Случайные отрывки. Мемуары редактора
- №8, август
- Людмила Голубкина
Как мы снимали «Неуловимых мстителей»
«Неуловимые мстители» — целая эпоха в моей жизни. Когда-нибудь, быть может, я расскажу об этом подробно и последовательно. А сейчас — одно яркое воспоминание.
Людмила Голубкина |
Киногруппа находилась в экспедиции в городе Запорожье. Там снимались почти все натурные сцены. Я прилетела, насколько помню, в Полтаву. Меня встретила машина, чтобы везти в Запорожье. Очень скоро выяснилось, что машина сломалась. Шофер долго голосовал на шоссе, пока какой-то военный грузовик не сжалился над нами и не взял нас на буксир. Уже стемнело. Грузовик беспечно мчался вперед, мы мотались сзади, то и дело пересекая разделительную линию, вылетая наперерез довольно густому потоку машин, двигающемуся по встречной полосе. Шофер матерился и гудел. Грузовик продолжал свое веселое путешествие, не обрашая на нас никакого внимания. Я закрыла глаза и тихо прощалась с не очень удавшейся, на мой тогдашний взгляд, жизнью. Жара, несмотря на поздний час, липкая дорожная пыль и щемящее ощущение полной покорности судьбе.
Наконец нас еще раз основательно мотнуло, трос ослаб, и мы по инерции чуть не врезались в стоящий грузовик.
Шофер остался выяснять взаимоотношения, а я, подхватив сумку, на негнущихся ногах пошла к дверям темневшего передо мной здания. Это была гостиница.
Меня встретила зевающая администраторша, выдала мне ключи от номера и сообщила, что киногруппа меня не дождалась и легла спать в полном составе — завтра чуть свет выезжать на съемку.
Я поднялась к себе. От усталости и пережитых волнений я плохо соображала.
Поставила сумку и кинулась под душ — смывать грязь и стресс.
Когда я вышла на балкон, обновленная и мокрая, я была уже другим человеком. Почувствовала легкую прохладу, увидела занавеску, парусом взлетающую над окном, услышала плеск реки где-то совсем рядом. Завтра, когда я огляделась, оказалось, что гостиница стоит на самом берегу Днепра, а из окна видны такие дали, что захватывает дух.
Но пока я видела только южное небо над головой с низкими яркими звездами и кроны деревьев, на которые падал свет из окна. Меня окутали тишина и прохлада дивной летней ночи. Покой, благость и неизреченное счастье наполнили меня.
А тут еще внизу запели. Ангельские, как мне показалось, голоса на незнакомом языке слаженно и прекрасно пели церковный хорал. Я стояла, боясь пошевелиться. Когда они замолкли, я обнаружила, что лицо мое залито слезами, а руки, вцепившиеся в перила, занемели. Такие минуты редко выпадают на долю обыкновенных смертных, забыть их невозможно, и это, наверное, и есть радость и полнота жизни.
Обсуждение фильма «Айболит-66» в Горьковском университете, 1967 |
Утром, действительно, чуть свет, меня разбудил громкий стук в дверь. Конечно, это был сам Эдмонд Кеосаян, он же Эдик, наш бурно-темпераментный, громкоголосый и страстный режиссер. Объятия, поцелуи, приветственные восклицания — это ритуал, который на самом деле ничего не означал. Просто выплеск энергии и восточная орнаментальность. Впрочем, тогда я этого еще не понимала и принимала все за чистую монету.
— Быстро завтракать и в машину! — заключил он и исчез.
Потом — тряская дорога, утопающий в зелени город и наконец степь, опаленная солнцем. Конечный пункт — ее кусок, зажатый холмами так, что получалось как бы ущелье, на дне которого были проложены рельсы. Приглядевшись, я поняла, что железнодорожная колея никуда не ведет, она обрывается вскоре, за дальним холмом. Эта дорога была специально построена для съемок одного из центральных эпизодов фильма — погони «мстителей» за поездом. На экране он сопровождался бурной песней: «Погоня, погоня, погоня в горячей крови!» — и вызывал неизменные аплодисменты юного зала.
Откручу ленту памяти немного назад. Когда этот эпизод еще только разрабатывался в режиссерском сценарии, наши консультанты, опытные каскадерыконники, в один голос заявили, что его снять невозможно. Эпизод заканчивался сценкой, когда ребята соскакивали на лошадях с платформы движущегося поезда. (Или, быть может, это уже был какой-то другой эпизод? Не помню точно.)
— Лошади никогда не прыгнут на ходу! — решительно заявляли консультанты.
Но надо было знать Кеосаяна. Он всегда добивался того, что задумал. Препятствия вызывали в нем только дополнительный азарт.
Он посадил нас в темный зал, поставил на экран склеенный «в кольцо» эпизод из американского фильма, в котором был подобный трюк, и заставил смотреть бесконечное число раз. Под конец все уже устали, изнемогли и отупели. Но, наверное, именно от отупения и ослабленного внимания, кто-то вдруг воскликнул:
— Смотрите, да она стоит!
И тут мы увидели, что платформа, действительно, стоит, а с обеих сторон двигаются кусты, очевидно, тоже поставленные на платформы.
Так разрабатывался почти каждый эпизод с конями и трюками. Ведь опыта не было почти никакого. Многое приходилось осваивать впервые.
Александр Хмелик |
Но вернусь к тому памятному дню в Запорожье. Паровозик с несколькими вагонами разгонял пары и курсировал до определенной отметины. Потом медленно сдавал назад. Пиротехники колдовали над какими-то зарядами, которые должны были прошибать стены вагонов, всадники то красиво вырисовывались на гребнях холмов, то не менее выразительно низвергались вниз.
На середине пологого склона противоположного откоса под красочными зонтиками расположилась киногруппа вокруг основного предмета — стула, на котором было написано: «Режиссер». Стул в основном пустовал, поэтому надпись была хорошо видна, и она сплачивала нас. Сам же Кеосаян в кепке с длинным козырьком и шортах находился везде — давал указания машинисту, измученному жарой и бестолковостью, руководил невозмутимыми пиротехниками и отчаянно махал руками всадникам, которые в ответ поднимали лошадей на дыбы. Что это значило, никто, кроме них, не знал. Может, и они не знали.
Колдовское варево съемок кипело и булькало. Все время что-то происходило, и все время не происходило ровным счетом ничего. Дело близилось к полудню, жара становилась невыносимой, суета невыразимой. Еще ни один кадр не был снят.
И вдруг что-то произошло. Кеосаян замер с поднятыми руками, паровоз остановился, всадники застыли, как изваяние, на вершине холма. Все головы были повернуты в одну сторону. Я проследила за взглядами и увидела, что над нами, на гребне холма, остановился автобус и из него посыпались, как цветы, девушки в разноцветных платьях с пышными юбками по тогдашней моде. Они стали спускаться, в мгновение покрыв холм своей ликующей пестротой. Оживленно перекликаясь мелодичными голосами на незнакомом мне языке, они сыпались и сыпались прямо к нам, не оставляя сомнения в том, что ради нас они сюда и прибыли из своего сказочного ниоткуда.
Замыкали это неправдоподобное шествие два вполне прозаических человека — священник в черной сутане («Бедный!» — прошептал кто-то из наших) и немолодая толстая женщина, тяжело отдувающаяся от жары.
Женщина посмотрела на меня и всплеснула руками.
— Мила! — завопила она. — Вы-то как здесь?
Все замерло, как в стоп-кадре. Все головы повернулись ко мне. Я глупо улыбнулась.
— Мы, кажется, где-то встречались? — самым светским из своих голосов спросила я.
— Встречались! — захохотала она. — Преимущественно у вас и у меня дома.
И тут я ее узнала. Это была Инна, жена довольно известного в то время поэта, у которого я несколько раз бывала с моим армянским другом Акопом Салахяном. А она с мужем, в свою очередь, заходила, правда, не ко мне, а к моему отцу, где я несколько раз перекрещивалась с ними.
Оказалось, что это делегация Общества франко-советской дружбы из провинции Шампань во главе с председателем этого общества и одновременно регентом церковного хора, который он в полном составе и вывез к нам в страну, — для каких целей я за давностью лет забыла. Хор почему-то состоял из одних девушек.
Л.Голубкина и директор ВГИКа Н.А.Лебедев |
А Инна была у них переводчицей.
Как я потом поняла, это они и пели тем поздним вечером под окнами гостиницы, когда я думала, заливаясь слезами, что попала в рай.
У всей этой истории было вполне прозаическое, хотя и забавное, окончание.
Вечером они пригласили меня, Кеосаяна и исполнителя главной роли Трещалова к себе. Регент раскрыл какой-то портплед, внутри которого были небольшие карманы и в каждом кармане — бутылочка пробного шампанского, из тех, которые выпускает их знаменитая провинция. А может быть, и не только шампанское, даже наверняка там были какие-то вина.
Бутылочки пустили по кругу. Каждый из нас делал крохотный глоток и передавал следующему. В результате все так напились, что мы с Трещаловым исполняли русские народные песни, а Кеосаян армянские. Кажется, это происходило одновременно.
На следующий день рано утром, когда мы еще спали, они уехали. Исчезли, как не было. Иногда мне кажется, что все это мне приснилось — ночное пение, пестрый холм и веселые голоса, перекликающиеся на чужом мелодичном языке.
А мы потом еще долго снимали в этом проклятом пекле посреди запорожских степей с их прославленными курганами.
Хмелик
Невозможно привыкнуть к мысли, что так много людей, живых и прекрасных, уже нет среди нас. И нельзя снять трубку и позвонить (чего ты, может быть, и так давно не делал, занятый своими проклятыми, якобы неотложными делами), просто спросить: «Старик, как дела?» и услышать в ответ: «Живу. Уже хорошо».
Александр Григорьевич Хмелик ушел из жизни совсем недавно. Ушел для нас, более дальних, как-то тихо, незаметно и неожиданно. Собственно, он так и жил последние годы, после того как оставил пост главного редактора Киностудии имени Горького. Он перенес тяжелую сердечную операцию и исчез, осел в Красновидове под Москвой. Ничего, насколько я знаю, не писал, ни в чем не принимал участия, ни с кем не общался, кроме соседей по даче.
Вероятно, он крепко обиделся на жизнь и на всех нас, потому что, умирая, просил, чтобы на похороны никого не звали и даже не пускали. Прорвался только один решительный Валерий Кремнев. Он говорил мне потом, что это были одни из самых печальных похорон, которые он видел в жизни.
Я болела тогда и все равно не могла бы поехать, но я сразу сказала себе, что должна написать об Александре Григорьевиче, о Саше, как мы между собой его называли.
Должна, но не из чувства долга и вины, а потому что нужно восстановить равновесие и справедливость. Смена эпох, его отход в тень и забвение не имеют права заслонить от нас тот непреложный факт, что это был один из самых блестящих действующих, энергичных людей, творивших время и создававших атмосферу эпохи. Когда-нибудь историки расставят все по своим местам. Мы слишком субъективны и эмоциональны, наши дети и внуки — те, кто пришел за нами, — тоже, только с другим знаком. А где же истина? Она откроется потом. Наше дело — быть свидетелями, «ловцами фактов» и выразителями правды, то есть той ее части, которая для нас открыта.
Первый раз я увидела Хмелика на заседании художественного совета только что созданного Объединения детских и юношеских фильмов киностудии «Мосфильм». Обсуждался проект нашей будущей картины «Друг мой, Колька!»
Я сама только что пришла на студию, извлеченная из телевизионного небытия рекомендациями моих друзей — режиссеров, с которыми я училась во ВГИКе.
Александр Лукич Птушко, усилиями и пробивной силой которого и было создано это объединение, подбирал команду редакторов. Его установка была — молодые и не хлебнувшие студийной рутины. Кто-то, кажется, Володя Бычков, сказал: «А вот была одна, я с ней учился, правда, где она сейчас, не знаю». Но для Александра Лукича не было ничего невозможного. Была дана команда, и меня разыскали. Однако когда я предстала перед ним, обрадованная и недоумевающая, он на какой-то момент заколебался даже, несмотря на свою установку: «Уж больно молода». А было мне в то время двадцать шесть годочков. Но, вероятно, я выглядела моложе и более сконфуженно, чем полагалось бы редактору на такой ведущей студии, как «Мосфильм». Хотя незадолго до этого туда уже был высажен десант вгиковцев — Леонид Нехорошев, Анатолий Степанов, Валентин Карен, Алексей Грошев и, кажется, Никита Орлов.
Все-таки мы как-то сговорились с Александром Лукичом, и я стала работать в объединении. Одновременно со мной туда пришли Наталья Лозинская и Светлана Бахметьева.
И вот первый худсовет. К тому времени я уже была много наслышана про Хмелика — автора пьесы, по которой в Центральном детском театре был поставлен Анатолием Эфросом спектакль «Друг мой, Колька!», гремевший по всей Москве.
Поэтому я с большим любопытством смотрела на вошедшего в комнату высокого, очень худого, стройного молодого человека, который непринужденно поздоровался и свободно опустился в кресло, закрутив винтом свои длинные ноги. У него было подвижное, привлекательное лицо, живые, чуть насмешливые глаза. Он тут же закурил, и Лукич, который обычно нещадно гонял всех нас, курильщиков, благосклонно промолчал. Какое-то особое обаяние исходило от этого раскованного человека. Кажется, Ольга Фриденберг в письме к Пастернаку написала про молодого пианиста, что он играл как человек, имеющий право. Вот и Хмелик удивительным образом держал себя как «имеющий право». И все это сразу почувствовали, как чувствовали и потом, всю нашу не очень долгую, но очень бурную и счастливую совместную жизнь и работу.
Съемочная группа фильма «Неуловимые мстители» на встрече со зрителями. Горький, 1967 |
Тогда он сразу честно признался, что сценариев никогда не писал, и было решено дать ему в помощь опытного кинодраматурга. Им стал Сергей Александрович Ермолинский. Союз этих двух людей — отдельная песня. Они сделали вместе два сценария и относились друг к другу с глубокой симпатией и уважением. Но трудно представить в одной упряжке двух более разных людей. Ермолинский — сама точность и обязательность. Хмелик — веселое разгильдяйство, отлынивание от работы, а потом вдруг запойное сидение за письменным столом.
Письма Ермолинского полны жалоб на то, что время уходит, а все не удается сесть за работу, потому что Хмелик опять куда-то пропал, или занят, или загулял.
Это он писал жене из Гагры, куда они уехали специально работать над сценарием. Впрочем, с такой яркостью это проявилось в дальнейшем. На первой же работе Хмелик еще старался соответствовать срокам, которые поджимали.
Объединение хотело как можно скорее заявить о себе. Молодые режиссеры Александр Митта и Алексей Салтыков тоже торопили. Им не терпелось начать снимать, энергия и ощущение собственных сил распирали их. Фильм был их дипломной работой.
И вот первый материал. Сколько их потом было в моей жизни — не счесть.
Но этот я не забуду никогда.
Сначала я была обескуражена — какие-то отрывки, проходы, люди на трибуне в надвинутых по уши щляпах, и вдруг кусок разговора — живой, веселый, убедительный. И несмотря на сумбурность и отрывочность, ловишь себя на радости — как талантливо, свежо, неординарно.
Началось обсуждение. Я — редактор фильма — не могла выдавить из себя ничего, кроме всхлипов: мне нравится, очень хорошо, продолжайте в том же духе.
Ермолинский сделал несколько дельных замечаний. Александр Лукич почему-то взъелся на оператора В. Масленникова, единственного опытного в этой команде человека, но, как мы впоследствии убедились, довольно скучного и вялого профессионала.
Хмелик отмалчивался, мастерил какие-то самолетики из бумаги. Наконец Птушко обратился прямо к нему:
— Что скажете?
Хмелик отложил свои самолетики и четко, ясно высказал свои соображения.
Он безоговорочно поддержал ребят, но не пропустил ни одной неточности, ни одного пижонского кадра, снятого «на публику», и сделал несколько предложений, которые тут же подхватили режиссеры. И дальше разговор пошел только между ними. Мы оказались как бы ни при чем.
Впоследствии мы убедились, что это вообще была его манера — молчать до поры до времени, слушать других, рисуя что-то или создавая свои бесконечные эскадрильи, а потом, когда к нему обратятся, разразиться блестящей эскападой соображений и предложений, иногда переворачивающих все наши представления об увиденном или прочитанном. Часто его заносило и он сочинял свои сценарии или фильмы, мало имеющие отношение к обсуждаемому, но всегда интересные и будоражащие воображение. Тогда обычно кто-нибудь из наших «стариков», членов худсовета, чаще всего М. Вольпин или С. Ермолинский, люди, которых он безусловно уважал и с которыми очень считался, говорили ему:
— Саша, уймись.
И он умолкал, ворча себе под нос что-то насчет бисера...
«Сказка о потерянном времени», режиссер Александр Птушко, редактор Людмила Голубкина. «Мосфильм», 1965 |
В 1963 году у нас произошла смена власти. Птушко подал в отставку, на его месте в качестве худрука воцарился Александр Григорьевич Зархи, главным редактором стал Хмелик. Так что мы пошли вперед, руководимые двумя Александрами Григорьевичами, весьма не похожими друг на друга. Сменилось и название. Мы стали называться коротко: объединение «Юность».
Но, конечно, главным человеком, вокруг которого все жило, вертелось и творилось, был Хмелик. У него была удивительная способность привлекать к себе людей. В его кабинете вечно толклись люди, в том числе и из других объединений.
Приходили по делу и просто так — поговорить, побыть рядом, послушать и поспорить.
У него был верный и азартный глаз. Он умел и любил рисковать. У нас сделали свои первые работы А. Тарковский, Э. Климов, А. Митта и А.Салтыков, Э. Кеосаян, Э. Гаврилов и В.Кремнев, А. Светлов, Г. Полока, немецкий режиссер З. Кюн, забытые ныне, но очень хорошие режиссеры С. Туманов и Г.Щукин и многие другие, всех не перечислишь. А сколько сценаристов дебютировали со своими экранными работами! Назову хотя бы Александра Володина.
Впрочем, в этих открытиях Сашу тоже иногда «заносило». Помню, он собрал кучу народу, чтобы показать нам фильм «жутко талантливого режиссера», как он выразился. Фильм оказался невнятный, претенциозный и бестолковый. На обсуждении все так и высказались. Хмелик приуныл, не стал спорить, чувствуя, что мы правы. Он только неуверенно сказал:
— А вдруг он гений?
— Ничего, один раз промахнемся, — ответил кто-то.
Саша засмеялся, и на этом обсуждение закончилось.
Да и не только о первых работах можно говорить. Чего стоил один только Ролан Быков, снявший у нас свои главные детские фильмы. Не только его съемки, но само его присутствие создавало атмосферу радостного творчества. А ведь еще были С. Лунгин и И.Нусинов, В. Аксенов, Б. Ахмадулина, М. Вольпин и Н.Эрдман, Б. Сарнов...
«Друг мой, Колька!», автор сценария Александр Хмелик, режиссеры Алексей Салтыков, Александр Митта, редактор Людмила Голубкина. «Мосфильм», 1961 |
Какое же это было счастливое и плодотворное время! И во многом благодаря Хмелику, веселому, талантливому и необычному человеку, который жил атмосферой искусства, творчества. Он был новатором. И именно поэтому не сгодился иным временам, пришедшим на смену оттепели, которым милы были серость, ординарность и вялое спокойствие. Сначала его довели до того, что он подал заявление об уходе из объединения. Потом постепенно стали вытеснять из драматургии и добили окончательно уже в начале перестройки, когда он воспрял, согласился на предложение стать главным редактором Киностудии имени Горького и уверенно начал работу, которая оборвалась внезапно надуманным и сфабрикованным делом о недоплате партийных взносов. Его чуть не исключили из партии, и он снова вынужден был уйти, оставшись почти номинально руководителем созданного им киножурнала «Ералаш».
Все это в конце концов сломило его. Пошли болезни, печали, уединение.
Но это не должно затмить все то высокое и прекрасное, что Хмелик дал кинематографу, театру, нам, знавшим и любившим его. А через нас, быть может, хоть немного и следующим поколениям.
Светлая ему память!
Как я попыталась изменить свою судьбу, и что из этого вышло Я давно заметила, что все хорошее в моей жизни приходило ко мне как бы помимо меня, без усилий, почти случайно. И наоборот, стоило мне напрячься, наметить цель, к которой я хочу приблизиться, как судьба тут же начинала надо мной измываться. Все как будто выворачивалось наизнанку, и в конце пути я оказывалась в худшем положении, чем в начале.
Вот самый запомнившийся мне случай.
Это было, если я не ошибаюсь, году в 70-м. Впрочем, может быть, и позже.
У меня плохая память на даты.
Я работала тогда на киностудии «Мосфильм» в объединении «Юность» редактором. Работа мне, в общем, нравилась, но полностью она меня не удовлетворяла, все время думалось, что главное в жизни проходит где-то рядом, что какие-то существенные движения души и ума остаются невостребованными. К тому же дом, семья, хозяйство, быт. Мне казалось, что я ничего толком не успеваю, дети заброшены, несделанные дела тяготили.
А тут еще надвинулось на нас очередное сокращение. Это была эпоха мелких реорганизаций. Учреждения то «сливали», то «разливали», то «укрупняли», то «разукрупняли». При встрече люди острили: поднимали кверху кулак в ротфронтовском приветствии и говорили: «Сольют!»
И все бы ничего, да вдруг я поняла, как меняются от страха потери работы люди. Одна моя приятельница, милая, интеллигентная женщина, почти подставила меня, воспользовавшись одним необязательным разговором. Да нет, не хочется вспоминать.
Просто тогда я себе сказала: «С меня хватит. Не хочу второй раз это переживать.
Нужно иметь тылы, не зависеть от этой единственной работы«.
И подала заявление в аспирантуру во ВГИК.
Я рассуждала примерно так: «Три года вольной жизни. Не ходить на работу каждый день. Буду сидеть в библиотеке, читать хорошие книги, займусь детьми, дом приведу в порядок».
Я написала реферат, который был очень хорошо принят на кафедре. Мне дали понять, что институт заинтересован во мне и соперников у меня нет. Все складывалось как нельзя лучше.
К тому же мне самой была очень интересна тема, за которую я взялась.
И вдруг! Как всегда, это «и вдруг!» Выяснилось, что нашей кафедре отказали в очной аспирантуре. Не дали места.
А уже проделана какая-то работа, появились связи и даже какие-то обязательства.
В общем, меня уговорили сдавать экзамены в заочную аспирантуру. Я сдала и поступила.
А когда прошла горячка и инерция поступления, я как-то опомнилась и не ожиданно поняла, что результат-то получился абсолютно противоположный тому, которого я добивалась. Я не только не разгрузила свою жизнь, а, наоборот, взвалила на себя еще одну нагрузку, да и немалую притом.
Другое дело, как потом этот поступок сказался на моей судьбе. Но об этом в другой раз.
Ролан Быков и кафедра
Дело было во время какого-то очередного пленума комиссии детского кино Союза кинематографистов. Сначала, как всегда на таких мероприятиях, Белый зал был полон, доклад выслушали с вниманием, отмечая про себя, кого похвалили, кого поругали, какие тенденции на тот момент считаются основополагающими. Это была официальная точка зрения, а в жизни каждого из сидевших в зале она имела немалое значение.
Потом начались прения, и все потянулись в фойе — покурить, поговорить со знакомыми, выпить чашку кофе. К концу третьего часа в зале остались самые стойкие, и те тихо засыпали.
И вдруг председательствующий объявил:
— Слово просит Ролан Быков.
Спины выпрямились, лица оживились, из фойе в зал потянулись любопытствующие.
Ролан спустился откуда-то сверху, упругой походкой подошел к сцене, поднялся по ступеням и, еще не доходя до кафедры, стоявшей сбоку, энергично начал свою речь:
— Я прочел в наших газетах, что дела в Японии идут неважно...
Последние слова он произносил, уже стоя за кафедрой. И тут выяснилось, что из-за этого величественного сооружения выглядывает только его макушка, а слова тонут, упираясь в закрытое пространство.
Из зала ему крикнули:
— Не видно!
Ролан не растерялся, обошел кафедру слева и повторил, уже стоя рядом с ней:
— Я прочел в наших газетах, что дела в Японии идут неважно.
Из зала пошел смешок, и кто-то снова крикнул:
— Не слышно!
Быков запнулся и оглянулся на президиум, который сидел здесь же на сцене вокруг маленького столика с микрофоном.
Семен Листов встал, широким жестом указал на свое кресло и сказал:
— Ролан, садись сюда. Будет и видно, и слышно.
Быков сел в кресло, придвинул к себе микрофон и в свойственной ему стремительной, напористой манере в третий раз повторил все ту же таинственную фразу:
— Я прочел в наших газетах, что дела в Японии обстоят неважно...
В это время кресло, в которое пересел Семен, с грохотом развалилось, и он очутился на полу. Лежа среди обломков, он грустно констатировал:
— И у нас тоже.
Что делалось с залом, не поддается никакому описанию. Скуки как не бывало.
В фойе не осталось никого. Казалось, в такой обстановке остается только одно — рассмеяться, махнуть рукой и спуститься по ступенькам в веселящийся зал.
Но Ролан не был бы Роланом, если бы позволил ситуации диктовать ему условия. Он встал, вынул микрофон из зажима, вышел с ним вперед и в четвертый раз бросил в публику свое трагическое сообщение о совершенно не имевшей к нам отношения Японии. Только на этот раз он не позволил ни малейшей паузы и сразу перешел к сути. Оказывается, на улицах тамошних городов такая загазованность, что полицейским приходится надевать противогазы. Выяснилось, что это была метафора. Плохо обстояли дела не только в Японии, но и во всем мире, и в кино в первую очередь. Душно было в этом мире и в этом кинематографе. И только детское кино являло собой глоток кислорода, оно несло с собой свежесть, обновление и надежду. «Кинематографом Надежды» назвал Ролан кино для детей.
Через минуту он уже полностью овладел аудиторией и говорил еще минут сорок при полной тишине и внимании зала.
Как меня назначали главным редактором киностудии
Это было во времена царствования недоброй памяти Филиппа Тимофеевича Ермаша. Царем он был всевластным, казнил и миловал, как хотел, и к тому же, подобно всем остальным монархам, был уверен, что раз его сюда поставили, то он всегда прав.
Я работала в то время на Киностудии имени Горького главным редактором одного из творческих объединений и каким-то образом сумела понравиться Сергею Аполлинариевичу Герасимову, а главный редактор студии Анатолий Балихин, наоборот, понравиться ему не сумел, за что и был изгнан с этого поста и сброшен обратно в Госкино, откуда в свое время пришел.
В общем, я ёрничаю, а на самом деле там заварилась серьезная каша, в которую я особенно не вникала, но понимала, что Балихин не угодил всем «трем китам» — Герасимову, Лиозновой и Ростоцкому, — недружной студии детского кино, к которой я после пятнадцати лет работы на «Мосфильме» так и не сумела привыкнуть.
После снятия главного редактора студии я стала замечать, что со мной как-то особенно здороваются люди, которые раньше меня просто не замечали. Я насторожилась. Это был плохой признак. Вскоре доброхоты донесли, что Герасимов прочит меня на освободившуюся должность.
И тут меня охватила настоящая паника. В мои планы совершенно не входило подниматься по бюрократической лестнице. Я и так довольно настрадалась, с тех пор как еще на «Мосфильме», под давлением различных обстоятельств, дала согласие занять первую свою командную должность, надеясь, что меня спасут две маленькие буквы, стоявшие в приказе о моем назначении, — и.о. Тогда я еще не знала, что в этом мире обратного пути нет и, ступивши на первую ступеньку, ты обречен или навечно оставаться там, или карабкаться вверх, или с грохотом лететь вниз, естественно, не по своей воле. Добровольных уходов там не признавали.
Кроме того, я отчетливо понимала, что студию мне не потянуть. Она переживала не лучший период в своей жизни, ее раздирали противоречия. «Три кита» тоже не способствовали созданию идеальной атмосферы для творчества. Каждый из них тянул в свою сторону. Да и времена были невеселые — 77-й год: с либерализмом было окончательно покончено.
Однако как было отвертеться от грядущего назначения? У меня уже был небольшой, но довольно впечатляющий опыт общения с начальством, и я знала, что никакие мои доводы в расчет приниматься не будут, а ссориться всерьез не хотелось — двое детей, только что разошлась с мужем, другой профессии у меня не было.
И все же мне ничего не приходило в голову. По вечной привычке русского интеллигента, я понадеялась, что как-нибудь пронесет, перестала ломать голову над этой проблемой и благополучно отбыла в отпуск.
Но не успела я вернуться, даже еще не вышла на работу, как у меня дома раздался звонок. Звонила секретарь главного редактора Госкино. Меня срочно вызывали в комитет. Поинтересовались, сколько времени мне нужно на дорогу? Я опрометчиво назвала реальную цифру, не подумав, что сижу в халате, неприбранная и не готовая ни к какому разговору.
Кажется, еще и троллейбус долго не шел. Короче, я опоздала минимум на полчаса.
К разговору я особенно не готовилась, больше была занята переживанием по поводу опоздания. Опаздываю я часто, но всегда переживаю. Один мой друг как-то совершенно справедливо заметил, что нужно выбрать что-нибудь одно — или не опаздывать, или не переживать. Но ему легко говорить, он человек точный.
Однако события развернулись стремительно и совсем по другому сценарию.
Не успела я пробормотать свои извинения, как мне было сказано, что я заставила ждать самого министра, и через минуту я уже едва поспевала за стремительно шагавшим по коридору начальникpом, мучительно пытаясь сообразить, что же мне делать и как вывернуться.
Не помню, на какой именно ступеньке лестницы, ведущей на этот раз вниз к кабинету Ермаша, где мне до этого не приходилось бывать, меня осенило:
«Я женщина, у меня свои проблемы, и нечего их скрывать. Единственный способ заставить себя слушать — говорить на простом, обычном, бытовом уровне. Они к этому не готовы. Они этого не слышат в своих кабинетах».
Мы прошли через приемную, дверь открылась, и я оказалась в «святая святых» — в кабинете, где потом мне приходилось бывать много раз и при этом министре, и при следующем, и при третьем.
Первый, кого я увидела, был даже не сам хозяин апартаментов, а его грозный заместитель Борис Владимирович Павленок, который обычно не удостаивал меня даже кивка, а тут приветливо и радостно заулыбался.
Ермаш тоже был сама любезность, он встал из-за стола, пожал мне руку и спросил, почему-то сразу перейдя на «ты»:
— Ну, как отдыхала? Хорошо в отпуске?
Я не успела ответить, как Павленок хохотнул:
— А разве не видно?
Я с ужасом поняла, что со мной разговаривают, как со своей, что я уже как бы принята в их ряды, что все решено и обсуждению не подлежит. И все же я попыталась договориться с ними, не прибегая к откровенностям, которые мне претили.
— Ну, — торжественно сказал Ермаш, — догадываешься, зачем мы тебя сюда пригласили?
Я промолчала, да он и не ждал ответа.
— Мы решили назначить тебя главным редактором киностудии.
— Какой? — глупо спросила я, чтобы выиграть время.
— Горького, разумеется.
— Нет, я не справлюсь. Там нужен мужчина, человек с характером.
— Ну, не прибедняйся, — вступил в разговор Павленок. — Мы тебя знаем. — «Откуда?» — подумала я. — Ты пользуешься авторитетом. Если что, поможем.
Все закивали. Обстановка становилась все более торжественной. Еще секунда, и они начнут меня поздравлять. И тогда уже будет поздно.
Я решилась.
— Нет, не могу, — с трудом сказала я. — Я в плохой форме. Мы только что расстались с мужем, с которым прожили восемнадцать лет. У меня сын поступает в институт. Дочь в трудном возрасте. Я одна. За меня с моими проблемами никто не справится. Рада была бы, но не могу. Извините, Филипп Тимофеевич.
Наступило растерянное молчание.
Все, что я говорила, было правдой, и они не могли этого не почувствовать.
А своих слов на этот случай у них не было.
— Да, — наконец сказал Ермаш. — Неожиданно. Ну и кого ты порекомендуешь на это место?
«Пронесло!» — с радостью подумала я и уже свободно, без колебаний предложила:
— Хмелика Александра Григорьевича.
— Хмелика? — удивился Ермаш. — Нет, Хмелик не подходит, он слишком независим. С ним будет трудно справиться.
Видно, он слишком был выбит из колеи, что высказался с такой откровенностью.
Что-то еще было вяло сказано и с той, и с другой стороны. Я почувствовала, что уже можно прощаться. Приветливые улыбки исчезли. Я для них интереса уже не представляла.
И только Павленок, пожимая мне руку, сказал почти с восхищением:
— Да, сделала ты нас, ничего не скажешь.
Все-таки он был наиболее живым из них.
По дороге домой я чувствовала себя усталой, опустошенной и почему-то униженной. «Другого выхода не было, — уговаривала я себя. — Скоро все забудется. Все-таки я победила». И вдруг с удивлением поняла, что их растерянность была вызвана не только моей откровенностью. Просто у них не укладывалось в голове, что кто-то может не захотеть занять столь почетное, с их точки зрения, место.
И поэтому они были разочарованы и даже, может быть, искренне обижены.
Как я вступила в конфликт с Китаем
Я училась тогда во ВГИКе, кажется, на третьем курсе. Самому главному событию, о котором я хочу здесь поведать, предшествовало еще одно, малозаметное. В институте существовало научное студенческое общество, которое никакой наукой не занималось и вообще было сплошной фикцией. Но, очевидно, нашим руководителям надо было время от времени отчитываться о проделанной работе, поэтому как-то назначили конференцию, посвященную Китаю, с которым мы тогда очень дружили.
«Друг мой, Колька!» |
Доклады распределяли волевым порядком. Меня вызвали на бюро комитета комсомола и поручили сделать сообщение о китайской литературе. Честно говоря, в китайской литературе я разбиралась примерно так же, как в китайской грамоте.
Но отказываться от поручений тогда еще не было принято, и я отправилась в библиотеку. Может, я не там искала, но сведения, которые мне удалось найти, были довольно скупы. Поэтому я так обрадовалась, когда мне попалась в одном из журналов небольшая заметка о творчестве поэта Ху Фына. Она была живо написана, изобиловала похвальными эпитетами и заканчивалась переведенным на русский язык четверостишием, посвященным Маяковскому. Что-то вроде:
«Маяковский, брат мой, протяни мне на дружбу руку...» и т.п.
Я добросовестно переписала в ученическую тетрадь все, что мне удалось отыскать, в том числе и эту заметку. Почему-то у меня не оказалось ручки, и все записи пришлось делать карандашом.
Затем была конференция, на которой царили тоска и скука. Я честно отбарабанила свое сообщение, но поскольку литература дело более живое и доступное, чем, скажем, промышленность или государственное устройство, то я имела некоторый успех, который недорогого стоил.
Потом об этой конференции все благополучно забыли. И жизнь потекла своим чередом. Наступили каникулы.
Я собралась уезжать и в этот день с утра отправилась на вокзал покупать билет.
Отстояв положенное и получив желаемое, я, счастливая, вернулась домой. Но там меня поджидало неожиданное в лице пожилого институтского курьера, провонявшего всю нашу коммунальную кухню своим чудовищным самосадом. Оказалось, что он ждет меня уже несколько часов и что ему велено немедленно доставить меня в институт, для чего даже выделена директорская машина, которая стоит во дворе тоже уже несколько часов.
Спешка была столь велика, соседи столь взволнованны, что мне даже не удалось переодеться, и я, как была, в сарафане и стареньких босоножках отправилась в институт, теряясь в догадках, зачем и кому я могла понадобиться столь срочно.
Не успела я вступить на первую ступеньку лестницы, ведущей к кабинету ректора, как сверху раздался возглас: «Голубкина приехала!» Кто-то подхватил его и передал дальше. И пошло греметь по всему институту: «Голубкина приехала!», как будто я была важным гостем, который решил осчастливить всех своим приездом.
В кабинете ректора Николая Алексеевича Лебедева, куда меня препроводил добросовестный курьер, толпилось много народу. Я успела заметить только проректора профессора Генику, который без пиджака, в рубашке, рукава которой выше локтя были схвачены резинками, рылся в подшивках газет.
Когда я вошла, все повернули головы в мою сторону и замолчали.
— Так, — сказал Геника. — Прибыла. И где же вы все это время пребывали?
— За билетами стояла, — ответила я, ничего не понимая. — На практику собираюсь.
— Вы делали доклад о китайской литературе? — спросил Лебедев.
— О какой литературе?
Это событие настолько выпало из моей памяти, что я искренне недоумевала.
— На конференции НСО?
И тут я вспомнила и почему-то испугалась.
— Мне комитет комсомола поручил, — на всякий случай стала я оправдываться.
— А где вы материалы брали? — вмешался Геника.
— В библиотеке. Книгу читала о китайской литературе. Журналы всякие.
— А про поэта Ху Фына?
— В «Новом мире».
Они переглянулись.
— Помните, в каком номере?
Я назвала, память тогда еще была хорошая.
И тут наконец все разъяснилось. Оказалось, что журнал «Искусство кино» опубликовал на последней странице репортаж «В научном студенческом обществе ВГИКа». А так как о промышленности и государственном устройстве много не напишешь, то большую часть этого сообщения составляла цитата из моего доклада (студентка третьего курса сценарного факультета Людмила Голубкина сделала доклад о китайской литературе), заканчивающаяся стихами поэта Ху Фына.
Ни в репортаже, ни в цитате не было ничего крамольного, но дело в том, что за время, прошедшее со дня конференции (март) до публикации в «Искусстве кино» (май) в Китае развернулось движение под названием «Пусть расцветают все цветы». Каким-то образом это в первую очередь касалось литературы и искусства.
За столь поэтически-доброжелательным названием скрывалась очередная идеологическая кампания, и злополучный Ху Фын оказался главным критикуемым.
Врагом номер один.
В результате китайцы прислали ноту нашему правительству, мол, «в то время, как мы боремся с неверным уклоном, вы восхваляете нашего идеологического противника...»
По этому поводу срочно созвано совещание в ЦК, куда мы немедленно едем держать ответ. Мы — это Лебедев, Геника и я.
По дороге в машине царило гробовое молчание, прерванное всего один раз.
Кажется, Геника сказал со слабой надеждой, что, может быть, это другой поэт.
У китайцев сказано Ху Фэн. Но Лебедев в ответ только вздохнул.
В проходной ЦК, где я была, естественно, первый раз, выяснилось, что у меня с собой нет никакого документа. Лебедев и Геника отправились наверх одни, сказав, что договорятся, чтобы меня пропустили.
Я уселась на скамеечку ждать. Голова моя шла кругом, события разворачивались слишком стремительно. Была только середина жаркого июньского дня, утром которого я еще ничего не знала и думала только о самых простых вещах — об отъезде, о том, достану я билет или нет, и что взять с собой в дорогу.
В проходной было прохладно, из окошка на меня, скучая, глазели какие-то ребята в военной форме. Я оцепенела, почти задремала.
И вдруг по лестнице стремительно спустился молоденький, ладный лейтенант.
— Кто здесь Голубкина? — звонко спросил он.
Я встала.
— Приказано вас сопровождать.
Мы вознеслись на лифте в какие-то заоблачные высоты, прошли по коридору и остановились у двери, на которой я успела прочитать, что это кабинет П. К. Пономаренко. Сердце мое дрогнуло. Это имя знала даже я.
— Наконец-то! — с укоризной воскликнула симпатичная секретарша. — Сколько можно вас ждать!
Я что-то пробормотала в свое оправдание, лейтенант распахнул передо мной дверь, и я вошла в кабинет, заполненный народом. Среди сидящих я с испугом узнала Ромма, Дзигана, Герасимова, еще кого-то из знаменитых, которых я раньше видела только издали, на трибунах или в коридорах ВГИКа.
Секретарша, проскользнувшая передо мной, доложила:
«Смятение чувств», автор сценария Александр Володин, режиссер Павел Арсенов, редактор Людмила Голубкина, Киностудия имени М.Горького, 1978 |
— Пантелеймон Кондратьевич, Голубкина!
И тут я увидела хозяина кабинета. Он сидел за необъятным столом, отдельно от всех, и хмуро разглядывал меня.
В этот момент я увидела себя его глазами — девчонка в сарафане, в разбитых босоножках, косы сколоты «корзиночкой». Двадцать лет. На лице недоумение и некоторая тупость. Он вздохнул.
— Садитесь, — указал он мне на стул, стоявший прямо против стола. Я села, больше всего озабоченная тем, чтобы поглубже запрятать свои непрезентабельные босоножки. — Что же это вы, Голубкина, нас всех так подвели? Вы хорошо знаете китайскую литературу?
— Совсем не знаю, — честно призналась я.
— Так почему вы взялись делать доклад? — загремел он.
— Мне комитет комсомола поручил.
Он продолжал обличать меня на повышенных тонах, а я вдруг отчетливо увидела Михаила Ильича Ромма, с которым мы были чуть знакомы, поскольку его студенты Чулюкин и Карелов на первом курсе снимали немой этюд по моему сценарию. Он сидел у распахнутого окна, через которое доносился далекий гул улицы, сидел, отвернувшись от всех, и плечи его тряслись от сдерживаемого смеха.
И тут я с ужасом поняла, что сейчас тоже начну смеяться, что смех разбирает меня, начинает душить изнутри.
Я поспешно отвела глаза и уставилась прямо в зрачки Пантелеймона Кондрать евича, уже налившегося кровью от раздражения, которое было тем сильнее, чем меньше он и все окружающие понимали, кому, собственно, оно адресовано.
Наверное, мой взгляд отрезвил его. Он замолчал, начал что-то передвигать на столе, потом сердито спросил:
— У вас есть тезисы вашего доклада?
— Есть. Целая тетрадка. Только она карандашом написана.
Он опять вздохнул, очевидно, окончательно поняв, что имеет дело с полной идиоткой, и приказал:
— Принесите.
— Вам отдать? — добросовестно уточнила я.
— В проходной оставьте! — взревел он.
— Я могу идти?
— Идите. И больше никогда не делайте докладов о том, чего не знаете.
— Больше не буду, — поспешно заверила я.
Уходя, я еще раз взглянула в сторону Михаила Ильича. Он изнемогал от смеха.
Дверь за мной закрылась, секретарша, не знавшая, что именно происходило в кабинете, приветливо мне улыбнулась, лейтенант вскочил со стула, чтобы проводить меня до лифта.
В проходной я сочла нужным доложить военному в окошке:
— Я еще вернусь. Мне тезисы нужно принести.
Он посмотрел на меня с уважением. Или мне так показалось.
Повернулась «вертушка», и я снова оказалась на жаркой московской улице, где шла нормальная летняя жизнь, спешили люди, которым было абсолютно безразлично, где я побывала и что со мной произошло.
Из автомата я позвонила отцу и коротко пересказала ему все, что со мной произошло. Он почему-то обрадовался, начал хохотать:
— Ну, Милка, вот так входят в историю. Надо же, ноту по твоему поводу прислали! Всё, ты скоро прославишься! Приезжай, расскажи все в подробностях.
— Мне еще тезисы нужно отвезти, — грустно пожаловалась я.
— Какие тезисы?
— Ну, выписки из разных книг, журналов. Я боюсь, там ошибки есть.
Он смеялся так, что у меня звенело в ушах, а потом вдруг озабоченно сказал:
— Если что нужно спрятать, собери и привози ко мне.
— Чего спрятать? — не поняла я. — Нет у меня ничего.
Дома я отыскала тетрадку, долго разглядывала исписанные карандашом неряшливые страницы, наконец свернула ее трубочкой, перевязала лентой, чтобы хоть как-то скрасить ее убогость. Отвезла, отдала суровому военному, уже другому, который долго не мог понять, чего я от него хочу. Отвезла, отдала и забыла про это происшествие, потому что назавтра я уехала на практику, а там началась совсем другая, гораздо больше интересовавшая меня, жизнь.
Тут бы и поставить точку в рассказе об этой далекой истории, но у нее было продолжение.
Много лет спустя я попала в одну компанию, где за столом рядом со мной оказалась немолодая женщина, которую мне представили как сотрудницу журнала «Искусство кино». Вероятно, когда нас знакомили, фамилии не называли или произнесли невнятно. Мы разговорились, почувствовали взаимную симпатию.
Но тут кто-то из вновь пришедших увидел меня.
— О, и Мила Гоубкина здесь!
Женщина встрепенулась и как-то по-новому на меня посмотрела.
— Вы Голубкина?
— Да, а что?
— Если бы вы знали, как я вас когда-то ненавидела.
— Меня? Но почему?
— Да из-за вас сняли главного редактора нашего журнала, меня понизили в должности, весь наш отдел перетрясли.
Оказалось, что именно она в том далеком 55-м опубликовала этот несчастный репортаж «В научном студенческом обществе ВГИКа», который ей принес кто-то из внештатных сотрудников.
Господи, от чего только не зависели тогда наши судьбы!
Иногда мне кажется, что все это было не со мной и вообще было ли это? Надо бы добраться до библиотеки и найти тот журнал с маленькой заметкой на последней странице, набранной самым мелким шрифтом.
Кстати, нашего ректора Лебедева тоже вскоре сняли, впрочем, кажется, к его большому облегчению. Он был киновед, достойный человек, автор многих фундаментальных исследований по истории советского кино, и ему было чем заняться в жизни.
Как это все было глупо и тогда почти не смешно.
Не успела я вступить на первую ступеньку лестницы, ведущей к кабинету ректора, как сверху раздался возглас: «Голубкина приехала!» Кто-то подхватил его и передал дальше. И пошло греметь по всему институту: «Голубкина приехала!», как будто я была важным гостем, который решил осчастливить всех своим приездом.p