Одинокий рассказчик
- №6, июнь
- Павел Чухрай
Сценарий
Ночью Сёма лежит в полубреду. Бабушка тоже измучена. Она меняет и меняет у него на лбу мокрые тряпочки, старается остудить голову.
— Что же доктор не едет, — ворчит бабушка Рахиль.
— Может, бензин кончился, а на такси денег нет, — предполагает Сёма, облизывая потрескавшиеся губы. — Ты не молчи, рассказывай дальше, он и приедет.
— Дальше? — вздыхает бабушка, стараясь скрыть, как встревожена, и продолжает: — Так вот, другой наш прапрадед жил две тыщи лет назад…
— И что?
— …и у него был осел… — на ходу сочиняет бабушка. — Этого осла он предлагал, как такси, но был скуповат, как твой прадед Аарон, и запрашивал всегда такую цену, что никто и ехать не хотел… Но однажды подошел святой человек с учениками. Он как раз ехал «по вызову»… кого-то воскрешать.
Под эти ее слова мы видим Спасителя со спины, у стен Иерусалима. Его ученики обступили какого-то пройдоху, держащего на веревке довольно паршивого осла. Бабушкины слова не дают нам слышать, как именно торгуются ученики.
Г о л о с Р а х и л и. Наш прапрадед сначала, как обычно, заломил безумную цену, но, узнав Его, так растрогался, что уступил осла бесплатно — про-сто из уважения к святому человеку.
Но мы-то видим, как «прапрадед» не уступает осла и как один из учеников, потеряв терпение, перехватывает узду и дает хозяину по уху так, что тот садится задницей на дорогу. А Спаситель взбирается на осла и под взмахи пальмовых веток въезжает в Иерусалим…
— Ты меня слышишь? — спрашивает бабушка.
Но Сёма не отвечает. Он в бреду, он потерял сознание.
Ночью Сёма лежит уже на больничной койке. Возле него суетятся толстая врачиха и две сонные медсестры. Судя по их лицам дело совсем дрянь. У постели какие-то тазы с брошенными клистирными трубками, битые ампулы, шприц.
Бабушка Рахиль, бледная, в расстегнутом пальто, в платке, наброшенном на растрепавшиеся волосы, стоит перед врачихой.
— Что ж вы его так поздно привезли? — говорит та строго. — Он, может, и до утра не дотянет!
— Что можно сделать? Куда везти?
— На чем? И куда его такого?
Я вколола, что было, других лекарств у нас нет.
Бабушка отстраняет ее в сторону, припадает к постели.
— Сёма, сыночка…
— Вы соображаете?! В пальто! — возмущается медсестра.
Но врачиха придерживает ее овчарочий пыл, устало машет рукой, дескать, «оставь, какая теперь разница…»
— Сыночка, очнись. Очнись, сыночка, — тихо требует Рахиль и потряхивает мальчика за плечо.
Он ее не слышит, но тельце его с готовностью выгибается ей навстречу, будто просит о помощи, а из цыплячьей грудки вырывается частое свистящее дыхание.
Рахиль не плачет. Вцепилась в его плечики, встряхивает, будто пытается разбудить. А в глазах мрачная решимость. Она уже мало похожа на страдающую, добрую бабушку, скорее — на старую ведьму.
— Очнись, сыночка. Скажи Богу: «Я хочу жить!» Скажи Богу: «Я хочу жить!» Ты слышишь? Сыночка! Скажи Богу: «Я хочу! Я хочу жить!»
Но мальчик горит и в себя не приходит и выгибается ей навстречу все реже, с меньшей готовностью, с меньшей силой.
Уже светает. И уборщица пришла с мороза. Звякает ведром, неспешно елозит шваброй по больничному коридору. А Рахиль сидит в той же позе, все так же сжимает в пальцах плечи внука и тихо как заведенная требует:
— Скажи Богу: «Я хочу жить», скажи Богу: «Я хочу жить»…
Медсестра переглянулась с врачихой, крутанула у виска. Подходит к койке, пытается мягко оттеснить Рахиль.
— Ну что вы его мучаете… Он уж растаял совсем.
Рахиль будто заново увидела Сёму. Он лежит бледный, тихий и смотрит на нее безразличными глазами. И такая в них усталость и нездешность, что Рахиль оскалилась, как от страшной боли.
Сбросила пальто, обернула им Сёму и рывком вскинула его на руки.
— Вы куда?! Вы что?! — орет на нее медсестра, закрывает собой дверной проем.
— Уйди, убью! — рычит на нее Рахиль и прорывается в коридор.
— Рехнутая!
Рахиль не слышит. Вышибает плечом дверь в сени. В клубах пара вылетает во двор в серое зимнее утро и ставит Сему босого на снег.
— Скажи Богу: «Да!» — орет она на мальчика.
Баба, шедшая с ведрами от колодца, так и стала у угольной кучи, разинув рот.
— Скажи Богу: «Да!» — орет Рахиль.
Но Сёма стоит молча, покачивается, как былинка. Рахиль выхватывает у бабы ведро с ледяной водой и выплескивает на мальчика, окатывает его с головы до ног. Из Сёмы — не то хрип, не то крик. Он падает под ударом воды, испуганно стонет. А Рахиль рывком ставит его на ноги, выхватывает у бабы второе ведро.
— Скажи! Скажи!!!
Он с ужасом смотрит на нее, пытается закрыться, но она окатывает его снова.
— Даааа! Дааа! Дааа!!! — вырывается из него недетский, животный крик.
Подоспевшие медсестры хватают его в охапку, в одеяле тащат назад в палату. Растирают красное, пылающее тельце.
А Рахиль стоит на снегу опустошенная. Из больницы выходит врачиха, пытаясь прикурить на ветру, смотрит на Рахиль с холодным ужасом.
Станция. Ветер вздымает желтые осенние листья. Грязные угольные кучи, ремонтные ангары. Мимо здания клуба, мимо «античных» колонн гремят колесами бесконечные составы с цистернами, лесом, тракторами.
Г о л о с С э м а. У бабушки после того случая стали возникать приступы астмы, лекарств хороших тогда не было, и приходилось пользоваться кислородными подушками.
Через рельсы, торопятся Сёма и Вовка. Вырывая друг у друга из рук кислородную подушку, они весело дерутся ею.
Г о л о с С э м а. Чтоб не сидеть в кассе на сквозняке, она сменила работу, устроилась на нашей станции администратором в Клуб железнодорожников… И, должен тебе сказать, она нашла себя на этой работе…
На клубной сцене баянист резво рвет в стороны меха и запевает песню о морской душе, которая всегда молодая. Лицо у него веселое, спитое, а зубы через один блестят металлом… Это репетиция. В зале всего несколько человек. В среднем ряду — главный режиссер клуба, тучный мужчина с кудрявой головой. А в конце зала, за столиком с настольной лампой, бабушка Рахиль заполняет какие-то бумаги. Рядом с ней Сёма с кислородной подушкой.
— Ба, ты опять про деда? — тихо спрашивает Сёма и кивком показывает на исписанные бумаги у нее под рукой.
— Да, Сёмочка. Нужно писать в разные инстанции… — Она складывает листки и рассовывает по конвертам. — Только тогда про дедушку твоего мы что-то узнаем.
— «Морская душа, морская душа всегда молодааа-я…» — поет на сцене баянист Артюшкин.
Его пение прерывают громкие редкие хлопки.
— Так! Спасибо. На сегодня хватит! — говорит из зала режиссер и бросает через плечо: — Где наш новый администратор? Рахиль Исааковна! Давайте отрывок из «Царя Бориса»!
Бабушка Рахиль встрепенулась.
— Артистов, массовку, всех! — режиссер снова нетерпеливо ударяет в ладоши.
— Уже веду! — Бабушка решительно направляется к сцене, выкликает: — Четвертое дорожное депо, попрошу всех на сцену!
Из-за кулис вываливается нестройная толпа мужчин в боярских шапках, кафтанах, с наклеенными бородами. Для них, видно, все это в новинку. Они оживленно перешучиваются и с глупым удовольствием рассматривают свои наряды…
Бабушка энергично выходит к рампе, сообщает режиссеру:
— Евгений Самуилович! Уже стоят… Потише, товарищи!
— Разделите, чтоб… проход посередине, — командует режиссер.
Сёма смотрит, как бабушка Рахиль, крупная, с тяжелой грудью, разводит бестолковых «бояр» по сторонам. Режиссер хлопает в ладоши.
— И перестаньте там болтать!.. Те двое!..
Бабушка мгновенно оказывается рядом с двумя статистами, говорит, понизив голос:
— Имейте совесть, мсье бояре.
Оба бородача сконфузились.
— Мы проводники…
— А ведете себя, как стрелочники, — с напускной строгостью говорит бабушка.
Режиссер громко поясняет:
— Сейчас выйдет гонец царя Бориса, стукнет посохом об пол, скажет фразу: «И царь приехал к нам сюда!»
И среди вас возникнет негромкий изумленный ропот. Понятно? Попробуем. Ропот. Начали.
Бояре молчат, переглядываются. Потом из их массы раздается нестройное «мммм…», «оооо…», «уууу…»
— Какое, к черту, «уууу»! — сердится режиссер. — Ропот нужен! Из слов!
— А чего говорить-то? — спрашивает кто-то из толпы.
— Да что угодно! — отвечает режиссер.
— Нет, вы нам точно скажите, какие слова, — настаивает другой голос с одесской интонацией.
— Какая разница, что ты, стрелочник, будешь говорить! — орет режиссер. — Рахиль Исааковна!
Бабушка прорывается к «голосу». Перед ней пожилой «боярин» с крупным семитским носом.
— Я извиняюсь, мужчина, как вас по имени? — спрашивает она.
— Меня зовут Михаил Аркадиевич Кляпман, — четко отвечает тот, — я не стрелочник, я в ремдепо работаю завскладом.
— Отлично, Михал Аркадич, давайте сделаем так: вы с соседом будете обмениваться адресами. Будете говорить вот ему свой адрес. А он вам свой. Понятно? И все тоже! — Она обводит глазами «бояр». — Все будут говорить друг другу адреса, телефоны… Получится ропот. Понятно?
По путям гремит состав с лесом и нефтью.
…А на сцену, разрезая толпу бояр, энергично выходит гонец.
В заполненном зрителями зале жители поселка и работники ЖД. На лучших местах начальство из треста.
Гонец ударяет в пол посохом.
— И царь приехал к вам сюда!
В толпе бояр нарастает и крепнет густой, тревожный ропот.
Бабушка Рахиль за кулисами довольно кивает. Режиссер тоже доволен.
А ропот понемногу стихает, и в паузе, в гробовой тишине, раздается отчетливо и монотонно: «…Михаил Аркадиевич Кляпман. Поселок Знаменка, улица Чкалова дом девять, квартира шесть, личного телефона не имею».
Бабушка закрывает лицо ладонью, зрители в зале недоуменно переглядываются, а режиссер за кулисами в немой ярости выталкивает на сцену танцоров гопака, и те, перекрыв собою бояр, под жидкие аплодисменты пускаются в пляс.
За кулисами неудачливый боярин Кляпман обиженно оправдывается перед режиссером:
— Вы просили за мой адрес? Так я сказал его соседу! Я сказал, когда тихо. Правильно? А то в таком хае, знаете ли, с двух шагов не слышно.
Пока на сцене победившее казачество отплясывает гопака, за кулисами разрастается скандал.
— Уволю! Всех! — отчаянно орет на бабушку режиссер Евгений Самуилович и даже ногами топает. — Не было тогда улицы Чкалова и телефонов не было!
Подошедший пьяненький баянист Артюшкин вставляет:
— Так он же и сказал: «Личного телефона не имею»…
— Не морочьте мне голову! Это стыд и ужас!
— Да!
Рахиль берет из рук подошедшего Сёмы «подушку», приближает к лицу струйку кислорода, но при этом, роняет из-под локтя подписанные и уже заклеенные почтовые конверты.
— Вы не кричите, Евгений Самуилович. Я только администратор. Мое дело — билеты и людей рассадить. А вам я помогаю по доброй воле, исключительно за ваш огромный талант!
Сёма тем временем собирает с пола разлетевшиеся конверты.
За окном «Форда» нью-йоркская жара. Сэм ведет машину, говорит, поглядывая как бы на камеру:
— Бабушка упрямо искала хоть какой-то след моего деда. И жила надеждой. Ведь мы остались с ней вдвоем на всем белом свете. Я уж не говорю о маме и папе, но в один страшный миг Бог отнял у меня столько родных, что мне иногда его хочется прямо спросить, зачем он это сделал…
Окно закрывает эстакада и несущиеся над головой вагоны сабвея.
Титр: «Польша, 1942 год»
Товарный состав приближается к Освенциму. На вагонах надпись: «Возвращение нежелательно». …Взмокшие лица, рты тянутся вверх, к открытому люку, где в вечереющем небе едва проступают далекие звезды. В товарном вагоне люди стоят плотно, руки не поднять. Громко лязгают колеса по рельсам.
Каменная арка будто втягивает в себя состав.
— Вещи оставить в вагонах! — вы-крикивает в железный рупор немецкий офицер.
Эсэсовцы с собаками строго наблюдают, как вновь прибывшие выгружаются на перрон. Среди них постаревшие Голда, Аарон. На одежде — желтые звезды. Глаза усталые, настороженные. Аарон держит за руку мальчика лет пяти и пытается утешить девочку-малышку, сидящую на руках молодой женщины, повзрослевшей Цейтл.
— Элечка, золотко, не плачь, мы уже приехали… — улыбается Аарон крошке, но та не замолкает.
— Цейтл, дай а Эля немного вода, она же плачет попить, — измученно говорит Голда на своем специфическом русском.
— Мама, вы как с воза упали, ей-богу! — отзывается Цейтл. — Ну где я возьму ей воды?
Цейтл жалко дочку, и она сама чуть не плачет.
Тем временем колонна медленно двинулась. Аарон беспокойно поглядывает вперед, хочет понять, что там.
А за спиной люди шепчутся. Слышны обрывки разговоров.
— Будут мыть и стричь…
— А потом?
— …отправят в Швейцарию или в Палестину.
— Ох, не морочьте себе голову. Где та Швейцария, где Палестина!
Аарон встал на цыпочки. Он видит, что вереница людей тянется к кирпичному зданию. Там, у здания, люди из первых рядов снимают одежду и аккуратно складывают на земле.
— Аарон, что ты там видно? — волнуется Голда. — Вуз?
— Ты же слышала, золотко, будут мыть и стричь, — как можно увереннее повторяет Аарон.
Впереди мелькнуло знакомое встревоженное лицо Сары, матери Рахили. Сара шепчется с пожилой дамой в затейливой, побитой молью шляпке. Поймав взгляд и узнав Аарона, она с трудом пробирается к нему.
— Аарон, Голда! Сколько лет… — Она торопливо отводит Аарона в сторону, шепчет: — Вам, по секрету… Мадам Камински сказала, здесь живых не будет, здесь газом травят…
— Сара, мне с вас смех. Ну как можно живых людей газом? — Аарон грустно усмехается.- У мадам Камин-ски мозги или только шляпка?
Сара смотрит с упреком, но ответить Аарону не успевает. Рядом зарычала овчарка, и немец подталкивает к его коленям незнакомую чумазую девочку в замызганной цветастой юбке.
— А ее зачем? — спрашивает
Аарон у немца. — Она же не еврейка. Ты кто? — Цыганка…
— Она цыганка, герр лейтенант! — вступается Цейтл. — Отпустите ее.
— Ничего, пусть идет с вами, — благодушно возражает эсэсовец.
— Хоть ее пожалейте, она же не еврейка!
Девочка прячется под руку бабки Голды.
Аарон видит, как под надзором автоматчиков уже разделась до исподнего Сара, как снимает шляпку мадам Камински. Сара встретилась глазами с Аароном, и мадам Камински — тоже. Они прощались.
Г о л о с Р а х и л и. Ни моя мама Сара, ни твой прадед Аарон, ни мадам Камински никогда не узнают, что они породнятся после смерти, что я рожу от Ильи твоего папу и что он пойдет в МГУ и женится на студентке, на внучке мадам Камински, и она станет твоей мамой…
— Когда мы пойдем домой?
Малышка Эля сморщила личико и беззвучно заплакала.
— Тихо, тихо, радость моя. Сейчас мы все узнаем!
Стараясь отвлечь, успокоить детей, дед лезет в карман, украдкой достает николаевский золотой, с хитрым видом чуть подбрасывает его на ладони.
— Вот смотрите. Если эта сторона упадет, то нас отпустят сегодня, если упадет на «орла», то мы уже завтра поедем домой!
Аарон раскачивает на ногте монету и подбрасывает вверх. Та взлетает высоко, тускло поблескивая боками и переворачиваясь, как в замедленной съемке. Аарон ждет, подставив ладонь и задрав голову. И дети зачарованно ждут. Но монета не падает. Вопреки всем законам физики она не возвращается. Аарон с тоскою следит, как она летит все дальше, все выше. Удаляется от страшного, проклятого места и наконец звездочкой растворяется в вечернем небе.
Бабушка моет посуду на кухне, Сёма вертится рядом.
— Вся наша семья и вся бесконечная родня и их соседи умерли в газовой камере… — рассказывает бабушка Рахиль.
Г о л о с С э м а. Маленьким я пытался себе представить эту газовую камеру, но представлялась почему-то газовая плита на кухне.
На пустую коммунальную кухню немец солдат сгоняет всю родню Сёмы, и мадам Камински, и цыганскую девочку. Немец включает все конфорки, а сам, затыкая нос, убегает и поспешно закрывает кухонную дверь. все ложатся на пол и засыпают.
К л я п м а н. Кто жулит?! Я?! Где?! Это не моя карта.
Б а б у ш к а. А чья же, интересно?! Царя Соломона?
Маленький Сёма смотрит на них сквозь треснутое стекло кухонной двери.
Сёма входит в комнату, где под абажуром бабушка играет в карты со своим партнером-ухажером, стариком Михаилом Аркадиевичем Кляпманом.
Г о л о с С э м а. После неудачного концерта этот Кляпман стал захаживать к нам попить чайку, перекинуться с бабушкой в картишки.
Сёма украдкой снимает со стены висящий на ремешке фотоаппарат «ФЭД».
— Ну скажите мне, Рахиль Исааковна, куда катится мир? О чем думают Брежнев с этим, с Никсоном? — риторически спрашивает старик, сбрасывая на бабушкину карту свою. — Почему они не могут списать как бэу все эти атомные бомбы! Вот возьмите меня… Я у себя на базе могу списать любой аккумулятор, и меня за это уважают. Я работаю для социализма и коммунизма, будь они неладны, и не хочу, чтоб меня разнесло какой-то там ракетой на куски…
— Сёма, оставь папин «ФЭД», ты его сломаешь, — не глядя на Сёму и отодвигая карту Кляпмана, говорит бабушка.- Заберите свою шестерку, шестерка девятку не бьет.
Кляпман без возражений забирает карту, продолжает:
— И хотите знать, что я решил?
— Горю от нетерпения, — формально отзывается бабушка.
— Я решил жениться, — со значением говорит Кляпман.
— Да что вы? На ком? — не отвлекаясь от игры, спрашивает бабушка.
— На вас.
Разговор для обоих явно не новый, как и совместная карточная игра.
— На мне? Вы уже имели две жены, зачем вам еще?
— У царя Соломона было триста жен, так ему не мешало.
— Да? Это ж триста коек… целый лазарет! — смеется бабушка, — Вы хотите, как Соломон, но вы не Соломон, у вас маленькая квартира, койки некуда поставить…
— А мы бы соединили наши жил-площади. Ваши восемнадцать и мои шестнадцать с половиной метра…
— Ну уж нет… И перестаньте жулить!
Бабушка отталкивает положенную им на стол карту.
— Кто жулит?! Я?! Где?! Это не моя карта.
— А чья же, интересно?! Царя Соломона?
Пока они спорят, пока старик встает с оскорбленным видом, уходит и возвращается, Сёма представляет себе…
«Лазарет царя Соломона» и бабушка в нем. Старик Кляпман в халате и врачебном колпаке, в окружении врачей идет мимо множества кроватей, на которых, прикрывшись простынями, лежат женщины. Некоторые играют в карты. Кляпман присаживается на край бабушкиной койки. Слушает стетоскопом ее сердце, легкие… Озабоченно вздыхает.
— Здоровье ваше явно пошатнулось.
— Да. У нас горе, — отзывается бабушка. — Письма не приходят, и фотоаппарат пропал.
Америка
Сэм несет от автомобиля коробки с пиццей и говорит на камеру:
— Это был мой позор, моя вина. Еще эта цыганская девочка… Она будоражила мою фантазию. Цыгане часто возникали на нашей станции. И однажды…
Россия
Мимо клуба громыхает очередной товарняк. Стайка пестро одетых цыган бредет вдоль заросших травой путей. Среди них девочка лет девяти, она на ходу лузгает семечки и посматривает, как двое мальчишек толкутся у кирпичной стены склада. Они спорят и, вырывая друг у друга фотоаппарат, неумело щелкают один другого.
— А бабка твоя знает? — спрашивает Вовка.
— Не-а. Я по-тихому стащил, — беззаботно отзывается Сёма.
В этот миг, как порыв ветра, мимо проносится девочка цыганка, вырывает у него аппарат и исчезает за вагоном. Вовка первый приходит в себя. Они с Сёмой бросаются следом, мчатся через пути, стараясь настигнуть воровку.
А она вылетает к медленно ползущему товарняку, пытается вспрыгнуть в открытый вагон, где уже разместилось все ее многочисленное семейство.
— Давай, давай, Гита! — подбадривают родные.
Брат с зажатым в зубах окурком рывком втягивает ее внутрь вагона. Она усаживается на краю, довольная добычей и тем, что поезд набирает ход.
Но Вовка и Сёма упрямо бегут рядом, пытаются ухватить аппарат или хотя бы край ее подола, хотя бы дразняще свисающие из вагона босые ноги…
А она, отняв сигарету у брата, затягивается, смеется, подбадривает бегущего Сёму. Сёма делает отчаянный рывок и вцепляется в ее цветастую юбку.
Не в силах отделаться от упрямца, девчонка тычет окурком в руку Сёмы. Сёма взвился от боли, отстал. А она, ловко прокрутив чинарик в пальцах и ткнув его себе в зубы, дарит Сёме на прощание победную, высокомерную улыбку.
…Взмокший, расстроенный Сёма возвращается к клубу. Бабушка торопится ему навстречу.
— Где ты ходишь? Я тебя ищу! Смотри, что мы получили!
У нее в руках вскрытый почтовый конверт. Она рассеянно присаживается на ящик у открытого окна. Из клуба доносятся чьи-то голоса, звучит молдав-ская мелодия. Видно, идет репетиция.
— Смотри!
Бабушка разворачивает листок. Сёма придвигается поближе.
— Вот… — Рахиль водит пальцем по строчкам. — «…В июне сорок первого в местечке Троянцы… Западная Белоруссия…» Так… «В результате экспертизы…» Вот! «…На ваш запрос сообщаем вам, что среди казненных… личности Ильи Стрижака и Александра Стельмаха не установлены… — Она как-то по-детски уставилась на Сёму, а Сёма вопросительно смотрит на нее. — Понимаешь? «Не установлены»! Может, и нет их там.
— Это плохо? — несмело спрашивает Сёма.
— Почему же, Сёмочка! Раз их там нет, они могли остаться живы!
Вечер, в знакомой нам комнатке полумрак от абажура. Все еще, как отголосок, звучит молдавская мелодия. Бабушка перечитывает и аккуратно складывает лист бумаги. Убирает со стола остатки ужина. Направляясь в кухню со сковородкой в руках, вдруг останавливается лицом к стене, произносит не-громко:
— Бог Авраама и Якова, ты все про меня знаешь. Знаешь про родных и про сына… Сделай чудо с одним, пропавшим… — И прежде, чем уйти, добавляет: — И еще… Дай моему мальчику вырасти и стать счастливым…
Америка
Квартира Сэма.
Г о л о с С э м а. Но Бог не швейцар при ресторане. Он не спешил выполнять все бабушкины просьбы. Но одно он организовал определенно — дал-таки мальчику вырасти…
Россия
Станция. Ползут товарные составы. Сплетение рельсов перед клубом. Молодой парень в джинсовой куртке и с длинными волосами перебегает пути.
Фойе клуба. Бабушка Рахиль сидит за стеклом администраторской и пересчитывает пачку сине-серых входных билетов, а у ее окошечка стоит Кляпман, постаревший на десять лет, и говорит:
— Опять Брежнев спорит с Картером про ракеты. Надо дать взятку этому Картеру, и всё… Вот скажу про себя… Я был завскладом на базе, а теперь меня увольняют, говорят, я много ворую. «Много»! А сколько надо? Удивляюсь, как они определяют. Знаете, мне это так не понравилось, что я решил уехать в Израиль…
Рахиль, отрываясь от пачки билетов и встрепенувшись, зовет:
— Сёма! Ты поел?
К окошечку подходит повзрослевший длинноволосый Сёма. Он теперь студент. Кляпман привычно сует ему руку для пожатия.
— …Сёмочка, — продолжает бабушка с тревогой. — В зале два софита не работают, электрик запил, а у нас завтра концерт московских артистов…
— Не волнуйся, — успокаивает Сёма, — где его инструменты?..
— Здесь, в шкафчике.
Сёма привычно входит в администраторскую, оттуда в смежную комнатку. Открыв шкафчик, ищет нужные инструменты.
А Кляпман говорит бабушке и Сёме, которого видно в приоткрытую дверь:
— …Так слышишь, Сёма, уезжаю
в Израиль…
— Да, ну! А молчали! — удивляется Сёма.
— Это не для прессы. У меня племянник, Эдик, ты его знаешь, он уже уехал. Я сказал: «Эдик, приедешь на место, напиши, как там. Только намеком пиши, чтоб тут не прочли в органах и не рассердились».
Бабушке неинтересно, но она вежливо кивает.
— Так Эдик сказал, — продолжает Кляпман. — «Пришлю фото. Если я сижу на стуле, значит, там хорошо и надо ехать. Если я стою рядом со стулом, значит, плохо»…
Сёма выходит из администраторской, Кляпман придерживает его за рукав.
— Так смотри, что он мне прислал.
Кляпман достает из кармана фото. На фото племянник стоит на стуле.
Сёма хмыкнул.
— Ваш Эдик большой хохмач, но напишите ему, что это старый анекдот, который вы мне сто раз рассказывали… — И, уже уходя, говорит: — Ба, Вовка там?
— Ждет тебя твой Вовка.
Она поспешно протягивает в окошечко два столовских пирожка.
— На. Тебе и ему.
Сёма берет, исчезает за тяжелой дверью.
— Ну скажите, — глядя ему вслед, недоумевает Кляпман. — Ну зачем он здесь торчит? У него плохой институт?
— Хороший. Учит делать холодильники.
Кляпман скорчил мину.
— Вы же знаете, я имел успех на сцене, но мне это не вскружило голову.
Бабушка уязвлена.
— Во-первых, Сёма не хочет делать холодильники. А во-вторых, он любит искусство и хочет участвовать в эстрадном конкурсе.
В пустом зале девчонки-проводницы готовят сцену к вечернему концерту.
А Сёма направляется к нише с осветительными приборами. Проходит мимо сидящего в кресле парня в форме курсанта летного училища. Это Вовка.
— Ну сколько тебя ждать! — недовольно шипит тот, забирая у Сёмы пирожок.
— Сейчас, только прибор починю.
— Какой, к черту, прибор! У меня времени в обрез!
Но Сёма проходит к софитам, начинает что-то раскручивать.
А Вовка, всмотревшись в оказавшуюся у кресел девушку, негромко зовет:
— Нин, Нина!
Девушка оборачивается.
— С нами посидишь? — многозначительно спрашивает Вовка.
— С кем «с вами»?
Вовка кивнул на Сёму:
— Он, да я и… это.
Он приподнял бутылку водки.
— Праздник, что ли? — спрашивает Нина с иронией.
— Видеть тебя всегда праздник.
Девушка колеблется недолго.
— Подругу брать?
Вовка кивает и делает многозначительный знак Сёме. Сёма, поколебавшись, откладывает инструменты.
Нина, ее подруга и Сёма. Прежде чем подняться в вагон, Нина оглядывается по сторонам.
— Быстро давайте, пока начальство не засекло.
— Да ладно, Нин, какое начальство! — забираясь на подножку, успокаивает Вовка.
Нина первая уходит в глубь вагона. Здесь пусто, все купе свободны. В одном из них и расположилась компания. Нина беспокойно поглядывает за оконную занавеску.
— Главное, чтоб не пришли с проверкой, — приглушенно говорит она.
— Это как раз не главное, — возражает Вовка и наливает в стаканы.- Главное, чтоб подружка твоя не робела. Что она молчит? Как хоть зовут-то?
— Зовут ее Оля, она из-под Саратова, — бойко отвечает за подругу Нина. — Ох, Вовка! Сколько налил! Знаешь ведь, я пью по половинке.
Не очень красивая, но симпатичная подруга Оля молча, исподволь по-глядывает на Сёму. Вовка поднимает стакан.
— Ну, давайте, за встречу…
Они чокнулись, выпили. Только одна Оля слегка пригубила. А Сёма уже жмет на клавишу плейера. Звучит «Сольвейг» Грига. Вовка недоволен.
— Ладно, музыку вам…
Он уверенно поднимает Нину. Она утягивает его в дальнее купе. Там привычно достает подушку, простыню, но Вовка, не дожидаясь, начинает ее тискать.
— Погоди, — с тихим смехом упирается Нина, — дай хоть достелю…
— Слушай, а чего эта Оля все молчит? — спрашивает Вовка.
— А она немая.
— Что?
— Слышит, но немая, — продолжая стелить, отзывается Нина.
Вовка резко ее разворачивает.
— Что за шутки! Ты зачем Сёмчику немую подсунула?
— Так, ты когда сказал-то! Кого я с ходу найду? — оправдывается Ни-на. — А она тут. Приехала в гости, из Саратова. Хорошая девчонка. Что ему с ней, лекции читать?
А в том купе тихо звучит мало подходящая «Сольвейг». Сёма и Оля сидят через столик и рассматривают друг друга. У Оли глаза большие, внимательные и немного грустные. Видимо, это мешает Сёме перейти к решительным действиям. Он говорит про музыку:
— Не мешает?
Она отрицательно качает головой.
— Люблю немногословных.
Сёма вдруг потянулся через стол, осторожно тронул губами ее щеку, потом уголок рта. Она не отодвинулась, только чаще заморгала ресницами.
В этот момент к вагону легкой трусцой приближается тройка мрачных парней. Проскочив по коридору, они резко открывают дверь, где обнимаются Сёма и Оля.
— Так! А где моя Нинка?! — требует парень с американским флагом на майке.
— Найдем…
Второй рванулся открывать подряд купе за купе.
Сёма решительно поднимается.
— Граждане, вам, собственно, кого?!
И тут же, без разговоров, получает кулаком в левый глаз…
Пока Вовка, голый, в одних трусах, яростно молотит парней и одного за другим сбрасывает с подножки вагона, Сёма, одним глазом глядя на Олю, горестно разводит руками.
— Можешь мне выбить и второй, но у Нины очень нервное «начальство».
Оля расстроенно глянула в затекшее веко, прижала к синяку прохладный стакан.
— Ну вот… — вздыхает Сёма, — теперь я увижу только правую сторону зала…
Она меняет нагревшийся стакан, а Сёма стоит и тихо страдает под Грига.
Мрачный, с подбитым глазом, он входит в клуб. В пустом зале девчонки-проводницы все еще готовят сцену к вечернему концерту. Среди них расхаживает маленький юркий мужчина и дает указания. А Сёма подходит к софитам, берется за инструменты… Юркий мужчина сразу оказывается рядом.
— О! Наконец! Вы местный электрик?
— Не совсем.
Мужчина, недоверчиво глянув на синяк, сует для пожатия руку.
— Виктор Грохель, администратор «Москонцерта».
— Семен.
— Вы уж, пожалуйста, Семен… А то я солидных артистов привожу, москов-ских. А приборы не работают!
В заполненном зрителями зале идет концерт. Со сцены говорит старый, в прошлом известный конферансье Брунский.
— Мы, эстрадники, всегда рады приехать к вам, железнодорожникам… Еду я тут как-то в поезде «Москва — Ленинград», спрашиваю соседа по купе: «Вы куда?» «В Москву. А вы?» —
«В Ленинград». Тот восхищается: «Вот это техника!»
В зале на старый анекдот вяло смеются.
— А сейчас, — продолжает Брунский, — для вас, прямо из Тбилиси, грузинский ансамбль «Лезгинка»! Вот у кого «техника»!
На сцену выпрыгивают танцоры в грузинских костюмах. Начинается темпераментный танец. Сёма смотрит на все из-за кулис. Тут в него буквально впивается Витя Грохель, в руках у которого пышный букет.
— Слушайте! Где начальство из депо? Куда они все подевались!
Сёма пожимает плечами, отвечает с иронией:
— Наверное, берут пример с электрика.
— Я так и думал. Тогда придется вам — Грохель сует в руки Сёме букет. -Сразу после номера выйдите на сцену и вручите ведущему. Ну, как бы артистам от местной общественности, понимаете?
— Нет! Я не могу! — шарахается от него Сёма. — Это слишком почетно.
— Пожалуйста! Выручайте! Я слышал, вы эстрадником хотите стать. Вам сам Бог велел сейчас… — Грохель задерживает слоняющегося за кулисами аккомпаниатора. — Дай ему свой пиджак! Быстро!
Натягивает пиджак на Сёму. Сёма упирается.
— Пиджак хороший, но расцветка не моя… Нет, нет! Не пойду…
— Перестаньте издеваться! — замученно просит Грохель. — Ну что мне, на колени перед вами стать?!
— Да! Это бы меня убедило!
Грохель отмахнулся.
— Вы, главное, в профиль держитесь, чтоб синяк не показывать!
Сёма с букетом чувствует себя нелепо. Отступает и натыкается на задвинутый в угол рояль. На нем сидит белокурая, коротко стриженная девушка в концертном платье и смотрит на Сёму тяжелым взглядом.
— Прямо тошнить хочется, — говорит она мрачно.
— От меня или от букета? — интересуется Сёма.
— От нервов. Если он меня опять снимет, я запью.
— Кто? — Сёма недоуменно поднимает бровь.
— Этот козел, администратор концерта, — она кивает в сторону Грохеля, — на двух площадках меня заменил. Представляете? Прямо в последнюю минуту. Я уж не знаю, что делать. Дать ему, что ли? — Она откидывает назад свое ангельское личико. — Как считаете?
— В смысле?..
— В смысле — дать, — спокойно уточняет она.
Сёма морщится.
— Я бы не спешил.
А она, усаживаясь поудобнее, как подросток, сгребает платье до самых колен и, кажется, не замечает, что Сёма смотрит на нее восхищенно, во все глаза.
— Про «дать» я пошутила.
— Я оценил.
— Меня Вероникой зовут. Вика… — Она протягивает руку, крепко пожимает Сём/p— Нет! Я не могу! — шарахается от него Сёма. — Это слишком п /p/p/pочетно.ину. — Я пою авторские песни, но не свои.
— Это вроде «я нарисовал автопортрет, но не свой». Да?
— Примерно, — подтверждает Вика.
Рядом возникает Грохель.
— Тут такие накладки… Вам, Чернова, сегодня спеть не удастся. — говорит он, притворно страдая. — Замена… Ох уж эти замены!
Сёма с сочувствием смотрит на бледную Вику. А Грохель, отвлеченный Брунским, отходит в сторонку. Как раз звучат аплодисменты, и за кулисы вбегают отработавшие номер грузины. Грохель дает Сёме знак. И Сёма, не успев задуматься, выходит на авансцену. Многие зрители его узнали, засмеялись. Сёма, стараясь держаться в профиль, приближается к Брунскому, но молчит, медлит, не отдает цветы.
Брунский, «напоминая», говорит:
— Вы, наверно, хотите вручить мне эти цветы… от благодарных железнодорожников?
— В общем-то, да. Хотя, признаюсь, я не совсем железнодорожник…
Брунский, с намеком на синяк, продолжает:
— А по виду очень похож.
Сёма смущен.
— Сходство случайное… Хотя… — Он протягивает цветы Брунскому и продолжает: — Примите от чистого железнодорожного сердца… Я вышел… конечно, поблагодарить… и постоять на сцене с таким известным артистом… а еще… — добавляет просительно, — извините за нескромность, а можно мне объявить следующий номер? Вы позволите?
Брунский удивлен.
— Ну… валяйте…
— Спасибо! — Сёма обращается к залу: — Сейчас на нашей сцене… — Он набирает в легкие воздух и вдруг выпаливает: — Несравненная, блистательная… Вероника Чернова! Аплодисменты!
Грохель остается стоять с открытым ртом. А мимо него на сцену с гитарой в руке стремительно проходит Вика.
…Я Жанна д?Арк, я знаю…
Пускай пройдет много дней,
Я Родине моей ничего не прощаю,
Но от этого люблю ее сильней…
Сёма и Вика идут над Москвой-рекой через железный мост. Вика теперь в джинсах, курточке.
— А в студенческих клубах мне петь не дают. Ненавижу эту власть! Петь нельзя, говорить нельзя! — Она на ходу закуривает и бросает взгляд на плохо освещенный город. — Страна немая! Ее трахают вожди-маразматики! А она даже крикнуть не может.
Сёме нечего возразить.
Г о л о с С э м а. Вика училась в Московском университете. Я приходил к ней в общагу, где когда-то учились и жили мои родители…
Мы видим сверкающий на солнце университет на Ленинских горах. Сёма торопится к зданию, взбегает по ступенькам главного входа, задирает голову — вздыбленная громада шпилем упирается в облака. Камера уносится высоко вверх, вдоль стен, мимо окон, туда, где летают ласточки… Камера заглядывает в окно двадцать второго этажа как раз в тот момент, когда в комнате появляется Сема. Вика ходит по тесной комнатке с гитарой. Она разучивает очередную песню.
Поздний вечер. Квартира бабушки. Сёма стремительно входит в комнату. Сбрасывает куртку, рубаху. Бабушка, не прерывая глажку, смотрит, как он торопливо поправляет волосы, одеколонит руки и шлепает ими по щекам.
— Уходишь? — спрашивает она равнодушно.
— Да…
Он продолжает торопливо собираться. Она, уткнувшись в глажку, говорит:
— Я тебя поздравляю, сыночка. Сегодня папин день.
Сёма останавливается, смотрит на нее ошалело. Он совсем забыл.
— Ба, прости. Папино рождение…
Он стоит, а в глазах стыд и мука. Он не знает, как теперь поступить.
— Тебя ждут?
Он мычит что-то утвердительное.
— Та девушка, что пела под гитару?
— Откуда ты знаешь? — удивляется он.
— Я как глянула на сцену, поняла, что ты ее не пропустишь.
— Да?
Бабушка водит утюгом, выдерживает длинную паузу.
— Иди. Взрослый мальчик должен бегать к девочкам, а не сидеть с бабкой. Я бы переживала, если б было наоборот…
— Но… папин день… Я знаю, ты купила… — Он лезет в холодильник. — Да, торт…
— Торт… подумаешь… Он, конечно, немножко испортится, так мы коту Ваське сделаем банкет, он, кстати, к тебе неплохо относится. Иди.
Сёма стоит в нерешительности.
Она подходит и, сбрасывая минор, подталкивает его к двери.
— Всё! Иди. Папа не обидится.
И учти, сегодня ты должен смеяться!
Викина рука решительно поворачивает ключ. Они с Сёмой оказываются в темной тесной комнатке, где живет Вика.
— Только тихо, — предупреждает Вика, — к нам в общагу запрещают водить посторонних.
Сёма привлекает ее к себе, начинает целовать, стягивает с нее тонкую кофту. Оставшись в лифчике, она задерживает его руки.
— Что? — спрашивает он.
— Не знаю… Все как-то обычно…
— Разве? А как надо?
Она отстраняется.
— Вот… если б ты… — явно придумывает она на ходу, — прошел по карнизу и влез в окно…
Сёма, утрируя, продолжает:
— Да, это было бы здорово… Какой здесь этаж?
— Двадцать второй.
— Мой любимый! А карниз широкий?
— Карниз? — Она распахивает окно, за которым далеко внизу светится огнями ночная Москва. — Не очень.
— Все подходит, — говорит Сёма. — Жаль только, я на низком каблуке.
Он снова привлекает ее к себе.
— А я могу!
Она выскальзывает, как уж. И не успевает Сёма помешать, как она уже сидит за окном, свесив ноги в бездонную пустоту. Сёма оторопел. Боясь ее напугать, пододвигается ближе, но даже не знает, за что ее ухватить, как удержать.
— Да не дрожи ты, — усмехается Вика, — садись рядом. Мне нужен смелый мужчина.
— По-моему, тебе нужен труп, — с досадой цедит Сёма.
Но он решается. Взбирается на под-оконник и, вцепившись рукой в раму и стараясь не смотреть вниз, садится рядом с Викой.
— А теперь я должна тебе сказать одну постыдную вещь, — тихо и волнуясь, говорит Вика. — Понимаешь, у меня еще не было мужчины.
Сёма старается подавить озноб.
— Какое совпадение! У меня тоже никого не было.
Он обнимает Вику и валит ее внутрь комнаты. Они целуются на полу.
Ранним утром, когда Сёма просыпается, Вика стоит на подоконнике, прижавшись лбом к стеклу и беззвучно плачет. Сёма испуганно вскакивает, взлетает на подоконник к стеклу, разворачивает к себе ее мокрое от слез лицо.
— Что? Что было не так?
— Я чувствую… нас ждет какая-то беда…
Он гладит ее по взъерошенным волосам. Глядит за стекло.
— Смотри, ласточки летают…
Ласточки и вправду носятся между окном и городом, распластанным внизу.
Он и она стояли на подоконнике, прислонившись к стеклу, и смотрели друг на друга.
— Ты совсем не боишься высоты? — спрашивает Сема.
— Нет. — смеется она и добавляет серьезно: — Боюсь «низоты».
…Они идут от станции через пути.
В руках у Сёмы кислородная подушка. Сёма пытается поцеловать Вику. Подушки мешают.
— Когда ты вошел в аптеку, я решила, ты купишь презерватив, подумала: «Какой неутомимый парень».
А ты купил кислородную подушку.
— Это для Рахили, — оправдывается Сёма.
— У твоей бабушки астма?
Вика на ходу закуривает сигарету.
— Я тебя люблю, — говорит Сёма.
Они подходят к Сёминому подъезду. Вика останавливается. Он смотрит на нее вопросительно.
— Не хочу подниматься, — говорит она.
— Пойдем.
Сёма тянет ее за собой.
— Я здесь подожду, покурю…
Пока Сёма поднимается, Рахиль внимательно смотрит сверху сквозь стекло и видит, как к Вике подходит и останавливается рядом с ней Вовка.
— Бог Исаака и Якова, прости меня, коммунистку, сделай так, чтобы эта женщина не сделала зло моему мальчику…
Г о л о с С э м а. Еще одно событие повлияло на мою дальнейшую жизнь…
Сёма идет по коридору чужой коммуналки, без стука входит в комнатку Кляпмана. Под глазом Сёмы еще переливается коварная желтизна.
— Михал Аркадич! Да вы что?! Вы же опоздаете в свой Израиль!
— Сейчас, сейчас, Сёмочка… — торопливо бормочет Кляпман.
Он сидит среди упакованных вещей, в руках у него башмак с оторванным каблуком. Дрожащими от поспешности пальцами он пытается затолкнуть в каблук перстень с бриллиантом.
— Э! Да вы богач, — усмехается Сёма.
— Ты с меня смеешься, Сёма!
Я всю жизнь копил по бедности. А теперь они не дают вывезти даже такую мелочь. Я так волнуюсь…
— И не зря!
Сёма подхватывает упакованные чемоданы, авоськи… Пальцев рук не хватает.
— Сейчас, сейчас!
Старик, лихорадочно торопясь, приколачивает каблук, надевает башмак.
Все это время под дверью Кляпмана торчит сосед. Подслушивает…
Они выскакивают из подъезда во двор. Сёма поспешно заталкивает вещи в багажник ожидавшего такси. А Кляпман, увидев стоящую у подъезда бабушку Рахиль, подходит со своими пожитками.
— Ну?.. С кем вы будете играть в карты?
— С кем я буду ругаться? — грустно улыбается бабушка.
Но Кляпман серьезен. — Рахиль, я не Соломон, но зачем вам Соломон? Это, я вам скажу, такая нагрузка!.. А мы с вами неплохая пара…
— Езжайте, Миша. У меня одна любовь — мой внук… — Она целует Кляпмана в щеку и мягко подталкивает. — Идите. А если встретится вам человек по имени Илья Стрижак, то вы…
— Я помню.
Она махнула ему на прощание.
— Бог вам в помощь…
Такси двинулось по ухабистой дороге. Кляпман смотрит сквозь стекло на оставшуюся у подъезда Рахиль, на проплывающий грязный двор, разломанные детские качели, на дальнюю заводскую трубу, за которой простирается открытая ветрам печальная пустошь. Глаза у Кляпмана увлажнились.
— Ну, прощай, родная сторона… — бормочет он, — Жизнь здесь прошла, Сёмочка, и, как выясняется, ты не поверишь, неплохая жизнь…
Вот они, Сёма и Кляпман, нагруженные вещами, почти бегут по залу аэропорта. Старик, задыхаясь, бормочет:
— Ой, я умру от быстро!
— Паспорт, билет?
— Здесь… Спасибо тебе, мальчик… Я тебя всегда любил… Только бы уехать… Еще каблук… Я умру, если начнут проверять…
Впереди уже показался пропускной пункт таможни. Кляпман вдруг останавливается.
— Нет.
— Что? — вскидывается Сёма.
— Не хочу этот чертов каблук…
Зачем мне бриллиант с инфарктом?
Не хочу! Отдам тебе туфли, а ты мне свои…
— Здраасьте! — теряется Сёма.
В кабинке общественного туалета они, сопя и кряхтя, обмениваются обувью.
— Черт с ним! Главное здоровье… — бормочет старик. — Деньги грязь, а бедность не порок. Верно?
— Верно.
— У тебя ж конкурс скоро? Так будешь в новых ботинках…
— В «новых»?! Вы их под паровоз не подкладывали?
Кляпман продолжает, не слушая:
— А ботинки ты мне после пришлешь…
— Я?! Да вы что?! Интересно, как?
— Евреи поедут. Мир не без добрых людей.
— Ох, Михал Аркадич, вы неисправимы, — вздыхает Сёма, с трудом ступая в тесных туфлях старика.
Таможенный контроль. Офицер-пограничник сонным «равнодушным» взглядом наблюдает, как Кляпман и Сёма обнялись на прощание, как Кляпман, нагруженный вещами, звякая парой медалей на пиджаке, останавливается у красной черты.
Сёма издали наблюдает за происходящим.
— Башмачок, будьте любезны, — просит таможенник Кляпмана
— Я?
— Вы. Левая туфля, — внятно уточняет офицер и даже пальцем указывает.
Старик нехотя стягивает со своей ноги Сёмин башмак.
Таможенник берет башмак, достает ножичек и пытается отсоединить каблук. Старик настороженно ждет.
Подходят еще два таможенника. Под их ожидающими взглядами первому удается оторвать каблук… потом подметку…
— Эй! Полегче! — начинает возмущаться Кляпман. — По какому праву?
Но таможенник его не слушает, разрезает каблук на несколько частей, но ничего не находит.
— Дайте второй.
— Как это?!
— Я сказал: дайте! — обрывает Кляпмана офицер.
Кляпман выходит из кабинки в своих полосатых носочках.
— Я извиняюсь, — растерянно говорит ему таможенник, — ошибочка вышла…
Он закрывает растерзанные чемоданы, ставит штамп в паспорт Кляпмана, подвигает туфли — они без каблуков, с отставшей подошвой.
— Это вы мне, ветерану войны?! — возмущается старик. — Что о нас за границей скажут, когда я на землю сойду в медалях и в этом дранье?! Учтите, вас по головке не погладят!
— Вы не… того, вы не волнуйтесь… — сбивчиво просит таможенник. — Все можно уладить… Вас провожают? Провожают вас? Ну вот. Пусть вам обувь свою дадут. Одолжат, как говорится…
— «Одолжат»! — передразнивает Кляпман. — Кто? Где я найду такого придурка!
И бросает взгляд в сторону Сёмы. Сёма с готовностью подходит. Изображая молчаливое возмущение, снимает обувь, обменивается со стариком.
Под конфузливыми взглядами таможенников Кляпман последний раз обнимается с Сёмой и вдруг замечает синяк.
— Сёма, что с глазом? Кто тебя тут обидел?
— Идите, идите, — мягко, но решительно подталкивает его Сёма.
Старик подчиняется и в своих собственных, законных туфлях, победно уносит к самолету бриллиант.
Сёма вбегает в комнату, сбрасывает куртку, рубаху, он собирается на свидание и не сразу замечает, как странно, неподвижно сидит бабушка.
— Ба, что с тобой? Что-то случилось?
Она смотрит в одну точку, отвечает не сразу.
— Сёма, у меня недостача.
Он замирает, осторожно присаживается рядом, ждет.
— Этот Грохель, администратор «Москонцерта», он плакался, умолял подписать документ, я поверила, подписала, а теперь он не платит за аренду зала.
— Это большие деньги?
Она посмотрела с горечью, глаза полны слез.
— Сема, я в жизни копейки чужой не взяла. А теперь мне стыдно людям смотреть в глаза…
Парк Горького. В летнем павильончике — концертный зал со сценой. Пред-ставление еще не началось. За кулисами и в курилке толкутся участники.
— Сёма, я ж не против. Я отдам, но не сию минуту! — Грохель старается говорить тихо, чтоб не слышали по-сторонние.
— Когда? — сдержанно, но упрямо настаивает Сёма.
— Слушайте, перестаньте давить! Одолжите, пока перезаймите… там небольшие деньги!..
— Для вас небольшие? Так отдайте.
Разговор тихий, но явно не мирный. На них стали поглядывать.
— Ну хорошо! — сдается Грохель. — Вы их получите! Приходите завтра в восемь вечера к Театру эстрады…
…Сёма выходит на воздух. Вика и Вовка нетерпеливо ждут его у служебного входа.
— Он отдаст завтра в восемь, — с заметным облегчением сообщает
Сёма.
— В восемь? — переспрашивает Вика. — Он же наврал, скотина! Какие «восемь»?! У них в семь билет на поезд! И недельная гастроль в Саратов!
Прежде чем Сёма успевает что-либо сообразить, Вика устремляется в павильон… Оказавшись рядом с Грохелем, со всего размаха дает ему звонкую оплеуху и под взглядами оторопевших эстрадников удаляется с гордо поднятой головой.
…Сёма и Вовка поспешно идут за Викой по парковой дорожке.
Сёма говорит с досадой:
— Довольна? Чего ты добилась?
— Он скотина!
— Он скотина, а ты ненормальная, — вмешивается Вовка. — Он тебе отомстит. Петь теперь тебе позволят только шепотом и только в сортире!
— Плевать! — беспечно отмахивается Вика. — Все равно здесь жить не буду! Уеду, на хрен!
— Кто тебя выпустит? — вздыхает Сёма.
— Выпустят тебя. А я с тобой, — хитро улыбается она. — Ты ж еврей?
А еврей — не нация, а средство передвижения.
— Я никуда не уеду.
— А сказал, что любишь меня, — смеется Вика и ныряет в павильон с аттракционом «Гонки по вертикали».
Г о л о с С ё м ы. Она не успокоилась, пока не уболтала каскадера и не пронеслась по этой стене…
С оглушительным треском носится по «вертикальному кругу» мотоциклист, а за его спиной, на заднем сиденье, Вика.
Московская улица. Сёма звонит из телефонной будки.
Г о л о с С э м а. Весь остаток дня и начало следующего я дозванивался Грохелю, но он как в воду канул. Вика на звонки тоже не отвечала.
Сёма выходит из будки.
Он взбегает по ступеням университетской высотки, подходит к Викиной двери, стучит.
— Вика, это я.
Подергал ручку. Разочарованно потоптался, выдернул листок из записной книжки и, наскоро черкнув записку, подсунул под дверь… В яркой щели у пола бесшумно скользнула тень и замерла… Ясно, что за дверью кто-то стоит и прислушивается.
Сёма и так невесел, а тут совсем помрачнел. Вытащил и смял записку в кулаке и стал отступать к лифту… Полоска света под дверью отсюда еще ярче, и в ней снова переместилась тень.
Сёма, не очень понимая, что делает, устремляется к лестничному окну, с усилием распахивает его и делает шаг на широкий карниз, уходящий далеко вдоль стены. Под ветром на невероятной высоте он быстрыми шажками добирается до нужного окна и заглядывает в комнату.
В комнате на Викиной кровати сидит полуголый мужчина и поспешно натягивает на себя майку… Вика увидела Сёму первой. Мужчина резко обернулся. Это Вовка.
Сёма отводит взгляд, невидящими глазами смотрит на лежащую далеко внизу реку, на Лужники, на Новодевичий. А Вовка, бесшумно метнувшись и вцепившись в Сёмину одежду, рывком уволакивает его в комнату. Сёма падает на пол, бессмысленно уставившись на испуганных, виноватых любовников. Потом с трудом поднимается и выходит прочь.
Вика успевает догнать его у лифта. Сунув руки в карманы наспех натянутых джинсов и, глядя в пол, говорит сдержанно:
— Послушай, я люблю только тебя. Я не знаю, что это было и зачем.
Я, честно, не знаю! Не уходи так…
Но он, ничего не ответив, конечно, уходит.
Совершенно раздавленный, опустошенный Сёма идет от станции к дому. На одном из поворотов видит бабушку Рахиль. Она идет с тяжелой авоськой и не замечает Сёму.
Только сейчас он понимает, как она постарела. Стала сутулиться, чаще смотреть под ноги, а в лице появилась озабоченность и покорность судьбе. Сёма отвернулся и заторопился назад, к станции.
В вагоны поезда на Курском вокзале уже заходят пассажиры. Среди них и группка эстрадников с кофрами для музыкальных инструментов. Грохеля среди них нет.
Сёма идет по вагону мимо открытых купе. И встречается взглядом с вальяжно расположившимся у столика стариком Брунским.
— Простите… А… Виктор Грохель едет с вами?
Брунский ткнул пальцем в лежащие вещи.
— Буквально на этом месте!
— А где он?
— В соседнем вагоне утрясает нетрезвых артистов… — Брунский смотрит доброжелательно. — Да вы присядьте, Сёма, он сейчас придет.
Сёма, поколебавшись, садится на-против.
В дверях возникает Грохель. При виде Сёмы пытается сдержать досаду.
— А, да. Хорошо, что вы пришли. Мы все уладим, — говорит он со значением. — Только через две минуты, ладно? — И, удобно располагаясь, бойко продолжает: — В тамбуре стекло разбито, в туалете мочи по колено, проводница — толстая оторва! Узнаю тебя, Родина!
Прозвучало это задиристо и неуместно. Брунский с интересом смотрит на Грохеля. А Сёма дает ему знак, что хорошо бы выйти, время поджимает…
— Да, да, идите, — говорит Брунский, — а то поезд сейчас тронется.
Грохель нехотя поднимается и выходит. В коридоре Сёма настойчиво говорит:
— Давайте деньги.
Грохель, понимая, что время ра-ботает на него, отвечает:
— Это небыстро. Может, по при-езде?
— Сейчас.
— Вы смешной! Мне — пересчитать, вам — пересчитать и написать расписку! А поезд сейчас тронется!
И тут поезд, действительно, дернулся и тихо пополз.
— Всё! Идите! — довольно засуетился Витя Грохель.
Но Сёма вцепился ему в воротник.
— Вам повезло, я еду с вами.
— Не сходите с ума! — Витя поспешно отступает к дальнему концу вагона. — Вас поймают, как зайца, и отдадут в милицию!
Но Сёма не слушает, идет за ним.
А поезд набирает ход. В тамбуре Сёма с силой прижимает Грохеля к двери туалета.
— Хорошо! Хорошо! Давайте обсудим! Я слушаю вас, не дыша.
— Где деньги, Витя?
— С деньгами проблема… — заныл Грохель, — и, боюсь… я не смогу их вырвать…
— «Вырвать»?! — Сёма втолкнул его в дверь туалета. — Вырвать?! Обещаю, вы это расскажете на суде, прокурору!
— На суде вашей бабушки! — огрызается Грохель, ударяясь задницей об умывальник. — Я не дурак, Сёма! Это только кажется!
Сёма, ослабив хватку, стоит в нерешительности. Грохель, приободрившись, поправляет рубаху перед замызганным зеркалом.
— Я не осуждаю вас за грубость. Такая жизнь… — Он бочком выдвигается в тамбур. — Этот придурок Брежнев, эти подонки коммунисты, до чего довели творческих людей! Мы нищие! Мы буквально нищие! — Он оглядывается и говорит у самого уха Сёмы: — Но есть шанс, Сёма. Можно получить всё и даже больше… — Он понижает голос. — Есть люди, готовые хорошо платить, если вы поделитесь своим каналом.
— Чем? — не понимает Сёма.
— Каналом по провозу драгкамней и прочих ценностей.
— Каким «каналом»?! Каких «камней»?! — сердится Сёма. — Витя, вы съехали умом! Камни я не перевожу, даже в почках. У меня, конечно, есть канал… мочеиспускательный, но им я с вами, Витя, не поделюсь принципиально!
— Ай, бросьте хитрить! — Грохель недоверчиво усмехается. — Как вы провезли бриллианты Кляпмана? В Израиле вопросы. Сёма, как? Это останется между нами. У вас на «Шереметьево» свои люди? У вас они в таможне? Сёма, помогите, и вам хорошо заплатят.
Сёма еле сдерживается.
— Да, Витя! Да!! У меня люди, ходы, каналы! Но я ничего не скажу, пока не получу деньги, которые вы украли!
Сёма наступает. Грохель что-то горячо отвечает…
Г о л о с С э м а. Я играл с огнем.
Я тогда не знал, что «органам» не давала покоя история с Кляпманом. И что Витя Грохель был платный стукач.
— Хорошо! — обрывает себя Грохель. — Я вам сейчас их отдам. Ждите здесь.
И он быстро уходит по коридору. Сёма замечает в другом конце вагона мужчин в железнодорожной форме. Витя явно торопится к ним за помощью. Сёма понимает его план и, с досадой отступая, бежит через гремящий тамбур в другой вагон. Обходя пассажиров, он идет по вагонам. Он еще не знал, что должен делать. Далеко впереди мелькнул силуэт проводницы. Она оглядывается. Они встречаются взглядами. Это Оля. Он жестом и тревожным взглядом дает понять, что спасается. Оля, кивнув, быстро удаляется. Сёма старается не отставать.
Впустив Сёму в почтовый вагон, куда посторонним входить не полагается, Оля быстро и незаметно проводит его мимо работающих сортировщиц почты, вталкивает в полутемное служебное купе и закрывает дверь изнутри на ключ.
Они стоят в тесном купе. Из-за двери доносятся голоса работниц. Оля, приставив палец к губам, садится, прислушивается. Сёма стоит. Осматривется. Сбоку от плотного жалюзи пробивается мелькающий свет.
— Спасибо тебе, — шепотом говорит Сёма.
Она чуть улыбается, пожимает плечами.
— Слушай, я ни разу не слышал твой голос. Скажи что-нибудь, например, «здравствуй».
Она вздрагивает и, скользнув по Сёме взглядом, смотрит куда-то мимо… в темный угол. Он с удивлением ждет. Тогда она, взяв со столика ручку и обрывок бумаги, аккуратно пишет: «Я немая». Сёма читает. Не решаясь посмотреть в ее сторону, перечитывает снова и снова короткую, ученическим почерком написанную фразу.
Оля встает, осторожно открывает дверь и выходит. Сёма слышит, как щелкает замок…
Стучат колеса. Сёма лежит на верхней полке и невидяще глядит в потолок. Замок снова осторожно щелкает, и рядом с его лицом появляется лицо Оли. Какое-то время они смотрят друг на друга. Может, она ждет, что он хотя бы прикоснется к ней рукой. Но Сёма не двигается. Тогда она снова берет обрывок бумаги и, положив его на край полки, пишет: «Хочешь, уйду. Я не обижусь».
— Нет, не хочу, — врет Сёма. — Только… — Он подыскивает слова. —
У меня есть девушка. Я с ней расстался, но я ее люблю. Понимаешь?
Оля кивает, с усилием улыбается. Потом улыбается почти легко. Снова берет исписанную бумажку и на обороте пишет: «А мне от тебя ничего не надо. Только останься со мной, и всё».
Поезд летит сквозь туман и вечернюю тьму.
Они лежали на тесной полке, повернувшись в одну сторону. Два обожженных человека, каждый со своей бедой. Оля, взяв из-под своей щеки его руку, осторожно поворачивая, рассматривала пальцы, ладонь… В ее прикосновении была нежность, тепло, которых ему сейчас так не хватало.
Сёма останавливается у дома, задирает голову к открытому окну. В окне бабушка всплеснула руками. Выбежав навстречу, она порывисто обнимает его на лестнице.
— Где ты был! Я ж волнуюсь!
Она всматривается в его исхудавшее, небритое лицо. Сёма, как может, ободряюще улыбается.
— Все будет в порядке, ба. Я заработаю, переодолжусь, выкрутимся…
Вечер. У товарного склада несколько грузчиков споро разгружают товарный вагон. Сёма среди них. Он принимает тяжелые ящики и на тележке ввозит их по подиуму на склад, ставит штабелями…
…Сёма принимает ящик, бросает на телегу и натыкается на Витю Грохеля. Тот стоит рядом и сочувственно качает головой.
— Сёма! Это маскарад? Я поверить не могу, что вы с вашими связями корячитесь тут за копейки…
— Угадали, — мрачно шутит он, — я маскируюсь, я лег на дно.
— Эй, студент! Чего стал?! — злится на Сёму грузчик.
Сёма поспешно принимает ящик. Взмокший, злой, катит тележку по подиуму. А Витя семенит рядом и тихо бубнит.
— Сёма, меня грызет совесть. Я хочу расплатиться. Но вы мне должны помочь.
Сёма не отвечает.
— Я не прошу ваши связи, подавитесь ими. Я помощи прошу. Завтра в ГУМе вы возьмете у меня пакетик с камнями и на выходе передадите человеку. И всё, Сёма! Простое дело, а по деньгам, как пять составов разгрузить. Я б сам отдал, но я засвеченный…
Сёма приостанавливается у входа, со вздохом качает головой.
— Вы уголовник, Витя.
В его тоне звучит почти согласие. Он толкает телегу внутрь, а Грохель поспешно бросает вдогонку:
— О деталях отдельно, по теле-фону…
Бригадир привычно и молча раздает скудные копейки в красные натруженные руки грузчиков. Сёма тоже получает свое. Пересчитывая деньги, тяжелым усталым шагом уходит мимо пустых вагонов. И натыкается на Вовку. Тот явно поджидал его. Но Сёма обходит, идет дальше. Вовка догоняет.
— Ну прости! Я не знаю, как это вышло, Сёмчик! Не нужна она мне, понимаешь? И я ей, кстати! А ты бы позвонил. Она совсем крышей поехала, диссидентов каких-то от психушки отмазывает… — Вовка снова становится у него на пути. — Сёмчик, ну что мы из-за бабы! Пойдем выпьем, и всё, как раньше… А?
Сёма смотрит грустно.
— Нет. Как сказала одна дама, «Нам с тобой не о чем больше смеяться».
— Стой! — Вовка уязвлен, говорит холодно. — Я, вообще-то, по делу…
Он достает из кармана сложенный листок, колеблется: отдать, не отдать… Сминает в кулаке и отбрасывает в темноту, на рельсы. И, уже уходя, говорит с кривой улыбкой:
— Ты все же подбери, не пожалеешь.
Сёма возникает на пороге комнаты и сразу кладет на стол расправленную, но все-таки сильно помятую программку. Рахиль, понимая, что это неспроста, надевает очки. Склоняется, читает.
— «Абрахам Стельмах, США. Скрипичный концерт…» Что это, Сёма? Откуда?!
— В зале Чайковского. Скрипичный концерт в честь спортсменов и космонавтов.
Бабушка волнуется все больше.
— Жаль, нет фото! Сёма, ты думаешь, это он?
Сёма пожимает плечами.
— Этот не Саша, он Абрахам…
— Сёма! Что для еврея сменить имя! — Бабушка взволнованно, как заведенная, ходит по комнате. — Я должна к нему завтра пойти… прямо в гостиницу…
— Наивная! Кто тебя пустит!
— Почему? У меня же дело.
— Сто проверок, заявление, что ты не продашь ему чертеж «Калашникова»…
Рахиль отмахивается, ей сейчас не до шуток. Сёма ее обнимает.
— Я сам. Пойду прямо на концерт.
Рахиль колеблется.
— Сёма, я боюсь, что-нибудь сорвется.
— Не сорвется, ба. Главное, чтоб это оказался он.
В коридоре звонит телефон. Сёма поспешно снимает трубку.
— Алё! Да, спускаюсь.
Сёма стоит с Грохелем у подъезда.
— Нет, Сёма, отложить нельзя! Вы же знаете, в Москве скоро Олимпийские игры, милиция нервничает. У них приказ «хватать и не пускать», город вымоют, нищих и проституток вышлют за сто первый километр, а диссидентов на время засадят в психушки… Что? Вы не знали? Это я вам говорю. Так что завтра, ровно в двенадцать вы входите в ГУМ, путаете следы, потом берете у меня сверточек, кладете в левый боковой карман… Это как пароль, понимаете?
Ночью Рахиль не спит. Сидит одна перед небольшой шкатулкой и осторожно держит в пальцах жестяную синичку с отломанной ножкой. В глазах Рахили притупленная годами боль и надежда…
Г о л о с С э м а. Москва была наэлектризована. Олимпиада через месяц, власти нервничают, милиция на каждом шагу… А я иду на дурацкое дело в большой магазин на Красной площади.
Сёма, нервничая, входит в многолюдный ГУМ. Из динамиков несется голос диктора: «Империалисты пытаются сорвать Олимпийские игры в Москве! Но Северная Корея, Куба, сражающийся Мозамбик пришлют своих спортсменов на Олимпиаду-80…»
А Сёма «проверяется». Он идет по лестнице вверх, потом вниз… То снимет черные очки, то наденет, то озабоченно оглянется… И, конечно, не замечает, что его пасут агенты в штатском. Их тут целая орава. Они переговариваются между собой по портативной связи. Один незаметно многозначительно переглядывается с Грохелем.
А Сёма так увлечен, что буквально сталкивается со стоящей у перил Викой.
— Ты? — Она растерянно смотрит на Сёму. — Никогда не видела, чтоб ты что-то покупал.
— Это потому, что у меня все есть.
Вика, явно не ожидавшая его здесь увидеть, нервничает. В руках она сжимает небольшой странный сверток.
— Давай поговорим, — просит она.
— Не сейчас, у меня дело.
Он хочет уйти.
…Агенты встревожены, передают друг другу по рации: «…Нештатный ход! Возможно, сообщник!»
Вика вцепляется Сёме в рукав.
— Мне никто не нужен, кроме тебя. Никто! Понимаешь?
— Это я уже слышал…
— Так прости! Я же тебя люблю!
Я без тебя даже уснуть не могу. Не сплю совсем…
Она похожа на несчастного, взъерошенного воробья. Родного воробья.
В глазах у нее стоят слезы. Сёма сам чуть не плачет, ему очень хочется принять ее и простить, но он «держит характер». Высвобождает локоть, чтобы уйти. Она вцепляется вновь. И начинает говорить непонятное.
— Забери меня отсюда, я передумала, я хочу вернуться, мне страшно…
— Послушай, хватит придуриваться. Чего тебе бояться в магазине? Только цен! — по инерции острит он и решительно уходит.
— Стой, вернись… — бледнея все больше, просит она.
Но Сёма непреклонен. Он только слышит это «вернись, вернись». Он лишь глянул, как она, растерянная, осталась стоять у перил, сжимая свой странный сверток…
Грохель стоит в закутке, воротник поднят, глаза бегают. Под незаметными для Семы взглядами агентов, Грохель сует ему маленький пакетик и шепчет:
— В левый боковой. Обязательно в левый.
Сёма трясущейся рукой берет у него сверточек и уже хочет положить в левый карман, но оглядывается на резкие возгласы: «Свободу слова!»
Руки Вики резко разрывают сверток, мелькают наручники. Сёма этого не замечает. Он видит только, как на Вику набрасываются милиционеры и начинают ее рвать в разные стороны. Не думая, он бросается сквозь толчею ей на помощь. Он видит, что рука Вики уже пристегнута к перилам, что милиционеры заламывают ей другую, вцепляются в волосы. А она выкрикивает:
— Свободу слова! Свободу политзэкам!
— Сними наручник, гад! — орет Сёма на мента.
Сёма в темных очках выглядит «внушительно».
— Не командуй! — Мент принял Сему за агента. — Подмогу вызывай!
— Сними! — орет Сёма и кидается на того, кто держит Вику за волосы.
— Мудак ты! — орет мент. Он возится с отмычкой. — Не видишь?! Она сама приковалась!
И мгновенно, сквозь толчею, к Сёме подскакивают и хватают сотрудники в штатском. Начинается полная кутерьма. Менты рвут свое, агенты свое. Вика орет про свободу, а агенты: «В левом! В левом боковом смотри! В левом! Да, нет тут ни хрена!!!»
Народ, ничего не понимая, в панике мечется в разные стороны, сбивает сотрудников с ног, затрудняет их плановые действия.
А в сторонке старший агент орет на Грохеля:
— Ты «куклу» дал?!
— Дал!
— А у него нет!
— Значит, он выронил, когда крутили! — орет, оправдываясь, Грохель.
Агент кидается искать под но— Когда ты вошел в аптеку, я решила, ты купишь презерватив, подумала: «Какой неутомимый парень».Г о л о с С э м а. Еще одно событие повлияло на мою дальнейшую жизнь…— Дава/p/p— Я?йте деньги./p pгами у Сёмы.
— Нету! — орет он Грохелю.
— Не в той стране ищешь! — зло огрызается Грохель, который уже все понял.
— Чего?
— Советские люди скоммуниздили! — с досадой усмехается Грохель. — Они не упустят, что плохо упало. Сперли ваш «вещдок»!
Вику отстегнули. Но благодаря кутерьме она вырвалась и, чтоб избежать расставленных рук агентов, перескакивает за перила, на карниз, но неловко и… срывается…
Сёма застыл. Все застыло. А Вика летит с большой высоты, медленно переворачивается и навзничь падает в центре зала, на каменный пол…
На мосту, где мы встречались,
фонари едва качались…
Вот я стану на мосту
И поймаю… пустоту…
Сёма сидит под лампой направленного света и тупо смотрит в темный угол. А по кабинетику ходит следователь и говорит, говорит. У него богатая мимика и пластика.
Г о л о с С э м а. «Пакетик с фальшивыми камнями они так и не нашли, а без него дело сыпалось. Следователь плел сети, расставлял капканы, а я сидел и думал: почему я не вернулся, когда она звала? Почему в жизни ничего нельзя поправить? В жизни — можно, в смерти нельзя…
— «Политику» мы вам все равно пришьем, — урезонивает Сёму следователь. — Но это сейчас ненаказуемо, времена либеральные… Кстати, уехать не хотите? По еврейской линии?
— Нет.
— Значит, непорядок с головой, — хихикает следователь.
Г о л о с С э м а. Они запрятали меня в психушку. По случаю Олимпиады в психушке царила полная неразбериха. Санитары буквально сбились с ног. Такого наплыва нормальных, наглых «психов» отделение еще не знало.
А «психи» устроили свою Олимпиаду — заплывы, метание ядра, стрельбу по тарелочкам… После Олимпийских нас обещали выпустить. Поэтому никто на всей планете не ждал финала с таким нетерпением и волнением, как мы.
В столовке, у телевизора, набилось все отделение. «Психи» сидят, стоят, лежат на полу, как на старых коллективных фото. Идет торжественное закрытие Олимпиады. «Психи» сопереживают — смеются вместе со зрителями на стадионе, плачут вместе с генсеком Брежневым, когда под сладкую песню в небо улетает огромный надувной медведь. «…До свиданья, наш ласковый Ми-и-ша…» — подпевают телевизору пациенты психушки.
— Отваливай и не вертайся, пидор! — озорно выкрикивает кто-то из пациентов, и лирический телерепортаж покрывает дружный хохот «идиотов».
Г о л о с С э м а. С окончанием Олимпиады выпустили почти всех.
В нашей палате остались только маленький музыкант Штанько, поскольку был единственным настоящим шизом, Лёнька Шац — единственный на-стоящий диссидент, литовский нацист Петрункас и я. Я — потому что вообще не спал и стал загадкой медицины…
Больные спят. Только Сёма сидит на койке и сквозь зарешеченное окно смотрит на луну. В палату всовывается краснорожий санитар.
— Не спишь? Иди за мной.
Г о л о с С э м а. Меня кололи всякой дрянью — просто в наказание…
Я потерял счет дням и месяцам…
Сёма, весь в поту, лежит на койке в палате и тихо воет от невыносимой боли. Взгляд затуманенный. Перед его внутренним взором Вика: она стоит, прикованная к перилам и умоляюще смотрит на него, срывается и медленно летит вниз… «Психи» от Сёминого воя тоже не спят. Сосед справа, тощий литовец Петрункас, не выдержав, поднимается и несколько раз с силой бьет Сёму ногой под ребра.
— Заткнись! Дай поспать!
Другой сосед, диссидент-математик Леня Шац, рассматривая и поддувая на ладони перо из подушки, говорит:
— А я видел, как санитары в процедурной делили его посылку. Ему с воли посылка пришла. Вот они и решили его отключить.
— Кому посылка? — оживляется Петрункас.
— Сёмке. Пирожки, яблоки, баночка икры…
— Икры? — еще больше оживляется Петрункас. — Как я хочу икры! Я ее лет пять не ел!
— И фиг поешь, — усмехается Шац.
Г о л о с С э м а. Я потом узнал, что бабушка приходила сюда каждый день, приносила передачи. Денег не хватало, она продавала домашние вещи. Она тратила все деньги на еду и на взятки санитарам, чтобы со мной хорошо обращались. Она стояла у ворот иногда до вечера, иногда даже ночью…
Сёма воет на койке.
— Санитары воры! — горячо обличает Петрункас. — Вы, русские, все воры!
— А ты фашист, — спокойно кон-статирует Шац.
— Я не фашист. Я за Литву, свободную от русских и евреев. Немцы всё правильно делали, но не успели…
Под их спор музыкант Штанько, тихий, робкий человек, стоит у окна и играет на воображаемом саксофоне. Сёма тяжело садится на койке, слушает, как тот выводит знакомую тему Гершвина. Глаза у Сёмы мутные, еще под лекарством. Он встает, с трудом подходит к музыканту.
— Ты чего всё у окна?
— Звездолета жду.
— Чего?
— Звездолета. Заберут меня на другую планету. Во, полетел.
Музыкант прижимает лицо к решетке. Сёма тоже видит все.
Над окном в темном небе выдвигается и плывет плоская, гигантская махина, похожая на лопату, — звездолет.
— Нет, этот не за мной, этот за Петрункасом, — разочарованно констатирует Штанько.
В палату неожиданно врываются два пьяных санитара.
— А ну, спать! Ублюдки сраные!..
— Это нечестно, — отчетливо и очень решительно говорит вдруг Петрункас. — Вы украли чужую посылку!
Санитары от такой наглости на мгновение теряют дар речи. Усатый санитар отводит литовца в угол, говорит тихо:
— Ты правда, что ли, псих? Такое несешь!
— Справедливость хочу.
— А жопа не треснет?
— Договор! — шепчет Петрункас. — Я не буду кричать про посылку, а вы мне икру… попробовать. Только попробовать.
Он вдруг по-детски застенчиво улыбается.
— Попробовать? Это можно, — соглашается санитар. — Идем.
В процедурной санитары сбивают литовца с ног. Один лупит, другой быстро готовит шприц с «серой». Петрункас пытается встать, защищаться. Его снова сбивают. Валится полка, инструменты рассыпаются по полу.
А литовец изворачивается. Краснорожий санитар наваливается, второй склоняется со шприцем, но в этот момент Петрункас всаживает ему в ляжку подвернувшиеся под руку медицинские ножницы. Тот замирает и извергает из себя нечеловеческий рев.
Отделение бурлит, как потревоженный улей. Шастают по коридору дежурный врач, санитары…
Врач нервничает, ходит по ординаторской вокруг сидящего на круглом стульчике Сёмы.
— Тут скандал… Из-за вашей посылки санитара чуть не зарезали. Комиссия приедет иностранная, разбирательство, расспросы… Смотрите, не наболтайте лишнего.
— Да, да, — с готовностью кивает Сёма. — Но… строго между нами… санитары — твари и убийцы. Они Петрункаса забили. И если меня спросят в лоб, боюсь, я…
Сёма виновато разводит руками.
— Во-первых, никто его не… не того! У него просто инфаркт случился! И нечего слухи распускать! Вот из-за таких, как вы, у нас плохой образ за границей!
Сёма снова виновато разводит руками. А врач обдумывает что-то и вдруг ударяет себя по коленке.
— Собирайте-ка свои манатки и сегодня же домой. Да! Да! Домой… К бабушке… Она, кстати, очень сейчас в вас нуждается…
Г о л о с С э м а. В России все непонятно. Вдруг посадили — вдруг выпустили…
Сёма выходит из вагона на родной станции, перебегает пути…
Сёма быстро идет по заставленному койками коридору больницы. Видит на одной из коек бабушку Рахиль. И она его тоже увидела, слезы побежали по ее щекам. Сёма присаживается на краешек кровати, целует бабушку в лоб, целует ее руки.
— Как ты, ба?
Она не в силах ответить, она счастлива. Но дыхание становится тяжелее и вырывается из легких со свистом… Сёма, всполошившись, пододвигает лежащую рядом кислородную подушку… Пока сестра делает бабушке укол, врачиха негромко говорит Семе:
— И астма, и сердце… Укол не поможет, это только хлористый кальций, других лекарств у нас для нее нет.
А срочно нужно редкое — карустэн. Она… на грани… Может быть… несколько часов…
— Я куплю…
— «Куплю», — мрачно усмехается врачиха. — В аптеках его нет. Только с рук.
— Да, да, конечно, — отступая, бормочет Сёма.
Но бабушка удерживает его за руку.
— Не уходи… Не уходи, родной…
— Я быстро, ба. Я мигом.
Врачиха останавливает его уже у выхода, говорит торопливо, негромко:
— У санитаров наших в прачечной попробуйте спросить.
Сёма бежит по больничному двору, влетает в огромный барак, заполненный горячим паром. Среди чанов с бельем носятся два санитара в мокрых майках. Они подхватывают кипящий чан и почти бегом пролетают мимо Сёмы, перетаскивают чан ближе к выходу, чтобы вода в нем остывала. Потом второй… Бегом, потому что пар обваривает руки, плечи, лицо…
Возвращаясь, лысый веселый санитар бросает Сёме тряпку.
— Взяли!
Не дожидаясь, сдергивает чан за ручку. Сёма инстинктивно подхватывает с другой стороны, и побежали. Напарник лысого, парень хилого сложения, валится на кучу белья, отдышаться.
— Чего надо? — спрашивает лысый на бегу.
— Лекарство… Карустэн.
Как раз дотащили. Санитар бросает чан, устремляется к следующему. Сёма не отстает.
— Очень нужно!
— А без нужды сюда не ходят, — весело крякнул лысый, стирая пот со светлых бровей.
Они подхватывают кипящий чан, бегут.
— Деньги с собой?
Поставили чан наземь. Санитар вытер тряпкой руки, выставил лопату-ладонь.
— Деньги давай.
Сёма поспешно шарит по карманам и… с ужасом понимает, что денег у него нет вообще. Санитар убрал ладонь, снова ушел к чанам, взялся за палку, крутит, студит бельевое варево.
— Но она… она… — Сёма не в силах вымолвить страшное слово. — Дай в долг. Ей очень плохо!
Санитар только плечом повел. Сёма подскочил, вцепился в его майку.
— Я принесу! Отработаю! — Сёма на грани истерики. — Можешь ты понять? Понять!
Санитар смотрит безжалостными голубыми глазками.
— Не торгую.
Сёма вцепляется, начинает трясти, но получает в ответ мощный удар и, выпав из барака, навзничь валится в угольную кучу.
Обхватив голову руками, он тихо, тоскливо завыл в звездное небо.
И вдруг… не то звездочка, не то самолет огнями сверкнул в небесной черноте… Тускло поблескивая, вращаясь, как в замедленной съемке, падает с неба золотая монета. Звякнул о камень, прокатился и застыл у ботинка нико-лаевский золотой.
Г о л о с С э м а. Это прадед пришел мне на помощь, послал весточку из далекого далека…
Сёма вбегает в больничный коридор. Натыкается на врачиху.
— Мы уколем, но… уже нет смысла, — говорит врачиха, забирая у него лекарство.
Сёма бросается к бабушке. Теперь ее кровать отгорожена ширмой, так здесь принято — для безнадежных.
— Ба!
Но бабушка не слышит, она в забытьи.
— Ба! Ты слышишь? — Он сжимает ее в своих объятиях. — Ты слышишь меня? Очнись… ба! Скажи Ему: «Я хочу жить!» Ба!
Невидящие глаза устремлены в потолок, лицо заострилось, и вся она, кажется, стала меньше.
— Рахиль! Рахл, детка моя! Рохл, Рохл, детка моя! — повторяет он как заведенный.
Веки ее дрогнули, и взгляд становится осмысленным. Будто имя, будто оклик из детства вызвал ее, вытянул из темной глубины.
— Рахиль! Скажи Богу: «Да!» Скажи Ему: «Я хочу жить!» Скажи!
Она долго собирается с силами,
но только произносит одними губами:
— Не хочу. Я устала.
И, истратив последние силы, закрывает глаза.
Тонет в полумраке длинный, заставленный койками коридор больницы. А за окном, в ночном небе, безмолвно проплыл звездолет.
Сидит на краешке кровати опустошенный Сёма, а где-то…
…Тихо звучит мелодия молдавской свадьбы, мчатся украшенные цветами кони, тарантас увозит от нас девочку… Навсегда.
Г о л о с С э м а. Бабушка Рахиль, моя ненаглядная, моя красавица Рахиль… оставила меня навсегда…
Сёма идет через пути. Ночь еще не кончилась, но поезда громыхают мимо станции. Сёма присаживается на лавочку у знакомой с детства бабушкиной билетной кассы.
Г о л о с С э м а. Я вдруг захотел спать. Первый раз за долгое время.
Он ложится на лавку в позу эмбриона и засыпает.
Летят через станцию поезда.
Когда Сёма открывает глаза, на скамеечке у его ног сидит Оля.
— Ты? — тихо спрашивает Сема, у него нет сил удивляться.
Она только виновато улыбается.
— Долго я спал?
Ольга показывает семь пальцев.
— Семь часов? — спрашивает Сёма.
Она отрицательно качает головой.
— Семь дней?
Она грустно кивает.
Сёма тяжело поднимается, выходит на платформу. И Ольга за ним. Остановилась рядом. Стоит вроде с ним и вроде сама по себе. А поезда с грохотом проплывают мимо.
— Уеду, — говорит Сёма. — В Америку. Меня теперь ничто не держит.
Она кивает, старается улыбнуться. Все больше чувствует неловкость. Прощается, подняв руку.
— Ты пошла?
Слова прозвучали в его устах, как «иди».
Она опять кивает и уходит по платформе, высматривая появившуюся вдали электричку.
Только сейчас Сёма замечает, что Оля беременна. И она, оглянувшись, понимает, что он заметил… Сёма встревожен, даже испуган. Он догоняет ее, идет рядом.
— Ты… Ты беременна?
Она снова кивает.
— И… что? От меня?..
Она встречает его растерянный взгляд и, как можно категоричнее, отрицает.
— Правда? — допытывается он. — Ты мне не врешь?
Она активно качает головой.
— Если это от меня, я не откажусь. Только… между мной и тобой… это ничего не изменит. Понимаешь?
Она по-прежнему кивает. Но Сёма «старается быть честным до конца».
— Подумай. Это расставание на-всегда! Мы никогда не увидимся, я сюда никогда не вернусь. Мне просто не позволят…
Она слушает, уставившись в его пуговицу, снова и снова согласно кивает. Потом, показав на свой округлый живот, на Сёму, четко и отрицательно жестикулирует: «Это не от тебя».
Сёма чуть сбросил напряжение.
А она, беззаботно улыбаясь, махнула рукой, ступила в вагон электрички и пошла за окнами. Вагоны двинулись.
Сёма видел, как отяжелело, помертвело ее лицо, когда она решила, что
он уже на нее не смотрит… Вагоны набирают скорость. Сливаются в линию окна и лица людей.
Г о л о с С э м а. Я себе сказал:
«Я же спросил, а она ответила. Значит, это не от меня». Правда, в глубине души… Но я твердо решил уехать и старался не копаться в глубине своей и без того растерянной души.
Безликий, похожий на обмылок чиновник ОВИРа идет по убогим коридорам. Следом торопится Сёма.
— Ох, надоели. Когда вы все уедете? — ворчит чиновник.
Его вялая рука шлепает штамп в Сёмин паспорт. Сидя за столом, он ставит на страничках еще какие-то закорючки, говорит Сёме с завистью:
— Везет вам, евреям… Никого не выпускают, даже глазком на капитализм посмотреть не дают, а вам — пожалуйста. За что? За какие заслуги?.. Правы были немцы перед войной… выпускали вас по бартеру. За пять евреев — грузовик… — Чиновник отдает Сёме паспорт. — А мне за вас хоть бы плохонький плейер кто подарил…
Америка
Такси мчится по мосту над Гудзоном. Сёма сидит, заваленный вещами, и с интересом смотрит по сторонам. Вдалеке за окном проплыла статуя Свободы…
— Сколько ты в Америке? — спрашивает таксист по-русски.
— Уже час.
Таксист хмыкнул.
— Я — семь лет и всякого навидался. И я тебе так скажу… Хочешь здесь добиться успеха? Спрячь гонор. Тебя унизили — не обижайся. Не стыдись любой работы, все через это прошли… Второе. Забудь русские книжки, газеты, новости… Нет России и не было! Понял? Иначе ты не впишешься.
— Спасибо, — вежливо отзывается Сёма. — Чувствуется, у вас личный опыт. Вы в России кем были?
— Факультет философии МГУ закончил, младший научный сотрудник, — с заметной гордостью отвечает таксист.
— Ваш пример впечатляет, — уважительно говорит Сёма.
Таксист, не заметив иронии, еще что-то говорит, поучает, а Сёма задумчиво смотрит в окно.
Г о л о с С э м а. Я старался не вспоминать прошлое и не унывать. Уныние грех! А унылый эмигрант на фиг никому не нужен. Поэтому если не с весельем, то хотя бы с юмором я смотрел вокруг… Америка, наверное, была не такой, какой я ее увидел, даже «русская Америка»…
А таксист все еще продолжает говорить:
— …И, главное, не цепляйся за «русский» Брайтон. Там сейчас криминальный передел.
Такси резко тормозит. Сначала на асфальт у колеса, тяжело плюхается Сёмин баул с вещами, потом возникают его ноги. Потом он сам. Рука — вдоль бедра. Не хватает только пистолета.
А если бы еще и соответствующая музыка, то все это выглядело бы цитатой из ковбойских фильмов про Дикий Запад… Но только к Сёме подходит не ковбой, а человек лет сорока пяти, с «заемом» на лысеющей голове и в совершенно советском костюмчике. Протягивает руку, представляется.
— Изя.
— Вы Стельмах? — спрашивает Сёма.
— Стельмах. Но я не тот, кто вам нужен. Стельмахов в Америке, как собак нерезаных.
Они идут по улице.
— А это Брайтон Бич. Это наш Нью-Йорк, — говорит Изя. — И не слушай ты рассказы про криминал! Мне лично здесь нравится жить. Та же Россия, только продуктов и шмоток побольше и на мозги тебе социализмом не капают…
Изя ведет Сёму по грязноватой улице с небольшими магазинчиками, с вывесками и объявлениями на русском.
— Здесь тебе не нужен английский, здесь все свои. Видишь? Пельмени… Можно огурчики соленые купить и водку из Москвы, хлеб «Бородинский» не хуже, чем в России… А там видеокассеты… Вон, пожалуйста, «Бриллиантовая рука» с Никулиным. Все что хочешь. А про американцев забудь. Мы им ненужны, неинтересны. Мы для них головная боль, хуже, чем негры. — Изя встрепенулся, показал: — А вон «Черное море», где я играю.
Изя растягивает меха аккордеона. Он ходит по залу между столиками полупустого неуютного, совершенно совет-ского ресторана и наигрывает мотив шлягера «Миллион алых роз».
Останавливается рядом со столиком, где Сёма негромко, но напористо ведет разговор с местным бизнесменом.
— Могу делать разную работу, — говорит Сёма.
Изя, перебивая, сообщает бизнесмену:
— Он скромничает, он спец по холодильным установкам!
Бизнесмен вяло морщится.
— Нет, это мне не надо…
— Так он еще и артист! — не сдается Изя и подсказывает Сёме: — Ты же шоу вел как конферансье! Что ж ты молчишь!
— Ну… в общем, да… — подтверждает Сёма, — Это я… могу…
— Вы, конечно, можете, — иронично отзывается бизнесмен, — но в Америке такого добра хватает, и вас здесь не очень ждут…
— Он понимает, — вмешивается Изя. — И пока готов обсудить другую работу. Но ты предложи!
И, наигрывая одной рукой, он берет налитую рюмку водки, но выпить не успевает. У столика останавливается угрюмый плечистый еврей в спортивном костюме. Это Алик Маргулис, бывший тренер по боксу.
— Изя, я имею разговор.
Изя замешкался.
— Эээ… Познакомься, Алик… Это Сёма Стрижак, артист из Москвы…
Угрюмый Алик формально кивнув Сёме, отводит Изю в сторонку.
— Изя, ты будешь смеяться, так Фиму Каплана убили.
— Когда? — тоже формально интересуется Изя.
— Вчера. Две в живот и одну в голову.
— За что?
— За что убивают? За плохой характер…
— Ай-я-яй… — качает головой не злой по натуре Изя, но видно, что смерть Каплана ему до лампочки.
— Короче! Ты на похоронах сыграешь? Оплата, как обычно.
— О чем речь! Ты же знаешь, как я уважал Каплана!
— Поминки по-русски в «Волне» накроют, а стол вести некому… — Алик покосился на Сёму. — Может, твой артист из Москвы? Справится?
— Поминки? Ой! Да ему это раз плюнуть. Но он дорого стоит.
Алик морщится.
— Изя, не гони пургу! Все твои ходы я знаю как облупленный.
— Я тебе говорю как его агент!
Он концерты вел в Кремле и в кино снимался!
Алик снова смотрит на Сёму, уже с некоторым уважением.
— Ладно. Цену назовешь.
— А почему поминки не у нас, а в «Волне»? — спрашивает Изя.
— Потому что у вас рыба «фиш» хуже, чем отрава! — Алик садится за свободный столик, приказывает Изе: — Зови своего артиста.
И вот Сёма уже сидит за его столиком. Алик говорит без предисловий:
— Работу ищешь? Завтра «русские» поминки Каплана. Так надо, чтоб кто-то их вел с душой и с хохмами. Изя сказал за тебя. А ты что скажешь?
Сёма беспокойно моргнул.
— Поминки?.. Знаете, вести поминки для меня большая честь, но я… совсем не знал покойного…
— Твое счастье, — мрачно усмехается Алик.- И не капризничай. Тебе заплатят.
— Спасибо, но… нет… — И, видя, что Алик насупился, Сёма добавляет: — Понимаете, я впечатлительный и с дет-ства боюсь всяких похорон и ритуалов… Если честно, я их просто не люблю…
— Слушай! — Алик раздраженно отбрасывает салфетку. — Что ты мне вкручиваешь! Похороны он не любит! А я их, что, обожаю?! Смотри, будешь плакать! В Нью-Йорке ты без меня не то что на мусорку, даже пиццу развозить не устроишься, понял?!
Он еще что-то очень гневно говорит. Встав со стула, тычет пальцем прямо перед носом Сёмы.
Г о л о с С э м а. Так я прогневал мстительного Алика Маргулиса. Неизвестно, чем бы все кончилось для меня, но он взял да и помер, поев специально для него отравленной рыбы. Правда, Изя утверждал, что яда в рыбе не было. Просто в конкурирующей «Волне» она «всегда несвежая»…
Алик сидит за столом в ресторане. На блюде перед ним фаршированный осетр. Алик Отрезает себе кусок, сует в рот и вскоре начинает биться в пред-смертных конвульсиях…
Г о л о с С э м а. Эта ситуация позволила мне совершенно безнаказанно устроиться развозчиком пиццы…
Бедный район города. Сёма стучит, звонит в дверь, в руке у него заказ — коробка с пиццей. За дверью шум, в глубине — оживленный женский голос, но никто не открывает. Сёма толкает дверь и вступает в полумрак коридора. Что-то задевает за его ухо. Мокрый ботинок! Сёма поднимает голову. Прямо над ним болтается в петле висельник. Он корчится в последних спазмах, извивается, таращит глаза, изо рта вываливается синий язык.
— Эй! — выкрикивает Сёма. — Эй! Кто-нибудь! Люди!..
В лабиринте коридора тараторит женский голос. Висельник задыхается, дергает ногами. Сёма пытается подпрыгнуть, но веревка слишком высоко. Он бросается по темному коридору в кухню и буквально выталкивает оттуда молодую пуэрториканку. Она позволяет себя тащить, но продолжает по-испански что-то живо обсуждать по телефону.
— Он повесился! — орет Сёма.
— Санта Мария! — Она отрывает от уха трубку. — Вот же козел! Уже третий раз!
— Что стоишь?! — Кричит ей Сёма, придерживая ноги мужчины и пытаясь ослабить вес его тела. — Дай хоть лестницу или стул!..
— Какую лестницу! — огрызается она. — Говорю тебе, он уже третий раз пытается!
— Но теперь удачно!
Женщина бесцеремонно хватает висельника за ноги и резко дергает. Он, обрывая веревки, с грохотом валится на пол. Она опускается рядом, кладет его голову на колени и без сантиментов шлепает ладонью по его толстым щекам. Сёма присаживается рядом. А парень приходит в себя, судорожно начинает хрипеть и кашлять.
— Тварь! Сволочь ты, Тина!..
— А ты идиот! Она права, что от тебя сбежала!
Парень пытается трагически рассмеяться, но его душит кашель.
Сёма ставит у ног коробку с пиццей, но уходить не спешит, исподволь рассматривает Тину.
— Это ваш бойфренд? — спрашивает он.
— Брат. От него невеста сбежала, так он ищет виноватых… — Тина выдерживает прямой взгляд Сёмы и говорит как бы между прочим: — А бойфренда у меня в настоящее время нет.
Г о л о с С э м а. Так я познакомился с Тиной. Не могу сказать, что она была моей единственной женщиной в Америке, но для рассказа она важнее…
Сёма несет пиццу по коридорам лаборатории.
Позже они с Тиной запираются в комнате, заставленной сложным медицинским оборудованием, и начинают страстно целоваться. В какой-то момент, не удержав равновесие, заваливаются на стеллаж с пробирками. Все со стелажа падает на пол и разбивается. Тина вскакивает как ошпаренная.
— Я пропала! — зажимая рот, в отчаянии стонет она.
Ступая по битому стеклу, Сёма поднимает стеллаж.
— Не переживай. Я знаю место, где эти пробирки продают за копейки.
— Ты олух или издеваешься? — чуть не плачет Тина. — Пустых пробирок у меня море! Но пропало все, что прошло тройной отбор. Лучший генетический материал!
Сёма изумлен.
— Ты хочешь сказать, что это…
— Двадцать пробирок! — Она го-рестно показывает на лужу у своих ног. — И что теперь? Что я скажу? Что делать?!
Сёма чешет в затылке, уже начав соображать.
— Послушай, детка, всего двадцать пробирок, к тому же неполных. Не такая уж проблема. С твоей помощью я сделаю их даже больше…
— При чем тут ты? Ты видел этих парней?
— Ты сможешь отличить? — уязвленно цепляется Сёма. — Интересно посмотреть, как!
Тина поджимает губы. Похоже, она уже готова согласиться. Она вплотную подходит к Сёме, целует его и говорит трагическим шепотом:
— Это нечестно, но выхода у нас нет.
Г о л о с С э м а. И что вы думаете? Я наделал ей этого геноматериала, что называется, от всей души. Ей осталось убрать с пола стекло и подписать новые пробирки старыми номерами.
Улица Нью-Йорка. Сёма ведет машину в потоке рискованно, агрессивно.
Г о л о с С э м а. Из-за этого затянувшегося «научного эксперимента» я не вовремя привез следующий заказ…
Он резко сворачивает с оживленной трассы, тормозит на пустынной улочке. Здесь, чуть в стороне от Бродвея, жмутся один к другому театры-однодневки, любительские студии…
Сёма, подхватив коробку, быстро спускается в полуподвал. Из приоткрытой двери репетиционного зала доносятся звуки рояля. Там идет репетиция. Сёма проходит по темному коридору и останавливается у стойки бара. Здесь сонный бармен да пара артистов в черных гимнастических трико. Артисты попивают у стойки американский кофе. Сёма, улыбаясь, говорит бармену:
— Здравствуйте. Я пиццу привез.
Бармен, бросив на него равнодушный взгляд, окликает артистов:
— Том, Эндрю! Кто пиццу заказывал?
— Не знаю… Стельмах, наверное. Обычно он…
Сёма, услышав фамилию, вздрагивает. А бармен советует:
— Гляньте в квитанцию. Стельмах, наверное.
Сёма поспешно разворачивает сложенную в коробке бумагу.
Эндрю говорит:
— Только он, по-моему, ушел.
Сёма, сдерживая волнение, спрашивает:
— А может, нет? Где его найти?
Он делает несколько шагов по коридору.
Том добавляет:
— Точно, ушел. Он еще ругался, что пиццу не везут. Вы так долго ехали…
Сёма возвращается к стойке.
— А давно он? Может, вы дадите его домашний адрес?
— Адрес мы не знаем, — пожимает плечами Том.
— А знали бы, все равно не сказали, — вмешивается бармен. — С какой стати давать незнакомому адрес?
Сёма, слегка расстроенный, с коробкой пиццы направляется к своему автомобилю. Рядом резко тормозит такси. Из открытого окошка торчит голова знакомого таксиста Макса.
— Тебе не надоело пиццу возить?
— Надоело.
Сёма быстро подходит к своему «Форду», Макс идет следом.
— А что б ты хотел делать? — спрашивает он.
— Работать королем Брунея.
— Скромное желание. А еще?
— Что ты пристал? Хочешь предложить мне место мусорщика?
— Не так высоко! Мы с тобой будем снимать социологические опросы и на заказ свадьбы в ресторанах! — Не видя в Сёме энтузиазма, Макс добавляет: — Ты не рад?
— Рад. Но извини, я опаздываю! — Он прыгает в машину. — Созвонимся.
— Какой важный! Можно подумать, ты был в России звездой или космонавтом!
Через несколько минут Сёма тормозит у ворот большого госпиталя, где его дожидается Изя, который с недовольным видом забирается в «Форд» и ворчит:
— Сколько тебя ждать? Лучше б я взял такси, был бы давно дома.
— Что сказал врач? — спрашивает Сёма, отъезжая.
— А! — отмахивается Изя. — Ерунда.
— Я задержался, потому что какому-то Стельмаху пиццу отвозил…
— Я ж говорил, что нас тут как собак нерезаных. Кстати, как ты просил, я про того скрипача, про Абрахама Стельмаха, справки навел. Он родился в Штатах. В России был один раз, совсем недавно…
Сёма разочарованно вздыхает.
— Я так и думал. Но не все так плохо. Мне предложили работу. Свадьбы снимать…
— И ты согласился! Я, твой агент, бьюсь, чтоб найти тебе приличную работу, в Голливуд тебя продвигаю, а ты!.. Ну и иди к чертям!
Сёма с тревогой посматривает на не в меру разозлившегося Изю.
— Что сказал врач?
Изя не отвечает.
— Что сказал врач? — настаивает Сёма.
— Сказал, что мне кранты, — с усилием усмехается Изя. — Опухоль.
Сёма сбрасывает скорость.
— Операция?
— Я отказался. На хрена мне портить последние месяцы жизни?
Сёма, затормозив, останавливает машину у обочины. Посидели, молча уставившись в переднее стекло.
— Пиццу хочешь? — негромко спрашивает Сёма.
— Давай!
Изя безразлично отрывает кусок остывшей пиццы, безразлично жует.
— Может, обойдется, — говорит Сёма. — И потом, есть еще какие-то средства… «Химия»…
Изя хитро усмехается.
— Знаю, ты поминки не любишь. Но на этот раз тебе придется…
Изя растягивает мехи аккордеона. В ре-сторане гудит еврейская свадьба.
— Мазл тоф! Мазл тоф! — перекрывая музыку, выкрикивает в микрофон ведущий.
А Сэм ходит с видеокамерой, снимает танцы, жениха с невестой, гостей… Приостанавливается перед девочкой лет четырех.
— Тебе здесь нравится?
Она стесняется, не поднимает глаза, вертит бантик на животе нарядного платья.
— Мне дома нравится, а меня к бабушке отправляют.
— А ты не хочешь?
— Нет. Я хочу к папе и чтоб он снова со мной жил… А они говорят, что его больше нет… А я все равно его найду… Может, он просто на работе…
…Мужчины в килтах, выстроившись в линию, под волынку танцуют народный танец. Это ресторан в Нью-Йорке. Сэм и Макс снимают на видео «заказуху» — шотландскую свадьбу. Жених, невеста, родители…
— Что им пожелать? А что теперь молодые хотят? Только американские танцы! — говорит Сэму и на камеру старик в килте и шапочке. — А когда я был молодой… и мы с войсками перешли Ла-Манш и высадились на французский берег… Операция «Оверлорд»… Бой, немцы в нас палят из минометов, кровищи по колено…
— И что же вы желаете жениху и невесте? — пытаясь вернуть старика к дей-ствительности, мягко вставляет Сэм.
— Вы дослушайте, не перебивайте, это интересно. Бой, раненые со всех сторон, а мы уже через два дня танцуем с девчонками медсестрами в мэрии города Кале! Почему в мэрии? — Старик хитро смеется. — Только там паркет целый был, и можно было фокстрот танцевать! Понимаете? Мы, молодые, не унывали…
Старик надолго замолкает. Кажется, он забыл о Сэме и о камере. Но камера работает, а Сёма молчит и ждет.
— И вот там, — говорит наконец старик, — мою девушку рвануло осколками мины. Мина была в курилке, под грудой стульев. Девушку буквально разнесло, но она осталась жива… Я не пришел к ней в госпиталь, наш полк срочно отправили дальше… Я хотел найти ее потом, но… духу не хватило… Потом говорил себе: «Найду, найду», но…
И старик вдруг заплакал.
Улица Нью-Йорка. Сэм выходит из ресторана с видеокамерой на плече, торопится к автомобилю. Рядом Макс.
— Слушай! Так нельзя! — кипятится Макс. — Ты по два часа с каждым! Они тебе какую-то хрень несут…
— Не могу их обрывать, понимаешь? Мне все время кажется, что им больше не с кем поделиться, некому рассказать…
— Сэм, это работа! — еще больше заводится Макс. — Она тебе не нравится?! Не нужна?!
— Нужна, конечно, но…
Они сидят в ресторане «Черное море». Едят пельмени со сметаной. День. Посетителей совсем нет. Изя ходит по маленькой эстраде со своим неизменным аккордеоном, что-то занудно разучивает, перебрасывается репликами с официантами…
А Макс тихо и настойчиво продолжает:
— Тебе заказывали монологи о жизни? Нет? Тогда играй по правилам. Здесь деловая страна! Здесь нельзя, как эти… с Брайтон-Бич!
Макс кивает в сторону Изи. Изя, наигрывая, бесцеремонно останавливается рядом.
Макс не обращает на него внимания.
— Дома им плохо, приехали в чужую страну, но хотят, чтоб было, «как в России»! А американцам это на кой? Зачем им «как в России»? — Он смотрит на Изю. — Вот скажите мне, пожалуйста, не знаю вашего имени, зачем это американцам?!
— Сёма, кто этот придурок? — спокойно спрашивает Изя. — Тво/pp й знакомый? Он же чистый ку-клукс-клан, только без балахона.
Макс вскинулся, но уже в следующее мгновение рассмеялся. Бросив деньги за еду и хлопнув по плечу Изю, он, не прощаясь, уходит.
Изя говорит:
— Извини, но я вмешался как твой агент.
Сэм встает.
— Спасибо, ты за это процент получишь — кусочек пиццы…
— Два, — уточняет Изя, — я тебе письмо принес. Почти принес… Почти, я…
— Письмо? — Сэм в недоумении. — Где? От кого?
Он торопится из зала. В изломанном коридоре пытается кого-то увидеть…
У гардероба, у самого выхода на улицу, стоит дочка пана Тадеуша Гражинка и держит в руке слегка потрепанный конверт.
— Гражинка! Ты? Как выросла!
Он целует ее в щеку. Она грустно и смущенно улыбается, но ей неприятно, что он обращается с ней, как с подростком. Она явно готовилась к этой встрече.
— Вам письмо, — не поднимая глаз, бормочет она. — Оно неделю валялось. Мы не знали, где вас найти…
Гражинка протягивает конверт.
Он берет, с недоумением вертит в руках.
— Смотри, правда, мне. Спасибо…
А она стоит, будто чего-то ждет. Потом, решается:
— Вы к нам уже не вернетесь?
Он вскидывает взгляд.
— Да… нет…
— Жаль. У вас хорошая квартира?
— Не лучше вашей.
— Отец был бы рад…
— Привет ему от меня. Ты уже уходишь?
Она поспешно кивает, неловко пятится к двери.
— Еще раз спасибо. Заходи.
— Когда?
Ее глаза загораются.
— Как-нибудь…
— Да, конечно…
Глаза снова гаснут.
Когда дверь за ней закрывается, Сэм разрывает конверт…
Г о л о с К л я п м а н а. Надеюсь, что письмо это до тебя дойдет…
Израиль. Поселение из нескольких домиков. Они стоят на сухих выжженных холмах. За домами проволока, за нею на соседнем холме — арабское поселение.
Г о л о с К л я п м а н а. Сёма, я узнал, что бабушки не стало. Сердце рвется, и что сказать, не знаю… Знаю только, что таких женщин больше не делают. Сам я живу хорошо, на краю Израиля. За мной только проволока и арабы…
Старик Кляпман стоит у окна, в стекле пробоины от пуль…. Во дворе соседи, они, пригибаясь, проходят по двору, и Кляпман, пригибаясь, выходит им навстречу…
Г о л о с К л я п м а н а. …Иногда пуля пролетит. Позавчера курицу осколком убило… Твоя бабушка смеялась: «Мы, евреи, вечно живем, как в тире». Она была права. Мы женимся, рожаем детей, лечимся, обманываем, зарабатываем деньги, умираем… И все — в тире. Все — под прицелом…
Кляпман выходит из дома в совет-ской летней шляпе «в дырочку», в жарком для этих мест пиджаке с медалями, с пластиковым пакетом «Marlboro». Аккуратно запирает калитку и по пыльной тропинке идет с холма к автобусной остановке.
Г о л о с К л я п м а н а. …А ее просьбу я пытался выполнить. Следов или слухов про деда твоего не нашел. Но Стельмах… знающие люди сказали, что был такой парень в концлагере в Треблинке, играл на скрипке. Вроде уехал в Америку. Знаю, для тебя ее просьба святое, ты там, наверное, полстраны перевернул в поисках. Потому тебе и сообщаю. Будь здоров, дорогой. Уж, не увидимся на этом свете.
Вечер. Моросит дождь. Сэм спускается в полуподвал, останавливается у стойки бара. Здесь свет и звуки при-глушены.
— Простите, Стельмаха где увидеть?
Бармен кивает в сторону длинного полутемного коридора. Сэм идет по лабиринту на звук унылых, повторяющихся звуков. Над открытым роялем он видит старика настройщика в рабочем халате.
— Не подскажете, Стельмаха, где найти?
— Нет тут такого, — ворчит старик, не поворачиваясь.
Оба вдруг понимают, что и вопрос, и ответ прозвучали на русском.
— Простите, вы Александр Стельмах? Я из России… Ищу одного человека…
Старик оборачивается. У него морщинистое лицо, глаза за очень толстыми стеклами очков кажутся огромными, лягушачьими.
— Я занят. И вообще… Уходите.
Он снова склоняется над чревом рояля. Бьет по клавише, подкручивает ключом. Бьет, подкручивает… Сэм не говоря ни слова, выкладывает прямо на клавиши пожелтевший, стертый на сгибах листок. Но старик не реагирует, невозмутимо бьет по клавише, но все чаще ошибается и наконец совсем останавливается, опускается на винтовой стульчик. Он уже все прочел.
Сэм едва скрывает волнение.
— Значит, это… вы?
— Я не хочу говорить. Не хочу вспоминать!
Старик резко встает и уходит за приоткрытую дверь.
Когда Сэм, последовав за ним, входит в тесную каморку старик уже опрокидывает в себя полстакана водки, потом ставит пустой стакан на верстак, но не оборачивается.
— Простите меня, — говорит Сэм. — Мне только узнать про молодого лейтенанта. Его привезли вместе с вами на расстрел. Он… Он… выжил?
— Какого лейтенанта? Я не помню. Это в Освенциме или в Треблинке?
— Да нет, — теряется Сэм. — В Западной Белоруссии, местечко Троянцы!.. Молодой лейтенант медицинских войск…
— Я там не был.
Старик жадно наливает еще и так же жадно выпивает. Он ждет, что незваный посетитель наконец-то уйдет. Но Сэма не уходит, он совершенно растерян, сбит с толку.
— Но… как же? Белоруссия, первые дни войны… Вас еще на грузовике везли…
— Замолчите! — Старик резко ударяет по верстаку, часто и тяжело дышит. — Замолчите. Я… Я Освенцим прошел, я не хочу об этом, обо всем слышать, я отрезал! Этого не было!
Не было никогда!
Но Сэм не уходит, не спрашивает, только молча стоит за его спиной. Старик достает из ящичка второй стакан, в оба наливает водки. Сэму не предлагает, просто поднимает свой и ждет, когда Сэм поднимет второй. Сэм берет. Они молча выпивают.
— Если вы выжили, возможно,
и он… Может, вы его встречали позже?
Старик не отвечает. Он быстро хмелеет. Делает несколько хаотичных шагов и, подскочив к Сэму, зло впивается своими жабьими глазками.
— Что это было, вы знаете?! Когда в лагерь шли эшелоны с надписью «Возвращение нежелательно»! Знаете, что это? Это условный код! Так немцы называли нашу смерть! Я выжил, потому что играл, когда других гнали в душегубки. …Женщины, дети голыми шли в камеры с газом, а я пиликал на скрипочке!! Меня заставляли играть, чтоб они не поняли, куда их ведут, и я играл! Потому что… до безумия хотел жить!
А потом, каждый раз, зондеркоманда вытаскивала трупы из газовых камер, им вырывали золотые коронки, рубили распухшие под кольцами пальцы… Трупы складывали штабелями и жгли прямо здесь, потому что не хватало печей! А мне давали полкартошки. Это было мое право на жизнь и плата за подлость! Но что я мог сделать! Ведь мое «возвращение» было «нежелательно»!
— А мой дед? — тихо, но твердо спрашивает Сэм. — Вы ему тоже играли, когда его расстреливали немцы, там, в Белоруссии?
Старик оседает на стул, говорит не сразу.
— Да, я, конечно, его помню. Конечно… Тогда я играл первый раз. — И добавляет с горькой иронией: — Это был мой дебют… Их расстреливали, а я играл. У меня получалось сплошное тремоло, так дрожали руки. В лагере уже не дрожали. Даже когда в газовую камеру вели мою маму и младшую сестру. Нет, не дрожали…
— И все же как погиб мой дед?
Стельмах делает большой глоток из своего стакана. Сэм не пьет, он теперь только трезвеет. А старик говорит тихо:
— Он получил неудачный выстрел. Он лежал там, в яме, и не умирал. И они сказали, чтоб это… чтоб это сделал я…
Сэм слушает, затаив дыхание.
— Я стрелял в него несколько раз. Пока… не попал…
Сэм сморщился как от боли, схватил бутылку и замахнулся. Старик в испуге отпрянул, очки упали, а он загородился руками… Беспомощный, полуслепой. Сэм с силой ударил о край верстака. Осколки и брызги разлетелись в разные стороны.
Старик привалился к стене, тяжело хватал ртом воздух, держался за сердце. А Сэм направился к двери, но уйти не смог. Остановился, бессмысленно уставившись в косяк. Старик, стараясь успокоиться, говорит не ему и не себе:
— Свинство. Все свинство. Там, в лагере, я все спрашивал Бога… не про себя, нет, а за что это людям… Есть ли на свете вина, за которую так надо платить?
— Интересно, что Он вам ответил? — тихо спрашивает Сэм.
— Он не ответил… — Старик смотрит ему в спину, продолжает с тоской: — Я часто думаю, столько прекрасных людей умерли. А я, совсем не лучший, может быть, самый плохой, я живу. Почему, зачем? Может быть, для того, что у меня внук растет? Хороший мальчик. Не знаю.
Вечер. Гуляет народ в ресторане. Изя сидит за электроинструментом. Голова у него теперь почти лысая, в редких коротких перышках волос, как у утенка, — результат «химии». Он энергично ударяет по клавишам, играет что-то цыганское.
А Сэм в это время в туалете склонился к умывальнику, плещет в лицо холодной водой. Подняв взгляд, смотрит в зеркало с горькой усмешкой.
— Боже, я теперь точно знаю, что на земле совершенно один. Больше не спрашиваю зачем и почему. Я понял, что надо просто жить и улыбаться.
Ты же другого выхода не оставляешь…
Сэм выходит из туалета. В гардеробе у пустых вешалок перед маленьким телевизором дремлет швейцар.
На экране телевизора мелькают кадры военных действий — в горах, в пустыне… «Надеемся, что этот кризис не перерастет в глобальный, — говорит журналисту седой, благообразный политик, — но кое-какие меры кон-гресс уже одобрил…»
Сэм без интереса смотрит на экран и изумляется: мелькнули кадры знакомой лаборатории, где работает Тина.
В спецавтомобиль грузят контейнер…
«…Это хранилось на всякий случай, — говорит диктор, — чтобы в космосе, где-нибудь, когда-нибудь продолжилась человеческая жизнь…»
Сэм растерянно бормочет:
— Но ведь в контейнере — только… В пробирках практически только я!
Сэм быстро проходит по залу ресторана, сквозь площадку танцующих, к столику у стекла, где его нетерпеливо дожидается Тина.
— Где ты ходишь? Мы можем наконец серьезно поговорить. Поговорить о нас с тобой?
Но Сэм будто не слышит.
— Почему ты молчала? — взволнованно шепчет он. — Они отправили в космос мои гены!
— Что? Ты о чем? Никто ничего не отправлял. Это учебная тревога…
— Ай, брось! Ты, конечно, не скажешь! Вечные тайны! А я уверен, они как раз загружают!..
Космодром. В ракету срочно загружают контейнер. Ракета уходит в космос.
Сэм, порывисто прильнув к стеклу, в волнении всматривается в звездное небо. Кажется, что там виден ускользающий огненный след ракеты.
Тина курит, молча смотрит на него из-за столика. А он не в силах успокоиться.
— Боже! Наконец-то я понял, в чем наша «избранность»! Страдания, смерть миллионов — это только испытание, только плата за то, что продолжим жизнь именно мы! И спасибо Тебе, Боже, что на эту роль Ты выбрал меня!..
— Не совсем, — с колкой усмешкой уточняет Тина.
— Как это «не совсем»? Там «мои» пробирки! — беспокойно оглядывается на нее Сэм.
— Не расстраивайся, но просто в последний момент нашлись и другие.
— Другие? — растерянно переспрашивает он.
Тина вздыхает.
— Понятно. Ты будешь валять дурака, говорить о чем угодно, но только не о нас…
Погасив сигарету, она решительно поднимается.
— Дурак ты и клоун, — говорит она беззлобно и скорее грустно. — Чем с Богом бодаться и пробирки считать, сделал бы какой-нибудь женщине обычного ребенка.
И, подхватив сумочку, она, не оборачиваясь, уходит к выходу. Сэм смотрит ей вслед, но останавливать явно не собирается.
Изя играет знакомую молдавскую мелодию. Пары не спеша перетаптываются в центре зала. Отбрасывая блики, вращается под потолком зеркальный мозаичный шар.
…А мы видим каюту ракеты. Автоматы достают две пробирки и вливают их в колбу.
Сэм сквозь стекло всматривается в ночное небо. Там…
…в ракете, в специальных приспособлениях, уже рождаются детки — черненький, китаец, белый… Разные и очень симпатичные.
Сэм говорит, с грустной иронией:
— Ладно. С избранностью не вы-шло. Ты, наверное, прав, Боже. Зачем нам выпячиваться? Другим будет обидно. Но тогда, знаешь… — Сэм прижимается лбом к темному витринному стеклу, и его слова звучат, как тихая молитва: — Пожалуйста! Сделай что-нибудь для моих близких. Ведь они ни в чем перед тобой не виноваты.
На стекле не то свет автомобильных фар, не то блики от шара — возникла и исчезла надпись «Изменение нежелательно».
— Ну хоть самую малость. Только отведи от них «ту беду». Ты знаешь, о чем я. Ну что тебе стоит, Боже!
…И тогда за темным стеклом в тусклом свете возникает коридор знакомой коммуналки. Немецкий солдат, зажимая нос, входит в кухню, где лежат родственники Сёмы, выключает сипящие газом незажженные конфорки и открывает окно… Все «просыпаются» и как были в исподнем выходят вереницей на широкое снежное поле…
За ними бабушка Рахиль тянет по снегу саночки. В них сидит маленький Сёма и держит на коленях авоську с продуктами.
— Ба, — спрашивает Сема, — а зачем люди живут?
Рахиль секунду молчит.
— Знаешь, вот мы все, твои родные, бабушки, дедушки, мама и папа… жили и старались быть людьми, чтоб родился ты и стал человеком…
— А я для чего?
— А ты… ты вырастешь, станешь человеком и постараешься, чтоб еще родился человек.
— И всё? — разочарованно спрашивает Сёма.
— Сыночка, человеком быть очень трудно, и не думай, что это временно.
Взрослый Сэм чуть отворачивается от витринного стекла и замирает в стоп-кадре…
Эпилог
…Чья-то рука останавливает видеоплейер. И наконец мы видим, кто смотрел кассету, снятую и наговоренную Сэмом. От плейера поднимается парень, похожий на Сэма. Звучит его голос:
— Я родился без него, в России.
Но, когда немного подрос, написал ему письмо в Америку. Написал, что я есть, что я его очень люблю и жду. Сначала мы с мамой получили большую посылку…
Мальчишка лет шести и Ольга выносят из здания почты картонную коробку, всю пеструю от наклеек. Им не терпится посмотреть, что внутри, и они, зайдя за угол, начинают ее поспешно раздирать. Путаясь и смеясь, выдергивают вещи, прикладывают к себе. Мальчишке все оказывается не по размеру, мало…
Еще мы видим, как на зимнее летное поле садится «Боинг» и по трапу спускается Сэм. А за оградой его ждет Ольга и серьезный мальчик лет семи. Они смотрят на Сэма с волнением и надеждой…
Голос на этом фоне продолжает:
— А потом он приехал и забрал нас с мамой. И с тех пор эта история стала уже не его, а моей историей…
…Сэм приближается к ограде, но мальчик не выдерживает напряжения, срывается и убегает в пустое заснеженное поле…
Мы видим, как за ним по полю идут вереницей далекие и близкие родственники. Идут, как были, кто в одежде, кто в исподнем, — прадеды, дедушки, дети, мама и папа… а с ними маленькая цыганочка. Она подпрыгивает, танцует.
…Вереница эта уходит далеко, в космос…
К звездам, мимо работающего у станции космонавта…
Окончание. Начало см.: 2006, № 5.
pp