Шпионы
- №12, декабрь
- Максим Стишов
A love story
Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел...
«Колобок». Русская народная сказка
Три вещи отвратят от прегрешений: знать, откуда происходишь, куда идешь и перед Кем тебе держать ответ.
Пиркей Авот 3:1
Предисловие
Все мы немножко шпионы.
Вы нет?
Возможно. Но все же как-нибудь обдумайте эту нехитрую мысль еще разок, например, когда будете украдкой проверять мобильник супруга (или супруги) на предмет эсэмэсок от гипотетических любовниц (любовников).
Или когда (для ее же блага, разумеется, ведь родители должны быть в курсе!) в очередной раз заглянете в интимный дневник не по годам развитой дочери.
Или когда будете по привычке выдавливать из себя смех в ответ на несмешной анекдот только потому, что его рассказал начальник.
Или когда будете улыбаться ненавистной свекрови. Заискивать перед состоятельным клиентом.
Имитировать оргазм...
Даже если вы просто покупаете одежду, что вам явно не по карману, или влезаете в жуткие долги, чтобы гордо рассекать на почти новом «мерине», вы все равно уже немножко шпион.
Или — шпионка...
Потому что шпионы — это те, кто...
Правильно.
Выдает себя за других.
Причем, в отличие от актеров, не на сцене, а в жизни.
И это еще большой вопрос, кто круче: рискующий головой в логове
ненавистного врага Штирлиц или какая-нибудь вполне себе скромная домохозяйка, которая давно уже изменяет скучному мужу с веселым любовником, а веселому любовнику — со скучным мужем, тайно ненавидит тоскливую работу и лживых подруг, но при этом самоотверженно изображает из себя примерную жену, хорошую любовницу, старательную работницу и верную подругу...
Любой, даже самый гениальный Штирлиц, в конце-концов на чем-нибудь да и проколется, в то время как у нашей скромной домохозяйки есть все шансы дожить до глубокой старости и сыграть в ящик, так и оставшись неразоблаченной...
Или, наоборот, какой-нибудь примерный отец семейства, скопытится от инфаркта лет так в сорок пять (мужчины, они похлипче будут, как известно), и никто так и не узнает, что этот многодетный старший бухгалтер на самом деле писал неплохие стихи, мечтал быть дирижером и по-настоящему возбуждался только в мужской раздевалке спортклуба...
Но от слов — к делу. Настало время поведать нашу историю, что началась в начале
Итак...
Часть первая
1980 год. США, Нью-Йорк, Бруклин.
Квартира Скота Лонгсдейла.
Это крепкий мужчина лет тридцати пяти, с внешностью столь располагающей к себе, сколь и незапоминающейся.
Мы начинаем наш рассказ в тот момент, когда слегка утомленный любовными утехами мистер Лонгсдейл вырубился на несколько минут и видит сон.
Тот самый, что преследует его с раннего детства...
Он бежит по какой-то дорожке (впрочем, себя он не видит, сон как бы снят субъективной камерой) вслед за женщиной, которая манит его за собой, уходя по этой дорожке все дальше и дальше. А он все бежит и бежит, он хочет до-гнать ее, он хочет оказаться наконец в ее теплых объятиях, но она все уходит и уходит, все ускользает и ускользает, и ему так никогда и не удается догнать ее...
Уже не один десяток лет бежит он за этой женщиной, стараясь если не до-гнать, не оказаться в объятиях, то хотя бы разглядеть ее лицо...
И всякий раз его постигает неудача.
Вот и сейчас он как назло просыпается в тот самый момент, когда уже казалось, что вот-вот — и он наконец настигнет ее, заглянет в глаза...
Он знает, что уже проснулся, но все еще не подает вида, лежа с закрытыми глазами, в тайной и тщетной надежде вернуться назад, заснуть снова и уж на этот раз...
Он открывает глаза.
С соседней половины кровати на него смотрит другая женщина.
Реальная, молодая и земная. Женственная и сексуальная.
Хотя и не красавица.
Да он и не любит красавиц. Красавицам доверять нельзя — со времени учебы в секретной школе прошло много лет, но этот нехитрый постулат по-прежнему работает на уровне рефлекса.
А женщина все смотрит. С улыбкой и любовью во взгляде, терпеливо ожидая того момента, когда он наконец проснется окончательно и будет готов к общению.
Почувствовав, что этот момент наступил, в шутку желает ему «доброго утра» и спрашивает, что ему приснилось.
— Ты, — врет недорого берет Лонгсдейл и эдаким бодрым вампиром буквально впивается поцелуем в тонкую шею своей подруги...
Ее длинную и нежную шею он выделяет особо.
Впрочем, любит и округлый — еще чуть-чуть и был бы тяжеловат — зад, и округлую же грудь, на самом деле большую, но деликатно не кажущуюся такой под одеждой, и еще он буквально благоговеет перед нежной мякотью внутренней стороны ее бедер, «пулькес», как называют они эту часть тела с ее легкой руки, а точнее — с легкой руки ее еврейско-украинской бабушки.
Эти самые «пулькес» он любит просто мять и мнет, как хороший булочник мнет хлебное тесто.
Она покорно терпит и иногда даже снисходительно похихикивает, хотя он подозревает, что этот странный массаж ей не очень по душе: иногда он слишком увлекается и его сильные руки оставляют на этих самых «пулькес» изрядные синяки...
Доставив удовольствие себе и — еще большее — ребятам в наушниках (наш герой буквально чувствует, как где-то совсем близко, в душной бруклинской ночи крутятся и крутятся бобины магнитофона и два полузаспанных «перца» с неприметными физиономиями — один из них наверняка черный — несут скучную вахту, в своих дурацких наушниках чем-то похожие на космических пришельцев из старых мультфильмов...), они какое-то время лежат молча, отстраненно, каждый на своей половине постели, каждый — сам по себе.
Задумчивые, погруженные в свои мысли, словно и забывшие о существовании друг друга.
Одинокие.
Это продолжается до тех пор, пока он не замечает слезы в ее глазах. Он ничего не спрашивает, а только молча смотрит на нее.
Она ловит на себе его взгляд, этот бесстрастный взгляд профессионала, научившегося прятать свои истинные чувства так глубоко, что подчас он даже сам не уверен в том, что они у него еще остались.
Нормальные человеческие чувства...
Она виновато улыбается, молча встает и уходит в ванную.
Здесь, за закрытой дверью, она включает на полную душ и дает волю слезам...
Она не такая сильная, как он. Она не профессионал. Она всего лишь любитель. Юная запутавшаяся дурочка. Запутавшаяся в конец.
Она не знает, что делать.
Она хочет посоветоваться с ним, но весь ужас состоит в том, что именно ему-то и нельзя ничего говорить...
Сейчас она уверена только в том, что ни за что, ни за какое золото мира не хочет потерять его...
Но что же делать? Что?
Хлещет вода из душа, хлещут слезы из прекрасных глаз...
А мистер Лонгсдейл в это время курит в кровати.
Взгляд его по-прежнему бесстрастен настолько, что понять, о чем он думает в этот момент, не сможет даже самый совершенный детектор лжи.
Но мы знаем, о чем он думает.
Он думает о том, как многое хотел бы сказать ей.
Очень многое.
Но не может. И не только потому, что нельзя, но даже еще в большей степени потому, что не умеет.
Не знает — как.
Его губы трогает едва заметная улыбка — это и в самом деле немного смешно. Ведь он так много умеет и знает из того, что неподвластно простым смертным. Да чего уж там кокетничать — в своем роде он настоящий уникум, супермен, а вот, поди ж ты, не способен на элементарные вещи...
С одной стороны, он ругает себя за совершенную ошибку, за то, что позволил этой женщине занять место в своем сердце. С другой стороны, с холодной уверенностью профессионала не сомневается в том, что в нужный момент это не станет для него помехой.
В нужный момент он сделает то, что должен.
Сделает, как учили...
И все же какая-то часть его души очень хочет, чтобы этот момент, момент расставания навсегда, наступил как можно позже. Или — даже страшно подумать — не наступил никогда...
Иногда он думает: не прекратить ли все это?
Волевым усилием.
Какое он имеет право так играть с человеком, зная, что все изначально обречено. Что не сегодня, так завтра все кончится.
Кончится навсегда.
И все же он не находит в себе силы для разрыва. [...]
Бедная девочка. Если бы она только знала всю правду...
И не дай бог, если узнает...
Она и в самом деле ничего не знает.
Те двое, в серых костюмах и со стертыми лицами, ничего ей не рассказали. Более того — строго-настрого предупредили, чтобы она ни под каким видом не пыталась ничего выяснять.
Не задавала лишних вопросов.
От нее требуется только одно — внимательно слушать. Ловить каждое его слово. А потом — рассказывать им.
И всё.
Сколько это будет продолжаться?
Недолго. Полгода. Ну, максимум год. Главное, внимательно слушать. Ловить каждое слово.
И тогда все будет хорошо.
Тогда ни одна живая душа не узнает, что до переезда в США ее отец долгие годы был членом компартии. Никто не узнает, что он фактически совершил преступление, скрыв этот позорный факт своей биографии от властей.
А значит, он и дальше сможет работать доктором в престижной клинике, ковать свою американскую мечту на радость жене и дочери, а не оказаться вдруг с волчьим билетом у разбитого корыта, а то и вовсе — быть депортированным. Да-да, возможно и такое. Америка, конечно, свободная страна, но коммунистов здесь не любят, так уж повелось. Даже бывших. Даже тех, кто вступил в партию во время войны, на фронте, когда «все вступали»...
Так что пусть крепко подумает, что для нее важнее — благополучие семьи и в конечном счете собственное благополучие или так называемые моральные принципы, которые, как известно, не являются в США платежным средством.
[...]
Ведь она помнит их первые годы после иммиграции, хорошо помнит.
И ей наверняка не хочется назад.
В нищету...
На размышление — три дня. А дальше — они снимают с себя всякую ответственность...
Тем же вечером она была у него.
Он хотел ее.
Она не могла отказать, но мысли ее были где-то далеко. Все происходило скомканно, быстро, как-то механически.
Не так хорошо, как обычно.
Он спросил, что случилось. Ее как будто не было с ним. И сейчас — нет.
Где она? В каких облаках витает?
Она отшутилась. Наврала что-то про мигрень и нервозность. Не иначе как ПМС... Обычно, когда с ним, она не запирала дверь в ванной.
Но тогда заперла. Долго сидела на краю ванной, из душа хлестала вода...
Кто он такой? Почему им интересуется ФБР?
Да и ФБР ли это? Что за удостоверения они ей показали?
Она не поняла...
Должна ли она шпионить за ним?
Рассказать ли ему всю правду?..
Может быть, посоветоваться с отцом?..
Мысли ее путались.
Она не знала, что делать.
Но точно знала одно: она хочет быть с этим человеком.
Что бы ни случилось, она хочет быть с ним.
Он и раньше был для нее тайной, и, возможно, именно эта тайна и делала его таким притягательным, таким неотразимым. Но сейчас, когда эта тайна не только не разгадана ею, но, напротив, стала еще больше, еще объемнее, еще глубже, а разгадка ее таит в себе настоящую, реальную опасность, она хочет быть с ним еще сильнее, чем раньше.
Чего бы это ни стоило.
[...]
Весь следующий день она провела в Коннектикуте, у родителей.
Гости-американцы. Излучающий довольство жизнью, отец, словно заправский «гринго», варганил барбекю, попутно развлекая публику анекдотами на своем вполне сносном, но — с ужасающим русским акцентом — английском. Сверкая голливудской улыбкой — страшно подумать, сколько это стоило, — мать, чей английский не так хорош, но и чей акцент не столь ужасен, рассказывала, что собирается заняться «риал эстейтом». Готовится к экзаменам на «лайсенз»...
Отцу она так ничего и не сказала...
Позвонила «серым» на день раньше срока.
Они встретились в Центральном парке. Дали подписать какую-то бумагу — ничего не поделаешь, формальности. Впрочем, письменных отчетов от нее не требуется. Раз в неделю ей будут назначать встречу, и она будет все рассказывать. Ей, возможно, будут задавать вопросы, на которые следует отвечать максимально полно и искренне. Вот, собственно, и всё.
Они очень довольны, что она сделала правильный выбор. Ну и, конечно, напоследок не грех лишний раз предупредить, что разглашение в любой форме обстоятельств данного дела является государственным преступлением со всеми вытекающими. Засим — всего доброго. Как говорится, до связи...
...Они продолжали встречаться в его крохотной бруклинской квартирке, разговаривали мало, в основном занимались любовью. Он уже не юн, но по-прежнему полон сексуальной энергии. Или это она так его возбуждает? Однажды она спросила напрямую, так ли это. Он, не будь дурак, подтвердил...
Ну конечно! Дело в ней.
Иногда они ходили в недорогие забегаловки, чаще — в кино. Он любит кино. Она, в общем-то, тоже. Хотя театр любит даже больше, но здесь, в Америке, плохой театр. Не то что в России...
Приблизительно раз в неделю ей назначал встречу кто-нибудь из ребят в серых костюмах. Задавали вопросы, она отвечала, хотя отвечать по большому счету было нечего — он крайне неразговорчив. Предпочитает слушать. За это женщины его и любят, пошутила она. Серый костюм пропустил шутку мимо ушей...
Несмотря на запрет, она иногда давала волю любопытству. Пыталась задавать вопросы о его прошлом. Он либо отвечал односложно, либо отшучивался. В сущности, она не знает о нем практически ничего. Даже его имя — она готова в этом поклясться — наверняка ненастоящее. Он такой же Скот, как она Эсмеральда. Этот едва-едва уловимый акцент... Немецкий? Скандинавский? Венгерский?
Who are you, mister Longsdale?
Торговец наркотиками?
Глава преступного синдиката?
Иностранный шпион?
А может, вы просто-напросто не заплатили дяде Сэму налоги или скрываетесь от алиментов?
И откуда эти шрамы у вас за ушами? Вы побывали в аварии? Или сделали пластическую операцию?..
Они так близки, что иногда она забывается и начинает говорить с ним на родном языке, как делает это с родителями и бабушкой. Тогда он молча смотрит на нее с таким выражением лица, как будто все понимает. Опомнившись, она извиняется, а он смеется и старается повторить какое-нибудь слово: то, что показалось ему наиболее интересным или смешным...
...Она все еще сидит на краю ванны. Из душа продолжает хлестать вода...
Новый приступ рыданий буквально душит ее. Она не знает, что делать, она запуталась вконец. Она сама во всем виновата! Развратница, сексотка! Да к тому же еще беременна от человека, про которого доподлинно известно только то, что им интересуются спецслужбы. Даже его настоящего имени она не знает. А вдруг он какой-нибудь арабский террорист, и она, Соня Цигаль, носит в своем чреве ребенка арабского террориста? Убийцы евреев! До чего она докатилась! А ведь ее дед по отцовской линии был старовером, почти святым человеком, а по материнской и вовсе одни раввины в роду, чуть ли не к самому браславскому ребе восходит этот род...
Какой ужас, какой позор...
Ой, вэй...
Самым простым решением, конечно же, был бы аборт, быстро, по-тихому, для надежности где-нибудь в другом штате, деньги у нее есть, но ей противна даже сама мысль об этом. Нет, она не может убить ребенка. Его ребенка. Но что же делать? Сказать? А что, если это оттолкнет его? Если он сам потребует прервать беременность? Что тогда?
Сказать серым костюмам?
О господи, они-то как могут помочь?
Или могут?
Или, наоборот, разозлятся и испортят жизнь отцу... От них всего можно ожидать. Нет, она должна все рассказать. Рассказать ему. А там — будь что будет...
...Пока ее нет, он снова и снова мысленно возвращается к тому осеннему дню — боже, до чего же хороша осень в Нью-Йорке, нигде нет такой осени, — когда они познакомились. В крохотной забегаловке-вагончике, довольно дрянном, если честно, дайнере: у нее не сработала кредитка, «кэша» с собой не было, и он по-джентльменски заплатил за нее...
Еще и еще раз, фрагмент за фрагментом восстанавливает он в памяти и тот день, и другие, и сегодняшний...
Нет, похоже все чисто. Если бы они и в самом деле захотели кого-нибудь к нему приставить, он бы это почувствовал. Проинтуичил. Да и подобного рода «кадры» ему знакомы — она явно не из этих. Не профессионал. Просто влюбленная маленькая дурочка. Маленькая дурочка, влюбленная в большого дурака... Ну а то, что иногда она пытается задавать вопросы — так это вполне естественное женское любопытство. Наоборот, было бы странно, если бы она их не задавала...
Но все же последние несколько дней что-то не так. Что-то явно гложет ее изнутри. Неприятности в семье? В институте?..
Конечно, он без труда может ее разговорить, мягко, незаметно спровоцировать на откровенность, но зачем? Ведь это не работа, это, хочется верить, совсем другое. Да и не нужно ему ничего знать. Ведь это может вывести их отношения на другой, еще более интимный уровень, а он и так уже зашел слишком далеко. Дальше — опасно. Дальше — уже работа...
Но когда она зареванная, почти некрасивая выходит наконец из ванной, когда осторожно говорит о том, что хочет сообщить ему нечто очень важное, — в ее глазах такой испуг, такая мольба, что он не в силах ей отказать. Единственное, чего он не хочет, так это доставлять удовольствие «гуманоидам». Он предлагает прогуляться.
Она мягко возражает, что в такое время суток это может быть небезопасно.
Он только улыбается в ответ и начинает одеваться...
[...]
Они приходят в тот самый дайнер, где впервые встретились два месяца назад, садятся за столик. Он готов слушать. Она, похоже, наконец готова все рассказать...
[...]
Но тут что-то происходит. Потом, прокручивая в голове события того вечера, мысленно возвращаясь к ним еще и еще раз, она, как ей кажется, точно установит тот момент, когда в нем произошла эта перемена. Когда он, по-прежнему оставаясь за столиком, вдруг исчез. Ушел. Переместился в какое-то иное измерение, буквально на глазах превратившись в совершенно другого человека, еще более незнакомого, чем тот, которого она тоже по большому счету не знала, но к которому уже успела привыкнуть. Это произошло сразу же после того, как они с официантом обменялись дежурными, вполне ритуальными репликами, какие можно услышать десятки раз на дню в любом кафе мира и практически на любом языке, кроме, пожалуй, латыни и древнегреческого.
— Что-то вас давно не было видно.
— Ну что вы, я только вчера заходил.
— Неужели? Ну, значит, это была не моя смена.
И всё. Она была готова поклясться, что именно после этих ничего не значащих фраз перед ней сидел уже совсем другой человек.
Человек, который уже не был готов слушать.
Человек, которому она уже ничего не могла рассказать.
Он извиняется и выходит в туалет. Она ждет его с отчаянной надеждой на то, что он вернется и снова станет самим собой...
Но — тщетно. Он по-прежнему совсем другой. Чужой.
Или, может быть, все наоборот: именно такой он и есть на самом деле, а все, что было до этого, — игра, обман. Ее всегда, с самого детства поражала и раздражала эта, как ей казалось, чисто мужская особенность: отсутствовать присутствуя. Она наблюдала это и за отцом, и за дедом, и даже за мальчишками в школе. Казалось бы, вот он, тут, прямо перед
тобой, ест, пьет, даже произносит какие-то реплики, и в то же время — его нет.
Где он? О чем думает? О работе? Футболе? Другой женщине?
Однако как бы ей ни хотелось, какое бы раздражение это ни вызывало, она никогда не пыталась вернуть их назад, терпеливо ожидая того момента, когда они соизволят вернуться сами. Знала по горькому опыту отношений матери и отца: чем больше на них давишь, тем больше они отдаляются и тем дольше отсутствуют. А иногда и вовсе не возвращаются уже никогда. Такими уж создал их господь бог, этих мужчин...
И все же на этот раз это было не просто исчезновение, не просто выпадение из реальности, временное отсутствие с последующим возвращением, а какой-то почти цирковой фокус, исчезновение с последующим превращением — пуф, и голубок превращается в ястреба. Или наоборот. Должно быть, именно так перевоплощаются гениальные актеры — мгновение, и перед тобой сидит совершенно другой человек. Даже внешность его кажется иной, хотя вроде к гриму он не прибегал, ни усов, ни бороды не клеил...
Расплатившись по счету, они выходят из кафе.
Идущий рядом с ней мужчина говорит, что сегодня ей лучше поехать домой. Он поймает такси.
— Мы еще увидимся? — спрашивает она.
— О господи! Ну конечно. Что за глупости. Созвонимся завтра.
В такси она беззвучно плачет.
Она чувствует, знает, что больше они никогда не увидятся...
Оказавшись дома, она успокаивается ровно настолько, чтобы вспомнить об инструкции серых костюмов — немедленно сообщать о малейшей странности в его поведении, любом, даже самом незначительном изменении привычного хода вещей...
Она боится. Боится не сообщать, чтобы не навлечь неприятности на отца, и боится сообщить, чтобы не навредить ему.
Она колеблется...
В конце концов решает ничего не говорить. Да и о чем, собственно, она может сообщить? О своих догадках? Смутных ощущениях, не подкрепленных ничем, кроме обостренной интуиции беременной женщины?..
С тем же успехом она может утверждать, что по ее ощущениям террористы собираются взорвать «Эмпайр Стейт».
Или «Братьев-Близнецов»... [...]
В отличие от нее, он домой не спешит.
Он заходит в бар, берет порцию скотча и с едва заметной грустной улыбкой думает о том, что бог, в которого он, вообще-то, не верит, не услышал его: все кончается слишком быстро.
Ну что же, возможно, это и к лучшему.
Даже наверняка.
Эти отношения были обречены с самого начала, а долгие проводы, как известно, лишние слезы...
И все-таки, что она хотела ему сказать?
Что-то важное?
Вряд ли. Было бы важное, сказала бы.
Он заставляет себя больше не думать об этом. Сейчас гораздо важнее еще и еще раз проанализировать план предстоящей операции, тщательно проверить все детали и швы — не упустил ли чего-нибудь...
Приблизительно через час он выходит из бара и быстрым шагом идет домой...
Едва переступив порог, он громко заявляет о том, что ему необходим контакт. Срочный контакт.
Он ждет.
Потом, как и был — в плаще и уличной обуви — он опускается в кресло и пытается представить себе, что происходит там, в ночи. Как просыпаются полусонные «гуманоиды», как, обменявшись тоскливыми взглядами, молча решают, чья очередь будить начальство. Тяжело вздохнув, один из них снимает трубку и с тем же кислым выражением лица ждет, когда на другом конце провода ответит заспанный голос...
По его подсчетам вся эта колготня должна занять не меньше десяти минут. Потом ему позвонят. Он откажется говорить по телефону и где-то в течение получаса порог его квартиры переступит недовольный, заспанный Флеминг...
Пока Флеминг будет пить кофе (от кофе он, конечно же, не откажется, и, пожалуй, нужно пойти зарядить кофеварку), он быстро, с трудом скрывая волнение, расскажет, почему решился поднять своего куратора посреди ночи...
Его засекли.
Сегодня у кафе он видел их человека.
Нет, сомнений быть не может.
Нет, показаться не могло, кажется девочкам, а он — профессионал с огромным стажем.
Он знает, как выглядят эти люди, уж поверьте ему...
Допив свой кофе, Флеминг не сможет сдержать зевоту, бросит быстрый взгляд на часы, буркнет что-то вроде «утро вечера мудренее» и отправится во-свояси, в надежде соснуть еще хотя бы часок — рабочий день в Америке начинается рано. Где-то в течение часа после отъезда куратора, приблизительно в пятом часу утра, в его квартире появятся два мордоворота. Одного будут звать, скажем, Билл, а второго, допустим, Джон...
Все происходит практически так, как он и предполагал.
За тем лишь исключением, что вместо Флеминга — тот, оказывается, в отпуске — приезжает Ле Каре, а мордоворотов зовут Стив и Джек...
...Ле Каре перезванивает утром и почти открытым текстом, очень формально шифруясь, сообщает, что принято решение о дислокации. То есть о переезде. Однако это может занять какое-то время, перебираться в гостиницу, на его взгляд, не имеет смысла, поэтому пока придется посидеть дома под охраной мордоворотов...
Отлично, это именно то, на что он и рассчитывал...
Но Ле Каре он, конечно, выражает свою обеспокоенность.
Что значит «пока придется посидеть дома»?
Сколько это, «пока»? Сутки? Трое? Неделя?
Неужели они там не понимают, что его вычислили и что счет времени уже давно идет даже не на часы, на минуты!
Ему грозит реальная опасность, черт возьми!
Реальная опасность!
Ле Каре уверяет его в том, что поводов для паники нет: охрана вполне надежна, а он, Ле Каре, в свою очередь сделает все от него зависящее, чтобы «дислокация» состоялась как можно скорее...
Положив трубку, он сообщает мордоворотам все, что думает об их руководстве, и предлагает кому-нибудь из них сходить в магазин: он к такой длительной осаде не готовился и только что за завтраком они прикончили все его запасы. А сколько им придется проторчать взаперти — одному богу известно. Или, скорее, черту.
В магазин, как он и предполагает, отправляется Стив — молодой, подвижный, он не упускает эту возможность размять ноги и развеяться.
С ним остается Джек — опытный, ленивый и огромный. Впрочем, по большому счету ему без разницы...
Он вырубает «тяжеловеса» Джека так же легко, как вырубил бы и юркого «мухача» Стива, — ребром ладони по затылку...
Подловато, конечно, со спины, незаметно подкравшись, но ничего не попишешь — очнувшись, Джек должен думать, что его вырубил проникший в дом киллер...
Подхватив обмякшее тело Джека под мышки, он осторожно, хотя и не без труда, укладывает его на кухонный пол: на тот случай, если «гуманоиды» по-прежнему слушают квартиру, все должно быть тихо, без резких телодвижений. И в то же время слишком долгая тишина тоже может вызвать подозрения, поэтому он громко «сообщает Джеку» о том, что отправляется в душ, быстро идет в ванную, хлопает дверью и пускает воду. Потом осторожно открывает дверь и, бесшумно ступая, возвращается в коридор...
Теперь у него есть несколько минут на то, чтобы переодеться, проткнуть заранее приготовленной иглой палец и, оставив в квартире пятна собственной крови, исчезнуть.
Но тут происходит сбой.
Неожиданно раздается условный звонок в дверь, это возвращается Стив.
Стив удивлен, почему дверь открывает не Джек, ведь по инструкции охраняемый объект вообще не должен подходить к двери.
Он отвечает, что как раз собирался принять душ, но у Джека прихватило живот и пришлось освободить для него ванную.
Стив улыбается: какой гадостью он накормил их на завтрак? Ведь он, Стив, вернулся ровно по той же причине — неудержимо хочется какать...
Он пропускает Стива в квартиру.
Пока Стив подходит к двери санузла, стучит в нее и требует от коллеги выходить как можно быстрее, иначе он за себя не отвечает, его «компьютер» со страшной скоростью просчитывает все возможные варианты.
Вердикт неутешителен: перистальтика Стива подвела его под монастырь. Жаль парня, но другого выхода нет...
Сделав бесшумный бросок вперед, он молниеносным движением ломает Стиву шейные позвонки, о чем свидетельствует легкий, едва слышный, но характерный — уж он это знает — хруст...
Осторожно опустив безжизненное тело на пол, он мысленно просит прощения, громко говорит о том, что яйца были свежие и у него, например, с желудком все нормально, отвечает за Стива коротким и саркастическим
«Ye, right» и бросается в комнату переодеваться, врубив попутно, и погромче, телевизор...
Сейчас главное — скорость! На то, чтобы переодеться и приклеить бороденку, у него уходит не больше минуты. Проколов палец, он легко морщится (эту процедуру он не любит с детства) и, выдавив на пол у самой входной двери несколько пятен крови, покидает квартиру, не забыв при этом прижать к пальцу заранее приготовленную дезинфицирующую салфетку...
Если за домом ведется внешнее наблюдение, то покидающий здание сутулый человек в хасидской «униформе» (лапсердак, шляпа, бороденка — с пейсами он решил не затеиваться, зато бороденку приготовил знатную, длинную и жиденькую, какие и бывают у большинства хасидов) не вызовет никаких подозрений: так одевается добрая половина жильцов этого дома...
[...]
Не встретив ни одной живой души, он покидает здание и, опустив голову, суетливой хасидской походкой спешит прочь, не слыша, как в его квартире на шестом этаже заливается трелями телефон...
Но ответить некому: Джек по-прежнему лежит без сознания на кухонном полу, бездыханное тело Стива преграждает вход в ванную. Незапертая входная дверь подрагивает от сквозняка, из телевизора доносятся бодрые рекламные джинглы...
Не дождавшись ответа, она опускает трубку и чуть ли не до боли закусывает нижнюю губу: предчувствие ее не обмануло.
Они больше не увидятся...
Неотвеченный телефонный звонок вызывает подозрения «гуманоидов».
Нет, не зря он был столь осторожен — многоопытный Ле Каре не стал снимать прослушку...
Следуя инструкции, «гуманоиды» сначала сами прозванивают квартиру, а уже потом, не получив никакого ответа, поднимают тревогу.
Но — слишком поздно. Его уже и след простыл. Эти хасиды, знаете ли, весьма проворны.
[...]
Чувствуя, зная почти наверняка, что это бессмысленно, она все же звонит еще и еще. Наконец на той стороне провода снимают трубку. Неинтеллигентный мужской голос отвечает, что мистера Лонгсдейла в данный момент нет, и неестественно вежливо для обладателя такого голоса осведомляется, кто спрашивает вышеозначенного мистера. Уже прекрасно понимая, с кем говорит, она прикидывается шлангом и скромно называет свое имя. Уточнив фамилию, неинтеллигентный и вежливый обещает обязательно все передать...
Она кладет трубку. Ей страшно: а вдруг он не просто исчез?
Вдруг его убили?!
Иначе какого черта серые костюмы — а она не сомневается, что разговаривала с одним из них, — делают в его квартире?..
Но додумать эту мысль до конца ей мешает телефонный звонок. Это звонят они. Требуют срочной встречи.
Она даже рада, ведь по их лицам, по вопросам, которые они будут задавать, она сразу поймет: убили или просто исчез. Хотя по большому счету сейчас для нее это одно и то же. Разница лишь в том, что смерть конечна, она убивает надежду. А исчезновение оставляет пусть призрачный, но шанс...
Однако свидание с серыми костюмами не только ничего не проясняет, но, наоборот, только еще больше все запутывает. Они мрачны, явно растерянны. Наконец, не выдержав, она спрашивает напрямую: он жив?
«Мы бы и сами хотели это знать»,— получает она откровенный ответ.
[...]
На следующий день, уже в мексиканской Тихуане, в задрипанной гостинице, он с недовольством признается себе в том, что продолжает думать о ней. Разговор, конечно, исключен, но с него было бы довольно просто услышать ее голос. Если позвонить из телефонной будки и потом быстро повесить трубку, то даже если ее телефон прослушивается (а он наверняка прослушивается) отследить звонок все равно никто не успеет...
И все же он прощается с этой мыслью: береженого бог бережет. И главное, это потакание минутной слабости все равно ничего не изменит. Пусть уж лучше все остается так, как есть...
...Несколько дней она существует почти механически, в какой-то прострации, ее чувства и эмоции притуплены словно под воздействием антидепрессантов или сильного местного наркоза. За все это время она даже ни разу не плачет...
Это странное состояние продолжается до тех пор, пока однажды утром вдруг не звонит Мэтью.
Он вернулся. Он жаждет ее видеть.
И тут с ней что-то происходит. Она как будто просыпается. «Наркоз» отходит, и вместе с ноющей болью к ней возвращаются реальные ощущения, запахи и звуки. Отупение и вялость последних дней сменяются почти кристальной ясностью мыслей и невероятной активностью.
Мэтью. Ну, конечно же, Мэтью! Ничего лучше и придумать нельзя: сохнет по ней уже не один год, надежен, перспективен и вполне мил. Опять же еврей, на что лично ей начихать, но ее наполовину русский папа очень порадуется — здесь, в Америке, он вдруг стал посещать синагогу и не раз намекал дочери на то, что выходить замуж нужно только за еврея...
Так что все будут довольны. Ну а то, что она Мэтью не любит, никогда не любила и уже, скорее всего, никогда не полюбит, — все это лирика. Непозволительная роскошь в ее ситуации...
Они встречаются тем же вечером.
Мэтью слегка ошарашен ее откровенным предложением секса, ведь она для него объект скорее романтический, нежели сексуальный, но после трех лет в израильской армии ему не до принципов. Как истинный джентльмен он предлагает воспользоваться презервативом, но, очень натурально изображая «пыл страсти», она только машет рукой. С первого раза, впрочем, ничего не выходит: вчерашний солдат настолько возбужден, что к стыду своему расстреливает всю обойму еще до начала реальных военных действий. Нет, так это завершиться не может, нужно обязательно дать ему второй шанс, иначе весь план полетит к черту. Она находит слова поддержки, проявляет терпение и даже нежность. Капрал запаса воспревает духом и снова бросается в бой. На этот раз ему удается худо-бедно вклиниться в оборону противника...
Все это время она наблюдает за собой словно со стороны. Словно это совсем и не она, а кто-то совсем другой изображает бурную страсть под покрытым буйной растительностью, таким неловким и неуклюжим парнем с ранней лысиной, плоским задом, тугими патронташами «рукояток любви» и полными, почти женскими «сиськами»...
Вторая атака пусть и удачнее первой, но тоже длится недолго. Издав длинный, тонкий, почти женский стон, Мэтью обмякает, окончательно вдавив ее в матрас своим грузным телом.
[...]
Через неделю она сообщает ему о задержке, а еще через три дня о том, что беременна...
Сам не свой от ужаса и счастья он делает ей предложение...
Еще через месяц они вступают под свадебный балдахин, и неловкий жених лишь со второго раза раскалывает каблуком ритуальный бокал. Со всех сторон слышится «мазелтов», и только матери — мать Мэтью и ее собственная — смотрят на нее так, как будто бы знают, чувствуют обман...
Да, она презренная обманщица.
Но не они ли сами во многом виноваты в этом?
Что бы сказала та же мать, глядящая на нее нынче с этим лицемерным тайным укором, если бы она отважилась сказать правду? Призналась, что забеременела и хочет родить ребенка неизвестно от кого? От фантома, от святого духа?..
Что бы сказал тот же отец, ради которого она стала презренной обманщицей в первый раз, пусть и формально, но все же согласившись стучать на любимого?..
То-то и оно...
И в конце-концов разве такой уж это грех? Разве сказано где-нибудь «не обмани ближнего своего?»
Не убий, не укради, не возжелай — да, но — не обмани?
Нету такого.
И неспроста, ибо обман является нормой жизни еще с библейских времен. Разве вообще можно прожить в этом мире, никого и никогда не обманывая?
Себя в первую очередь?
Поэтому этот спасительный обман будет продолжаться.
Как долго?
По крайней мере, до тех пор, пока она не станет сильнее. Ведь для того чтобы жить без обмана, нужно быть сильной... Очень сильной. А пока...
[...]
Часть вторая...Ее живот становится таким огромным, словно она ждет двойню, но доктора утверждают, что будет один ребенок и, скорее всего, девочка. Крупная, здоровая девочка килограммов на пять. Настоящая акселератка.
Нью-йоркское лето она всегда-то переносила с трудом, но в этом году оно как назло какое-то особенно душное, липкое. Стоит выйти из кондиционированного рая на улицу, и в мгновение ока становишься абсолютно мокрой: такое впечатление, будто в одежде вошла в гигантскую баню...
В один из уикендов Мэтью уговаривает ее выбраться из дома, и они отправляются в Коннектикут, на дачу ее родителей. Там, в туалете, ей попадается «Новое русское слово», которое выписывает отец. На первой странице жирный заголовок: «Очередной шпионский скандал. В СССР начался беспрецедентный судебный процесс». Что-то заставляет ее читать дальше...
В статье — она начинается на первой странице и, как обычно, заканчивается где-то в недрах толстенной газеты, — рассказывается о том, что в Москве судят разведчика-предателя, который переметнулся на Запад, что, впрочем, уже давно не редкость: от года к году, по мере «продвижения к коммунизму», таких перебежчиков становится все больше...
Благодаря хитроумной операции советских спецслужб предателя удалось захватить в США, тайно переправить в СССР и предать суду. Судя по тому, что процесс идет в открытом режиме, Советы явно делают на него пропагандистскую ставку, преследуя сразу несколько целей: предатели фактические должны понимать, что под ними горит земля, предатели потенциальные — убедиться в том, что возмездие неотвратимо и карающий меч советского правосудия достанет их даже у черта в заднице. Советский народ получает столь редкий в последние годы, а потому особенно ценный и весомый повод гордиться социалистической родиной — эка умыли этих америкосов! — империалисты же всех мастей должны в очередной раз понять, что все их надежды на мировое господство иллюзорны...
Что-то в этом роде, короче. Про самого подсудимого, которого называют Никитой Найденовым (вполне возможно, что имя и фамилия вымышленные) известно вот что: резидент нелегальной советской разведки в одной из европейских стран, в конце
Никто из экспертов не сомневается в том, что перебежчику будет вынесен смертный приговор. Спорят они лишь о том, как КГБ удалось склонить его к участию в открытом процессе. кто-то считает, что не обошлось без пыток и психотропных препаратов, иные полагают, что Найденова могли шантажировать жизнью родственников...
Немея от ужаса и почти не сомневаясь в своей догадке, лихорадочно листая страницы, она находит в недрах газеты продолжение статьи...
С фотографии на нее смотрит он. Человек, которого она знала как Скота Лонгсдейла и с которым случайно познакомилась однажды вечером в задрипанном бруклинском дайнере.
Он.
За которым ей было поручено следить не то ФБР, не то ЦРУ.
Единственный мужчина ее жизни.
Отец ее будущего ребенка...
Она вдруг вспоминает, как, забывшись, начинала говорить с ним по-русски и как ее не отпускало дурацкое какое-то ощущение, что он понимает все до последнего слова...
[...]
Прежде чем начинаются ранние схватки и Мэтью с отцом, бледные от страха, мчат ее в госпиталь, она успевает вспомнить еще многое...
И даже в машине, дурея от боли и проваливаясь в полузабытье, она продолжает вспоминать...
Уже на каталке, по дороге в палату, где ей предстоит разрешиться от бремени, к ней неожиданно приходит, казалось бы, совершенно абсурдное в подобных обстоятельствах, но вместе с тем очень ясное, счастливое осознание того, что они с ним еще обязательно увидятся...
...В принципе, процесс можно было бы завершить за несколько дней, но его, похоже, намеренно затягивают — для усиления «общественного резонанса». Этот цирк уже начинает утомлять его, и в свою лефортовскую одиночку он возвращается почти с удовольствием.
Он приказывает себе не думать о ней, мотивируя это очевидной бессмысленностью: ведь шансы на то, что они когда-нибудь еще увидятся, малы ничтожно...
И все же он не может не вспоминать о ней.
Он вновь и вновь пытается рационализировать свою привязанность к ней, понять, чем именно удалось ей так приворожить его.
Быть может, она давала ему чувство покоя?
Или была похожа на мать, которую он никогда не знал, но чей образ жил в его сердце? На ту женщину, что год от года являлась ему в снах, но чье лицо он никак, никак не мог разглядеть, как ни пытался?..
Ответа не было...
[...]
Наконец процесс подходит к концу.
Он признает себя виновным по всем пунктам, главный из которых, конечно же, «измена Родине», и «именем Российской Советской Федеративной Социалистической Республики» приговаривается к «высшей мере наказания — расстрелу»...
Когда судья оглашает приговор, он чувствует приятное облегчение — слава всевышнему, первый акт этого балагана закончился...
Его везут обратно в Лефортово, но переводят в другую камеру — камеру смертников, которая, впрочем, мало чем отличается от той, в которой он провел последние несколько месяцев...
Однажды на рассвете за ним приходят.
Двое.
Какие-то заспанные, мятые, серолицые. Впору посочувствовать бедолагам... От одного довольно отчетливо разит перегаром. Хотя это совсем не удивляет. Удивляет то, почему не разит от второго — с такой-то работенкой... Впрочем, от второго тоже слегка попахивает, но — потом...
Долго (так ему кажется, а на самом деле, наверное, всего несколько минут) и молча ведут по длинным коридорам, один палач — впереди, второй сзади... Наконец в одном из коридоров, почти темном, лишь в глубине которого своеобразным светом в конце тоннеля горит одинокая, голая, но большая и яркая лампочка, идущий впереди вдруг останавливается, оборачивается назад и каким-то деловитым, усталым, очень бытовым жестом показывает, что теперь ему надо проходить вперед.
Одному.
Он оборачивается на заднего — палач смотрит бесстрастно, вяло, куда-то сквозь него. Его цепкий, опытный взгляд на всякий случай отмечает, что кобура заднего застегнута. Впрочем, это ничего не значит, он слышал от кого-то, что члены расстрельной команды обычно носят оружие в карманах брюк...
Он переводит взгляд на шедшего впереди — его кобура тоже застегнута — и молча, не медленно и не быстро, идет вперед...
Сердце бьется ровно, он спокойно отмечает про себя, что даже если они всерьез намереваются стрелять, то случится это никак не раньше того момента, как он пересечет линию, на которой замер шедший впереди, и не просто пересечет, а достаточно углубится внутрь коридора — иначе техника безопасности будет нарушена и задний может ненароком попасть в переднего.
Техника безопасности расстрела...
Пока же он находится между ними — ему ничего не угрожает...
Но вот он поравнялся с передним, ощутив знакомый уже запах перегара, вот пересек его линию, вот пошел дальше...
Здесь сердце не выдерживает, начинает метаться туда-сюда сумасшедшим маятником, потом вдруг летит камнем куда-то вниз — именно в этот момент, в это мгновение его пронзает малодушная и жуткая в своей конечности, невозможности ничего исправить мысль о том, что это — конец...
О господи, ну конечно — какой же он идиот! Как можно было быть таким самонадеянным кретином!
Это конец.
Самое простое и естественное решение.
Он больше не нужен им!..
Очнувшись от этой мысли, он понимает, что замер, остановился посреди этого последнего в его жизни коридора, и ноги, ватные, слабые, словно отсутствующие вовсе, отказываются вести его дальше, навстречу свету, становящемуся все ярче и ярче по мере приближения к нему...
В вязкой, мертвой тишине подвала затвор «макарова» клацает неестественно громко.
Один.
За ним, почти сразу, — второй.
И тут же, один за другим, многократно усиленные подвальной акустикой лопаются два выстрела. Где-то в чреве коридора раздаются два глухих шлепка, почти перекрываемые звоном гильз о бетонный пол, и вязкая, мертвая тишина снова обволакивает все вокруг...
Часть третья
...Сколько времени уходит на то, чтобы прийти в себя и понять, что жив — секунды или минуты, — он точно не знает. На этот раз его идеальное чувство времени явно изменило ему...
Ощущая какую-то необыкновенную легкость во всем теле, словно законы земного притяжения потеряли свою власть над ним и оно вот-вот воспарит, словно в невесомости, он медленно оборачивается и видит, без всяких эмоций констатирует, что сзади никого нет.
В этом коридоре смерти он остался один...
Неожиданно где-то впереди раздаются медленные, гулкие шаги. Ощущение невесомости вдруг исчезает, и какой-то невидимый свинцовый кулак резко прибивает его к земле, обрушившись на шею и плечи многопудовым грузом. С трудом преодолевая тяжесть в мышцах, он переводит взгляд в сторону света и застывает неповоротливым истуканом, неожиданно спокойный и равнодушный ко всему...
Наконец прямо по курсу, частично заслонив собой свет, возникает фигура. Мужская фигура...
Фигура продолжает медленно продвигаться ему навстречу, пока не замирает в нескольких шагах от него, обретя реальные очертания. Неуместно улыбаясь и еще более неуместно разводя руки в стороны для объятий, перед ним стоит полноватый мужчина с незапоминающимся, стертым и вместе с тем таким знакомым лицом...
Несмотря на всю эту очевидную неуместность, он делает на все еще деревянных ногах два вялых шага вперед и каким-то интуитивным, неосознанным движением сам обнимает этого человека.
Человека, которого всегда недолюбливал за лизоблюдство, карьеризм, лживость, дурной запах изо рта, но который в это мгновение и в этом подвале кажется ему самым дорогим существом на свете. Обнимает неловко, поверх его рук, обнимает, как столб, как спасительный буй, до которого уж и не чаял доплыть...
Дальше все происходит словно в полусне — в каком-то кабинете (уж не начальника ли тюрьмы?) со старым, еще с двумя звездами, портретом Брежнева он снимает с себя мерзкую тюремную рогожу и переодевается в одежду, принесенную Гапоновым...
Потом, конечно же, выпивают. Он не пьянеет совсем, Гапонова, наоборот, довольно быстро развозит, он пытается извиняться — мол, все должно было быть по-настоящему, чтобы комар носа не подточил, секретность строжайшая, об операции известно только начальнику тюрьмы, палачам-вертухаям и доктору, который будет констатировать смерть, поэтому и нельзя было обойтись без выстрелов — ведь положено предъявлять гильзы. И труп, кстати, тоже надо предъявить, он есть, труп какого-то бродяги-бедолаги, целая история была с этим трупом, чтобы хоть как-то на него был похож — а ты думал?! фирма веников не вяжет! — именно этого бедолагу и захоронят в безымянной — уж извини, предателям Родины другая не полагается — могиле... Но ему в любом случае ничего не угрожало, все было под контролем, палачи опытные, стреляли в «молоко», коридор бесконечный, поэтому даже случайный рикошет был исключен...
Потом, уже в машине, реальность постепенно начинает возвращаться, а вместе с ней его догоняет и опьянение, накрывает мгновенно, и вскоре он не слышит уже ни Гапонова, продолжающего трещать без умолку (его запах изо рта, похоже, с годами стал еще гнилостнее), ни звуков просыпающегося города — он отключается, свалив голову набок...
Спит он, впрочем, неглубоко. Во сне он видит ее почему-то в каком-то старинном платье и дурацком чепце — бог его знает, откуда, из каких глубин выныривают порой эти сны, — и вдруг отчетливо понимает, о чем она хотела поговорить с ним тогда, за несколько часов до его исчезновения, о котором, впрочем, он и сам узнал лишь в дайнере, когда агент-официант вдруг обратился к нему со словами пароля-сигнала к началу операции («Что-то вас давно не было видно». — «Ну что вы, я только вчера заходил». — «Неужели? Ну, значит, это была не моя смена...»), после чего он, понятное дело, уже ни о чем другом думать не мог, и она, почувствовав его отсутствие, зажалась, ушла в себя, промолчала...
О господи, ну конечно! Каким же дураком он был, не поняв этого тогда, и как вообще мог он не понять, не догадаться о такой элементарной вещи...
А с другой стороны, быть может, и хорошо, что не понял тогда. Что бы он смог сказать ей? Что сделать?
Опять солгать? Предложить денег на аборт?..
Но что же делать сейчас, когда он все понял? Попытаться узнать, чем все закончилось? А вдруг он, черт возьми, стал отцом...
Теоретически узнать можно... Но что это изменит? Ровным счетом ничего. Пусть уж тогда все остается как есть...
[...]
Далее какая-то квартира на улице имени польского коммуниста Мархлевского. Долгий-долгий душ... Холодильник буквально набит жратвой, но есть не хочется совсем. Он врубает было телек, но вспоминает, что днем все равно смотреть нечего, не Америка, чай, находит на полке «Челюсти» в захватанной мягкой обложке с плывущей по волнам голой теткой и притаившейся в пучине морской акулой, пробует читать, пока вдруг не понимает, что смертельно, до обморока почти голоден.
Распахнув дверцу «Саратова» (не могли нормальный холодильник поставить), он лихорадочно набивает живот всем, что попадается под руку... Обнаружив в морозилке почему-то початую бутылку водки, прямо из горла вливает в себя несколько больших булек и снова ест, ест...
Сигнал о насыщении, как и положено, приходит с задержкой. Объевшийся и пьяный, он возвращается в комнату и вырубается на диване...
...Просыпается он от телефонного звонка. Гапонов каким-то торжественным и вместе с тем испуганным голосом просит его привести себя в порядок, надеть костюм и ждать...
Чего ждать?
Какой еще костюм?..
Его мутит, хотя выпито было не так много, в принципе, он способен «взять на грудь» гораздо больше и без всяких последствий. Может, просто отвык от русской водки? Или переел?
Медленно, с тяжелой головой он слезает с дивана и подходит к шкафу. Там висит костюм, вполне приличный, финский. Есть и белая, финская же, рубашка, и черные финские штиблеты, и галстук, наверняка тоже финский. В родной конторе, похоже, за эти годы ничего не изменилось — «москвошвей» одевает младший комсостав, братские Польша и ГДР — средний, капиталистическая, но вполне дружественная Финляндия — старший, значительно менее дружественные Англия и Франция — генералитет. Ну а самые большие шишки шьют костюмы на заказ в спецателье...
Все еще в какой-то полудреме, подавляя то и дело подкатывающую тошноту, он медленно переодевается. С размерчиком они явно просчитались: брюки еще худо-бедно можно подтянуть ремнем, но пиджак явно велик и в обхвате и в плечах. Он вешает пиджак обратно в шкаф и, оставшись в одной рубашке и брюках, повязывает скучный однотонный галстук — и кто только выбирал этот прикид...
Ну что же, первая часть задания выполнена, внешний лоск наведен. Пора переходить ко второй части — ожиданию. Уж что-что, а это он умеет делать хорошо. Ждать.
Он включает телек, черно-белый, умеренной древности «циклоп» под на-
званием «Темп». Рассеянно глядя в его мутноватый глаз, недолго щелкает про-граммами: «Отзовитесь, горнисты!» на первом, хоккей с мячом — на втором, испанский язык на учебном, на четвертом — профилактика. Вот, собственно, и все, что может предложить в этот час центральное телевидение страны советов...
Какое-то время, тестируя свой испанский, он смотрит учебную передачу. Убедившись в том, что не забыл, выключает «циклоп» и, ослабив галстук, опускается на диван...
Тошнота все не проходит, по-хорошему нужно бы два пальца в рот, но он ужасно не любит эту процедуру и предпочитает держаться до последнего. Он устраивается поудобнее и в надежде вздремнуть прикрывает глаза...
Кемарит он недолго и, как это часто бывает при неглубоком сне, физиологическая надобность материализуется в образах: ему снится, что он встает, идет в ванную, склоняется над унитазом и изрыгает из себя все то, что уже давно настойчиво просится наружу...
Наконец он просыпается по-настоящему и, решив, что насиловать свой организм больше не имеет смысла, встает, чтобы пойти-таки в туалет и покончить со всем этим. Но, сделав буквально один шаг, замирает, прислушиваясь: через мгновение из прихожей доносится звук открывшейся входной двери и еще через мгновение в комнату стремительно входят мордовороты в дурно скроенных серых костюмах и рациями в руках. Быстро обшарив комнату цепкими взглядами, мордовороты разделяются: один остается стоять у двери, второй же в мгновение ока оказывается рядом с ним и так же быстро и молча облапливает, глядя куда-то сквозь него, словно обыскивает манекен. Все это занимает буквально несколько секунд, и вот уже обыскавший его мордоворот едва заметно кивает стоящему у двери, тот что-то бурчит в свою рацию, и в комнате возникает сначала какой-то притихший, словно уменьшившийся в размерах Гапонов с дипломатом в руке, а за ним погруженный в свои мысли, поблескивая стеклами дорогих очков в золотой оправе, медленно входит высокий, седовласый, болезненно худой старик в сером старомодном костюме из толстой шерсти. На мгновение замерев, старик словно вспоминает, зачем пришел, и медленно поворачивает голову в его сторону. Несколько секунд они просто молча смотрят друг на друга — желтолицый, носатый, удивительно похожий на еврея, с предсмертно заострившимися чертами лица очкастый старик и — наш герой. Наконец на лице старика возникает какое-то подобие улыбки, и он замечает, впрочем, вполне серьезно, что наш герой не очень-то похож на фотографию в его личном деле. После чего старик переводит взгляд на Гапонова и тот немного испуганно докладывает, что в США, в рамках государственной программы по защите особо важных свидетелей, подполковнику Найденову была сделана пластическая операция. Старик молвит, что теперь ему все понятно, и просит подполковника подойти.
Думая лишь о том, как бы его не вывернуло прямо на палас, а то и того хуже, на штиблеты самого председателя, он приближается. Старик протягивает для рукопожатия морщинистую руку в крупных пигментных пятнах и коротко благодарит. Впервые в истории разведки агент не только был удачно внедрен в ряды вражеских спецслужб для осуществления масштабной дезинформации врага, но и был удачно выведен из игры в процессе другой беспрецедентной спецоперации, в результате чего был достигнут мощнейший пропагандистский эффект как в стране, так и за рубежом...
Старик добавляет, что утром был у Леонида Ильича, который передавал большой привет и очень хотел бы наградить лично, но Леониду Ильичу слегка нездоровится, а ехать в Кремль, учитывая суперсекретность операции, было бы опрометчиво — ведь у врага везде есть глаза и уши. Конечно, он, старик, и сам предпочел бы, чтобы обстановка была более торжественной, но ничего не поделаешь: такая уж у них работа... Потом старик переводит взгляд на Гапонова, тот, суетливо щелкнув замками, извлекает из дипломата лист плотной бумаги и робким движением предлагает его старику, но старик едва заметным, каким-то брезгливым движением пальцев велит Гапонову читать самому. Гапонов кивает и, нервно кашлянув, зачитывает «Указ Президиума Верховного Совета СССР», из которого следует, что за выполнение особо важного задания Родины и проявленные при этом мужество и героизм подполковник Найденов награждается званием Героя Советского Союза с вручением ордена Ленина и Золотой Звезды Героя. Закончив чтение, Гапонов извлекает из того же дипломата две небольшие, обтянутые красным бархатом коробочки и все тем же робким движением предлагает их старику, который снова отвечает все тем же скупым, брезгливым подрагиванием пальцев, словно смахивает с края стола несколько едва заметных крошек.
С готовностью кивнув, Гапонов, не выпуская коробочки из рук, открывает обе — первую быстро, со второй выходит небольшая заминка, но он справляется и с ней. Старик медленно берет в руки орден Ленина на шестиугольной планке, поворачивается к награждаемому и вдруг замирает, словно столкнувшись с каким-то неожиданным препятствием. Но понятливый Гапонов уже летит к шкафу, уже распахивает его, уже спешит обратно с пиджаком в руках. Еще секунда — и дурацкий пиджак на плечах награждаемого. Плотно сжав зубы и чувствуя, как покрывается испариной, наш герой мужественно ждет, пока старик своими дрожащими, холодными руками навесит на него сначала орден, а потом и звезду. Ему кажется, что эта пытка длится вечность, «быстрее, черт тебя подери, быстрее», — умоляет он про себя. Наконец старик заканчивает свою миссию и протягивает руку. В момент рукопожатия он сообщает о том, что они, вообще-то, представили его к ордену Ленина, но Леонид Ильич лично распорядился дать Героя. «Служу Советскому Союзу», — из последних сил хрипло рапортует наш герой, извиняется и, поймав на ходу испуганный взгляд Гапонова, выбегает из комнаты... Не станем, впрочем, конфузить читателя описанием того, как подполковник Найденов освобождается от излишка токсинов в организме. Читатель, особенно российский, и без нас преотлично знает, как сия процедура обычно происходит... Нюанс состоит лишь в том, что наш герой делает это, позвякивая высшими наградами советского государства, висящими на лацкане дурацкого пиджака, который он, едва успев добежать до ванной, просто не успел снять...
Часть четвертая
Обычно с награждением героя операция разведки заканчивается.
Но не эта.
Предатель Найденов схвачен и казнен. А Герою Советского Союза, теперь уже не под-, а настоящему полковнику Новикову (такая фамилия присвоена ему вместе с очередным званием) назло врагам предстоит жить долго и счастливо. А для этого полковнику требуется только одно — новое лицо. Старое безнадежно скомпрометировано предательством подполковника Найденова...
Эскулапам из Института красоты на Калининском проспекте было над чем поломать голову — ведь несколько лет назад пациент уже получил совершенно новое лицо. Если бы речь шла о легком ристайлинге, с этим не было бы проблем, но полное изменение внешности, да еще повторное, выражаясь все тем же языком автопроизводителей — создание новой модели, — здесь возможности хирургов небезграничны. И все же выход был найден: маленькое
«обрезание» здесь, небольшая подтяжечка там — и смазливый фасад предателя Найденова ушел в небытие. Родилось мужественное лицо героя своей страны, полковника службы внешней разведки Новикова...
К своему «второму» лицу он привыкал довольно долго, пугался первое время по утрам, видя в зеркале совершенно незнакомые черты, не один месяц просыпался от ночных кошмаров... «Третье» же лицо принял на удивление быстро, как данность. Было лишь естественное, вполне нарциссическое любопытство, сродни тому, что испытывает артист, разглядывая себя в новом гриме: «Ах вот, значит, как я теперь выгляжу — ну что же, вполне неплохо. Пора на сцену...»
Главных ролей, впрочем, не предвиделось: полковник Новиков был переведен в действующий резерв и отправлен в годичный отпуск с полным сохранением содержания... Вместо скромной, полученной еще до последней «командировки» «однушки» на Октябрьском поле ему предоставлена все еще скромная, но все же «двушка» — неподалеку, на улице имени финского дуралея Куусинена (уже совсем скоро наш герой подумает о том, что обречена та страна, чьи улицы названы именами преступников и ничтожеств).
В новой квартире, с новым лицом и новым именем он фактически живет жизнью сорокапятилетнего пенсионера: телевизор, радио, книги, прогулки...
И снова, как еще совсем недавно во влажной духоте бруклинских летних ночей, он буквально физически ощущает, что где-то совсем недалеко, возможно, даже в этом же доме, крутятся и крутятся бобины магнитофона и два полузаспанных «перца» с неприметными физиономиями — один из них наверняка с украинской фамилией — несут скучную вахту, в своих дурацких наушниках чем-то похожие на космических пришельцев из старых мультфильмов. А впрочем, быть может, они ограничиваются банальной прослушкой телефона (кстати, спаренного, не заслужил, видать, отдельного Герой Советского Союза), а у полковника Новикова обычная паранойя отставного (отставного?!) шпиона...
У него появляется много свободного времени.
Слишком много.
Еще не так давно он мог только мечтать о тех днях, когда дамоклов меч провала, незримо висящий над каждым нелегалом, перестанет маячить над его головой и он сможет просто быть: дышать, гулять, читать наконец, не продумывая заранее каждое свое действие, каждый взгляд, каждый вздох...
Еще совсем недавно именно таким представлялось ему счастье. Еще со-всем недавно, в тайне даже от себя самого, бога (в которого, вообще-то, не верил) молил он о том, чтобы эти дни когда-нибудь наступили...
Ведь могли и не наступить. Запросто могли не наступить никогда...
И вот они наступили. Даже быстрее, чем он думал, наступили эти дни, о которых он так мечтал.
Счастлив ли он?
Пожалуй, нет.
И об этом ли на самом деле он мечтал?
Пожалуй, нет.
Тогда о чем? О чем мечтал, чего хотел на самом деле?
Без обмана?
Знает ли он ответ на это вопрос?
Пожалуй, нет...
Он чувствовал себя обманутым и растерянным. Если без обмана, то получалось, что по-настоящему счастливым он мог быть лишь там, обручившись, сроднившись с постоянной опасностью. Среди тех, кого полагалось считать врагами. А здесь, среди друзей, он попросту несчастен...
Но среди друзей ли он здесь?
Изможденный болезнью очкастый старик в сером костюме, вертухаи-палачи с запахом перегара и прокисшего пота, которые расстреляли бы его без зазрения совести, будь на то приказ; называющий себя его товарищем скользкий карьерист Гапонов, сдобная разведенка из соседней квартиры, которая бросает на него плотоядные взгляды, все эти мрачные, дурно пахнущие, задавленные жизнью и снедаемые взаимной ненавистью люди в метро, троллейбусах, очередях — друзья?..
Или это тоже очередной обман?..
[...]
...На просьбу о встрече Гапонов откликается на удивление быстро и принимает его в своем генеральском кабинете, расположенном в том самом печально известном на весь мир бывшем здании страхового общества «Россия»...
Он, Гапонов, конечно, будет только рад, если такой ценный агент вернется на службу, но сам он такие вопросы не решает: надо, как говорится, посоветоваться с руководством...
Приблизительно через неделю они встречаются снова.
Ответ — отрицательный.
Руководство категорически против: слишком рискованно. Имеет смысл вернуться к этому вопросу по истечении срока его отпуска...
[...]
Все ясно как божий день: годовой отпуск на самом деле не что иное, как карантин, за время которого контрразведка должна убедиться (или, наоборот, разувериться) в том, что ему можно доверять. Обычные правила распространяются даже на Героев Советского Союза, кто бы мог подумать. Теперь он даже не сомневается в том, что до истечения положенного года никакая работа ему не светит...
Придется запастись терпением и придумать себе занятие самостоятельно, что будет нелегко: ведь он так привык существовать в рамках приказов, по-ступающих из «центра». Теперь же, чтобы не спиться и не сойти с ума, «центром» предстоит стать ему самому...
[...]
Решение приходит неожиданно быстро, приходит во сне.
Ему снится, что он, в своем нынешнем обличье, приходит в родной дет-ский дом, но его никто не узнает.
Все шарахаются от него, как от прокаженного...
Следующим же утром, удачно и легко оторвавшись в метро от хвоста, он едет на вокзал, садится в электричку и отправляется в городок, в котором прошли его детство и юность...
Приказ альтернативного «центра» состоит в том, чтобы под прикрытием новой личины попытаться если не выяснить тайну своего происхождения, то, по крайней мере, нащупать хоть какие-то ниточки...
Даже сам «центр» осознает, что выполнить этот приказ почти невозможно. «Mission: impossible».
Приехав в городок, он за каких-то несколько часов выясняет, что детдома больше не существует — он был расформирован более десяти лет назад, — а в здании теперь находится обычная районная школа. Людей, которые могли бы пролить хоть какой-то свет на эту давнюю историю, уже нет в живых: ни «мамы Люды» — директора детского дома Людмилы Борисовны, — ни хромого дворника Наумыча, который, по легенде, а возможно и в самом деле, обнаружил тем давним летним утром на крыльце детдома подозрительно молчаливый (с его слов) кулек с будущим Героем Советского Союза...
...Какое-то время он стоит у здания, в котором прошли первые шестна-дцать лет его жизни, смотрит на те самые ступеньки и пытается представить себе, как могла выглядеть женщина, что сорок с лишним лет назад, ранним утром, а скорее всего, на исходе ночи, еще во тьме, тайно, по-воровски оставила на этом самом крыльце кулек, своего годовалого и совершенно беспомощного младенца, не способного защитить себя ни от голодных бродячих собак, которых в ту послевоенную пору было в городке видимо-невидимо, ни от не менее голодных крыс, которых было еще больше...
Кем была она?
Юной девушкой, почти ребенком лет шестнадцати, изнасилованной рас-квартированными в городке доблестными вояками, или «залетевшей» по глупости от почти такого же юного лейтенанта, который расплачивался за любовь лендлизовским шоколадом из своего офицерского продаттестата?
А может, была она постарше и не из этих мест, в городке оказалась случайно, а ребеночка тоже нагуляла с лейтенантом, но только — с немецким...
Как выглядела она?
Русоволосая (как и он), круглолицая, с небольшим, но с заметной горбинкой носом (теперь, впрочем, никакой горбинки у него не было) или брюнетка с вьющимися кудрями, бледнокожая красавица евреечка откуда-нибудь из-под Смоленска, выжившая только лишь благодаря своей связи с немецким офицером, высоким, голубоглазым (как и он) блондином с волосами прямыми и жесткими (как у него)...
Или была она ППЖ, разбитной окопной жинкой какого-нибудь геройского комдива, погибшего в самом конце войны от шальной пули, а возможно, и выжившего, но вернувшегося после войны к семье...
Кто знает?..
И, быть может, совсем не она, его безымянная, бесплотная мать, а кто-то совсем другой, холодный и безжалостный, оставил кулек с чужим ребенком на крыльце детдома, а она, мама, красивая, совсем не распутная, а просто очень юная и хотевшая выжить, — умерла родами.
Иначе никогда бы не оставила его.
Никогда...
...Ближе к вечеру он возвращается в Москву, пробегает свои привычные пять километров, принимает душ, опрокидывает «сто пятьдесят» и ложится спать...
Лет в десять у него прорезались способности к рисованию, обнаруженные их новой учительницей Верой Ивановной, приехавшей из Москвы вслед за своим мужем, каким-то ученым, уже освобожденным из лагерей, но еще не имевшим права проживания в столице. Вера Ивановна стала заниматься с ним индивидуально и в качестве одного из заданий поручила нарисовать родителей.
Он удивился: как он может нарисовать того, кого никогда не видел?..
Но Вера Ивановна велела рисовать все равно: «Как ты их себе представляешь. Ведь ты же их как-то себе представляешь».
К словам Веры Ивановны он, уже тогда привыкший беспрекословно выполнять указания «центра», под которым понимал в те годы практически любого взрослого (а уж преподавателей особенно), отнесся как к приказу. Тем не менее после почти недельных мук творчества готов был только один рисунок. На нем был изображен хмурый мужчина в военной форме, лицом чем-то смахивающий на Михал Михалыча, детдомовского преподавателя по военному делу.
Это был «портрет отца».
Портрет матери он, как ни пытался, как ни мучился, нарисовать не смог, в чем и признался честно «представителю центра» Вере Ивановне, с трудом сдерживая слезы. Больше к этому вопросу они не возвращались, но именно с той поры и стал преследовать его этот сон. Сон, в котором манила его к себе женщина, лица которой, как ни пытался, он так и не мог разглядеть...
И вот впервые за все эти годы он наконец видит ее лицо.
Видит и просыпается, потрясенный, в своей тихой квартирке на улице имени финского коммуниста. Часы показывают два часа ночи, но он знает, что художник с первого этажа ложится не раньше четырех...
Если и удивившись такому позднему визиту малознакомого соседа, то лишь слегка, ночной трудяга, не задавая лишних вопросов, вручает ему все, что требуется: ватман, кисточки, краски...
Он спешит.
Он очень спешит, чтобы не забыть...
Когда он наконец заканчивает работу и почти без сил падает в кресло, уже глубокий вечер следующего дня.
Он выпивает полстакана водки и, буквально заставив себя раздеться, заползает в неприбранную со вчерашней ночи постель, где мгновенно вырубается...
Утром он смотрит на рисунок свежим глазом и понимает то, чего не осознавал в своем творческом экстазе: он нарисовал ее.
Ту, с которой случайно познакомился в заплеванном дайнере, которую любил отчаянно в поту удушающе влажных бруклинских ночей, которую предал и которая — сейчас он почти не сомневается в этом — родила от него ребенка.
Вглядываясь в этот портрет, такой искренний и такой беспомощный, он вдруг испытывает невероятное и очень сложное чувство обретения смысла, цели и — одновременно — освобождения: впервые за многие годы то, чего он хочет и чего будет упорно, терпеливо добиваться, используя все свои недюжинные навыки, не имеет никакого отношения ни к «центру», ни к Герою Советского Союза Андрею Новикову, ни к Джону Лонгсдейлу, Гельмуту Шредеру или Паулю Воленски (когда-то его звали еще и так) и даже не к покойному предателю Родины Никите Найденову, а только и всецело к тому человеку, которого подбросили однажды ночью на покосившееся крыльцо детского дома.
Человеку, настоящего имени которого он пока не знает, но когда-нибудь узнает обязательно...
...В очередной раз, принимая его в своем кабинете, Гапонов ничем порадовать не может: работы для него нет...
Но наверняка будет. Чуть-чуть погодя...
А пока — нужно отдыхать. Если желает путевку в санаторий — нервы там подлечить или желудок, — пожалуйста, в любой. А в родной городок лучше ему больше не ездить — зачем ворошить прошлое? Все равно никаких концов не найти, столько лет прошло, а начальство (то есть, читай, его, генерала Гапонова) такие несанкционированные поездки только нервируют. Если он хочет, они могут попытаться разузнать что-то по своим каналам, хотя, конечно, шансы невелики — ведь и они не всесильны.
[...]
Часть пятая
...Люди в серых костюмах снова возникают в ее жизни.
Как ни странно, она почти рада им. Ведь они напоминают ей о том времени, когда она была с ним. Казалось бы, это было совсем недавно, еще и двух лет не минуло, но ей иногда кажется, что это происходило очень давно и в какой-то другой жизни... И, возможно, вообще не с ней...
Но появление серых — весомое доказательство того, что все-таки было.
И — с ней.
Они находят ее какой-то грустной, подавленной. С чего бы это? Не так давно вышла замуж, родила такого замечательного карапуза... Нет-нет, ей явно нужно немного отдохнуть, развеяться. Как насчет короткого отпуска? Недельки на две? За счет дяди Сэма, разумеется?
Она переводит взгляд на одного, на другого и понимает, что их улыбки всего лишь формальность.
Они не шутят...
Она бы, конечно, не возражала, но это вряд ли получится. Муж очень занят, утром и днем учеба, вечером, а иногда даже ночью — работа (он не хочет зависеть от родителей и подрабатывает в одной из больниц). Кроме того, ребенок еще очень маленький, она не уверена, что перелет...
Они уверяют ее, что она вполне заслужила настоящий отпуск от всех своих забот. А настоящий отпуск от забот — это когда ни мужа, ни ребенка... Только ты — и море. Ну или, скажем, ты и — родина...
Родина?!
Вот именно. Ей предстоит поездка в Советский Союз. (Предстоит поездка, так и говорят, словно все уже решено, словно они не согласия ее спрашивают, а просто информируют.) Ленинград, Москва, Золотое Кольцо, или как там это называется... Вот такая ей предстоит поездка.
Она счастлива?
Ну, конечно же, счастлива, настолько, что лишилась дара речи. Ведь она наверняка думала, что уезжает навсегда. Что «оттуда не возвращаются». Что «больше никогда...» Отчасти так оно и есть — бывшим советским гражданам, презренным предателям родины, въезд в СССР запрещен. Но не ей. Как говорится, не имей сто рублей, а имей сто друзей. Впрочем, если эти друзья в серых костюмах, то вполне достаточно и двоих. Они с лихвой заменят всех сто...
Досадно только, что никому об этой поездке нельзя будет рассказать. Ни подругам, ни родителям, ни даже мужу. Ни до, ни после. Но это — она наверняка согласится — очень небольшая плата за возможность подышать воздухом родного города. Причем — опять же — абсолютно бесплатно, в то время как один только перелет...
Да.
Да-да, конечно, она очень польщена, очень благодарна за такое предложение, ведь родной город — чего там греха таить — по-прежнему нет-нет да и приснится... Когда она уезжала, ей было целых девять лет, целых девять, столько воспоминаний, вы же понимаете, почти полжизни прожито там...
Но на кого она оставит малыша? Что скажет мужу? Родителям, наконец?..
Об этом она может не волноваться. Вместе они наверняка что-нибудь придумают. Так что пусть готовится. Пока морально. О точной дате поездки они сообщат дополнительно и очень скоро...
Да и — ох уж эти женщины — ведь наверняка сейчас уже думает о том, что перед поездкой не мешало бы обновить гардероб: так вот, об этом тоже можно не волноваться. Друзья в серых костюмах помогут и здесь. Причем — опять же — она не заплатит ни цента...
Выходные, как всегда, у родителей — в Коннектикуте.
Улучив момент, она спрашивает колдующего над барбекюшницей отца, что, по его мнению, произошло бы, если бы в его клинике узнали, что он почти четверть века был членом компартии? КПСС или как там это называется...
Отец бросает на нее полный недоумения взгляд и интересуется, чего это она вдруг?
Она выкручивается, но просит все же ответить на вопрос.
Отец что-то бубнит про то, что вступал на фронте, тогда многие...
Она замечает, что вот он уже и оправдывается. Но впрямую на вопрос все же не отвечает.
Тогда он все же с неохотой выдавливает из себя ответ: ничего хорошего, конечно, не будет, тьфу-тьфу, чтоб не сглазить. И, прежде всего, потому что он скрыл этот факт от властей. Здесь этого не любят даже больше, чем коммунистов...
И все же почему она?..
Never mind. Forget about it.
...Серые появляются скоро, как и обещали.
Лететь предстоит через три недели. Сначала в Торонто, а уже оттуда — в СССР.
Почему в Торонто? А разве они не говорили?..
Ах да, конечно: все дело в том, что обмен туристическими группами между СССР и США практически прекращен, «холодная война», знаете ли, «империя зла» и все такое. Поэтому полетит она в составе канадской группы и с канадским паспортом.
Под чужим именем?
Совершенно верно, под чужим именем. И внешность придется слегка изменить — ну там сделать короткую стрижку, перекрасить волосы, возможно, надеть очки. Короче говоря, ерунда. О том, чтобы за счет дяди Сэма сделать еще и пластическую операцию, пусть даже и не мечтает... Ха-ха-ха.
В общем, немного шпионских игр, совсем немного.
По поводу мужа пусть не беспокоится. Уже совсем скоро он получит повестку из своего израильского подразделения — срочные внеочередные сборы. Ливанская военщина бряцает оружием, «на границе тучи ходят хмуро...»
Нет-нет, это совсем не опасно, ведь ее муж не служит в боевых частях, разве она не знает... Конечно, можно было бы оставить его дома, но Мэтью человек импульсивный, и так всем будет спокойнее... Папе с мамой и своим «in laws» (как, впрочем, и Мэтью) она скажет, что едет в Западный Берлин, чтобы поддержать старую институтскую подругу, у которой погибли родители...
У нее нет подруги в Западном Берлине?
Зато у них есть.
Очень хорошая. Настолько, что когда родители, или муж, или кто угодно будут звонить в Берлин, чтобы узнать, как дела, «подруга» будет «подзывать» ее к телефону, в мгновение ока соединившись с ее гостиничным номером в Москве или Ленинграде. В том случае, если в момент звонка она со своей туристической группой будет изучать достопримечательности, «подруга» скажет, что она вышла. Или просто включится автоответчик, а она уже потом перезвонит сама. К сожалению, телефонов, которые можно носить в кармане, пока еще не придумали...
Ребенок?
О господи, ну конечно же, ребенок, как они могли забыть!..
Ребенок поедет с ней. Так будет лучше для всех, но в первую очередь, конечно, для нее и для малыша...
Нет-нет, это совсем не опасно, даже наоборот — мама с ребенком, тем более настоящим, не вызовет никаких подозрений даже у бдительных «гэбэшников»...
Подозрений? Каких подозрений? Ей что, предстоит какое-то опасное задание?
Опасное задание? Ну что вы! Насмешили, право слово. Опасное задание не каждому-то профессионалу доверят, а уж дилетанту никогда в жизни, уж она должна им поверить.
И всё же?
И всё же — они уже всё объяснили. Задание состоит в том, чтобы просто съездить в СССР.
И всё?
Всё. Сущая ерунда. «Кусок пирога». «Никакого пота».
Набравшись смелости, она спрашивает напрямую, не связано ли это как-то... Ну, они понимают, кого она имеет в виду...
Сначала они делают вид, что не понимают. Потом так активно и так дружно начинают разуверять ее, что никаких сомнений не остается: она попала в точку!
Эта поездка связана с ним!
Он все-таки жив. Она всегда знала это — он жив! И вполне возможно, что она скоро его увидит...
[...]
...Чтобы не вызывать лишних расспросов, она предлагает серым костюмам перенести ее вылет в Торонто на более раннее время, чтобы именно там обрести свой новый облик.
Костюмы хвалят ее за сообразительность, и она вылетает на два дня раньше.
Здесь помимо легкого тюнинга, краткого инструктажа и шопинга — ее ждет сюрприз.
Ей представляют неразговорчивого лысоватого человека лет тридцати пяти с незапоминающимся лицом. Человек одет в джинсы и футболку, но ей все равно кажется, что на нем серый костюм.
Сюрприз состоит в том, что этот человек — ее «муж».
Им предстоит лететь вместе и жить в одном номере...
...Через четыре дня самолет с группой канадских туристов приземляется в новом аэропорте «Шереметьево-2», построенном специально к Московской Олимпиаде
Гражданка Канады Сара Джессика Поли, молодая эффектная блондинка с короткой стрижкой и в модных очках, ее сын, гражданин Канады Дэвид Поли (для удобства ребенку было решено оставить его настоящее имя), и «отец семейства» Норман Поли без особого труда проходят паспортный контроль...
Денек погожий, летний, солнце шпарит вовсю, и оттого паршивое, в колдобинах шоссе кажется не таким паршивым, бесконечные «Жигули» и «Волги» не столь примитивными, а город, в который они въезжают довольно скоро (отсутствие пробок — явное завоевание общества тотального дефицита), не таким мрачным, как это могло бы показаться в один из тех типичных зимних деньков, когда луна еще не вышла, а солнце потерялось в наваристом бульоне мутных облаков, оставив на память о себе лишь крохотное и неаппетитное пятнышко светло-серого жира, из тех, что так любил вылавливать в супе вечно голодный персонаж еврейского фольклора Гершеле Острополер...
Именно в такой денек улетали они «навсегда» много лет назад, чтобы сначала оказаться в дождливой, зимней Италии, а потом — в парной летнего Нью-Йорка, вдобавок ко всему пропитанного тошнотворным запахом помойки: их угораздило прилететь в «столицу мира» в разгар забастовки мусорщиков...
[...]
...Гостиница «Космос», в которой их селят, тоже построена специально к Олимпиаде. В принципе, ничего особенного, но здесь ею гордятся — еще бы, ведь строили «сами французы».
Первое время она ловит себя на странном ощущении, что доносящаяся отовсюду родная речь кажется чужой... Но постепенно она привыкает, и теперь самое главное для нее — не сорваться, случайно перейдя на русский...
Норман — он так и был ей представлен, настоящего же имени его она не знает да и не хочет знать — в целом вполне удобоварим, если не считать храпа и довольно громкого испускания желудочных газов по утрам в туалете.
В номере он молчалив, нейтрален и почти незаметен, на людях же он активно помогает ей с малышом и оказывает другие знаки внимания, что ее вполне устраивает. Все ее попытки хотя бы приблизительно выяснить, в чем суть их миссии, остаются без прямого ответа...
Когда придет время — она все узнает...
Время приходит на четвертый день их пребывания в Москве: во время экскурсии в Оружейной палате он вдруг просит ее взять мальчика на руки и присесть на банкетку. Дальше она видит Нормана рядом с Жаклин, руководителем их группы, тучной пенсионеркой из Квебека. Обменявшись с Жаклин не-сколькими фразами (оба при этом бросают несколько взглядов в сторону матери и ребенка), он возвращается, берет Дэвида на руки и сообщает о том, что они уходят...
Дойдя до улицы Горького, они садятся в такси — настоящее или «подставное», она так никогда и не узнает — и едут куда-то в сторону «Сокола». По тому, как Норман общается с таксистом, становится понятно, что он отлично говорит по-русски, с очень легким, едва уловимым акцентом. В машине — уже по-английски — он объясняет ей, что сослался на плохое самочувствие мальчика и сказал, что они возвращаются в гостиницу. Они туда в результате и вернутся, но — чуть погодя. А сейчас нужно кое-куда заехать...
Все элементарно: им всего лишь навсего предстоит прокатиться в лифте с одним господином.
С господином этим она, вполне возможно, близко знакома, но узнать его будет непросто, так как он мог сделать пластическую операцию. Поэтому она должна слушать его голос, взглянуть мельком — ни в коем случае не явно — на его руки, шею, возможно, оценить его жесты, походку, напрячь свою женскую интуицию — короче говоря, ее задача за эти несколько минут в лифте выяснить, знает она этого человека или нет.
Если она узнает его, то ни в коем случае не должна подавать виду...
Вот, собственно, и все, что от нее требуется. Имени этого господина он со-знательно не называет — ведь она наверняка уже сама обо всем догадалась...
И пусть, ради бога, не боится ему навредить: он, Норман, обещает ей, что с ее знакомым (если, конечно, это он) ничего не случится...
Вдохнув как можно глубже в тщетной надежде унять скачущее сердце, она задает только один вопрос: а что, если он ее узнает?
Это маловероятно, ведь они немало потрудились над ее внешностью, да и господин не ожидает ее увидеть, что тоже очень существенно. Иногда человека не узнаёшь только потому, что не ожидаешь увидеть его в определенном месте...
Кроме того — и это очень важно! — она ни под каким видом не должна раскрывать рот. Единственное, что действительно может выдать ее, — это ее замечательный звонкий голос...
...Такси въезжает в тихий дворик где-то в районе Песчаных улиц и замирает в каком-то десятке метров от многоподъездного дома из темно-желтого кирпича.
Какое-то время они сидят в машине с включенным двигателем, потом Норман вдруг велит таксисту проехать вдоль дома и остановиться у последнего подъезда.
Что побудило его начать движение именно сейчас, она толком не знает. Возможно, сигнал незаметно подала женщина, быстро прошедшая мимо такси за мгновение до этого...
«Волга» тормозит около подъезда, сидящий на переднем сиденье Норман какое-то время внимательно всматривается в зеркало заднего вида, потом велит посмотреть в зеркало и ей.
Она видит приближающегося к дому мужчину лет сорока в кепке и темных очках, с черной дерматиновой сумкой на плече.
Стараясь дышать как можно глубже (так учил ее отец — когда волнуешься, дыши как можно глубже), она внимательно вглядывается в мужчину, в то время как Норман не отводит глаз от нее. Она не видит этого, но чувствует на себе его пристальный взгляд профессионала...
Ну что?!
Она не знает, походка вроде не его, но...
Нет, она не знает, не уверена...
Когда мужчина приближается к подъезду, Норман велит быстро выходить из машины...
Они успевают войти в подъезд вслед за мужчиной, он даже вежливо придерживает для них дверь, похоже, даже не подняв на них взгляд, — впрочем, до конца этого не понять, поскольку глаза его по-прежнему скрыты за темными очками...
Все четверо — Дэвид спит у нее на руках — поднимаются по короткой, ступенек в пять, лестнице вверх, к квартирам первого этажа и лифту, и здесь происходит второй сбой в плане серых костюмов — мужчина в темных очках и кепке проходит мимо лифта и начинает быстро, молодцевато, аж через две ступеньки подниматься по лестнице...
На мгновение опешив, Норман делает быстрый рывок вперед и окликает мужчину.
«Ничего-ничего, — доносится уже сверху, со второго лестничного пролета незнакомый, чужой голос. — Я пешком».
Норман вдавливает кнопку лифта.
Они заходят внутрь и едут на последний этаж...
Несколько раз еле слышно чертыхнувшись, Норман кивком спрашивает, что она думает.
Она отрицательно качает головой: не он.
Где-то совсем рядом хлопает дверь — Норман прислушивается. Очевидно, что мужчина исчез в своей квартире...
Через мгновение лифт останавливается на последнем этаже. Норман еще раз прислушивается и жмет на кнопку с цифрой «1»...
Пока едут вниз, он негромко спрашивает по-русски, уверена ли она.
Она отвечает, что уверена...
Он вдруг проводит рукой по ее лбу.
Она достает из сумки салфетку и вытирает вспотевший лоб...
Уже в машине он спрашивает снова: если уверена, то почему так нервничает? Даже испарина на лбу выступила?.. Пусть не боится и говорит правду: он же обещал, что ее знакомому ничего не угрожает.
Она вдруг взрывается: чего ему от нее надо?!
Она что, Мата Хари?!
Хватают человека, женщину, между прочим, тащат вместе с ребенком через полпланеты, ничего толком не объяснив, и еще хотят, чтобы она не нервничала?!
Да пошли они!..
Дэвид просыпается и начинает плакать. Она успокаивает его...
Норман молча отворачивается и смотрит на дорогу...
В гостинице (но не в номере, а по дороге в номер) он извиняется и просит ее никому не рассказывать о том, что поездка в лифте вместе с господином сорвалась: это в ее же интересах.
Она согласна. Но лишь в том случае, если Норман все ей расскажет. Ей надоело быть болваном в старом польском преферансе.
Норман и рад бы, но вот беда: он и сам толком ничего не знает. Это нормальная ситуация в их конторе да и в любой подобной: задание разбивается на фрагменты и каждый отвечает лишь за свой. А о том, какой паззл, какое целое из этих фрагментов составляется, знает лишь большое начальство. Так что и он — лишь пешка в этой игре...
Он очень убедителен, но она не верит ему. В конце концов ей наплевать, пешка он или нет, известны ли ему все детали операции или лишь фрагмент — пусть узнает! Он это может. В противном случае она не видит оснований прикрывать его задницу. You scratch my back, I’ll scratch yours...
Все оставшиеся до отъезда дни Норман думает — видимо, прикидывает, какое из зол окажется меньшим.
Наконец в Ленинграде, во время прогулки по городу — он старательно избегает длинных разговоров в закрытых помещениях — «раскалывается»...
Какое-то время назад в «контору» пришла информация о том, что на самом деле ее знакомый не был похищен агентами КГБ. Что все это было инсценировкой от начала и до конца — его «перебег» в Европе, работа на контору, похищение, суд, приговор и расстрел.
Всё.
Это была операция КГБ по внедрению своего агента в ЦРУ с целью создания канала для вброса масштабной дезинформации...
Потом агент был выведен из игры, но не казнен, как об этом раструбили на весь мир, а, напротив, награжден и после пластической операции отправлен на заслуженный отдых...
Если сообщение, полученное от источника из Москвы, соответствует действительности, то тогда полетят многие головы — ведь это оглушительный провал. Степень урона, нанесенного США, невозможно будет даже подсчитать, так она велика. Поэтому было принято решение проверить это сообщение самым тщательным образом, тем более что другие источники его не подтвердили. И тогда вспомнили о ней — мужчину, которого любила, женщина узнает обязательно, сделай он хоть сто пластических операций... А не узнает, так почувствует, не так ли?..
В течение полугода чуть ли не вся агентура ЦРУ в СССР пыталась вычислить возможного кандидата на роль «воскресшего» Найденова.
В финал вышли двое. Но второй довольно быстро отсеялся — удалось идентифицировать его как другого агента.
Остался один. Тот самый, с которым им так и не удалось прокатиться в лифте. Операция была подготовлена отлично, но кто мог предположить, что этого шмока вдруг угораздит подниматься пешком. Ведь он живет на восьмом этаже! Черт бы побрал этих русских, вечно с ними одни проблемы...
Таким образом, от ее «экспертной оценки» зависит судьба многих людей. Она должна быть абсолютно честной, ведь на карту поставлена боеспособность страны, хотя и ежу понятно, что все мечтают услышать «нет»... Ведь ее «да» создаст слишком много проблем...
Ну что, он достаточно «почесал ей спинку»?
Вполне. Теперь он может рассчитывать на нее полностью. Она подтвердит все, что он напишет в своем рапорте. Тем более, по большому счету они никого не обманут — она и в самом деле уверена в том, что предъявленный ей человек — не Найденов. А прокатились ли они вместе в лифте или нет — уже не столь существенная деталь...
...В день вылета, когда они вместе со всей группой входят в практически пустое (и оттого кажущееся просторным) небольшое по американским стандартам здание аэропорта «Шереметьево», Дэвид, успевший по своей привычке стащить с ноги крохотный носочек, выбрасывает его из коляски на пол...
Она наклоняется, чтобы поднять, но в то же мгновение носочек оказывается в руке мужчины, успевшего сделать это раньше нее.
Они выпрямляются почти одновременно — она и мужчина, поднявший носочек, — и сталкиваются взглядами.
Всего лишь мгновение — он передает ей носочек, она благодарит, и он быстро уходит, — но этого мгновения, этого мига хватает, чтобы на абсолютно незнакомом лице узнать глаза. И потом, боясь привлечь внимание Нормана, бросив вслед уходящему лишь быстрый взгляд, — узнать походку.
И эту почти неестественно прямую спину...
Норман, шедший с чемоданами чуть впереди, тоже успел увидеть эту спину. Но и только, к счастью.
Он спрашивает, кто это был.
Она отвечает, что какой-то мужчина. Поднял носочек Дэвида.
Какой-то мужчина... Тогда почему она так побледнела?
Разве? Просто она нервничает перед полетом.
Не знал, что она боится летать. Но в любом случае, не стоит никого благодарить по-русски, да еще без акцента. Это неосмотрительно.
Не может быть... Неужели она и в самом деле поблагодарила этого человека по-русски... Она даже не заметила, какой кошмар. Слава богу, что они уже улетают.
Норман ничего не говорит. Только смотрит на нее с недоверием...
...Прежде чем вырулить со стоянки, он долго сидит в салоне своей «трешки», еще и еще раз, фрагмент за фрагментом восстанавливая в памяти то, что произошло несколько минут назад в зале вылета...
Нет, этого не может быть.
Ему просто показалось.
Просто женщина, похожая на нее. По-другому не может быть, потому что — не может быть.
Что ей делать в «Шереметьеве»? Въезд в страну для нее закрыт навсегда.
ЦРУ?
Допустим. Но зачем?
Докопались, что он жив? Решили проверить?
Допустим. Но откуда они могли знать, что он окажется в «Шереметьеве» именно в это время? Ведь он попал сюда случайно — у жены соседа-художника сломалась машина, и художник (тот самый, что в кромешной ночи снабдил его без звука бумагой и красками) в панике прибежал к нему — выручай. Через два часа рейс в Варшаву, какой-то там творческий симпозиум братских стран...
И он выручил, домчал за двадцать минут до «Шереметьева» и до стойки проводил. А на обратном пути — этот носочек...
Так что знать не могли.
Тогда что?
Художник — их человек?
Бред. Паранойя.
Так что — не может быть. По определению.
И все-таки — несмотря на прическу, форму бровей, на другой цвет волос, на дурацкие очки-хамелеоны — поклясться был бы готов, что она... А если она — то, значит, и ребенок...
Ребенок, носочек которого он поднял автоматическим движением, его...
Но нет. Не может быть.
Будем считать, что встретил ее двойника. Как там это называется — доппельгангер?..
...К концу утомительного перелета ее уверенность становится не такой стопроцентной.
А может, она просто выдает желаемое за действительное?
Глаза, да, но мало ли зеленых глаз на свете? С чего она взяла, что не может быть просто похожих глаз?
Походка? Осанка? Разве нет на свете других мужчин, чуть-чуть, едва заметно припадающих на левую ногу? Разве нет других с идеально, почти неестественно прямой спиной?..
Какова вероятность того, что он оказался в «Шереметьеве» именно в то мгновение, когда и она была там?
Очень небольшая...
И все же она решает считать, что видела именно его.
Она его видела, да.
Он жив.
Он «сделал» ЦРУ, он сделал пластическую операцию и тихо живет в Москве.
Она знает правду. Только никому об этом не скажет. Ведь именно этого они от нее и хотят, не так ли? Чтобы она никому ничего не сказала. Вернее, сказала лишь то, что они хотят от нее услышать...
Никакой правды. Правда, как обычно, нужна меньше всего...
Часть шестая
...Проходит несколько лет, и вот однажды весной она получает письмо из Израиля, от институтской подруги, ни имя, ни фамилия которой ничего ей не говорят.
В коротком письме, напечатанном почему-то на пишущей машинке, мифическая институтская подруга сообщает о том, что вышла замуж, живет теперь в Израиле и будет просто счастлива видеть ее у себя в гостях.
Как бы между делом, а-пропо, упоминает эта неожиданная Дебби и занюханный бруклинский «дайнер», тот самый, о котором, кроме нее, мог знать только один человек...
Только один.
...Мэтью и удивлен, и обрадован, узнав, что жена созрела наконец для поездки в Израиль. Тем более что и сам он, стыдно сказать, даже у Стены Плача ни разу не был, хотя и прослужил в ЦАХАЛе целых три года.
На Пейсах они уже опоздали, да и не стоит — земля обетованная и так не отличается высоким уровнем сервиса, а на длинные праздники и вовсе пре-вращается в сумасшедший дом... Кроме того, у него еще не закончились
занятия. Так что ехать решают на каникулы — он сможет на недельку отпроситься из больницы, в которой подрабатывает по ночам...
В результате их самолет приземляется в «Бен Гурионе» в самое пекло — в августе, когда (так, по крайней мере, говорят) от жары страдают даже тренированные сабры, не говоря уж о бледнокожих репатриантах из Европы. Тем не менее левантийский зной она переносит даже лучше, чем липкую нью-йоркскую жару, и довольно быстро понимает, что, в отличие от Америки, в Израиле принято жаловаться на жизнь и преувеличивать свои страдания, в том числе и климатические.
Совсем, как в России...
Они останавливаются в Нетании, откуда им предстоит исколесить всю страну, с севера на юг и обратно — их недельная экскурсионная программа насыщена до предела. Мэтью предлагал поселиться у армейского друга в Бат-Яме или у тети в респектабельной иерусалимской Рехавии, но она упорно настаивала на Нетании — все же курортное местечко, и почему бы не соединить полезное (экскурсии) с приятным (пляж). Кроме того, он ведь знает, как она не любит жить в чужих домах... Зачем стеснять людей, когда, слава богу, есть деньги на гостиницу (пусть на недорогую и пусть папины).
В первый день они посещают святыни старого города, и она по традиции оставляет в Стене Плача записку с просьбой к Господу. Второй день — Вифлеем...
На третий день, вернее, утро, памятуя свой шпионский опыт, она сказывается больной и с трудом, но все же уговаривает Мэтью ехать в Галилею без нее: какой смысл ему торчать при ней, если она все равно целый день проведет в постели — он ведь знает ее мигрени...
...Приблизительно к полудню она входит в здание плохонькой, но необъяснимо уютной гостиницы с гордым названием «Гранд Яхалом» и просит ключ от номера, который был заказан накануне.
Заспанный, пузатый портье, прервавшись на короткий телефонный разговор, в котором с иврита довольно быстро переходит на грузинский, вручает ей ключ с огромным пластиковым брелоком.
Она делает всего несколько шагов, как этот ключ вдруг выскальзывает у нее из рук и довольно звонко шлепается на бетонный пол...
Зачем-то извинившись, она поднимает его и на слабеющих ногах идет к лифту...
Войдя в душный, затемненный номер, она без сил падает в пыльное кресло...
Чуть придя в себя, осознает, что совершенно, до корней волос, мокрая от пота. Нужно включить кондиционер (если он здесь, конечно, есть) и обязательно пойти в душ.
Она обязательно пойдет.
Только сейчас еще немножко передохнет...
Ее будит звук открывающейся двери.
Входит человек, лица которого она не видит — сноп яркого света, проникший в номер вместе с входящим, на мгновение ослепляет ее.
Но вот дверь закрыта, герметичный полумрак комнаты восстановлен, и она может разглядеть лицо вошедшего...
Сомнений нет: это тот самый мужчина, которого она видела мельком в аэропорту «Шереметьево», и, возможно, тот же самый, которого она любила в Бруклине, кажется, еще совсем недавно, и все же — целую вечность назад, уже в совсем другой жизни...
Наверное, час, а быть может, и больше они не говорят ни слова, а только молча наслаждаются, «поедают» друг друга на неприлично скрипучей кровати...
Потом они отдыхают, изможденные, счастливые, блестящие от неправдоподобно киношного пота...
Дальше она плачет, а он, все так же молча, курит, даже не пытаясь ее утешить, понимая, что это слезы радости.
Наконец она подает голос:
— Значит, тогда, в аэропорту, это все-таки был ты... Я знала, что ты жив. Всегда знала.
— Откуда?
— Не знаю. Знала, и всё.
Не понимая, откуда берутся силы, он снова припадет к ней и любит долго, неистово, пока она, обессиленная, не молит отпустить, и он не сжаливается, не отваливается, полумертвый, в сторону, так и не разрядившись сам...
...Когда он просыпается, выходит из полузабытья, в которое провалился от усталости и духоты, ее рядом нет.
Из ванной комнаты доносится шипение душа.
Он заставляет себя подняться, включить кондиционер: допотопный, он отвечает недовольным, по-стариковски нудным гудением. Разбуженный посреди ночи старый сварливый еврей...
Он входит в ванную и медленно отодвигает в сторону занавеску.
Не выключая воду, она молча смотрит на него с немым вопросом.
Сквозь небольшое окошко сюда пробивается свет, достаточно яркий для того, чтобы он мог разглядеть ее всю...
Наконец он переступает ванну и, прижав ее к себе, с наслаждением встает под прохладную воду...
И, как ненасытный шестнадцатилетний мальчишка, снова любит ее, прислонив спиной к серой гостиничной плитке...
...Она хочет задать много вопросов, так много, что предпочитает этого не делать. Времени остается совсем мало: до приезда Мэтью она обязательно должна быть в номере. Да и ему пора обратно в Иерусалим.
Он спрашивает, будет ли она его ждать? Он не знает сколько: может, год, а может, и пять. Ему нужно закончить кое-какие дела.
Она отвечает, что будет.
Обязательно будет...
...Она успевает вернуться в номер до возвращения Мэтью и даже снова принять душ.
Мэтью озадачен ее неожиданной враждебностью, но, пожалуй, списывает это на ее плохое самочувствие.
Она заявляет, что страшно голодна, и молча принимает его предложение поужинать в ресторане...
Едва насытившись, она говорит, что у нее снова раскалывается голова, и уходит, оставив Мэтью дожидаться счета...
Когда он возвращается в номер, она уже спит, а вернее, делает вид, что спит. Но простодушный Мэтью не замечает обмана, а вернее, не хочет, очень не хочет замечать. Приняв душ, он кротко ложится рядом и вскоре по своему обыкновению уже громко прихрапывает...
Этой ночью его храп нестерпим особо, и она зло расталкивает его. Но вскоре он начинает храпеть снова, и тогда, не выдержав, она уходит...
Чтобы хоть как-то остудить свой гнев, она спускается на пляж и, желая, но не решаясь целиком погрузиться в ночное море, долго сидит у самой кромки воды, прямо на песке, вытянув вперед голые ноги так, чтобы их ласкали лениво накатывающие волны...
...Пока она с помощью гнева бежит от чувства вины и собственного ничтожества, он находится в ситуации, которая почти неминуемо наступает в жизни большинства нелегалов и о которой большинство нелегалов стараются просто не думать, как большинство из нас стараются не думать о неизбежной смерти...
Эту средних лет «марокканку» в дурацкой шляпке провинциальной гранд-дамы (за три года в Израиле и два с половиной в такси он без особого труда научился распознавать представителей разных землячеств) он подсадил на выезде из курортной зоны. Поездка неплохая. Не в Эйлат, конечно, но все же — в «Бен Гурион» через Иерусалим — кого-то нужно там подхватить. " Марокканцев" он вообще-то не очень любил не столько за приписываемую им особую наглость (уж «хуцпастее» сабр в Израиле мало кто найдется), сколько за семечки, которые они постоянно лузгают, норовя засыпать черными с белым кантом «тараканами» кожуры все вокруг, включая салон его «ситроена». Впрочем, эта короткошеяя толстушка в дурацкой шляпке (только вуалетки не хватало — некоторые, вы будете смеяться, носят такие шляпки и с вуалетками), похоже, променяла национальную вредную привычку на интернациональную — едва усевшись в машину, она вытащила сигареты и, даже не спросив разрешения, закурила.
Он промолчал — не мусолит семечки, и на том спасибо.
И закурил сам...
Когда они въехали в Ерушалаим, знойный августовский день уже потихоньку отходил, готовясь уступить место душной левантийской ночи. Он припарковался на узкой улочке недалеко от грязноватого и, на взгляд чужака, весьма далекого от святости Меа Шеарим, где лапсердачные и белогольфые пейсаносцы-ортодоксы отчаянно и суетливо пытаются совместить средневековье с концом ХХ века.
«Шляпка» попросила его подняться вместе с ней — помочь спустить коляску с отцом-инвалидом. Именно в этот момент его кольнуло первое сомнение — ничего конкретного, чистая интуиция. Потом, много позже, по привычке анализируя ситуацию, он поймет, что «марокканка» напрягла его с самого начала: существовал очевидный конфликт между ее внешностью супруги «водопроводчика Мизрахи» и сосредоточенной нервозностью, характерной, скорее, для какой-нибудь тель-авивской интеллектуалки европейских корней. Это несовпадение — понял он задним числом, когда уже было поздно, — смутило его сразу, ему бы зацепиться за него, «прокачать» пассажирку осторожно, как он умеет, например, заговорив с ней по-французски, но он, растерявший большую часть своих сил в душном номере натанийской гостиницы, сделать это поленился... А затем, уже в Иерусалиме, его насторожила та интонация, с которой «марокканка» сообщила о мнимом отце-инвалиде — вроде ничего особенного, но что-то резануло. Если бы он был кинорежиссером, то наверняка попросил бы еще один дубль...
И тем не менее оба этих сигнала были им проигнорированы.
Почему?
Может быть, в глубине души он хотел, чтобы это уже случилось?..
Уже-таки случилось...
Так или иначе, он вошел вслед за ней в грязный подъезд, а затем и в просторную, но довольно обшарпанную квартиру, где, конечно, никакого отца-инвалида не оказалось, а оказались невысокие, но крепкие парни в белых рубашках, эффектно оттенявших черные подплечные кобуры, в дешевых однотонных галстуках и серых (а каких же еще!) брюках — их серые же пиджаки оправдывали существование вешалки в прихожей.
Несмотря на кобуры, парни были вполне любезны, встретили, что называется, как родного, даже предложили кофе, от которого он, впрочем, отказался, предложив сразу перейти к делу.
Они не возражали. Слово взял самый старший на вид, без кобуры, восточного, судя по всему, происхождения: об этом говорили не столько смуглость кожи и мощь волосяного покрова, сколько просвечивающая сквозь рубашку нательная майка без рукавов. Ассистировал ему «шинбетовец» помоложе, повыше (впрочем, роста, скорее, среднего, но казавшийся высоким на фоне смуглого коротышки) и почти блондин. Среднестатистический антисемит ни за что на свете не признал бы в нем еврея...
Короче, два клоуна. Черный и белый...
Черный без обиняков заявил, что времени у них мало и поэтому ходить
вокруг да около они не будут — здесь собрались профессионалы и нечего размазывать кашу по белому столу. Они прекрасно знают, кто он такой, когда и зачем был заслан в Израиль, ведут его с того самого момента, как его нога впервые ступила на раскаленный асфальт аэропорта «Бен Гурион» (а если быть точнее, то даже еще раньше), и теперь хотят значительно облегчить ему жизнь, предложив на выбор два варианта.
Или он соглашается работать на них и как ни в чем не бывало выходит из этой квартиры буквально через пять минут — максимум времени, требующегося для того, чтобы поставить свою подпись в соответствующем документе. или — пусть уж извинит за такую большевистскую прямоту — не позднее завтрашнего дня его московские начальники получат печальное известие о гибели их ценнейшего агента в Израиле. Никаких козней зловещего «Моссада» — банальная автокатастрофа где-нибудь между Эйн-Геди и Эйлатом. В этой пустыне нужен глаз да глаз, иначе заснешь за рулем — и вот уже читают по тебе кадиш. Недаром вся трасса в памятных монументах несчастным...
Несмотря на очевидность ситуации, он все же начал все отрицать, ушел в несознанку, не столько из желания выиграть время, сколько пытаясь понять, насколько серьезны их намерения и какие козыри в руках. Тактика оказалась успешной — он и в самом деле был им зачем-то очень нужен, поэтому первый (и, возможно, главный) козырь был незамедлительно предъявлен.
Черный с белым переглянулись, белый ненадолго вышел и вернулся в комнату уже не один.
С ним была Нина.
Нина, она же Нехама Баумгартен.
Его жена...
...Четыре года назад, когда он уже было совсем отчаялся вернуться к нелегальной работе и прозябал на конспиративных квартирах, готовя к засылке других агентов, его неожиданно вызвал к себе Гапонов и сообщил, что есть мнение вернуть его в строй. Однако — об этом Гапонов предупредил сразу — операция предстоит непростая и очень рискованная. Так что, если...
Ответ «да» последовал почти незамедлительно — он ухватился за эту соломинку сразу, не вдаваясь в детали, понимая, что другого шанса вырваться у него, скорее всего, не будет...
Операция, как выяснилось скоро, и в самом деле была сколь красивой, столь и крайне рискованной, практически на грани фола. Но отступать было уже поздно, да он и не хотел...
Через несколько дней на одной из конспиративных квартир в районе Киевского вокзала его познакомили с его будущей женой. Тогда еще просто Ниной. Ниной Баумгартен — мудреная, на слух скорее немецкая фамилия.
Высокая брюнетка двадцати трех лет, с холодным, слегка надменным взглядом больших карих глаз, красивыми длинными ногами, аппетитными, округлыми формами и вместе с тем какая-то удивительно неженственная, в недавнем прошлом студентка института связи, в настоящем — младший научный сотрудник какого-то задрипанного НИИ и сиониствующая диссиденточка.
В поле зрения «еврейского отдела» ГБ Нина попала еще в десятом классе, как автоматически попадали все молодые (и не очень) люди, регулярно ходившие "на горку«1. Вскоре из компетентных источников стало известно, что второй муж Нининой родной тети, «предавшей Родину» еще в начале
Упустить такой шанс внешняя разведка, конечно же, не могла. К Нине стали искать подходы и довольно быстро выяснили, что девушка не только любит тусоваться «на горке» и красивым голосом петь под гитару еврейские песни на квартирах своих друзей-отказников или на отдыхе в Юрмале, но и очень любит любить свою подругу Соню, студентку театроведческого факультета ГИТИСа...
Справедливо рассудив, каким шоком эта информация может стать для Нининых друзей, соучеников, преподавателей, а особенно родителей и любимой бабушки, члена партии с тысяча девятьсот лохматого года, девушке продемон-стрировали пикантные фотографии (среди которых имелась даже и такая, где будущая театроведка бесстыдно утопала лицом в волнующей мякоти меж роскошных и бессовестно разверзнутых ног будущей связистки) — и предложили молчание в обмен на сотрудничество...
Спасая от позора себя, маму-сердечницу от инфаркта, а революционную бабушку от безвременной кончины, Нина согласилась...
По плану ей предстояло выйти замуж («Мужа мы вам подыщем, не волнуйтесь»), подать вместе с мужем документы на выезд, посидеть для верности годик-другой в «отказе», обязательно продолжая при этом мелькать «на горке» и в других («Мы скажем, где») местах, возможно, даже пару раз загреметь в милицию и получить предупреждение о несовместимости сионистской деятельности с идеалами развитого социализма и наконец благополучно отвалить в — как его там? Эрец, кажется? — ну да, Эрец, мля, Исраэль, нах, под бочок к замечательной тете, а самое главное, просто бесценному дяде... Ну а там, помаленьку, не торопясь, под руководством старших товарищей выуживать из дяди столь важную для всего прогрессивного человечества информацию
о коварных планах сионистской военщины...
Вот так вкратце выглядела внешняя сторона этой дерзкой операции.
Существовала, конечно, и внутренняя, но Нина, по понятным причинам, посвящена в нее не была...
По легенде, в основу которой была положена реальная биография, он был полуевреем (по маме, разумеется) из Ташкента, куда они с матерью были эвакуированы во время войны, чудом вырвавшись из блокадного Ленинграда. В Ташкенте мать вышла замуж за местного татарина, и в Ленинград они больше не вернулись. В армии он, по иронии судьбы, служил под родным Ленинградом, потом учился в Киеве, работал на стройках коммунизма по всему Союзу, пока однажды в юрмальском доме отдыха не встретил свою судьбу, которая не только покорила его своими формами, но и увлекла, под плеск балтийских волн, сионистскими идеями, причем настолько, что сразу же после свадьбы молодожены подали заявление на выезд в Израиль...
Так как все по той же легенде жилплощади в Москве у него не было, то молодоженам пришлось первое время жить с родителями жены в их довольно просторной, но все же только лишь двухкомнатной квартире, что оказалось не очень легко не столько для него, сколько для непрофессионалки Нины.
Но постепенно все как-то сладилось, и вскоре ему даже удалось расположить к себе ее родителей — неразговорчивого тайного тирана Якова Абрамовича и строгую аскетку Фриду Марковну, которых поначалу смущало в выборе дочери практически все, начиная от провинциального происхождения жениха и заканчивая его возрастом — по паспорту он был старше Нины на шестнадцать лет (знали бы несчастные родители, что на самом деле на все двадцать).
С самой Ниной отношения сложились вполне деловые — у девушки были явные актерские способности, и на людях они довольно удачно имитировали еще не насытившихся друг другом молодоженов, впрочем, с известной поправкой на его солидный возраст. Что касается секса, то здесь (хотя лично он был бы совсем не прочь) Нина сразу расставила все точки над i: об этом не может быть и речи. Пару раз (впрочем, вполне деликатно), попробовав прорвать оборону и снова получив решительный отказ, он больше подобных попыток не предпринимал, а к встречам «жены» с «подругой» старался относиться нейтрально, хотя и не приветствовал, понимая, что в перспективе это таит в себе потенциальную опасность: как подловили здесь, так могут подловить и там... [...]
Поначалу предполагалось просидеть в «отказе» не менее двух лет, но потом планы руководства изменились, и уже через полтора года после получения первого отлупа из ОВИРа они приземлились в Италии... Все было сделано в лучших традициях: позвонили с Колпачного и объявили, что они должны выехать в течение трех дней. Не успели толком ни с друзьями попрощаться, ни часы купить, ни бинокли с «гжелью»...
Первой год на Земле обетованной ушел на ульпан, адаптацию к нравам и климату, поиски временной работы и прочую эмигрантскую рутину. В контакт с родственниками предполагалось вступать осторожно, ненавязчиво, не привлекая дополнительного внимания Шин-бета, под чьим негласным колпаком находились практически все ученые, так или иначе работавшие на оборонку. Что же касалось таких ключевых фигур, как Зеев Сигал, то их «пасли» и днем, и ночью, и уже вполне гласно.
Однако первоначальный план был нарушен активностью бездетной и томящейся от скуки тети Оли, по документам Эльки (приехав в Израиль, она решила вернуть себе имя, данное ей при рождении). С первых же дней тетя Оля так глубоко и надежно внедрилась в жизнь племянницы и ее мужа, что ни о какой постепенности не могло быть и речи. Главный же герой этой шпионской истории, дядя Зеев, оказался, не в пример жене, человеком закрытым настолько, что довольно скоро стало очевидно: просто так к нему не подобраться. Было решено задействовать «план Б», благо его осуществление представлялось вполне реальным: при всей своей закрытости и осторожности, строгий пятидесятидевятилетний "йеке«2 заметно размякал в присутствии племянницы, чьи спелые формы явно будили его воображение.
И куда только смотрела тетя?..
Развиваясь неторопливо, осторожно, с оглядкой, флирт между тайным биологом и его не менее тайной племянницей медленно, но неудержимо мутировал в сторону интрижки. По словам Нины (впрочем, еще в аэропорту, при регистрации вновь прибывших репатриантов ставшей Нехамой), дядя Зеев был готов на всё. Последнее слово оставалось за ней, Ниной-Нехамой, но переступить запретную черту она не решалась, причем сразу по двум причинам: во-первых, сама мысль о близости с мужчиной по-прежнему не внушала ей ничего, кроме отвращения. А во-вторых, эта активная лесбиянка со стажем в свои двадцать четыре в медицинском смысле все еще оставалась девственницей, что еще больше осложняло и без того деликатную ситуацию...
Он прекрасно знал, что это всего лишь предлог, что на самом деле ни с каким дядей Нина спать не собирается, но все же намек понял, подыграл. Они несколько раз согрешили, не доставив, впрочем, друг другу никакого удовольствия хотя бы единожды. Самым ужасным оказался, естественно, самый первый раз, напоминавший скорее медицинскую операцию, нежели акт добровольного соития пусть и не любящих друг друга, но все же живых людей, — для храбрости Нина практически ополовинила бутылку «Кеглевича», в самой ответственный момент ее начало тошнить...
Другие три или четыре раза тоже отдавали какой-то зубоврачебностью — Нина явно проводила с его помощью эксперимент, в тайной (а возможно, и вполне осознанной) надежде вслед за принятием нового имени если не изменить свою участь, то, по крайней мере, облегчить ее...
Не получилось.
Во всяком случае, с ним — нет. Записаться Нехамой оказалось значительно проще, чем перестать быть Ниной...
С дядей Зеевом, впрочем (во всяком случае, по словам Нины), все сложилось. Уложив племянницу в постель, дядя Зеев, похоже, все охотнее и охотнее развязывал язык. Подробности они никогда не обсуждали: Нина передавала ему добытую на полях сексуальных сражений информацию, а он, после предварительной фильтрации, передавал эту информацию в «центр»...
Так они и жили практически до того самого момента, пока он не переступил порог этой нехорошей квартиры рядом с благочестивым Меа Шеарим и не оказался — уже в который раз — в руках ребят в серых костюмах.
Впрочем, вопрос о том, кто в чьих руках оказался, еще не был прояснен до конца...
...Нина поздоровалась своим обычным нейтральным тоном, а клоуны так и вперились в него взглядами в надежде насладиться произведенным эффектом. Еще бы, ведь в рутинной работе контрразведки такие красивые «моменты истины» — большая редкость. Некоторые уходят на пенсию, так и не дождавшись ни одного...
Он, как мог, постарался потрафить им (пусть думают, что он слабее, чем есть на самом деле), сыграв легкую растерянность во взгляде, хотя внутри был абсолютно спокоен, как бывал спокоен всегда в минуты самых критических ситуаций, включая даже смертельно опасные.
Этому его никто не учил. Это было врожденным...
Решив, что «клиент созрел», они отважились на «контрольный выстрел»: Нина, ставшая в Израиле Нехамой (ну и нехай!), бесстрастным голосом заявила, что вся операция с самого начала проходила под контролем израильской контрразведки, с которой она, тогда просто Нина, начала сотрудничать еще в Италии. Поэтому отпираться бессмысленно, а лучше согласиться на сотрудничество, тем более что, по сути, он уже и так давно сотрудничает с израильтянами — ведь вся информация, которую они передавали и передают в Москву, по большей части липа, сфабрикованная умными еврейскими головами в кабинетах Шин-бета...
Выдержав паузу, закурив, сделав вид, что справляется с волнением — пусть, пусть думают, что он дергается, — он указал на одну неувязку: если все и в самом деле так, как они говорят, то зачем тогда они взяли его в оборот?
Не проще ли, да и не умнее ли было продолжать игру с ним в качестве болвана?
Черный согласился с его доводами.
Все верно.
Если бы не одно «но» — не далее как сегодня утром Нинин дядя, один из столпов израильской программы по разработке биологического оружия, тот самый человек, ради которого и затевалась вся игра как в Москве, так и в Тель-Авиве, — скоропостижно скончался. (Уж не на племяннице ли?) Покинул сцену немножко раньше времени...
Чтобы довести игру до логического финала, им нужно еще минимум полгода, а лучше год, и вот тут без прямого сотрудничества не обойтись — чтобы канал дезинформации продолжал работать, Москва ни под каким видом не должна узнать о смерти источника. Скрыть это на время от Москвы, учитывая засекреченность покойника, вполне реально, а вот скрыть этот прискорбный факт от Нининого супруга, чья профессиональная обязанность тут же проинформировать об этом свой «центр», — уже значительно сложнее.
Поэтому и было принято решение о прямой вербовке...
Так что теперь он наверняка понимает, что они не блефуют, особенно после того, как раскрыли все карты: либо он идет на сотрудничество, причем немедленно, либо у них не остается другого выхода, как отправить его вслед за покойным ученым, чтобы их агент Нина могла продолжать беспрепятственно гнать «дезу». Конечно, определенный риск в этом есть, его исчезновение наверняка вызовет обеспокоенность «центра» и они обязательно затеют проверку. Но в Шин-бете работают такие знатоки своего дела, что русским после всех проверок не останется ничего другого, как поверить в реальность автокатастрофы, которая тем более неудивительна, учитывая его таксистскую «крышу». Отличная «крыша», кстати, браво, можно передвигаться по их маленькой стране, не вызывая никаких подозрений. Но у любой, даже самой блестящей медали всегда есть обратная сторона...
И вот, пока она остужает свой гнев на ночном нетанийском пляже, он методично взвешивает все «за» и «против» на все той же конспиративной квартире Шин-бета, расположенной в дряхлом домишке совсем недалеко от Меа Шеарим, источающего непримиримую праведность вперемешку с кислыми запахами застарелого мусора...
Черный великодушно выделил ему час на размышления, зажигалку (сигареты у него были свои) и в сопровождении белого и ренегатки Нины-Нехамы покинул комнату. Впрочем, оставить его в одиночестве они не рискнули — на пост заступил здоровенный мордоворот с бычьей шеей, полусонный гигант, какие в низкорослом Израиле встречаются довольно редко и в восемнадцать лет почти наверняка оказываются в спецназе, а уже оттуда рекрутируются спецслужбами...
Отведенный на размышления час еще не истек, когда он просит мордоворота позвать начальство...
Он сообщает «клоунам», что готов к сотрудничеству, но — немножко на иных условиях.
Каких?
Это он будет обсуждать только с их руководством.
Они, конечно, пытаются его уговорить, потом — угрожают, но он стоит на своем. Хотите убивать — убивайте. А если хотите сотрудничать — то мне, вы уж извините, нужен другой уровень...
Посовещавшись, они решают пойти ему навстречу, хотя час уже поздний и начальство давно уже разъехалось по домам.
Он предупреждает, что не потерпит никаких подставных: будет говорить либо с Ави Треппером, либо, на худой конец, с Ури Маневичем. Как выглядят тот и другой, он отлично знает...
Где-то через час приезжает маленький очкарик с роскошными густыми (впрочем, уже седыми) усами, как женщина на сносях, выгнутый назад под тяжестью своего гигантского, плотного, как живот беременной, пуза.
Пузач мрачно посасывает мундштук незажженной трубки: судя по белой рубашке, темному пиджаку и хоть и поношенным, но надраенным до блеска черным штиблетам, его явно вытащили с какого-то торжества.
Но обмана нет. Перед нашим героем — конусовидное пузо легендарного Ави Треппера...
Раскурив трубку, после чего комната постепенно начинает наполняться сладковато-бодрящим запахом дорогого табака, пузач недовольно замечает, что по его прихоти бросил гостей, собравшихся на празднование бармицве младшего сына, так что будет очень разочарован, если выяснится, что это того не стоило, и очень признателен, если он будет краток. В любом случае, хотелось бы поспеть назад хотя бы к шапочному разбору...
Оставшись с Ави наедине (Треппер по его просьбе удалил даже мордоворота), он, как и просили, максимально кратко излагает свою версию ситуации.
Дело в том, что операция «дядя» с самого начала задумывалась в Москве не как основная операция, а как операция прикрытия, для того чтобы отвести подозрения от настоящего агента, который уже давно работает в недрах израильской программы по разработке биологического оружия.
О том, что в Италии Нина-Нехама была перевербована Шин-бетом, в Москве прекрасно известно, более того, КГБ именно на это и рассчитывал — ведь хорошая операция прикрытия и должна проходить под контролем вражеских спецслужб. Он прекрасно знает, что на самом деле Нина передавала ему дезинформацию, выдавая ее за реальную, якобы полученную от дяди с которым она — опять же якобы — спала...
Таким образом, все это время не Москва была в дураках, а как раз наоборот — его, Ави Треппера, чьи легендарные операции изучают в разведшколах всего мира, держали за болвана в старом польском преферансе. В то время как израильтяне были уверены, что гонят «дезу» через свой надежный канал, Москва регулярно получала реальную информацию от своего реального агента, находящегося вне всяких подозрений...
Вот как обстоят дела на самом деле. Так что кто у кого в руках — еще большой вопрос...
Но он не дал Ави до конца насладиться своим «нахесом» (за что приносит извинения) совсем не для того, чтобы «мериться пиписьками».
Он оторвал Треппера от гостей для того, чтобы предложить сделку.
Взаимовыгодную сделку.
Чего он хочет?
Ему нужны свобода, надежные документы и немного «зелени» на старость. Поразмыслив, Ави наверняка согласится, что это не очень большая плата за информацию о реальном агенте в самом сердце их суперсекретной программы, чья деятельность приносит Израилю ущерб, который даже невозможно толком подсчитать. Ведь речь идет не только о безопасности страны и миллионах американских налогоплательщиков3 (он просит прощения за эту саркастическую шутку, он, конечно же, имел в виду израильских), но и о репутации израильских спецслужб, известных во всем мире под внушающей уважение и страх почти каббалистической аббревиатурой «моссад», что на самом деле значит (кто бы мог подумать?) — «контора».
Всего-то навсего...
Ави ухмыляется в усы, пыхает трубкой и замечает, что история, конечно, очень милая, но для того чтобы он отнесся к ней всерьез, не хватает какой-то малости.
Доказательств.
В противном случае, с его точки зрения, это не больше, чем наглый блеф пойманного за одно место гэбэшного агента... Поэтому будет лучше, если эти самые доказательства — для начала хотя бы косвенные — он предоставит ему прямо сейчас. И время — пошло.
Доказательства, конечно, необходимы, кто же спорит, и он обязательно их предоставит. Но не раньше, чем в конце месяца, когда встретится со своим куратором из Москвы.
С помощью этого куратора он планирует узнать и имя агента — так что про современные методы дознания Треппер может забыть сразу, сейчас имени агента он все равно не знает, и вкалывать в него всякую дурь просто бессмысленно...
Времена нынче непростые, чем закончится вся эта «перестройка», не знает даже сам черт, так что неудивительно, что все подумывают о заначке на черный день. Куратора из Москвы он знает давно. Тот поделится информацией. С ним — поделится. Сколько попросит — он пока не знает. Но сколько бы ни попросил — это того стоит...
Треппер смотрит на часы и говорит, что должен подумать. А для начала предлагает вернуться к тому, с чего начали.
К его подписи на документе о сотрудничестве.
Он не возражает.
Единственное условие, чтобы документ был если не на русском, то хотя бы на английском или французском. Его иврит, к сожалению, еще оставляет желать, а подписывать документы, текст которых до конца не понятен, не в его правилах. Тем более когда речь идет о контракте, который изменит всю его жизнь...
Ави смеется и переходит на вполне сносный русский, знакомый ему с детства от родителей-одесситов: если бы он, Треппер, по долгу службы не знал, что русские уже много лет не берут евреев в «органы», он бы решил, что перед ним еврей. Торгуется не хуже какого-нибудь «иранца» с иерусалимского рынка...
Пусть не волнуется, текст существует на двух языках: чтобы в случае чего его московское начальство могло насладиться этим текстом (и его подписью под ним, разумеется) без переводчика. Ави слышал, что в Москве с ивритом трудно, почти всех, кто хоть как-то его знал, посадили...
...Около двух ночи он возвращается домой, в Гило.
Нина уже спит, вернее, делает вид, что спит...
Ложиться рядом с ней ему не хочется, и какое-то время он взвешивает, что есть меньшее зло: спать в одной постели с врагом или полночи ворочаться на продавленном да вдобавок населенном клопами диване на кухне. То есть, по сути, не спать вовсе. Учитывая то, что рано утром, всего через каких-то четыре часа, предстоит денежная, но утомительная поездка в Эйлат — скинуть заказ на коллегу по причине позднего времени уже не удастся, — он выбирает «постель с врагом».
В конце концов, такой ли уж она враг?
Да и враг ли вообще?..
В какой-то буддийской книге он читал, что в другой жизни все как раз наоборот: наши враги становятся нашими друзьями, а наши друзья, соответственно...
Заснуть он долго не может — переизбыток адреналина в крови дает себя знать. Наконец он все же начинает проваливаться, после огромного, многолетнего перерыва перед глазами возникает знакомое кино про женщину без лица, которая манит, манит, уходя, почти убегая куда-то по дорожке...
Но длится это кино недолго.
Он просыпается, оттого что что-то не так...
Сначала, потратив какие-то секунды на адаптацию к темноте — на улице только-только начинает светать, а жалюзи в комнате плотно задраены, — он различает в этой кромешной мгле Нинин силуэт.
Чуть приподнявшись на локте, она внимательно смотрит на него...
Потом он чувствует внизу живота какой-то легкий, но, скорее, приятный дискомфорт и понимает, что Нина не только смотрит...
Ее движения становятся все более активными, резкими, неумелыми, дискомфорт перестает быть приятным, и тогда он, полностью отключив сознание и повинуясь лишь животному инстинкту, берет инициативу на себя.
Он переворачивает ее на живот и действует жестко, очень жестко, интуитивно понимая, что это именно то, чего она не просто хочет, а жаждет...
Он колотится в нее долго, мощно, зло. Истекая потом и не сбавляя темпа, продолжает долбить даже после того, как ее роскошное тело начинает биться в судорогах и она не может сдержать глухой стон. Лупит и лупит, выколачивая из нее все новые судороги и уже не стоны, а протяжные, отчаянные вопли, которые наверняка будят полдома — вы ведь знаете какая звукоизоляция в этих новостройках. Хуже только в старых домах. Там ее нет вовсе...
Полицию, впрочем, никто не вызывает — не Америка, чай.
Закончив экзекуцию, он в одно мгновение отсоединяется, потом валится, приятно обессиленный, рядом со своей жертвой и через несколько минут, едва отдышавшись, перестает существовать, убежав в параллельную реальность, которая, впрочем, не дарит ему на этот раз никаких снов.
Только полную черноту.
Именно то, чего он и хотел...
...Через две недели на стоянке аэропорта «Бен Гурион» в его такси садится куратор из «центра», прибывший через Европу под личиной канадского туриста.
В его «Ситроене» установлена подслушивающая аппаратура, так что уже вечером большая часть беседы в виде распечатки ложится на стол Треппера...
Треппер недоволен: самое важное — разговор об агенте и об условиях его сдачи — в распечатку не попало...
Он оправдывает это тем, что такие деликатные и конфиденциальные разговоры в машине не ведутся. Ведь на карту поставлено нечто большее, чем секреты трещащего по швам государства, — жизнь. Свобода — уж как минимум...
Они с куратором обсудили все на берегу Мертвого моря, где сделали короткую остановку на пути в Эйлат — обычную для большинства туристических маршрутов. «Наружка» эту остановку зафиксировала, но записать разговор, состоявшийся на берегу, не смогла. Так что Трепперу остается лишь поверить ему на слово.
Или — не поверить...
Как он и предполагал, куратор готов к сотрудничеству и в состоянии добыть необходимую информацию. К их следующей встрече, которая состоится в течение месяца-двух, он определится с ценой вопроса и подготовит неоспоримые доказательства реального существования советского агента в израильском центре по разработке биологического оружия. После чего, если все пройдет гладко и условия окажутся приемлемыми, узнает и сообщит ему имя «крота»...
...Через полтора месяца его самолет — а точнее, «Боинг» «Эль-Аль» — приземляется в Бухаресте.
Румыния — единственная страна соцлагеря, не разорвавшая дипотношения с Израилем после Шестидневной войны. Хитропопый Чаушеску все еще ловко крутится между сионистами и коммунистами, даже не подозревая, что уже совсем скоро снова станет своего рода исключением — единственным генсеком в Восточной и Центральной Европе, расстрелянным в процессе антикоммунистического переворота...
В Констанце, на известном еще с дореволюционных времен курорте, он встречается с двумя «туристами» из СССР. Это куратор и — вот уж кого не ожидал увидеть — Гапонов.
«Туристы» передают ему необходимые документы, с которыми он возвращается в Тель-Авив...
...Треппер и доволен, и недоволен одновременно: доволен, потому что, похоже, не прогадал, решив не торопиться с устранением русского, а недоволен, потому что переданные им документы доказывают, что советский «крот» и в самом деле существует: судя по этим бумагам, русские знают о вещах, доступ к которым имеет только «инсайдер».
Причем — очень осведомленный «инсайдер».
А это значит, что он, непогрешимый Треппер, обос... Прокололся, короче говоря. Но теперь все можно исправить: ведь с такой информацией на руках вычислить «крота» — дело техники. Хоть и кропотливое, и деликатное, но — верняковое.
Сейчас главное решить, что правильнее: воспользоваться дорогими услугами русского и обезвредить «крота» быстро, или не торопиться и вычислить предателя самим, сохранив деньги налогоплательщиков — как своих, так и американских...
На деньги, впрочем, плевать. Главное, что в этом случае не придется ходить по дурацким кабинетам всевозможных начальников, доказывая, что эти полмиллиона он не прикарманить хочет, а заплатить за ценнейшую информацию...
Правда, при втором варианте от русского придется избавиться, но тут уж ничего не поделаешь: как любят говорить все те же американские налогоплательщики, ничего личного, просто бизнес.
Часть седьмая
...Приблизительно через полгода генерал-лейтенант Гапонов получает срочную шифрограмму от источника в Израиле.
Источник сообщает, что агент под кодовым именем Герой погиб вчера рано утром в автомобильной катастрофе на горном участке дороги недалеко от курортного местечка Эйн Бекек. Судя по всему, заснув за рулем, Герой не справился с управлением. Его «Ситроен» рухнул вниз и полностью сгорел вместе с водителем. Аварии на этом участке трассы не редкость, и есть все основания считать гибель Героя несчастным случаем...
Закончив читать шифрограмму, Гапонов едва заметно кивает и после небольшой паузы нажимает кнопку селектора...
Вскоре перед ним лежит личное дело агента под кодовым именем Герой. Он же Американец. Он же полковник советской разведки, Герой Советского Союза Новиков. Он же Никита Найденов. Он же...
В личном деле указано, что отца Найденова установить не удалось, матерью же его по некоторым, впрочем, неподтвержденным, данным является некая Наталья Горшкова (фотография из тюремного архива анфас и в профиль прилагается) тысяча девятьсот девятнадцатого года рождения, наполовину русская, наполовину цыганка, известная в Малоярославце проститутка, в тысяча девятьсот сорок пятом году приговоренная к пяти годам лагерей за скупку краденного и притоносодержание...
...Мэтью был очень занят в больнице, поэтому так никогда и не узнал, что она и маленький Дэвид уже были в аэропорту Кеннеди, практически без вещей, налегке, с паспортами на чужие имена и двумя билетами до новозеланд-ского Окленда...
Она отменила все в самый последний момент, взяв с сына страшную клятву, что он никогда не расскажет об этом папе...
...Спустя несколько месяцев он прилетает сам, новозеландский гражданин по имени Ричард Эймс.
Пластические операции он больше не делал, но отрастил бороду, сменил прическу и начал носить очки...
Они встречаются в мотеле.
Он ничего не понимает: почему они не могут быть вместе?
Теперь, когда он свободен и у него есть деньги. Когда не будет больше обмана, не будет больше никаких тайн. Теперь, когда они смогут рассказывать друг другу всё. Ну... Или почти всё...
Почему они не могут быть вместе?
Она плачет, что-то лепечет про то, что Дэвиду уже девять, что он считает Мэтью отцом, что было бы негуманно...
И снова плачет, плачет...
...Он улетает назад в Окленд, где довольно быстро начинает преуспевать в торговле недвижимостью.
Через несколько лет женится на русской девушке Наташе, вынесенной в Новую Зеландию горбачевской волной эмиграции. У них рождается дочка...
...Они встречаются время от времени. Чаще в Америке, куда он прилетает по делам, иногда в Европе.
Занимаются любовью, ходят по ресторанам.
Один раз им даже удается вместе побывать в России — он прилетает на выставку недвижимости, она — показать Дэвиду страну его предков.
Втроем они бродят по городу, Дэвиду симпатичен старый приятель его матери дядя Ричард...
P.S. В начале нынешнего века, когда израильская программа по разработке этнического оружия уже много лет как была закрыта за бесперспективностью, выяснилось, что арестованный контрразведкой по подозрению в шпионаже ученый Элимелех Кон никогда с КГБ не сотрудничал. Настоящим «кротом» КГБ был совсем другой человек, благополучно проработавший в секретной лаборатории до самого закрытия программы...
За осуществление операции под кодовым названием «Громоотвод» ряд сотрудников внешней разведки КГБ были представлены к высшим правительственным наградам.
Полковника Новикова наградили орденом Ленина посмертно...
Журнальный вариант.
1 На сленге тех лет «ходить на горку» означало ходить в Московскую хоральную синагогу на улице Архипова (ныне Большой Спасоглинищевский переулок). — Здесь и далее прим. автора.
2 Так в Израиле зовут выходцев из Германии.
3 Намек на то, что Израиль существует благодаря финансовой поддержке США.