Strict Standards: Declaration of JParameter::loadSetupFile() should be compatible with JRegistry::loadSetupFile() in /home/user2805/public_html/libraries/joomla/html/parameter.php on line 0

Strict Standards: Only variables should be assigned by reference in /home/user2805/public_html/templates/kinoart/lib/framework/helper.cache.php on line 28
Рассказы «Мы стареем», «Уборка», «Родословная», «Двое в доме, не считая хозяйки», «Концепция», «Благодарность» - Искусство кино

Рассказы «Мы стареем», «Уборка», «Родословная», «Двое в доме, не считая хозяйки», «Концепция», «Благодарность»

Фото Владимира Бутенко
Фото Владимира Бутенко

Мы стареем

Постарела моя собака Глаша — плохо видит, плохо слышит, зубы выпали, ест как-то боком и часто из деликатности не выплевывает, а целиком проглатывает кусок, который не по зубам разжевать. Одышка, хрипит, кашляет, и тогда по маленькому ее телу словно проходит судорога. Когда гуляем, оступается, шаг потерял легкость, стал неуверенный, слабый. От меня совсем не отходит, и на прогулке я слежу, чтобы она все время видела меня, знала, что я рядом. Все, что привычно, заведено и еще по силам, она исполняет с готовностью, охотой, старанием, словно говорит мне, что все может и вовсе мне не обуза. Ночью или редко днем, когда я устану и прилягу, она, как всегда, устраивается у меня в ногах. Я думаю, что она спит. Но вдруг взгляну на нее и вижу, что глаза ее широко открыты. И я замираю, потому что я ведь точно такая: без зубов, плохо вижу и слышу, у меня одышка, я быстро и сильно устаю. Я люблю лежать с открытыми глазами, не думая ни о чем, а только ощущая, как отдыхают мои руки и ноги, как хорошо, удобно и уютно лежать… И тогда мысль моя идет дальше: если все так одинаково внешне, значит, все так же одинаково и внутренне. Значит, мы обе не одиноки, потому что мы есть друг у друга. Просто мы обе подошли к краю и знаем это. Нам не о ком горевать: детей у нас нет, а близкие все умерли. И она, как и я, думает: боже мой, какая, в сущности, короткая жизнь… А с другой стороны — хватит. И эту-то надо еще дожить, а усталость все крепче сжимает объятия. И ноги болят, и тысячу раз хоженая дорога кажется такой длинной.

Уборка

Сквозь шум и треск в телефонной трубке прорвался громкий голос: «Это из благотворительного центра говорят, вы заявку давали на уборку, мы к вам завтра придем. Часов в пять, хорошо вам будет?» «Хорошо». На другой день в два часа звонок: «Это Татьяна Петровна, узнали меня? Я вас узнала. Альбинка подвела, не вышла на работу, все переменилось. Я сейчас к вам приду, хорошо?» «Хорошо, приходите, запишите адрес». — «Да я знаю, адрес в путевке: Лесная улица, дом 10, второй этаж, так?» — «Не совсем. Лесной переулок, дом 9, квартира 18, этаж 6». — «Ну хорошо, что сказали, а то бы я искала. Сейчас приду». И правда, пришла очень быстро, стремительная, яркая, как клоун, вытравленные добела волосы торчком, на худом, подвижном лице ярко-красные румяна, черные, густо нарисованные брови, в черных ресницах синие, блестящие, веселые глаза, может, не такие уж веселые, а насмешливые, громкая, командирская речь: «Ничего не надо, только ведро и газеты. И уходите, я не люблю, когда смотрят. Все найду сама, уходите, будете работу принимать». Пока говорила, сбрасывала с себя одежду: светлый пиджак, шелковую блузку, кружевной, будто расшитый золотом лифчик, со стуком упавший на стул, легкие серые брюки. И стала другой, меня удивило это мгновенное преображение: черные, старенькие колготки, обнаружившие редкой красоты ноги, растянутая майка с рыжей головой и надписью «Стоять!», в которой открылись длинные, худые руки. Прошла в комнату, прихватив свои мешки с флаконами и тряпками, и закрыла за собою дверь. Раза два по своей надобности я заходила в комнату. Она стояла на подоконнике, длинные, сильные ноги расставлены на ширину плеч, раскинутые руки уперлись в косяки рамы, словно большая птица приникла к стеклу. Потом она ходила по квартире, что-то двигала, переставляла, терла. Раз только спросила меня, помешивая рукой воду: «Ну зачем вам столько вещей? У меня вот ничего нету, телевизор, ну, диван, там, конечно, кресла, стол, ковер на полу. Убираться легко. Нет, конечно, вещи у вас хорошие, книг много, но зачем это нужно, только пыль собирать». Я могла бы, конечно, не спорить, не тратить ее дорогое время, но столько было превосходства в ее глазах, такая снисходительность к моему дому, что я не выдержала, покивала: «Конечно, Татьяна Петровна, вы по-своему правы, но я хочу спросить: «Вы свою мебель, ковер сами покупали?» Вскинула на меня насмешливые глаза: «А кто же? Кто мне будет покупать? Мы с Васей обставляли. Сразу, как комнату получили». «А я ничего не покупала, это все мамино,- не могу выбросить, память». Тут я увидела, какая она умная, как хорошо понимает край, за который не нужно заходить. Всплеснула руками, смахнула со лба белый клок: «Да я разве о вас говорю? Я вообще сказала. Конечно, память самое дорогое. Да у вас и не много вещей. Нет, память самое главное. Я вот Васину кровать каждый день убираю, а его уже шесть лет как нету».

Я сказала: «Татьяна Петровна, перекусите и отдохнуть нужно немного, я все приготовила». «Нет, есть я не хочу, я ведь к вам с другой уборки пришла, там перехватила, а чаю выпью, только потом».

Пока она убирала, я сходила в магазин. Вошла — и ахнула, мой любимый дом сиял, помолодел, расцвел. Татьяна вышла из кухни с тряпкой в руке, все поняла по моему лицу: «Да что уж вы так, у вас и так было чисто, просто у каждого своя работа. А окна вообще много значат. Окна — это свет». Я накрыла стол нарядной скатертью, красиво все расставила, заварила крепкий чай. Таня оценила:

— Это вы мне уважение свое доказали. А вот я не пойму, вы уж не такая старая, почему вы инвалид, не заметно болезни вашей. Вы работаете? Я вот тоже работаю, не представляю своей жизни без работы. Меня только работа держит.

— Ваша работа?

— Да. Моя работа. У нас благотворительный центр. Пансион есть для старых, которые постоянно живут, и вот, оказываем разные услуги инвалидам. Платят мало, конечно, правда, питание бесплатное, кормят хорошо, но у каждого свой интерес в работе. Кто — за общежитие, кто за стаж, я вот работаю за жилье. Мы в ведомственном доме жили, военном. А Вася умер, и меня выселяют. Дверь поджигали, свет отключали. Сколько лет иду домой и не знаю, что застану. Раз пришла, вещи все во дворе, а на узле посреди двора свекровь с кружкой — кто-то чаю налил. — Она громко рассмеялась. — Вот работаю, коплю, комнату хочу купить. Пенсию не трогаю, да тоже не очень удачно — у меня стаж маленький, ну кручусь, пока руки есть. У нас коллектив хороший, дружный, это вот Альбинка сегодня подвела, выпила, у ней депрессия, а так мы друг другу помогаем, всегда подменим, когда нужно. И потом, мне нравится такая работа. Разнообразная. Сколько я людей перевидала, сколько жизней, судьбы какие. А у вас нет варенья? Я люблю сладкое, особенно варенье. Когда Вася был, я всегда варила, он любил, мы как сядем чай пить, банки нету. С тех пор не варю. Не могу себе варить. Конечно, работа непростая. Я уходила с нее. Много плохого видишь, грязь, жадность, хитрость. Вы кем работаете? Редактор? Это как?

— Ну, например, написал писатель книгу, я читаю, вижу слова повторяются или непонятно, я говорю писателю: нужно здесь поправить, чтобы ясно было, или сократить.

— Ну, значит, вы главнее писателя. Вы бы поработали на моей работе, такую бы книгу написали… У меня, между прочим, есть книги от писателей с автографами. Когда я у них уберусь, радуются не хуже вас, книги дарят, подарки. А бывают другие случаи. Вот недавно пришла к одной, она спрашивает, кто, я называюсь, она говорит, покажи паспорт, я тебе не верю, много вас тут шатается уборщиц, а потом обокрадут и следов не найдешь. Ну что ей скажешь? Мне не то что обидно, нет. Противно. Или вот заявка пришла на уборку лоджии. Ну, думаю, хорошо, на воздухе убираться лучше. Вышла на лоджию, господи боже мой, мне прямо неудобно вам говорить — там консервы, пакеты с крупой, с мукой, все прогнившее, уже упаковок таких давно нет, может, лет двадцать все это там лежит, запах, черви. Я говорю хозяйке, что могу это вынести на помойку, а она мне — нет, нужно разобрать, плохое выбросить, а хорошее оставить. А меня прямо замутило, еле ноги унесла. Она жалобу написала. Мне сначала хотели выговор дать, деньги вычесть, а когда я рассказала, просто в ужас пришли и ей звонили, что она не права.

— Может, это старческое, бывает, умирают совсем нищие, а у них находят спрятанные деньги. Это старческая такая болезнь.

— Какая болезнь? Она работает. Юрист в Басманном суде. Нет, знаете, я вам скажу, эта работа приучает в людях разбираться — я гляжу на человека, на старого, на инвалида, и понимаю, какая у него жизнь, и характер понимаю. Не до тонкости, конечно, а в общем. А сколько калек-инвалидов одиноких с этих войн. Родители умерли, жена ушла. Много горя у людей, много горя. Эта работа смирила меня, намучишься — научишься. Я ведь тоже жить не хотела. Вася умер, ему шестьдесят лет было, шестьдесят лет. Почему, за что?

— Он болел?

На белую скатерть капают слезы, Татьяна Петровна быстро, резко смахивает их рукой.

— Я всем говорю — от сердца, но вам скажу — от рака. У него был рак. Скоротечный. Это страшная болезнь, непонятная, я не могла даже это слово выговаривать. Почему он заболел? Он такой хороший, такой добрый, таких людей сейчас нет. Мы остались с его мамой, она два года назад умерла, ей было девяносто два года.

— Она с вами жила?

— А как же. Она с нами жила. Я ее любила. Вася на нее похож, вылитый, и характером, и лицом. Мы с ним тридцать четыре года прожили. Как один день. Он солдатик был, когда женились, а ушел майором. Я вот и не работала толком, моталась с ним, и Димка маленький. Я не могла расставаться надолго. Ну как надолго? Три дня — уже долго. Я всегда его ждала. Только он за дверь, просто в магазин или к соседу, а я уже жду.

— Так любили?

— Да. Так любила. — И что же, с тех пор вы одна?

— Ну почему одна? У меня сын, внучка хорошая. Ну и мужчины, конечно, были, но это ведь другое. Три года ездил ко мне парень из Рязани, на двадцать лет моложе. Мне и мать его звонила: «Таня, помилуй, выходи за него». А я говорю: это — нет. Так пусть ездит, я не девочка, а жениться — нет. Через три года он женился, теперь мать его ко мне ездит, подруга моя стала. — Татьяна Петровна смеется, потемневшие ее глаза светлеют, снова становятся синими. — Тут поехала в санаторий, у меня бесплатная путевка, льгота как жене майора. Там мужчина один, видный такой, здоровый, но это на вид здоровый, а так у него шрам через грудь идет. Он мне объясняет, что была операция на сердце, и он плохо чувствует. Мне врач говорит: «Татьяна Петровна, нужно этому больному помочь, у нас вся надежда на вас». Ну, я давай помогать, он, правда, повеселел, дела пошли лучше, от меня ни на шаг, но все время вспоминал какую-то Валю. Валя, Валя. Я ему сказала: всё. Хорош. Расстанемся друзьями. Надоел ты мне со своей Валей. — Татьяна Петровна зацепила ложечкой варенье, проглотила и громко расхохоталась.

— Ну, я думаю, будет еще у вас близкий человек, обязательно, что-то в вас есть такое, хочется быть около вас, я думаю, вы веселая, заводная.

— Да, я петь люблю, вообще люблю, когда праздники. Праздники и работа. Так и живу.

— А внучке сколько лет?

— Девять. Девочка хорошая, тоже танцует, поет, сейчас в Болгарию по-ехала с группой, по обмену. Говорит: «Бабушка, чего тебе привезти из Болгарии? Какой подарок?»

— А невестка хорошая?

— Невестка? Как вам сказать? Сын-то у меня институт окончил, ну а я вроде простовата, уборщица. — Она рассмеялась, подмигнула, ты-то понимаешь, что я такое?.. — А у невестки мать работает на телевидении, в шоу-бизнесе.

И вот Лена стала немножко показывать Димке, что нужно бы ему свою мать подучить. Ну и я не отстаю, от себя подсказываю: мол, гляди, сынок, Лена то не так, другое не так. Да. Ездить к ним не стала, а Вася внучку любит без памяти. Пойдет с ней гулять, оба озябнут, закоченеют прямо, а он все ходит, гуляет. Скучает по внучке, а я ехать к ним не хочу. Вот однажды Дима приехал проведать, ну я стала свои груши обивать, а он говорит: «Мама, Лена моя жена, мы живем хорошо, я ее люблю, прими ее, какая есть». Верите, у меня сто пудов спало. И с того дня я никогда ничего не то что не сказала, а просто не замечала никаких недостатков. Вот Алиночке уже девять лет. А недавно что было: я у них ночевала, смотрели телевизор, и там артистка Дапкунайте, знаете ее? Ну, конечно, знаете. И такой на ней джинсовый пиджачок, я прямо обмерла. Ох, говорю, полжизни за такой пиджачок отдам. Ну, сказала и сказала. А тут я убираюсь у одной, звонок. Лена звонит: «Мама, я в ГУМе, в секции «Наф-Наф», нашла пиджачок, как у Дапкунайте, можете вы сейчас приехать примерить? Я говорю, спасибо, Лена, но приехать не могу, я убираюсь. А сколько стоит? Она говорит: это мой подарок вам. Вот тебе и «Наф-Наф»… Четыре тыщи пиджачок. Ну вот, май-июнь, я уборок набрала побольше, хочу Алиночке мобильник купить. Шесть тысяч стоит.

Татьяна Петровна заглянула мне в глаза и совершенно некстати расхохоталась. Я даже вздрогнула, не могла понять эти ее переходы к внезапному хохоту.

— Хорошее варенье, я не ела такого, это что, слива такая?

— Это кизил.

— Вот, много узнаёшь на этой работе нового, интересного, да?

— Да. Я вот слушаю вас, мне ваш голос нравится, вы, наверное, поете хорошо. Спойте.

— Я военные песни пою.

— Ну военную спойте.

— Я щас пойду там окно поправлю, не закрылось, и оттуда буду петь.

И снова я удивилась: зазвучал совсем другой голос, теплый, сердечный, мягкий. Она пела медленно, словно подбирала слова, и появилась на кухне, как актеры со сцены входят в кулисы, еще не расставшись с песней, но уже отдыхая. Я подумала, как счастлив был человек, которого она любила. Она села к столу.

— Нет кипяточку? Вот что плохо в нашем деле, сойдешься другой раз с человеком, раскроешься, а время вышло и прощаешься уже навсегда. Вот это бывает жалко. Идти надо, мне во Фрязино ехать, я во Фрязине живу, а завтра в восемь уборка. Буду собираться, а вы акт заполните и распишитесь. Куда-то я свой главный пакет сунула, не найду.

— А вот.

— Да что вы, это рабочий, а другой, главный.

Я закружила по комнатам, потом услышала: «Нашла!»

Я смотрела, как она, не глядя, вытягивает из пакета одежки, которые тотчас волшебно оказываются на ней. Потом большой железной щеткой начесала белые сухие волосы, бросила щетку в пакет, выудила кисточку приличной величины, как для мелких малярных работ, достала баночку румян и широко, смело махнула по скулам, потом черный карандаш, тут уже при участии зеркала, прошелся по бровям, потемнил веки и тоже полетел в пакет. «Ну, как?» — сказала Татьяна Петровна, оборачиваясь ко мне от зеркала и открывая вдруг появившуюся в руках помаду. Чиркнула помадой по губам, крепко сжала их, потом раскрыла, таким молодым, женственным движением и, как ни странно, от этой малиновой помады темно-синими сделались глаза. Она накинула пиджак и рассмеялась. Так чемпионки в фигурном катании, прощаясь, обходят арену, высоко подняв в приветствии руку. У двери она обернулась.

— Я сегодня у вас прямо отдохнула, честно. Может, еще увидимся, вам такая уборка положена раз в год, встретимся.

Она ушла, но голос ее остался и звучал. Даже не голос, а смех, внезапный, громкий. Он не был веселым, многозначительным, дерзким, не был связан с ее рассказом или со словами собеседника. Смех словно был обращен к кому-то третьему, кто неотступно, непрестанно, неусыпно следовал за нею, следил, не спускал глаз. Называйте это как хотите — удел, судьба, рок. Смех был ответом тому, третьему, стоящему за спиной: «Нет, не возьмешь, мой верх, мой верх».

Родословная

Мать свою она не помнила, а отца не было вовсе. Нельзя же считать отцом существо, однажды пробежавшее мимо. Потом был дом, но хороших воспоминаний о нем не осталось. Однажды она приметила полоску света, пошла на свет, вышла в открытую дверь и оказалась во дворе.

Двор был большой, меж домами виднелась улица — машины, гудки, мелькание людей, запахи, звуки. Первое, что ошеломило ее, — бег. Она гоняла по двору, и целью бега был бег, движение ее неутомимых ног. Прежние прогулки были неотделимы от поводка, мерного и медленного хода, когда гуляньем называлось опорожнение желудка. Она и не знала, что это существует на свете — скорость, ветер, обдувающий шерсть, ветер до свиста в ушах, бег наперегонки с ветром. Можно и против ветра, чтобы продувал насквозь, сбивал с ног. Так бегала она по большому двору, чутко остерегаясь улицы и людей. Иногда появлялись собаки — на поводке или вольные, но знакомства с ними она не заводила, в их дружбе не нуждалась.

Пока бегала, она не заботилась обратить внимание, кто же это кормит ее, шуршит пакетами, расставляет коробки и тянет руку с куском ей навстречу, подзывая. Было это всегда одинаково, и потому сначала ей казалось, будто это одна и та же фигура. Потом она разглядела, что люди разные, но не было у нее охоты брать еду из их рук и была опаска — хватят за ошейник и прощай, ветер! Бегать было хорошо, однако холодало. Однажды утром она бежала по двору и что-то хрустнуло — она разбила лед, покрывавший лужу. Лапы сразу намокли, потом вода меж пальцев замерзла и бегать стало неудобно и больно. Стала этот лед выгрызать. Тут подошла женщина и поставила перед ней похлебку. От похлебки шло тепло. Собака отбежала подальше, дожидаясь, когда женщина уйдет. Но случилось неожиданное. Женщина постояла рядом со своей кастрюлей, потом нагнулась, взяла кастрюлю и унесла. Это изумило собаку. Никто, никогда так не поступал. Она подошла к двери, за которой исчезла женщина. Дверь открылась. Женщина протянула руку и взялась за ошейник. «Иди», — сказало что-то внутри собаки. Она опустила голову и прикинулась покорной. Это было правильно. Нужно разобраться, что к чему. Уйти я всегда успею.

Двое в доме, не считая хозяйки

Вот уже десять дней «на европейской территории мороз», как говорит радио. Никак не связывая Москву с европейской территорией, сообщаю, что у нас минус 30-33. Я рада, что Юла, совсем поправившаяся, сильно выросшая, теперь в тепле и покое. Хорошо ли ей, сказать не могу. Мне кажется, она знает, что участь ее еще не решена, но не делает ужимок, чтобы понравиться, утвердить свое положение. Даже наоборот, вроде как «полюбите меня черненькую, беленькую меня и без вас полюбят». Что же рассказать о ней? Мою школу она уже окончила экстерном с золотой медалью. Я люблю Глашу, люблю в ней свою душу, которая осталась жива благодаря этой любви. А как иначе, нельзя же любить только мертвых…

Юла — совсем другое. Юла — пришелец, поселившийся в моем доме, и я давным-давно забыла, что сама ее привела, даже, как говорят некоторые, спасла. Она независима, свободна. Случается, я ловлю на себе ее взгляд, задумчивый и спокойный, еще решающий, еще не решивший, не сделавший своего выбора. У нее живой, смелый ум, собственный характер, легко перечеркивающий примитивные психологические модели для людей и далеко превосходящий их. Меня наставляют: «Учи ее, что можно делать, чего нельзя, наказывай». Да она все знает: утащила очки под диван, разодрала тапочку, вытряхнула из пакета хлеб, крошки по всему дому. Она спокойно и приветливо глядит на меня, ожидая, когда я увижу ее художества. Стоит мне бросить взгляд на тапок, на хлеб, на тщательно разодранную книжку, как ее уже нет на месте: она под тахтой, это ее укрытие, блиндаж — мне туда не добраться. Если я пытаюсь достать ее веником, она визжит оглушительно, театрально, хулигански. А как забавно, как по-человечески она просит прощения!

Не сразу, нет, она дает мне остыть, прийти в себя, потом из-под тахты начитает вилять хвост с белой кисточкой на конце. Потом на этом месте появляется узкая черная с «сединой» морда с близко поставленными черными с белым кантом белка глазами. Морда медленно выползает из укрытия, превращаясь в длинный, гибкий, стройный «стан». Глаза глядят с укором: ну хватит, не нужно сердиться, это же ерунда. Я не поддаюсь, отворачиваюсь. Собака укладывается у моих ног, растянувшись во всю длину, положив морду на лапы: «до следующего раза, до следующего раза, пока отдыхай».

Как все животные, она безошибочно знает время. Утром, ровно в 8.45, она выползает из-под тахты, подходит к моей подушке и встряхивается. Вчера подошла в 8.30. Я лежала с закрытыми глазами. Она внимательно на меня посмотрела и ушла на место… В 8.45 положила лапу на подушку. Время. Она никогда не подходит к Глашиной миске, которую я наполняю в первую очередь, ждет, пока Глаша, медленно управляясь двумя зубами, доедает свою пайку, и уходит, неторопливо переваливаясь с боку на бок. За это время Юла отобедала, получила добавку и теперь опускает в Глашину тарелку узкую морду и тихо дочищает посуду. Она знает, что Глаша поселилась здесь раньше и, дерзко попирающая все законы, подчиняется одному — закону хозяина территории.

Живя под властью двух собак, я вижу, как сложны и непохожи их характеры. Глашу не назовешь доброй, но у Глаши есть сердце, и она включает его в работу и следует его зову: нервничает, когда я ругаю Юлу, тревожится, если мы долго не возвращаемся с гулянья. Юла едва сдерживает раздражение, если я приласкаю Глашу. Она останавливается на небольшом расстоянии и смотрит на нас, время от времени коротко гавкает, начинает зевать, громко стучать хвостом, встряхиваться, чесаться. Признавая Глашино первенство в праве на жилплощадь, она научилась осторожнее ходить по квартире, ждать своей очереди на гулянье, на еду, на лакомство. Но это не от сердца — от ума. Ум заменяет ей сердце.

Если теперь скажут мне, что нет судьбы, я рассмеюсь. Я привыкала к ней постепенно, много думала о ней, находила ее родовые корни в черных африканских собратьях. Сказать, что двигалась она стремительно, будет неточно. Она перемещалась в пространстве бесшумно и вольно, и движение зрачка, следящего за нею, отставало от скорости ее легких ног — вот только что была здесь, а сейчас где? На черной вытянутой морде голубоватые белки обозначают границы глаз и будто подчеркивают выразительность взгляда — пристального, испытующего, недоверчивого: «знаю все наперед, потому и не верю».

Есть судьба, есть. Греки говорили: «Даже боги не властны над своей судьбой». Мы уже узнали друг друга, почти привыкли, и, казалось, по-другому не может быть. Оказалось — может. У Глаши случился инсульт. С двумя собаками тут, глядишь, и хозяйка прикроет глаз. По ночам хозяйка не спала, плакала. Лежит и плачет. Старая собака болела, и слезы хозяйки ее не беспокоили.

А Юла не спала. Иногда, не выдерживая, выползала из-под тахты, придвигала морду к лицу хозяйки и стояла тихо, почти не дыша. Обе боялись сделать лишнее движение, чтобы не лишиться сил. Самое тяжелое было видеть эти слезы. Юла знала, о ком они, и знала, что участь ее решена.

Есть судьба, есть. Тот первый звонок не был случайным. Судьбой Юлы стала женщина, которая умела брать на себя чужое горе, чужие ночи без сна. Все задвигалось, завертелось, закружилось вокруг Юлы. Ей делали прививки, фотографировали, подстригли челку. Ее портреты замелькали в газетах, в Интернете, в каких-то вестниках. Звонил телефон, домофон, мобильный. Потом все исчезло, она не помнит ничего, провал в памяти. Просто рука на голове лежала уже другая. Запах жилья другой. Вместо маленькой собаки большой кот. Но было и хорошее — мясо, творог в неограниченном количестве, лес. Долгое гулянье в лесу, без поводка, когда можно бежать, куда хочешь, только чтобы был слышен свист. Хозяйка свистела пронзительно, собака в ответ гавкала, они легко находили друг друга и радовались встрече.

Концепция

Ахматова говорила: «Главное — концепция». Я согласна с этим. Дело в том, что эта собака не знала любви. Ее никто не любил, не ласкал, не заботился. Первые хозяева подобрали ее щенком, рассчитывая, что она будет лаять, отпугивая воров. Они думали, что собаки существуют для этого — отпугивать воров, и поначалу изумлялись, что собака не лает. Им объяснили, что это еще щенок, вот вырастет — и можно оставлять дом открытым, незваного гостя разорвет в клочья. Они успокоились и стали ждать. Они не любили ее, им даже не приходило в голову, что любовь может здесь иметь место, просто терпеливо ждали, когда она вырастет и начнет охранять дом. Но и собака их не любила. И собак она не любила, потому что не общалась с ними никогда. Таким образом, не смогли в ней развиться знаменитые собачьи преданность, любовь, готовность умереть за хозяина. В гробу она их всех видела. Она презирала слабых и не любила сильных. Получился человеческий характер, которому не досталось любви и непонятно, что такое, эта пресловутая любовь.

Как детдомовские подкидыши, она научилась притворяться — прикидываться послушной, несчастной, благодарной, хотя на самом деле вовсе не испытывала таких чувств. Одно было знакомо ей до тонкости — злость и презрение. Но ей случилось узнать любовь. Главную любовь — когда ты любишь. Только она дает силы, и тогда все равно, кого ты любишь — кошку, мать, ребенка, собаку. В то время она опять была бездомной. Это оказалось просто — проскочить в приоткрытую дверь или загуляться, не отвечая на зов и крики. И ты уже на свободе. Эту науку преподала ей та, со старой больной собакой. Оказалось, что можно привести в дом, кормить, мыть ноги, чесать за ухом. Откусить вафлю и, встретившись глазами со строгим взглядом собаки, поспешно отдать ей другую половину. А потом однажды вывести из дому и навсегда исчезнуть. Причина не важна, причина всегда найдется. Ее не выставили на улицу, нет. Она оказалась в другом доме. Еда, гулянье, по сути дела, отличная жизнь, но ей долго снилось испуганное лицо и голос с горестными восклицаниями: «Ну зачем ты это сделала, почему?» Потом снилось, словно она лежит, растянувшись во всю длину, у ног хозяйки, охраняет или, скорее, сторожит, чтобы эта хозяйка не двинулась с места. Еще и голову положит на тапочки для надежности. Хорошо было так лежать. Старая собака спала, и хозяйка была полностью в ее власти.

Пробуждение бывало тяжелым. Она лежала с закрытыми глазами, доносились голоса, мужской, женский, слышно было, как в ее миску кладут еду, как хлопает дверь и в доме становится тихо. Она ушла, когда перестала видеть сны. С прошлым было покончено. Не только они могут распоряжаться судьбой — подбирать, отдавать. Но и она. Захочу — уйду, и пропадите вы пропадом со своими тарелками, подстилками, поводками.

Случай свел ее в подвале с черным котенком. Было холодно, она сворачивалась, зябла, старалась уснуть и задремала, а когда проснулась, почувствовала, что брюху ее тепло и что-то мягкое его греет. Она принюхалась и увидела на белом своем животе черного котенка, который крепко спал и посапывал. Ей хотелось встать, вытянуться, размяться, но делать этого она не стала, а снова закрыла глаза и постаралась заснуть, теперь уже все время помня о котенке и чувствуя его тепло. Так открылась новая и последняя страница ее непрожитой жизни. Хорошая, счастливая страница, восполнившая почти все потери, утершая все слезы, если бы она умела плакать. Котенок был маленький, все тыкался ей в живот, видно, хотел молока. Молока у нее не было, но она догадалась, что он хочет есть. (Здесь историю можно просто наметить пунктиром, нет нужды описывать, как добывала она еду, как прятала котенка, как вылизывала и охраняла. Это обычные дела, их делает всякая мать, родила она или нет, главное, что почувствовала себя матерью.) Котенок был хорошенький, и какая-то женщина, проходя мимо, подобрала его и положила в сумку. И сердце Юлы разорвалось.

Благодарность

Я все пишу о старости, думаю о ней, размышляю. И необыкновенное чувство благодарности охватывает меня. Ведь это она, старость, причина того, что я еще вижу белый свет, небо, снег, радуюсь дождю, читаю. Не будь ее, мне бы ничего этого уже не досталось. Юность, молодость проходят, сменяются. Старость не уходит никуда. Вы до конца жизни вместе…

Много лет назад я смотрела фильм Бергмана «Фанни и Александр», роскошный, избыточный, ироничный. От этой картины отделилась одна сцена, даже не сцена, а долгий план. Узкая, будто застекленная терраса, за окном голубоватые сумерки, на террасе в кресле-качалке пожилая госпожа, глава рода. Она листает альбом фотографий, вглядывается в портреты сыновей, мужа, внуков, не заботясь и не задумываясь, кто жив, а кто остался только на этом снимке. Клан большой и ветвистый, не всех она и помнит да и не прилагает усилий, чтобы вспомнить, определить их место в своей жизни. Потом она кладет узкие, тонкие руки на раскрытые страницы альбома и говорит задумчиво: «Я хорошо помню — было детство. Потом старость. А что означает этот пресловутый промежуток, о котором столько говорят?..» Вот эта фраза, помню, вошла в меня, как пуля.

По жизни расставлены указатели. Мы их не чувствуем, проходим мимо. Но они есть. И этот давнишний осколок, даже как будто случайный в блестящем, ярком полотне мастера, застрял во мне, и до сих пор я не могу найти лучших слов для обозначения своей жизни. Может быть, те, кто трудно привыкает к состоянию старости, к этому холодному, безжалостному слову, кто тоскует, борется, не хочет сдаваться (но все равно сдается, по-другому не бывает), может быть, они, когда были молодыми, не заметили этих слов. Но я заметила. И теперь, трудясь над загадкой, что же это со мною такое, почему так мила, так дорога мне моя трудолюбивая, независимая старость, я словно увидела ответ: госпожа в буклях в кресле-качалке, узкая худая рука на фотографиях альбома и тихий голос: «Что же означает этот пресловутый промежуток, о котором столько говорят?..»

«Депрессия», — говорят пожилые люди. Говорят отстраненно, непричастно, как произносят «ветер» или «ночь». Стараясь ничего не упустить, перечисляют признаки своей депрессии: пропал сон, аппетит, не хочется читать, смотреть телевизор, на телефонные звонки не всегда поднимаешь трубку. По интонации это напоминает пересказ фильма, когда добросовестно передают события, но фильм уже отсмотрен, финал известен и потому пересказ лишен чувств.

А между тем все просто: депрессия — не диагноз. Это осознание, что жизнь прожита. Что этот солнечный денек или, наоборот, морозный, синее небо, музыка, в которой бьется живой и чистый человеческий голос, — уже не твое. Когда ты еще жива, но знаешь правду. По утрам проверяешь больные места, и они все на месте. Звонки от детей однообразны — практически по всем телефонным проводам несется один вопрос. Если бы шалун перепутал номера телефонов, никто не заметил бы подмены. Дети звонят утром и вечером и спрашивают, как здоровье. Утром и вечером родители добросовестно отвечают, хоть им хочется поговорить о другом. Но дети спрашивают о здоровье, потому что от ответов зависит распорядок их жизни, и родители поспешно отвечают, что все хорошо. Депрессия — не диагноз. Это состояние, при котором нити, связывающие человека с жизнью, становятся тоньше паутины…

Когда узнают о смерти знакомого или даже незнакомого человека, на минуту все смолкает. Молчание — знак уважения к смерти, сочувствие к человеку, который больше никогда не пройдет по земле. И еще бессознательное, легкое движение в глубине души, когда понимаешь, что, слава богу, тебя пока миновало.

Старость вызывает раздражение. Молодые думают, что они прямо так, легко и красиво, перелетят на небеса. И там под звуки классического джаза пред ними распахнутся врата. Но ведь редко так. Те, которые сейчас раздражаются, отворачиваются и, не отрываясь, смотрят в окно троллейбуса, чтобы не видеть этих блеклых, запавших глаз, вцепившейся в поручень слабой руки, которая все равно не удерживает тело, и оно болтается рывками вперед и назад, они ведь тоже будут стареть. Молодым неприятен вид старости и даже в каком-то смысле непонятно, каким образом здесь оказались эти старухи: сидят дома целый день, а как час пик, выползают и стоят перед глазами. А что им делать, которые стоят? Не на пол же им садиться…

…Шаг, свободный, легкий, летящий? Где он? Нет его. Это вдруг случилось — мелкий, частый осторожный ход, когда хочешь ступать твердо, а на самом деле будто чуть касаешься земли, и земля кажется ненадежной. В движении участвует все тело, подавшееся вперед, и глаза-помощники вглядываются в дорогу, чтобы не пропустить ямки, кочки, кожуру банана, чтобы не поскользнуться, а руки сами собой, без команд и сигналов цепляются за поручни и перила. Как, когда творческие трудовые будни превратились в добывание продуктов, приготовление пищи, еду, отдых, сон? Все время что-то болит, и прежде всего по боли узнаешь, что ты еще жив, и первое желание — преодолеть боль. Но тогда почему с таким упорством, с таким отчаянным азартом мы держимся за это существование? Что в нем? Встать, выпрямиться, подойти к окну. Здравствуй, мир! Книжка была такая детская «Здравствуй, мир!». Конечно, времени свободного мно/pго, и вот так, уютно и спокойно угревшись, можно размышлять, сравнить прошлое с настоящим, делать выбор. Ну не смешно ли?

О каком выборе можно говорить? А между тем можно. Если одним словом определить, старость — это Свобода. Все мелкое, суетное, тревожное, исчезло, как не было, и, оглядываясь назад, с трудом различаешь очертания тех желаний, тревог, надежд, что заполняли жизнь, да собственно ее и составляли. Это было жизнью и ушло вместе с нею. На самом донышке остался крепкий, горьковатый настой. В нем никаких примесей. Все ушло, вымылось, состоялось или потеряло смысл. Осталась жизнь, ее воздух, ветер, смена времен года, день, ночь. И те, кто давно умерли, сейчас гораздо ближе, чем живые. Вернее, мы гораздо ближе к ним, чем к живым с их шумной, деятельной, устремленной жизнью.

Цветаева писала:

Юный месяц идет к полуночи:

Час монахов и зорких птиц,

Заговорщиков час — и юношей,

Час любовников и убийц.

Эти строчки вспомнились, как подсказка. Наш час от одиннадцати до двух дня. Это время принадлежит старухам. Сначала кажется, что все на одно лицо, но когда становишься одной из них, видишь, что все разные. И получается наоборот: теперь молодые на одно лицо — два-три варианта туалетной воды, длинноногие, промытые, с крашеными светлыми волосами, развевающимися на ветру, с крепко прижатыми, словно вживленными в ухо маленькими телефонами. Дорогая, мягкая даже на вид обувь, модная, свежая, изящная одежда, в руке тоненькая сигаретка. И по этой сигаретке, по запаху, по тонкости каблука можно угадать ступеньку той лестницы, по которой они карабкаются. Сначала они называются «референт», «помощник», «секретарь проекта». Новый мир построим, в нем будем жить. Это кажется им таким заманчивым, привлекательным, небывалым. Вот другая ступенька, повыше. Тут встают рано, быстро душ, фен, два-три разговора по мобильному, пока подкрашиваются ресницы, телевизор — пощелкать пультом, что там в мире слышно, кофе (растворимый), чай в пакетиках с рекомендованным гастрономическим продуктом. Куснула, жует, зоркий взгляд на бумаги, чуть нахмурилась, но нет, лицо разгладилось, все в порядке, портфель защелкнут. На секунду губа прижалась к губе с бесцветной помадой, никакого макияжа. Как будто всё. Бутерброд недоеден, кофе недопит — тоже знаки новой, на-пряженной и немножко шикарной жизни. Да-да, об этом не говорится, но это так. Взяла бы эту недоеденную нарезку, вынесла во двор — там найдется, кому съесть, не говоря уж о кошках и собаках. Но ведь там, во дворе, никого нет! Как — нет? Ну, конечно, нет. Разве? Нет, моя собака дома, только что пришла с гулянья, как раз сейчас лапы ей моет домработница. Машина моя у подъезда, верный конь вороной. Конечно, метро быстрее. Эти пробки немыслимые совершенно расшатали нервы. Но что же делать? Ехать же как-то надо. Нельзя же приехать на работу на метро. Рассмеялась, почти уткнувшись в зад «жигуленка».

С одиннадцати до четырнадцати — время старух. Ах, как много можно рассказать об этом. Как им хочется разговаривать, как они боятся что-то забыть, недослышать, не понять. Как иные благодарны за малую услугу, а другим мерещится, что они еще опираются на широкие ручки своего начальничьего кресла. А их уж вытряхнули давно, и кресла того нет, а им все кажется, что они в нем, и все требуют, все командуют. Ах, какая нас прорва… Утром — к рынку, в другое утро — к сберкассе. В третье — поликлиника, если врач с утра, а если с трех, то днем. Вечера — по-разному. Большинство дома (если осень холодная или зима или ранняя весна). Ждут звонка от детей, от внуков. Часто напрасно ждут, но терпеливо, и это уже как дело. Телевизор готов к услугам. Особых забот с ним нету, плохо ли видно, слышно, не так уж и важно. У некоторых собаки. Эти счастливы. Их старость спокойна и надежна. Нет, от одиночества они не страдают. Помощь иногда нужна — прибить что-то, донести. Но одиночества нет. Вот оно, дышит, дремлет, слышит стук твоего сердца. У старух, как правило, старые собаки. Не то что как правило, а закон. «Нам вместе сто пятьдесят лет», — смеется хозяйка из второго подъезда. Иногда зайдут в магазин: «Что бы нам такого купить?» «Вот, возьмите йогурт новый». — «Сладкий?» — «Нет, не сладкий, как раз для вашей собачки». — «Тогда дайте две штуки». Идут домой, помахивая пакетом. Собака рада, поужинаем. И хозяйка рада, что собака рада. Так и живут. Эти цепи не разорвать, нет такой силы. Только смерть. И хозяйка останавливается, чтобы унять сердцебиение. Нет, нет, еще не сейчас. Будем ужинать, читать, подруга позвонит, фильм посмотрим. А потом спать. Поздно, и собака сердится, смотрит с притворным удивлением: «Долго еще?» и прямо голову роняет на пол от усталости. Хитрости твои давно известны, родная моя, сейчас иду. Вот и ночь.


Strict Standards: Only variables should be assigned by reference in /home/user2805/public_html/modules/mod_news_pro_gk4/helper.php on line 548
Артур Аристакисян: «Я не хотел снимать фестивальное кино»

Блоги

Артур Аристакисян: «Я не хотел снимать фестивальное кино»

Сергей Дешин

Сергей Дешин встретился с создателем легендарных «Ладоней» и «Места на Земле», чтобы расспросить его о причинах многолетнего молчания, о нынешних планах и об опыте преподавания в Московской школе нового кино.


Strict Standards: Only variables should be assigned by reference in /home/user2805/public_html/modules/mod_news_pro_gk4/helper.php on line 548
Этот воздух пусть будет свидетелем. «День Победы», режиссер Сергей Лозница

№3/4

Этот воздух пусть будет свидетелем. «День Победы», режиссер Сергей Лозница

Вероника Хлебникова

20 июня в Музее современного искусства GARAGE будет показан фильм Сергея Лозницы «День Победы». Показ предваряют еще две короткометражных картины режиссера – «Отражения» (2014, 17 мин.) и «Старое еврейское кладбище» (2015, 20 мин.). В связи с этим событием публикуем статьи Олега Ковалова и Вероники Хлебниковой из 3/4 номера журнала «ИСКУССТВО КИНО» о фильме «День Победы». Ниже – рецензия Вероники Хлебниковой.


Strict Standards: Only variables should be assigned by reference in /home/user2805/public_html/modules/mod_news_pro_gk4/helper.php on line 548

Новости

В Москве состоятся ретроспективы Петера Нестлера и Штрауба-Уйе

09.04.2013

С 11 по 14 апреля в киноклубе «Фитиль» (Москва) при поддержке Гёте-института состоится двойная ретроспектива «Сопротивление истории», в рамках которой будут показаны – впервые в России – картины Петера Нестлера, а также Жана-Мари Штрауба (чью фамилию организаторы перевели как Строб) и Даниэль Уйе.