На сквозняке
- №11, ноябрь
- Владимир Мирзоев
Есть такое понятие «политический театр». Если развернуть эту метафору, получится интересная картинка современности: на ярко освещенной сцене действуют актеры — наш бюрократический класс, — они имеют право произносить темпераментные монологи, ломать стулья, целоваться в засос с хорошенькими дамами (и, естественно, получать за это деньги). Все правильно — люди работают. А в темном зале сидим мы, неподвижный и безмолвный российский народ, который за все это удовольствие платит. В обычном театре нас разделяет рампа. Условная или настоящая, но подлинная граница лежит в иной плоскости. Это конвенция, неписаный тысячелетний договор: в театре нельзя вскакивать с места и орать, если ты не подсадная утка и не варвар... В «политическом театре» конвенция, напротив, жестко прописана, называется она Конституция, и в ней черным по белому кириллицей напечатано... Впрочем, вы и так всё знаете. Меня изумляет позиция режиссера, директора, вообще местной администрации. Они цинично попирают основной закон и ждут от нас аплодисментов, букетов и криков «браво». Господа, так не бывает — конвенция есть конвенция. Если вы недостаточно цивилизованны, не ходите в театр — ходите в зоопарк, там вместо Конституции и рампы — железные прутья.
На обывателя вопросы о смысле жизни навевают смертельную скуку.
Такова, в принципе, природа человека: суть, как и смерть, он выносит за скобки.
Только нарушая общепринятые правила, художник занимает достойное место в умах современников. Только соответствуя в своем искусстве высшим духовным законам, он может рассчитывать на внимание потомков.
Антропологи знают: если первые три года жизни ребенок провел среди животных — он уже никогда не освоит человеческую речь и, следовательно, мышление. Значит ли это, что мозг детей-маугли получает software непосред-ственно из стаи? Или программирование идет более сложным путем — через тотем, находящийся в тонком мире? В любом случае, обнуление усвоенной программы невозможно... При этом человек средних способностей может выучить несколько иностранных языков, которые не вытесняют друг друга. То есть места на нашем «хард-диске» достаточно. По-моему, это говорит вот о чем: ментальная установочная программа загружается через социум, но источник ее находится вовне. Однажды подключившись к волчьему метасерверу, маугли застревают в нем навсегда.
Когда я слышу упреки: молодежь аполитична, молодежь равнодушна, — пожимаю плечами. Просто ребята пришли в этот мир, когда мы здесь уже были и совершали свои безобразия. Стоит ли удивляться, что кто-то не хочет участвовать в насилии над здравым смыслом и хорошим вкусом?
Наша львовская родственница, профессор-генетик, задумала написать книгу — научное обоснование теургии или что-то в этом роде. Сочинила подробный план, и вдруг — инсульт, больница, частичная потеря речи. Она — человек верующий — сочла это предупреждением свыше: мол, нечего совать свой ученый нос в секреты творения. Бросила план в печку. А вдруг это с другой стороны противодействие — со стороны врага? Или все-таки не может быть даже в самом передовом богословии рациональной системы доказательств? Нужен только leap of faith? Почему так устроено? Чтобы у человека всегда оставалась свобода выбора: знать о себе правду или не знать?
Прошлый век, несомненно, был веком дурака, пляшущего на пепелище родного дома под истеричную дудку безумца.
Если ад распечатан и медные ворота его сломаны Иисусом, если в некотором смысле образовался сквозняк, то возникает вопрос: куда ринулись от своих ненужных теперь, остывающих сковородок все эти черти полосатые?
Из нашего загустевшего от злодеяний и невинной крови воздуха можно слепить любую мифологему.
Любить себя — значит, не стесняться своих неуместных мыслей и чувств, не бояться их обнародовать. Иными словами, не сомневаться в своей уникальности, дарованной свыше... Животные программы, загруженные в нас эволюцией — стадный инстинкт, ксенофобия, желание лизать зад вожаку, — делают нас похожими друг на друга, а заодно на приматов. Высшие программы, усвоенные через культуру, религию, духовную работу предков, делают нас неповторимыми. Разве не приятно быть единственным экземпляром?
Июль внутри обезлюдевшей, сонной Москвы. Гуляем с другом и соавтором Сашей Смирновым в сторону Третьяковки. Во дворе — инсталляция: гигантский зеленый бамбук, уложенный шатровым коридором. Что хотели сказать кураторы, не очень понятно, но выглядят эти китайские джунгли внушительно, дико. Возможный message: «Россияне, будьте бдительны — враг уже в сердце вашей культуры»... Ведем бесконечный пунктирный диалог об искусстве. Саша неутомимо восхищается Суриковым, ищет рифму к своей судьбе в биографии Александра Иванова... Входим в зал древнерусской живописи, садимся на скамеечку напротив «Троицы» Андрея Рублева. И странное, хотя и знакомое, возникает чувство: будто в предыдущих залах энергию у тебя отбирали, выкачивали на неведомые, стратегические нужды, а здесь, наоборот, отдают по-матерински легко, ничего не требуя взамен. Ни молитвы, ни рукоплесканий. Словно вся история русского изобразительного искусства пошла по ложному пути и светские шедевры-вампиры, скучающие без мазурок и фуршетов, ни в какое сравнение не идут с нашей иконописью.
— Не знаю, как относиться к этому, — говорит Саша. И поясняет: — Что это чудо висит не в храме, а в музее. Наверное, это можно считать понижением статуса?
— А то, что Господь решил воплотиться в теле смертного человека, — это понижение статуса?
Душе требуется время, телу пространство, таланту свобода.
Гуманизм с его императивом «человек — мера всех вещей» и даже разговоры о каких-то мифических «правах человека», как и сто, и двести лет назад, вызывают у православного духовенства аллергию. Как будто не освятил Спаситель своим воплощением наше бренное тело и сам путь земной гроша ломаного не стоит.
Декабрист Михаил Лунин, перешедший в зрелом возрасте в католичество, пишет о православии в России, что это не столько религия, сколько способ управлять людьми. Эту средневековую, по сути инквизиторскую, конструкцию сломала советская власть, не пожелавшая иметь конкурентов на поле идеологии. По иронии судьбы коммунисты, ввергнув страну в еще большую архаику, освободили церковь от постыдной роли, то есть объективно способствовали долгожданной реформации. Отныне религия стала частным выбором каждого человека. Постсоветские бюрократы (они же «новые дворяне») пытаются реставрировать имперский институт. Их логика прозрачна: раз церковь успешно манипулировала русским обществом на протяжении столетий, значит, она и нам, грешным, подсобит: и с легитимностью, и с пудрой для мозгов. Благо епископы там и сям при погонах... Однако все это пустые надежды, маниловские мечтания. Из 40 процентов считающих себя православными, в храм ходят
Абсурдная война с Грузией обнажила механизм почти всех вооруженных конфликтов последнего времени, в которых участвовала Россия. Они возникают из бреда, из больной фантазии профессиональных воинов, которые десятилетиями думают, говорят, пишут о войне. И поэтому они ее начинают, не могут не начать. Воображение готово долго глодать виртуальную кость, но однажды оно впивается зубами в живую плоть мира и начинает ее терзать, выпуская на волю собственных демонов, которые мгновенно принимают образ врага.
Образ врага. Каббалисты так объясняют смысл творения: Господу нужно было кого-то любить, нужен был объект благодати, поэтому, разбив предварительно пару-другую несовершенных сосудов, Он бросил на гончарный круг живую глину и сотворил человека. Но полнота бытия была бы неполной, если бы вместе с отцовским чувством любви не возникла ревность. Тьма обжигает больнее, чем свет. Богу-ревнивцу необходим образ врага так же, как любому государю, шаху, генеральному секретарю. Пожалуй, только в этом, очень узком смысле, «всякая власть от Бога».
Наши квасные патриоты презрительно называют Америку «Пиндоссия», а иногда еще «Пиндастан», этимологически намекая, что США — это все равно что Россия, только заселенная «пидорасами», или — по другой версии — паршивый, где-то на выселках цивилизации, Пакистан, но заселенный ими же. Придумать врага, возненавидеть его люто, потом с наслаждением топтать эту химеру. Вот чем закончилась маниакальная влюбленность советского раба в американскую мечту.
Душный август, неподвижный воздух, с трудом дышится даже на даче, возле водохранилища. Все домашние чувствуют непонятную тяжесть, головокружение, нервы шалят. Оказывается, в полночь будет лунное затмение. Вооружившись маленьким телескопом, похожим в темноте на гранатомет, идем с детьми на террасу, наблюдаем, как тень планеты наползает на сияющий диск Луны. Почему-то все сразу успокаиваются, мирно журчит беседа: о рыцарских эссе Честертона, о равномерном распределении материи во Вселенной и т.д. Человеку важно понимать, а еще лучше видеть то, что влияет на его душу. Иконоборцы трижды не правы. Психея идет по проволоке, натянутой между двумя мирами, и, чтобы не сорваться в пропасть безумия, глаза ее должны быть открыты.
Вторая половина жизни, очевидно, не располагает к риску и радикальной жестикуляции. В чем здесь проблема? Сам по себе опыт (побед и падений) вряд ли может быть помехой. Не исключено, что секрет в неумолимо иссякающей потенциальности того, что мы называем судьбой. Юность — это не только страх анонимности (прожить, не оставив следа, отпечатка), но и бесконечное число вариантов на поле будущего. Когда любой шаг, внезапное решение, оброненное слово могут изменить судьбу, направить ее в неожиданном направлении, риск выглядит оправданным. В зрелости, а тем более в старости, иссякающий потенциал вариантов накладывает свой отпечаток на всю атмосферу игры. Хотя здесь возможна одна уловка, к которой иногда прибегают мудрецы и поэты (те из них, кто не спешит сбросить шахматы с доски). Они постоянно держат в голове одиссею за порогом смерти, где число вариантов никак не меньше. Именно это позволяет им оставаться молодыми в любом возрасте.
Россия теперь больше всего похожа на погрузившийся под воду град Китеж. Но только над куполами его соборов вместо озаренной солнцем прозрачной толщи наслаиваются пласты гигантских медуз — мутные образы другого отечества... Вот страна Советов, где Сталин-Сатурн, морщась и мучаясь гастритом, пожирает своих удивленных детей... Вот Русь дворянская, где утонченность заемной культуры мешается с презрением к безъязыким рабам. (Тупость и безотказность дворовой девки пробуждает в молодом барине садизм, который потом никакими университетами не унять.) Вот Новгородская парламентская республика, где князь — всего лишь нанятый воевода, которого за лень и нерадивость и прогнать не грех... Вот «Единая Россия», лексусная, мерседесная, где у каждого большого начальника лежат под подушкой две заветные книги: «История города Глупова» губернатора Салтыкова да гоголевские «Мертвые души», том 1. Каторга, зона, ГУЛАГ — основные радетели великого русского языка. (Если бы лексикон постмодерна не обогатился матом и воровской феней, уж не знаю, как бы мы отчитались перед нашими предками, хорошо понимавшими, что словотворчество сродни первобытной магии.) Интеллигенция в своих театрах, опричники на своих горбунках, бюрократы на своих виллах, зэки на своих нарах, работяги в своих каптерках — все имеют и уважают правила, да только вот беда — правила у всех разные и даже игры, кажется, не совсем одинаковые... Эти разные России соприсутствуют во времени, наслаиваются одна на другую, как образы на кинопленке — двойная, тройная, четверная экспозиция... Тут уже сам черт ногу сломит. И где-то на самом серебряном донышке проглядывает замысел — мифический и, боюсь, уже исторически невозможный град Китеж.
Похоже, равноапостольный князь Владимир все-таки дал маху, выбрав для своих подданных христианскую веру. Русским больше подходит иудаизм с его абсолютизацией закона и жесткой обусловленностью обыденной жизни. В ХХI веке стало окончательно ясно, что русский человек презирает свободу выбора, на грош не имеет в душе нравственной интуиции, считает свой народ избранным и любит за свои безобразия быть наказанным свыше если не Господом, то хотя бы Его наместником — президентом, генсеком, царем. Наш извечный садомазохистский комплекс мешает и развитию христианства, и европейскому просвещению, и вообще обретению идентичности.
В каждом возрасте есть свои испытания, связанные с сексуальностью. Нередко взрослый человек ведет себя инфантильно, как бы невольно (точнее, безвольно) деградируя, совершая торопливое движение вспять — назад к своей детской логике и животной природе. Так работает страсть, «патина цивилизации» слезает с нас быстро, как летний загар. Впрочем, похожее желание — встать на четвереньки, захрюкать — охватывает иногда целые народы.
Большие актеры — и мужчины, и женщины — опираются на интуицию, прячутся в тень, ткут из нее гобелены. Средние (серые), наоборот, рациональны, логичны, не знают, как бороться со скукой повторов, из которых и состоят репетиции. Хотя все-таки легче с актрисами — договориться безмолвно, глазами и отключить калькулятор у них голове.
Опять заговорили о матриархате. Видимо, с мужиком у нас дело швах: и духом не стоек, и с плотью расстается лет на двадцать раньше своей половины. Сибирские бабы теперь предпочитают китайцев — непьющих, работящих, знающих, как удовлетворить жену во всех отношениях... Между тем обновление страны могло бы начаться с гендерной революции. Князь Сергей Волконский вспоминает: лучшее, что было в России рубежа веков, — это поколение русских женщин; прекрасно воспитанные, европейски образованные, они не участвовали в махинациях и воровстве, на абсурд политической жизни смотрели с иронией, вера их была глубокой, без раболепия и языческой отрыжки... Кажется, сегодня надеяться больше не на что и не на кого — вся ткань «патриархального» общества поражена, традиция добра и милосердия уничтожена, честь и достоинство извращены. И все равно живет во мне глупая мечта, что скоро явятся в Москву три сестры, ну и так далее.
Мне было бы спокойнее, если бы наши ястребы сидели на женской перчатке.
Женская часть зала предпочитает актрис андрогинного типа: мужественных, волевых, с низким тембром голоса. Фрейндлих, Чурикова, Демидова, Екатерина Васильева — вот они, любимицы. Пожалуй, здесь в перспективе — гармония, совмещение двух проекций — Анимуса и Анимы — в одном лице работы Пабло Пикассо... Пассивная женственность, неагрессивная вялая красота на сцене ощущаются как пустота. Это верный знак, что русская женщина выросла из второстепенной роли, навязанной ей патриархальным обществом, где за последний век и традиция разложилась, и ветер перемен больше похож на стариковские вулканизмы... Между тем в реальной жизни вокруг (и для) этой вечной «пустоты» герои совершают подвиги и бьются насмерть.
Честное слово, театральные критики — левополушарные полуидиоты. Годами ломятся в открытое пространство спектакля, и всё никак, всё напрасно — лбом о четвертую стену. Рацио впадает в ступор, не зная, что делать с поэтической формой, как ее препарировать, предварительно не умертвив. Поэтому из ядовитых желез капает яд инвективы, поэтому живое творение превращается в разъятый труп, которым сладострастно овладевает озверевший интеллект «писателя». Грустное зрелище, душераздирающее зрелище.
Талант, как и тело, дается нам во временное пользование и легко может быть отнят, если Господь решит, что мы не в состоянии им распорядиться.
Первородный грех, изгнание, искупление. Все это лежит внутри нашего со-знания, как в ячейках камеры хранения, и мы, заранее зная все шифры, спокойно пользуемся этими таинственными словами, будто это обычные вещи, оставленные для нас прошлыми поколениями, чей поезд уже ушел в вечность...
А если бы Ева устояла перед искушением? Или Адам оказался бы не столь податлив и любопытен? И вот уже нет у нас никакой мировой истории. Жила бы себе в раю счастливая парочка бессмертных детей, любовалась бы цветами да стрекозами и горя не знала. И не появились бы тогда на свет ни Микеланджело, ни Шекспир, ни Достоевский... То есть вы предлагаете всю цивилизацию считать неприятным излишеством? Чем-то вроде чересчур жирного десерта? Хорошо же вы думаете о Творце и о величии Его замысла.
...Впервые это случилось в поезде Вильнюс — Москва. Я возвращался после нешумной премьеры «Укрощения строптивой» в провинциальной Русской драме, куда был приглашен стараниями примы Татьяны Лютаевой (просто Танюши). Она давно мечтала сыграть брутальную психопатку Катарину, чья очевидная прелесть обезображена силой отцовской любви (если, пардон, не инцестом). Таня нашла время, деньги и режиссера. То есть меня, многогрешного.
Мой случайный попутчик, художник-армянин, назвался Александром N. Не думаю, что это был псевдоним — вид у молодого человека был победительный и романтичный. На поля, плывшие за окном, опускался густой, как сметана, туман, мы ужинали, немного выпивали, кажется, коньяк, и вели под стук железных колес неспешную беседу обо всем на свете: о театре имени Зигмунда Фрейда, о том, как живется Армении после развода с Россией, о литовских русалках.
У Александра был мягкий кавказский акцент; мой русский — акающий, московский. Александр — в ухоженной бороде, с длинными до плеч черными волосами; я — тоже в бороде, но клочьями, и лыс так, что видна анатомия... Впрочем, мы были примерно одного возраста, одной комплекции. Я говорю все это не из глупого пристрастия к лишним деталям, но чтобы как-то объяснить случившийся казус. Он же фокус. Хотя понимаю: отдаленное внешнее сходство вряд ли было решающим фактором.
А случилось вот что — черт знает что. Вдруг, без всякой очевидной провокации я ощутил, что нахожусь немного не в своей тарелке, то есть не в своем теле, а внутри Александра. Этот глюк был мгновенным, как фотовспышка. Я немного струхнул. Господи, думаю, что со мной происходит? Приступ шизофрении? Или мы пьем коньяк с марихуаной? Проходит пара-другая минут, меня разобрало любопытство — черта характера, не раз подводившая бомбу под монастырь. Усилием воли я рискнул повторить случайный, а может, и совсем не случайный фокус. Вдох-выдох — и я опять оказался внутри Александра. Тут я понял, что без труда могу окопаться на чужой территории. В скобках замечу: состояние подопытного, то есть самого Александра, меня совсем тогда не занимало. Если бедняге и было не по себе, внешне он это никак не показывал. Мы еще раза два выпили за здоровье друг друга, и это было странно, как потянуться стаканом к трюмо. Следующее неприятное открытие ожидало меня, когда я сделал попытку понаблюдать за собой (настоящим) со стороны. То есть как бы не совсем со стороны — посмотреть на себя своими глазами из глаз моего визави. Заковыристо, знаю. Так вот, господа: «меня» в прежнем смысле больше не было — я исчез, испарился, иссяк, был в купе да весь вышел. Испытав еще раз умеренный приступ мистического ужаса, я поспешил воротиться восвояси. Кажется, мне удалось скрыть смятение. Александр изящным движением вытряс остатки напитка, я, извинившись, двинулся в уборную. «Он двинулся! Кто двинул вас сюда, пусть выдвинет обратно». Внимательнее, чем обычно, осмотрел свое небритое лицо. Вагон мерно покачивался, и вместе с ним покачивалось в зеркале мое отражение, ставшее жутким, чужим. Вернувшись в купе, я категорически объявил отбой...
Запросто могу доказать, что Дмитрий Медведев — ненастоящий президент. В моем личном соннике всегда был стопроцентно надежный сон: допустим, в