солнце, и этот странный оазис казался чудом среди наступавшего сзади хаоса.
— Однажды я просыпаюсь среди ночи на сеновале, где в углу на оставшемся с зимы прошлогоднем сене постелено нам четверым. Под головой у меня рука Игоря, родная, теплая рука. Мы всегда так спим — обнявшись. Поначалу я боялась, что рука у него будет затекать, просыпалась, тихонько высвобождалась, но он снова обнимал меня, не открывая глаз.
В распахнутую дверь видно небо, усеянное звездами. Пахнет сено, сухо и стойко, пахнет земля, отошедшая от дневного зноя, пахнут травы неведомыми мне запахами. Я горожанка. Я боюсь безмерности этого покоя, я полна этой безмерностью и своим счастьем.
— Игорь, — зову я тихонько. — Игорь!
Он открывает глаза, в них ни капли сна.
— Что? — спрашивает он одними губами.
Я молчу, я чувствую, как слезы бегут у меня из глаз. Бегут, ползут, неудержимо накатывают. Все лицо мокрое. Они щекочут мне шею, а я не могу пошевелиться, вытереть их.
Игорь жестковатой ладонью вытирает мне щеки. От крестьянской работы руки его, всегда такие мягкие, задубели. Мне приятно это шершавое прикосновение.
— Не плачь, — говорит он нежно. — Девочка моя, не плачь. Это никогда не кончится. Мы всегда будем вместе и всегда будем счастливы.
— Дети растут, — говорю я, всхлипывая.
— Дети вырастут, станут большими и добрыми. А мы все еще будем молодыми. Может быть, мы еще родим с тобой, чтобы нас было больше. Хочешь?
Я плачу, но слезы уже отходят. Я тоже хочу ребенка — сейчас, этой ночью, чтобы он зародился во мне из этого счастья, из этих запахов, звезд, из этой земли.
А Игорь притянул меня к себе, и я слышу удары сердца — моего, его, я не знаю. Плачет Галя. Мы слышим и не слышим. Нам нельзя разомкнуть наши объятия. Мы не здесь, мы слиты в этой ночи, в другом пространстве, у которого нет конца. Где-то в этом бесконечном, начинающемся от наших тел пространстве глухо и далеко грохочет гром.
Утром я спускаюсь с сеновала, иду, осторожно ступая босыми ногами по мокрой траве. Я знаю, во мне уже завязалась новая жизнь. Я еще легкая, но тяжесть приближается, она скоро настигнет меня, радостная тяжесть будущего человека, созданного нами.
А навстречу мне спешит, путаясь в травах, тетя Наташа. Платок сбился с головы, руки беспомощно висят вдоль тела.
Я улыбаюсь ей, хочу одарить чем-то от полноты своего счастья.
— Война! — говорит она мне. — Война, детка.
Ах, какое лето стояло в тот год на земле. Неизбывное лето, которое длится годы, а началось двадцать два дня назад.
Я провожаю Игоря. Мы стоим за околицей. Галя у меня на руках, Володя — у тети Наташи, новый ребенок — во мне.
Игорь уходит с остальными мужчинами на призывной пункт и дальше на фронт. Он смотрит на меня с ужасом. Он не может понять, как мы останемся одни в этой чужой деревне, посреди войны.
Я смотрю на него с отчаянием. Я не могу примириться с мыслью, что его отрывают от меня. Мы еще ни разу не расставались с той ночи, когда я вышла к нему с ребенком на руках. Я так недолго и так неистово была счастлива, а он уходит туда, откуда, может быть, не вернется.
И мы оба знаем — так нужно, так нужно.
Он уходит по дороге. Надрывается гармошка, голосят бабы, пыль, жара. Вот один парень вырвался от повисшей на нем жены и нагнал остальных.
А Игорь все оглядывается, оглядывается…
Через три дня в деревню пришли немцы.
Я с трудом открываю глаза. Чужая женщина, пожилая, почти старуха, глядя мимо меня на совсем потемневшие горы, ведет свое медленное повествование. Солнца уже нет и в помине. Ветер добрался до нашего убежища. Ася Сергеевна встает, идет в комнату за платком. Холодно.
Она возвращается. Я смотрю на ее ноги, они еще стройны, но все в тяжких синих узлах вен. Кожа точно изрыта ими. Тромбофлебит, закупорка вен — болезнь стариков.
— Сначала они нас не трогали. Они шли по дорогам, в деревню заходили ненадолго — разжиться едой, согреться. А потом пришла зима.
Немцы заняли нашу деревню, поселились спокойно, основательно. Мы перебрались в землянку. Там было холодно и всегда темно. Я потом часто корила себя, что не ушла следом за нашими войсками, даже не попыталась вернуться в Москву. Но куда я могла тронуться — одна, с двумя маленькими детьми?
В этой землянке меня и нашел однорукий Гоша — связной партизан. Он был учителем в этом селе, и Игорь успел подружиться с ним. Сначала я только испугалась. Чем я могу быть полезной им? Я чужая, у меня нет хозяйства, мы сами голодаем, дети мои почти не видят солнца. Я беременна на седьмом месяце, и по снегу мне уже трудно ходить.
Но я старалась помочь чем могла. У меня было такое чувство, что, помогая им, я помогаю Игорю. Где он, жив или нет, я не знала, но это все, что я могла для него сделать.
А потом наступил этот день. Накануне под вечер я ушла в отряд. Гоша заболел, и бабы определили меня нести еду. Они рассудили, что в случае чего мне, беременной, легче будет пройти через патрули. У всех у них были родные в партизанах, а те, у кого не было, так же как и я, верили, что помогают своим мужикам, ушедшим на фронт, выкупают их у судьбы.
Когда я возвращалась светлым днем, я еще издали, из-за рощи, почувствовала запах гари, увидела дым над деревней и воронье в небе, бестолково собирающееся в стаи.
Я бегу, проваливаюсь в снег, все во мне болит и кричит от боли. Я уже не могу бежать, ковыляю, ползу, поднимаюсь, поддерживая живот, снова проваливаюсь…
И вот я вышла, вывалилась из рощи к ней, к деревне, которая была моим домом и последним прибежищем на земле. Ее нет. Есть трубы, догорающие бревна, страшная куча обугленных трупов в конюшне за селом. И воронье в небе.
Меня раздирает боль, я царапаю снег, я кричу — все равно меня никто не услышит.
Я рожаю прямо здесь, на снегу, мертвого ребенка и остаюсь лежать в крови, не шевелясь. Жить незачем. Все кончилось. Страшнее ничего не бывает…
Здесь, в этой жизни, на обдуваемом ветрами балконе я хватаю за руки бесстрашную женщину с пустыми от давнего горя глазами.
— Ася Сергеевна, миленькая, не надо! Не надо больше! Зачем вы все это ворошите? Это надо забыть, забыть!
Она высвобождает свои руки, как отталкивает меня, поднимается, сухо смотрит перед собой.
— Да, наверное, не надо. Вы правы. Я что-то распустилась совсем.
И тихо уходит в комнату, садится на кровать.
Я стою еще некоторое время, приходя в себя. Дрожь бьет меня, страшная боль отчаяния. Я смотрю на сгорбленную, поникшую женщину, и пронзительная жалость переворачивает мне сердце. Я сажусь рядом с ней и осторожно глажу ее руки.
— Милая, дорогая Ася Сергеевна, не мучайте себя. Их уже нет, что же делать? Я не то говорю, наверное, но пожалейте себя…
Она с удивлением смотрит на меня.
— Как нет? Они живы, живы!
— Да, конечно, но давайте пойдем куда-нибудь к морю, посмотрим на шторм. Оденьтесь потеплее.
Она вдруг тихо улыбается и как-то молодеет на минуту — глаза мягкие, отсвет нежности на лице.
— А, я понимаю, что вы подумали. Нет, я не сумасшедшая. Вам лучше дослушать меня, иначе…
Она не договорила, что «иначе»… Встала, легко нажала мне на плечо, чтобы я не поднималась, и я покорно осталась сидеть, глядя на нее снизу вверх.
А шторм уже бушевал вовсю, окна сотрясались от его отзвука.
— Я выжила тогда, когда выжить было невозможно. И много раз потом. Вечером меня подобрали люди из соседнего села. Они же похоронили трупы. Меня выходила одна женщина. Я не хотела жить. Она силой вливала в меня какой-то отвар. Выходила, чтобы потом вместе со мной попасть в концлагерь. Их немцы не сожгли — пришли однажды и всех забрали. Я была четыре года в лагерях, в самых страшных, потом в Германии. В сорок шестом вернулась в Россию. Первое, что сделала, — бросилась узнавать про Игоря. Он погиб сразу же — в сорок первом. Мне было все равно, где жить, чем заниматься. Я попала в Сибирь, работала на шахте. Потом один человек меня пожалел, перевел в библиотеку. Это было единственное место, где мне было хорошо.
В библиотеке мы встретились с Игорем… Книги — вот все, что у меня осталось. Меня многие жалели тогда. Я еще была молодая, хоть и выглядела намного старше своего возраста. Но мне ничего не было нужно.
И вот я как-то разбирала новые поступления и увидела тоненькую книжечку. На обложке стояла фамилия Игоря. Стихи. Я открыла ее, и на меня глянул он сам — такой родной и такой далекий. У меня ведь ничего не осталось от той жизни, даже фотографий.
Вступительная статья: «…талантливый молодой поэт, отдавший свою жизнь…» Под статьей подпись знаменитого литератора. Когда-то он бывал у нас, очень дружил с Игорем. Он не забыл, он собрал все его разрозненные стихи и отдал их людям. А я?
В ту же ночь я выехала в Москву.
И вот я иду по Сокольникам такой знакомой дорогой и ничего не узнаю. Какие-то большие дома вокруг. Все спешат. Прошлого уже нет, его и не может быть. Уже выросли новые деревья и бегают дети, которые не знали войны.
Я в изнеможении бреду, еле переставляя ноги, сама не знаю куда.
А потом за каким-то пустырем и строительным мусором открывается наш дом. Та же покосившаяся калитка, тропинка к крыльцу, оторванный ставень на одной петле. Я иду по тропинке как во сне. Вот сейчас я толкну дверь, и навстречу мне выйдет Игорь, чуть сутулясь от роста и застенчивости. И я услышу веселый шум дома — гудение печки, детское лопотание, ворчание тети Наташи.
Нет, сейчас мне навстречу выйдут чужие люди и строго спросят: «Что надо?» И я попытаюсь им объяснить. И я буду умолять: «Посмотрите, может быть, что-то осталось — бумаги, книги?» А люди будут смотреть на меня подозрительно, и звуки дома будут чужие, не наши.
Я поднимаюсь на крыльцо, стою, переводя дух. Надо решиться. Надо решиться. Надо решиться.
Я медленно открыла эту дверь.
Знакомая холодная прихожая-сени. Коридор. Комната. Гудит печка. У печки какая-то старуха, нагнувшись, подкладывает дрова. Поворачивается ко мне, щурится подслеповато.
— Тетя Наташа, — кричу я, не веря себе, не веря ничему.
Этого не может быть! Или я тоже умерла, как в том сне? Когда я успела?
— Асенька! — кричит она и спешит мне навстречу, переваливаясь, тяжело оступаясь.
Мы обнимаемся. Вернее, я падаю в ее объятия. Она живая, теплая, пахнет дымом. И дом пахнет, как встарь — половиками, уютом, старушечьей чистотой.
— Как же так? — спрашиваю я, давясь слезами. — Как же вы живы? Вас же сожгли там, с детьми!
— Ой, да что ты, что ты, Бог с тобой! За нами накануне деверь приехал с вечера. Я же тебе говорила, что он звал. Я и поехала, когда еще телега-то будет… А бабам наказала, чтобы тебя проводили, когда придешь. Потом искала тебя, искала. Думала, ты померла.
— А дети, дети? — без голоса кричу я.
— Живы твои дети — и Володенька, и Галенька. Большие уже.
Я оседаю на пол, на половики, к ее ногам, в темноту.
Я выкарабкиваюсь из темноты, как из дурного сна — с усилием, не сразу. Я лежу на полу, под головой у меня подушка. Я чем-то укрыта.
Тетя Наташа сидит рядом, плачет, сморкается. Я смотрю на нее, не понимая, что происходит. Потом разом все вспоминаю и рывком сажусь, но снова падаю навзничь от головокружения.
— Где они, тетя Наташа? Здесь?
— Да нет, не здесь, — виновато говорит она. — Я бы их не вытянула. И так не знаю, как живы остались.
— А где они? В детдоме?
— А у мужа твоего. Он нас разыскал там, как уж, не знаю.
— У какого мужа, — опять холодею я, боясь поверить в новое чудо и уже ничего не понимая.
— Да у летчика этого, Володиного отца. Я же тебе говорю — разыскал он нас у деверя, как немцы ушли. Приехал на машине, бравый такой, весь в орденах. А я и не знала, что Володька от него, думала оба от Игоря. Он мне и сказал, что Игорек погиб, — она снова плачет.
— Обоих взял? — тускло спрашиваю я.
— Обоих. Говорит, любил я ее и буду любить. И дети ее мне оба родные. Так и растит их обоих, как родных.
— А где он сейчас?
— Да здесь, в Москве. Недалеко — на Каланчевке. Я к нему иногда захожу проведать. Хорошие такие ребятишки, ладные. Меня любят. Только и осталось теперь у меня, что они.
Потом я бреду по Сокольникам, зажав в руке записку с телефоном, и ищу автомат. Вот попался один — сломанный. Вот другой — занят. Я терпеливо жду. Ноги мерзнут. Голова кружится. Наконец подходит моя очередь. Я набираю номер, подходит какая-то женщина. Я хочу позвать мужа и вдруг чувствую, что у меня пропал голос. Совсем пропал. Я ничего не могу произнести.
— Алло, — говорят мне в трубку. — Алло! Говорите!
Я молчу. Гудки. Отбой.
Я иду дальше. Захожу в кафе. Заставляю себя выпить немного чаю. Нужно согреться, успокоиться. Пробую говорить — какой-то сип из горла.
Я иду дальше, иду, иду. Вот уже Комсомольская площадь. Я останавливаюсь, считаю до ста. Всем напряжением нервов велю себе успокоиться. Успокаиваюсь. Говорю вслух: «Алло!»
На меня оборачиваются. Я вхожу в метро, нахожу автомат, набираю номер. На этот раз к телефону подходит он.
— Алло, — говорю я. — Это я, Ася.
Он молчит, потом тихо говорит:
— Это ты?
— Да, я. Я жива. Я вернулась и хочу видеть детей.
— Где ты сейчас? — быстро спрашивает он.
— В метро на Комсомольской.
— Выходи к Казанскому, жди меня там. Я сейчас подъеду.
Я выхожу. Меряю шагами расстояние от стены до края тротуара. Он же рядом живет, зачем ему за мной заезжать? Впрочем, какое мне дело? Скорей бы увидеть детей. Скорей! Я еще не могу привыкнуть к мысли, что они живы. Уже большие, как сказала тетя Наташа. А для меня маленькие, как тогда — в сорок первом.
Подъезжает машина. Из нее выходит он. В кожаном реглане, постаревший, но еще красивый. Наверное, он в больших чинах, это чувствуется по нему.
Он смотрит на меня, не узнает и снова ищет глазами. Я знаю, что очень изменилась, но мне сейчас не до этих переживаний. Я подхожу к нему.
— Это я, я, не пугайся.
Это потому, что в глазах у него страх. Но он мужчина крепкий, он берет себя в руки, открывает дверцу машины.
Я сажусь. Он грузно влезает за руль, но не спешит тронуться с места. Смотрит на меня и молчит.
— Поедем, — прошу я.
— Подожди, — тихо говорит он. — Тебе, видно, нелегко пришлось в жизни, но ты сама выбирала свою судьбу. Я готов был все для тебя сделать, я бы тебя от всего защитил.
— Что сейчас об этом вспоминать? Поехали.
Но он опять медлит.
— Ты мне много горя причинила в жизни. Ты меня бросила и сына забрала. Я чуть не умер тогда. Я даже плакал. Пил и плакал.
— Я прошу тебя… Это все так далеко. Я была уверена, что дети погибли. Я их даже не искала. А они живы. Я хочу их скорее увидеть, ты понимаешь?
— Если бы не я, дети погибли бы. Ты не представляешь, в каком виде я их застал. Дистрофия, животы вздутые. Галя просто умирала. Я их выходил, ночи от них не отходил. Все ночи между полетами. И ребята помогли. Всем полком их спасали.
Я хватаю его руку и целую ее с нежностью.
— Спасибо тебе, спасибо! Ты святой человек. Я не знаю, как за тебя молиться.
— Нет, — говорит он решительно, не отнимая руки. — Я не повезу тебя к детям.
— Почему? — не понимаю я.
— У них другая мать, моя новая жена. Она их вырастила вместе со мной. Она была официанткой в нашей столовой. Она вместе со мной не спала все эти ночи. Они не знают, что у них была ты. Галя не знает, что я не ее отец. Я люблю ее как родную. Сначала любил, потому что она твоя дочь, а потом просто полюбил.
Я молчу, осмысливая сказанное. У него трясутся руки, он ломает спички, пытаясь прикурить. Мне его жалко. Он, действительно, спас моим детям жизнь, и он любит их. Но это же мои дети, мои! Я их снова нашла.
— Едем, — говорю я.
— Ты мне искалечила жизнь, — вдруг почти с ненавистью говорит он. — Я много лет не мог опомниться. Меня дети спасли, любовь к ним. А сколько они потом болели, думаешь, эти зимы в деревне прошли им даром? Я с трудом наладил свою жизнь. Сколько раз погибал, горя в самолете. И теперь, когда все позади и мы счастливы, являешься ты и хочешь все сломать.
— Коля, — говорю я. — Коленька, — как никогда не называла его в жизни. — Неужели ты хочешь меня погубить? Посмотри на меня, я же все потеряла. Я уже почти не живая!
— Зачем же ты нужна им, мертвая? И что ты им можешь дать? У них дом сейчас. У меня хорошая квартира, жена не работает, только ими занята. Они учатся. Галя в музыкальную школу ходит. Ты о них подумай.
Я вылезаю из машины, иду по мостовой, подальше от него. Он нагоняет меня, обнимает прямо посреди площади, плачет.
— Прости меня, Ася, прости. Я не хочу добивать тебя. Но что же делать?
Я молчу, прислонясь лбом к его реглану. Сколько страшных лет пролегло между нашими объятиями.
— Ну хочешь, я прогоню ее. Мы будем снова жить вместе, растить детей. Я буду любить тебя, как прежде. Мы все забудем.
— Кого? — тускло говорю я. — Кого ты прогонишь? Мать своих детей, которая их вырастила?
Он опомнился, снял руки с моих плеч.
— Прости. Ты права, я просто забылся.
Я поворачиваюсь и ухожу. Со всех сторон нам сигналят, объезжая, машины.
— Ася, — зовет он меня опять.
Я останавливаюсь, жду.
— Обещай, что ты никогда им не дашь о себе знать. Дай мне слово, что ты никогда им ничего не расскажешь.
Я смотрю на него. У него дрожат губы, дергается щека. Это он спас моих детей, он, а не я. Это он выходил их, перенес все их болезни, плохие отметки, ушибы, ссоры и неприятности. Он, а не я. Это его они целовали на ночь и ждали вечером из полетов. Его, а не меня. Я не виновата, но это так.
— Хорошо, — говорю я. — Даю тебе слово. Прощай.
И ухожу, больше не оглядываясь.
Я снова медленно возвращаюсь к жизни. Болит сердце, ноет закушенная до крови губа. В комнате совсем темно, но мы не зажигаем свет.
Я смотрю на худенькую Асю Сергеевну, она закинула голову, прислонившись затылком к стене. Стоя, она не сутулится. В темноте не видно морщин. Ей на вид лет тридцать пять, не больше.
— А что было потом? — шепотом спрашиваю я.
— Что было? — эхом откликается она. — Я поселилась в Москве у тети Наташи. Нашли стихи Игоря, она все сохранила. Выпустили еще одну книжку. Теперь его все знают, читают, помнят. Песни на его стихи пишут. Молодежь знает их наизусть. Он был большой поэт и успел немало. Тетя Наташа сама отвела меня к школе, где учились дети. Я увидела их издали. Галя совсем не похожа на Игоря. Она в меня. А Володя в отца. Я каждый день приходила к школе, потом к институтам, где они учились. Через тетю Наташу я знала все о них. Потом она умерла, дом снесли. Я перебралась в коммуналку. Галя замужем, у нее двое детей. Теперь я хожу к садику, смотреть на них. Володя никак не женится, живет с отцом. Муж мой постарел совсем, ходит с палочкой. Он иногда замечает меня у дома, но никогда не подходит. Один раз его собака подбежала ко мне. Он стоял и смотрел. Потом вышел Володя, и я ушла. Я привыкла. Живу этим. А сегодня вот этот сон. Растревожил меня.
Мы молчим. Сумерки сгущаются. Море утихло, вздыхает устало и ворчливо.
Я встаю, подхожу к Асе Сергеевне, обнимаю ее за плечи, прислоняюсь щекой к ее плечу.
Кто-то проходит под нашими окнами, оживленно разговаривая. Скрипит гравий под ногами. По шоссе мчатся автомашины. Южный вечер вступает в свои права.