Канн-2008: Время «Че». Круглый стол
- №7, июль
- Евгений Гусятинский, Даниил Дондурей, Нина Зархи, Лев Карахан
В «круглом столе», посвященном
Даниил Дондурей. Для начала признаем, что фестивальный организм в Канне самый разработанный, разноуровневый и разнообразный. Мегаполитика — встреча двадцати девяти министров культуры стран Европейского сообщества, организационные технологии — двадцать видов аккредитации, внешний шик — ежевечерние спектакли проходов по фестивальной дорожке. Мы видели лихие пасы господина Кустурицы господину Марадоне перед премьерой их фильма.
Евгений Гусятинский. Там был еще третий герой — футбольный мяч.
Д. Дондурей. Так что на рыночные, имиджевые, оценочные, интерпретационные и иные измерения, на разного рода профессиональные бебихи этого года, включая программирование, хорошо бы посмотреть в контексте мощнейшей фестивальной машины. В каннской программе всегда существует некая закодированная гиперидея, явная или нет. И мне кажется, что и в этом году две такие идеи просматривались: возможно, то ли ностальгии, то ли возврата, то ли разоблачения, или игр с левыми движениями. Об этом, в частности, говорит и существенное присутствие латиноамериканского кино, и голливудская эпопея про Че Гевару, и показ коллекции недопоказанных в 1968 году картин. Ну и, как мне показалось, вторая тема: неигровое кино как ресурс игрового. Каковы ваши наблюдения за Каннским фестивалем, как многомерной машиной, комбинатом по созданию имиджей и продаж очень дорогих упаковок разного рода?
Е. Гусятинский. Приезжая в Канн, сразу понимаешь, что попадаешь в центр гигантского медиасобытия, в
Д. Дондурей. Вы хотите сказать, что для фестиваля есть еще и другие интересы, кроме качественных селекций?
Е. Гусятинский. Разумеется. Уже давно говорят о кризисе фестивального движения и фестивального кино. Это общая ситуация. И каждый фестиваль выкарабкивается из нее
Д. Дондурей. Можно сказать, что каннское руководство и не ставило задачи удивить программами?
Е. Гусятинский. Что касается конкретно программ... Можно, конечно, предположить, что Фремо пытался навести искусственный фокус на Латинскую Америку, не оправдавшую ожиданий. И еще более искусственный фокус — на левую идею. Как бы в угоду сорокалетию мая
Лев Карахан. Я запутался: так жива или умерла левая идея? Для понимания того, что происходило в Канне-2008, это принципиальный вопрос. Ведь Каннский фестиваль, как бы ни была высока конкуренция с Венецией и Берлином, остается фестивалем номер один прежде всего потому, что живет энергией, возможно, основного противостояния современного мира: левой протестной идеологии и буржуазного консерватизма, воплощенного в образе «красной ковровой дорожки». Кстати, не случайно такую фирменную привлекательность всегда приобретают различные вызывающие профанации этикета и дресс-кода именно на этой знаменитой дорожке: будь то беспримерная попытка пьяного Аки Каурисмяки потанцевать на красной лестнице с эталонным киноаристократом Жилем Жакобом или уже упомянутая дурашливая игра в футбол, которую в этом году затеяли на каннском ковре Эмир Кустурица и Марадона.
В
Для меня наиболее очевидным знаком угасания пафоса
Все вроде бы очень
Нина Зархи. Уже предыдущая картина Гарреля была не просто вялой и вязкой — ее вязкость, выморочность бесконечных саморефлексий и персонажей, и автора казались пародией на кино левых интеллектуалов.
Л. Карахан. Не видел этот фильм, но очень может быть. Ведь закат — это процесс, а не одномоментное явление.
Е. Гусятинский. Гаррель никогда до этого не был в каннском конкурсе. Его взяли только по случаю юбилея мая
Н. Зархи. Сорок лет назад законодатель и идол фестивального движения вынужден был признать себя буржуа, отставшим от времени и разминувшимся с искусством, — это актуальный и ныне сюжет. Но он не был разыгран, если не считать показ нескольких картин (в том числе и «Анны Карениной» моего отца) в на треть заполненном зале «Бунюэль». Закономерно, что ни в каннских, ни тем более в наших медиа эта скромная ретроспектива отражения не нашла: размышления не были запланированы.
Л. Карахан. Понятна Нинина скромность, но зал,
Н. Зархи. Пепел стучит, но надежду не вселяет... А
Е. Гусятинский. Левая идея стала сегодня резиновой. Под нее можно подвести любой фильм. Даже «Особо опасен» Тимура Бекмамбетова. Но в эти игры играть не хочется. Тематически многие каннские фильмы отвечали левой проблематике в ее самом бытовом, приземленном, банальном изводе. Тут, конечно, лидировали латиноамериканцы. За Латинской Америкой еще сохраняется романтическая, попсовая левая мифология — революция, свобода, драйв, почвенничество, антиглобализм, третий мир, антиимпериалисты, футбол в конце концов как самая народная игра и т. п. И латиноамериканские режиссеры все это успешно отрабатывают. Вот, например, Вальтер Салеш, фильм называется «Штрафная линия» — там есть классовое расслоение, герои колупаются в бразильских фавелах, кругом нищета, одинокая, вечно беременная мать-героиня, на последнем издыхании и на последнем месяце беременности моющая окна в пентхаусе у нуворишей, и футбол как мечта одного из ее сыновей, современных Рокко и его братьев. Почти то же самое — в фильме «Клетка» Пабло Траперо — тематика в высшей степени социальная, тюрьма, дети, несправедливость закона, но решено все, как и у Салеша, в жанре обыкновенной мелодрамы, не буду говорить, что это «мыло» латинское, но это уже мейнстрим в чистом виде. Поэтому о левой идее тут говорить не приходится. Все-таки левая идея в кино — это не сюжеты про бедных, униженных и оскорбленных или про революционеров, а прежде всего оптика, тип изображения, эстетика, это язык, позволяющий избегать идеологических, в том числе и левых, клише. Это стратегия ускользания и сопротивления. Вот таких фильмов, повторюсь, было три — «Между стен», «Че» и «24 город». А всю латиноамериканскую левацкость блестяще отыграл и иронично отстранил Эмир Кустурица в фильме про Марадону.
Н. Зархи. «Марадона» был принят как остроумный антибританский, вернее, антивеликобританский и антиимпериалистический киножест. Англичане, во всяком случае, даже и иронической дистанции автора по отношению к левацкости, как ты говоришь, не заметили. Фолкленды, Аргентина, Тэтчер — контекст самоигрален. Ник Джеймс, главный редактор Sight & Sound, не упертый «левак», но, разумеется, как всякий нормальный европей-ский интеллигент и «деятель культуры», тем более англичанин, поддерживающий любой выпад против национальной и буржуазной или аристократической спеси, в восторге от центрального контрапункта фильма: аргентинский гений забивает «гол века» в ворота англичан, «забивая» и звуковое сопровождение — God Save the Queen, британский гимн. Кустурица высвечивает при этом и другую, не политическую символику: он празднует победу ослепительного мастерства и природного таланта над пафосным ритуалом.
Е. Гусятинский. Но это тоже мейнстрим, попса, чистое развлечение для тех, кто ничего не знает о Марадоне.
Н. Зархи. Не знаю, почему мейнстрим не может (или не должен) нести идею — в частности, условно — «левую». Или — «правую». Как «Кабаре», например. Именно мейнстримщики — те, кого Честертон с полным уважением относил к «шарманочному люду», — и способны в простых и внятных историях поведать об актуальном. Травестия — не обязательно спекуляция, а профанирует как раз только пафос высокомерного авторства. Вот «Че»,
Е. Гусятинский. Нет.
Н. Зархи. Если бы Содерберг сделал фильм про насекомых, его бы тоже взяли. Д. Дондурей. В связи с
Н. Зархи. С другой стороны, вот мы бросаем камни в Тьерри Фремо. Да, он не открыл, конечно, новые, едва намечающиеся в пыльных углах мирового кино тенденции — как это было, когда приехал и всех переиграл дикарь Тарантино. Но он подтвердил несколькими средними, хорошими и одной отличной картиной перспективность сегодняшней моды. Все тренды представлены. Все крупные имена — тоже. И то, что называют «документализмом», без наград не осталось. «Между стен» — не бытовой документализм, который теперь тут и там побеждает, не документальная фиксация сырой жизни. Реальные персонажи и их истории, импровизация под режиссерским присмотром. Но — суперконцентрат реальности. Аутентичность, вызывающая восторг доверия. «Тюльпан» же Дворцевого, которого по принадлежности режиссера к документалистике многие сюда же задвинули, — подтверждение, на мой взгляд, моды на винтаж. Экзотизм и подделка под естественность жизни природных людей, под артпримитив все еще работают на фестивальном поле. Шкловский в знаменитом письме к Эйзенштейну в
Е. Гусятинский. А мне кажется, фестиваль показал кризис кураторского искусства, кураторских технологий, потому что само программирование было очень странным. Когда фильмов нет, зачем делать конкурс из двадцати двух картин, семь из которых абсолютно лишние?
Н. Зархи. Ты имеешь в виду филиппинский фильм, самодеятельность, которую, я думаю, никуда бы не взяли. Или глубокомысленную «Рождественскую сказку» Деплешена, где Катрин Денёв всеми силами пытается спасти ситуацию, перемещая героиню, больную лейкемией и выбирающую донора, который, жертвуя собой, отдаст ей костный мозг, среди двух своих сыновей, на территорию пародии. Не уверена, правда, что режиссер рассчитывал на такое прочтение стыдливого неслияния актрисы с ролью, а не на потоки слез и раздумья о трансцендентном.
Е. Гусятинский. Картины Мендозы, Эрика Ху, Мейрелеша, Гарреля, позорного и позорящего фестиваль Вендерса. Еще там был фильм «Две любовницы» каннского постояльца Джеймса Грея — обыкновенный американский мейнстрим, романтическая комедия, кино для домашнего просмотра на диване. Что оно делает в конкурсе? В это трудно поверить, но фестиваль за него бился, как будто это Ларс фон Триер или Линч, в последний момент отобрал его у Венеции. Когда два главных мировых кинофестиваля борются за такое вот милое среднее кино, мне кажется, это исчерпывающе свидетельствует о состоянии нынешнего фестивального движения. Хотя, и это совсем печально, ремесленный старательный Джеймс Грей — не худшее, что было в каннском конкурсе.
Д. Дондурей. Ну это же мейнстрим.
Е. Гусятинский. Мейнстрим тоже ведь разный бывает. Клинта Иствуда с его «Подменой» можно тоже записать в мейнстрим, и рядом с Джеймсом Греем он смотрится, не знаю, как Орсон Уэллс, до которого — если убрать каннский контекст — его «Подмена», конечно же, не дотягивает.
Д. Дондурей. Лев не согласен с «молодежью», которая первый раз была в Канне?
Л. Карахан. Мало сказать — не согласен. Наша «молодежь» меня просто поражает. Как каннский старожил (шестнадцатый год пошел), боюсь, конечно же, показаться ангажированным, но как можно утверждать, что кризис левой идеологии фестивалем никак не осмыслен, а потом в легкую перетасовывать каннские программы: Вендерса — туда, Дворцевого — сюда... Ведь это программирование, как бы к нему ни относиться, и есть осмысление.
Но я лично давно езжу в Канн не только для того, чтобы посмотреть интересные новые фильмы. Этот фестиваль приучил меня воспринимать его как целое и как главный, самый важный итог распознавать не месседж
Д. Дондурей. Говорящая пустота?
Л. Карахан. Можно и так... очень красиво. Но главное в том, что Канн помогает эту пустоту услышать и содержательно осмыслить. Что же слышится в этой пустоте? Да все то же — апология контркультурного индивидуального протеста, который, как установил еще главный идеолог
Н. Зархи. Что значит «можно было обойтись»?
Л. Карахан. Под эстетизацией я подразумеваю в данном случае сознательное подчинение реальности приему да еще моноприему, чего лично я никогда не замечал у перечисленных тобой режиссеров. Документальность в этом каннском году вообще доминировала, скорее, как прием, как фасад, витрина протеста и альтернативы, нежели естественное эстетическое следствие взрывного жизненного материала. И это легко объясняется желанием даже в условиях кризиса
Н. Зархи. Можно я возражу? Не потому фильмы Вендерса, Эгояна, Гарреля оказались слабыми, что из искусства ушла метафорика, как ты говоришь. Просто они сняли выспренние, пустые и до неловкости неумелые манифесты, в которых нет никакой почвы для метафор, а «вторые смыслы», назойливо прокламируемые вместо первых, — пошлые и банальные. Дальше. Ты говоришь: кризис или отсутствие эстетики породили интерес к документализму. Но,
Л. Карахан. Только что ты говорила, что левая идея «надежду не вселяет», а сейчас, насколько я понимаю, — чуть ли не о ее новом расцвете. Почему же тогда мы так недовольны фестивальной программой? А документализм, ты абсолютно права, плох не сам по себе. Меня смущает лишь тот, который, пусть даже и в «неуловимом экзистенциальном смысле», свидетельствовал на фестивале о попытках силового, на приеме удержания антибуржуазного посыла.
Д. Дондурей. Может, все эти процессы в целом в кинематографе происходят?
Л. Карахан. И в кинематографе, и вообще в искусстве, а Канн сигнализирует, предупреждает об этом. При этом оскудение идет не только по линии внутренней, метафорической перспективы действия, скудеет и сюжетика. Она все более начинает напоминать анекдот. И это одна из наиболее поразительных для меня тенденций фестиваля. Добро бы эта тенденция касалась только американского кино, которое, говорят, просто обязано укладываться в анекдот. И понятно, когда анекдот господствует, например, у Клинта Иствуда с его подменными мальчиками в большом голливудском фильме «Подмена». Но когда анекдот и у Дворцевого с его козой вместо красавицы невесты, критерии сбиваются. Ведь «Тюльпан», сработанный на маргинальном материале, по сложившейся каннской драматургии должен был бы играть роль контркультуры по отношению к большому Голливуду. Однако старый фестивальный сценарий явно не срабатывает.
Н. Зархи. Про необходимость американского кино укладываться в анекдот я, признаться, слышу в первый раз... А Геннадий Островский, сценарист «Тюльпана», как потенциальный автор контркультурного текста — это же нереально.
Е. Гусятинский. Да и вообще у Дворцевого так задумано, это же комедия. А Иствуд — подлинная история, все так и было, как показано в фильме. Настоящий же анекдот — это,
Л. Карахан. Ценю твой юмор, тем более что без юмора и даже смеха, который звучал прямо во время показов, ни Вендерса, ни Эгояна, ни Гарреля воспринимать не получается. Почему? Ответ опять же в каннском программном пакете — в ситуации кризиса левых идей протестный, контркультурный пафос, всегда отличавший всех трех выше названных классиков альтернативы, обанкротился, а они сами вдруг оказались незащищенными даже своими несомненными кинематографическими умениями и предстали уже немолодыми, сентиментальными и выспренними резонерами.
Е. Гусятинский. «Постмодернизм» Эгояна — двойное повествование, сюжеты-ребусы, истории-матрешки, игра с медиа и «новыми формами изображения» — не просто устарел, но проскочил сквозь
Н. Зархи. С таким важничанием пустотелой формы часто, мне кажется, сталкиваются — в конце концов — художники, во что бы то ни стало нацеленные на метафизику... Озабоченные только трансцендентным. Проживи, извините за кощунство, еще лет десять даже сам Тарковский, он бы, может быть, как и Вендерс, оказался перед лицом кризиса.
Л. Карахан. Наше расхождение в том, что вы стараетесь выделять фильмы в общем контексте, а я — укладывать их в общий каннский паззл. Мне иногда даже кажется, что режиссеры только для того и снимают свои фильмы, чтобы попасть в уже отведенную им закономерностями развития мирового кино каннскую ячейку.
Н. Зархи. Натяжка,
Л. Карахан. Винегрет представляют собой только индивидуальные биографии, не способные выразить актуальные закономерности в развитии кино.
Е. Гусятинский. Мне кажется, все проще. Канн зависим от статусных, «номенклатурных» режиссеров и, к сожалению, не может сказать «нет» Вендерсу,
Эгояну или Гаррелю. Несмотря на то что на этот раз они сняли запредельно плохие картины.
Н. Зархи. Конечно.
Е. Гусятинский. В этом сказалась слабость фестиваля, особенно на фоне празднования мая
Л. Карахан. Но что такое картина Дрезена «Облако 9» (или в русской «транскрипции» «Седьмое небо»), рассказывающая об адюльтере героев преклонного возраста, — без шокирующей геронтологической эротики и физиологии дряхлеющих тел? Или «Тюльпан» Дворцевого — без дважды и подолгу во всех подробностях показанных овечьих родов? В
Е. Гусятинский. Лев, мне кажется, вы несправедливы к Дрезену, упрекая его в спекуляциях на «шокирующей физиологии» и сравнивая его несентиментальную, самоуглубленную драму с этнокомедией «Тюльпан».
Н. Зархи. Вообще, я думаю, в корне неверно искусственно разделять форму и содержание. Вот ты говоришь: если бы у Дрезена не было физиологии, если бы у Цзя Чжанкэ не было соединения реальных персонажей и актеров, то они были бы неинтересны. Но ведь
Л. Карахан. Я, безусловно, поддерживаю неопровержимый тезис Нины Зархи о том, что и прием, и метод, и форма всегда содержательны. Но если предположить, что в художественном методе Дрезена нет никакого содержательного расчета на эпатирующий радикальный жест, а одно только стремлениевоссоздать, по словам Евгения, «драму возраста» и «ощущение интимности», то как нам отличить картину Дрезена, скажем, от фильма Татьяны Лиозновой «Три тополя на Плющихе» (для наглядности привожу максимально контрастный пример), где Доронина пела в такси песню «Нежность» и, помоему, они с Ефремовым тоже очень точно и тонко воссоздавали «ощущение интимности» и «драму возраста»? Вот уж где была «неуловимость концепта». А ведь в этом фильме вроде как совсем другая содержательная задача. Куда более «диетическая» и даже мелкобуржуазная, как могли бы сказать советские «леворадикальные» чиновники.
Е. Гусятинский. Вернусь к сравнению «Тюльпана» с «Облаком 9». Дворцевой — в отличие от Дрезена — всеми средствами желает доставить нам удовольствие, развлечь нас, вызвать приятные эмоции, включая слезы умиления над зрелищем рожающих овец и полумертвых ягнят, которым пастухи делают дыхание рот в рот. И он добивается своей цели. Да, никаких вторых или третьих планов его документализм не открывает. Но он и не должен, у него другие — аттракционные, чисто жанровые — задачи. И если уж говорить о «форсировании реальности» и визуальных «допингах», то «Тюльпан» ближе вовсе не к Дрезену, а к конкурсной «Моей магии» Эрика Ху, где подробно — документально, на протяжении всего фильма — показано смертельное шоу спившегося трюкача. Он в реальном времени и на крупных планах глотает лезвия, протыкает себя спицами, пускает натуральную кровь, а потом становится добровольной жертвой уличных садистов (избивают его тоже понастоящему), чтобы заработать сто долларов. Вот где чистое зрелище, но — в отличие от «Тюльпана» — антисанитарное и омерзительное, когда ты сидишь и думаешь, выдержит этот парень (актер и герой в одном лице) такие пытки или нет, выживет или сейчас умрет прямо в кадре. Ничего другого этот самоигральный и тупиковый материал не вызывает, внутреннего пространства не открывает. У Дворцевого тоже сидишь и думаешь, родят овцы или умрут, встанут на ноги ягнята или погибнут. «Тюльпан», конечно, намного благороднее, гуманнее. Он как бы менее «радикален». В нем нет такого кровавого натурализма, да и вместо реальных людей — овцы, но именно поэтому, я не исключаю, он стоит в «Особом взгляде», а не в конкурсе. Хотя сделан фильм Дворцевого в сто раз лучше, чем включенная в конкурс картина Эрика Ху.
Н. Зархи. Метасюжет, метафора, внутреннее пространство. В сильном искусстве,
Е. Гусятинский. Мне кажется, вся «метафизика» Джейлана — на поверхности, на уровне формы.
Н. Зархи. Нет, форма у Джейлана — говорящая. Отчуждаясь, удаляясь от героев, он показывает отчуждение — тотальное.
Е. Гусятинский. Это попытка показать отчуждение не через драматургию с ее «психологизмом», а через отчуждение картинки, через абсолютную обескровленность изображения, снятого на холодную, стерильную цифру. Это, конечно, сделано мастерски. Даже глазам становится больно от выхолощенного изображения вполне реальных, допустимых, но психологически обесточенных событий. Такой визуальный вакуум, очень эффектный. Антониони показывал отчуждение при помощи медленных длинных планов — и тогда это казалось революцией, а Джейлан эти длинноты, которые сегодня уже штампы, «добивает», лишая их антониониевской ауры, вообще какого-либо воздуха. И парадоксальным образом возвращается к классической, еще более клишированной литературности. Кроме чисто зрительного, оптического, визуального опыта, эта формалистская картина ничего собой не представляет. Все ее смыслы очень литературны. Вся метафизика и притчевость — нарочитая, напускная.
Н. Зархи. Дарденны работают вообще на чистой метафоре — сюжет под нее придумывается. Но сюжет — острый, насквозь социальный.
Л. Карахан. Такая метафора и выдает моральную, или морализаторскую, публицистику. Мы видим плоскостную версию той картины мира, которая поражала, — особенно в «Сыне». Сегодня братья Дарденн предлагают явно размягченную версию некогда мощной альтернативы.
Е. Гусятинский. Сегодня такие вещи уже неуместны. Лишь один Звягинцев так не считает. Показательно, что даже Дарденны выглядят слегка устаревшими. Они тоже работают с уже привычными, отработанными кодами, которые раньше взламывали изнутри. Теперь они открывают эту дверь снаружи, с переднего входа, как типичные моралисты, которые приходят к своим героям и выставляют им счет.
Н. Зархи. Они всегда были моралистами.
Е. Гусятинский. Раньше они зеркально отражали жизнь. Я всегда наблюдал за их героями так, будто за ними нет авторского взгляда. А здесь они сами решают все за свою героиню, первые пятьдесят минут она действует самостоятельно — и эти минуты восхитительны, а потом приходят Дарденны и конкретно начинают манипулировать. Я не против манипуляций и условностей, но в случае Дарденнов это входит в чудовищный диссонанс с их зеркальным, кристальным реализмом, с их необазеновской «эстетикой невмешательства».
Н. Зархи. А
Е. Гусятинский. Получается не очень изящно, зато очень декларативно и дидактично. А может, дело еще и в том, что они тоже работают с притчевостью, с притчевым повествованием, вполне классическим, только замаскированным под повседневность? Может, в «Молчании Лорны» эта маскировка не особенна удалась? В любом случае их конструкция чересчур выпирает, и ты перестаешь верить происходящему. Канн-2008 действительно отразил кризис этих притчевых схем и конструкций-метафор. Особенно если учитывать, что лучшим фильмом фестиваля стал «Между стен» Лорана Канте. В нем нет ни метафор, ни глобальных замахов, но за его документальной «безыскусностью», рыхлостью открывается целостный, сложный мир.
Д. Дондурей. Зайду с другой стороны, чтобы нашу дискуссию
Е. Гусятинский. Вуди Аллен не очень хорошо продается.
Д. Дондурей. Хорошо, возьмите таких парней, как Клинт Иствуд или Спилберг. Уж
Д. Дондурей. Отбор всегда ужасно субъективен. Мы же имеем дело с художественной материей, тут нет объективных результатов, как в спорте. Вот этот киноресурс Фремо с Жакобом ставят в «Особый взгляд», а тот — в конкурс, а третий — во внеконкурсный показ в прайм-тайм, четвертый — ночью. Они все-таки очень опытные люди. При этом на всех фильмах — конкурсных, неконкурсных, показанных через красную дорожку, без бабочек, — абсолютно на всех есть особая печать каннской буржуазности.
Н. Зархи. Не согласна. В «Классе» я не вижу никакой буржуазности, если не считать признаком буржуазности качество исполнения, отсутствие авторского косноязычия.
Е. Гусятинский. А где буржуазность у Цзя Чжанкэ? Это чистый арт.
Н. Зархи. «Между стен», кстати, мог бы быть поднят на щит в мае
Д. Дондурей. «Между стен» — это ведь тоже суперактуальная тема эпохи Саркози. Нет для Франции сегодня проблемы более острой, чем интеграция инокультурых эмигрантов, сжигающих тысячи автомобилей, жесткость полиции, демонстрации молодежи. И последнее, что я хотел в связи с этим сказать: каннские проектанты, особенно Жакоб, — большие мастера пустить красного петуха, когда это нужно. И взорвать, когда вы всех уже ненавидите, и подсластить, когда вы все в перце и чихаете. Они множество раз это делали и с тем же Тарантино, с Муром, Ханеке и Ларсом фон Триером. И сейчас с Цзя Чжанкэ и с Канте. Совершенно не случайно его фильм поставлен последним. Они все заранее просчитали. Это был, так сказать, специально подготовленный сюрприз от шеф-повара. А до этого — масса подготовительных знаков. Они сами тебя пускают сначала по дорожке художественных ожиданий, дозируя и твое восприятие, и твой гнев в отношении данной коллекции буржуазных фильмов, американских блокбастеров и французской пафосности. Научно это называется «работать с экспектациями публики». Они вас с вашими вкусами и критическими стереотипами, как наблюдаемых мышек, провели и повели куда хотели. Осуществив многоуровневое управление восприятием, контекстами, результатом оценок. Это очень важно для создателя таких больших фестивальных машин, как каннская.
Теперь давайте поговорим о самом кино. О его состоянии, тенденциях, как они представлены через амбразуру каннского фестиваля. Вот скажи, Нина, ты ощутила тот сюжетный кризис, о котором Евгений Гусятинский говорит?
Н. Зархи. Я думаю, отсутствие историй, сюжетов — это же отсутствие...
Д. Дондурей. ... нового взгляда на мир.
Н. Зархи. Неспособность уловить актуальные конфликты. Социальные конфликты в мире остались, но ушли для невнимательного взгляда под ковер (условно говоря, дети Буига и дети его рабочих вместе гоняют мяч в Люксембургском саду), и нужна действительно красная тряпка — каннская красная лестница, чтобы возбудить протестные настроения и праведный гнев художников. Сейчас они оживились: своя «Ирландия» или «Косово» в
Хотя, конечно же, такой подход к конфликту — узкий, поверхностный и вульгарный. Существование любого человека — социально. Спасибо безработице в Японии — она дала актуальную проблематику и помогла сочинить истории авторам «Токийской сонаты». То же — у Цзя Чжанкэ или
Д. Дондурей. Но, может быть, это панацея — постдокументализм или своего рода парадокументализм?
Е. Гусятинский. Канте — это документальный минимализм, который сильно отличается от документализма, допустим, румынских режиссеров, или «Догмы», или Зайдля. Он уже совсем невидимый и свободный, совсем безусловный. Канте ничего не драматизирует. Он вроде бы прочерчивает абсолютно ровную линию — нет ни кульминаций, ни взрывов, ни подъемов. Но за этим спокойствием — колоссальная внутренняя энергия, накапливающаяся к финалу. Самое главное, что он не дает этой энергии выйти наружу и вместе со своим героем — реальным учителем — нейтрализует ее самыми гуманными, самыми мирными средствами. Проблемы ассимиляции эмигрантов во французское общество, «постколониальный синдром», жизнь парижских пригородов, буржуазное чувство вины и отсюда левацкие мотивы — все это вроде бы уже отработано во французском кино от Кассовица до Кешиша, который тоже снимает в таком «производственном» стиле, изнутри события, с документальной спонтанностью и т. д., но Канте идет еще дальше. Он вообще убирает сюжет, интригу, действие, отказывается от внешних конфликтов. У европейского кино про нелегалов уже есть своя мифология, довольно прочная: если эмигранты, то действие непременно будет вертеться вокруг наркотиков, насилия, преступности, оружия и т. п. У Канте ничего этого нет, у него вообще нет ни одного штампа. Абсолютно чистая, прозрачная картина — и в социальном смысле, безусловно, новаторская. Он смотрит на своих героев без всякого высокомерия, с заразительной любовью, а главное, без тех страшных предрассудков и социальных стереотипов, о которых рассказывает и которые анализирует.
Л. Карахан. Ну, это не совсем предрассудки.
Е. Гусятинский. Он, конечно, работает с нашими стереотипами, хотя на экране, повторюсь, ни одного штампа. И все время играет с публикой. Ты все время ждешь, что сейчас
Д. Дондурей. Драка...
Е. Гусятинский. Да, но он этого не делает. И показывает, что это наши предрассудки, что все возможно
Л. Карахан. Согласен, что у Цзя Чжанкэ все очень просто, я бы даже сказал, непоколебимо просто — просто до застывания этой простоты в каллиграфизме формы, приема. Что же касается фильма Канте, то он уникален в нынешней каннской программе именно неожиданной живостью и отсутствием подчеркнутой, усиленной документализации живой реальности. Это выпадение из общей фестивальной тенденции произошло во многом благодаря самой импровизационной методике, которую использовал режиссер в работе со школьным классом. Исполнитель главной роли учителя Франсуа был вовлечен в эту импровизацию не как в драматическую игру, а именно как в реальность. Однако эта реальность, которую мы видим в фильме, вовсе не выводит радикальное протестное сознание из кризиса, тупика, а, скорее, усугубляет безысходность. В своей непосредственности эта реальность вдруг словно проговаривается о главном следствии кризиса левой идеологии. Свободомыслящий учитель Франсуа в своем остроумном, искрометном балансировании на грани фола, как бы долго оно ни длилось (а Канте не случайно так затягивает, продлевает удовольствие от спонтанного течения урока), сталкивается с отрезвляющим сюжетным отыгрышем, жестко регламентирующим героику спонтанности и непосредственности. Применительно к эпохе Возрождения А. Ф. Лосев называл такой отыгрыш «обратной стороной титанизма». В нынешней ситуации это обратная сторона провокативной индивидуальной свободы.
Учителя Франсуа вводит в рамки жесткого сюжета воспитанный им же самим многонациональный класс и прежде всего черный парень из Мали, который ответил на индивидуальную свободу учителя своей собственной индивидуальной свободой. И перед лицом этой свободы свобода учителя начинает коллапсировать, он понимает, что в своих играх с учениками запутался и не просто виноват перед ними, но и полностью опустошен, обескровлен их безжалостной ответной реакцией.
Н. Зархи.
Л. Карахан. А,
Д. Дондурей. Только в Америке этого не говори.
Е. Гусятинский. Лев очень здорово концептуализировал эти фильмы — «Между стен» и «Че». Но настороженность у меня вызывает не эта интерпретация, интересная, глубокая и фундированная, а само намерение подвести под них какую бы то ни было идеологию. Мне кажется, всем своим естеством эти картины — каждая
Что делает Содерберг? C точки зрения классического байопика, его «Че» — чистая мистификация, пять часов впустую потраченного времени. Из этого фильма вы ничего не узнаете о Че Геваре — что им двигало, какие у него были мысли, что он чувствовал. Там нет ни действия, ни интриги, ни саспенса, ни внятного повествования. Сплошные обрывки, фрагменты, дыры в повествовании. Картинка обескровленная, абсолютно стерильная, отстраненная.
Никакого авторского комментария. Не фильм, а материал вместо фильма. Никаких эффектов и манков для вовлечения публики, полная незаинтересованность как по отношению к зрителю, так и по отношению к герою. Скука и отчуждение по всем фронтам — и это в картине про одного из самых мифологических героев XX века, персонажа масскультуры, а не только иконы левого движения! Все усилия Содерберга как раз и направлены на то, чтобы не делать из кубинского революционера культа, но не демифологизировать его и не создать антимиф, а вообще уйти от какой-либо мифологии-идеологии, освободиться от них и, грубо говоря, освободить от них Че Гевару, который уже давно стал штампованной фигурой и поп-символом. И, действительно, из имени Че Гевара он оставляет только «частицу» «че», которая в аргентинском испанском является междометием. То есть сводит легендарного революционера фактически к чистой абстракции. Убирает имя, фамилию и биографию. На месте Че тут мог бы быть кто угодно — хоть Пиночет, хоть Уго Чавес. Ничего бы не изменилось.
Содерберг вообще режиссер очень техничный, мастер на все руки, который может снимать в самых разных жанрах про что и про кого угодно, но никогда при этом не вступает в близкий, тесный контакт с материалом. Но в «Че» он вот эту свою отключенность доводит до предела, возводит в абсолют. Фильм идет пять часов, а мог бы идти двадцать пять — ничего бы от этого не изменилось, мы бы все равно ничего не узнали о Че. Рискну предположить, что Содерберг снимает его так, как в
Мне кажется, эти режиссеры чувствуют кризис больших идеологий. И понимая, что жесткая система знаний, смыслов, будь то метафоры-притчи-символы, все это высокое-глобальное или контркультурный пафос, радикализм — в кризисе, понимают, что и кино, мыслящее себя в рамках этой идеологии, тоже оказывается в проигрыше, устаревает. Они не хотят быть ни метафоричными, ни контркультурными. Возможно, в эпоху кризиса, исчерпанности больших идеологий — и соответствующих художественных форм — кино