Моя Сибирь. Сценарий (окончание)

 

Часть вторая
 
Волк шел вперед, никого и ничего не страшась. Ни пули, ни капкана, ни отравы. Из всей большой стаи выжил он один. Потому что был невероятно могуч, ловок, умен, хитер и бесстрашен.
А может быть, потому что был бессмертен?
Впрочем, людям чаще всего было не до него. Люди в те годы были очень заняты, они мучили и убивали других людей. Волк по пути не раз наблюдал, как люди в зеленой форме, словно на зверей, охотились с винтовками на людей в арестантских робах с номерами на груди и спине, бегущих и прячущихся от них.
Волк шел уже много лет. От великой реки Амур. На запад. К Алтайским горам. Страшный голод, ужасные морозы выгнали его из родных мест. Волк поднимался к горным снегам, перевалив через хребет, спускался в долины, переплывал бурные реки и шел берегами синих и черных озер.
За эти годы он состарился, мех на спине и боках вытерся и поседел. Порой, особенно в лунные ночи, он устраивался на краткий отдых где-нибудь на возвышенности, откуда ему были видны город или селение, и выл.
И, слушая его вой, люди в городах и селениях испытывали тоску и страх — перед жизнью, перед судьбой, перед завтрашним днем.
Однажды он приснится Юреку, этот загадочный белый волк.
Поезд, которым они добирались до Алтая, уже вторые сутки стоял в осенней холодной степи в ожидании паровоза. Он должен был дотащить их до ближайшей станции. Но паровоза все не было и не было.
В черном ночном небе, полном острых колючих звезд, бесшумно пролетали над землей темные демоны чужого пространства.
Но что это? В раме вагонного окна белая морда волка невыносимо долго смотрит на Юрека холодными пристальными глазами.
И вдруг — странное превращение! Уже сам Юрек глядит на себя через окно из степной зловещей тьмы. «Кто здесь? Кто это?» — кричит он во сне.
И голос из-за стекла отвечает ему:
«Ты! Ты! Мы с тобой братья, ты и я!»
Он просыпается. В тесноте и густом храпе набитой телами теплушки он, лежа на полу, смутно видит рядом родные лица матери и отца…
— Моя Сибирь… — звучит голос взрослого человека. — Я не забуду ее никогда. Здесь я понимал, что такое жить и что такое выживать. Здесь я узнал свою первую любовь и первые разочарования. Здесь я открывал для себя человека и учился различать добро и зло — в других и в себе…
Мама. Отец. Юрек. Нагруженные узлами, мешками и чемоданами. По перрону пробиваются сквозь встречный людской поток к стоящему на рельсах составу…
Доктор Беккер одной рукой держит на спине большой мешок, другой сжимает ручку драгоценного саквояжа.
Стая мальчишек. У кого ноги в опорках, а у кого и босые, задубевшие от грязи и холода. На руках и ногах когти, как у волчат. И зыркают по сторонам, как волчата, выслеживая добычу. Встречают взгляд Юрека, такой же, волчий, настороженный.
Срываются с места зверьки и толкают, кусают, рвут на себя мешки и чемоданы. Мама падает, не выпуская из рук узла. Юрек бросается в бой. Сшибает с ног одного, другого.
Милиционер дует в свисток, висящий на шее на шнурке, топает к ним.
Отец поднимает маму. А у него из-за спины — хищная лапка, рывком — саквояж… И — бежать, мелькают черные пятки…
Юрек уже несется, догоняет и сзади — кулаком в затылок. Мальчишка носом о перрон, в кровь. Юрек падает на него и бьет, бьет, месит кулаком лицо.
Отец отрывает его от мальчишки и не может оторвать…
Зима. Закат. В вечерней багровой дали исчезают, сливаются с небом линии пологих заснеженных гор.
На пригорке кладбищенские кресты… Польские фамилии, годы рождения и смерти… Дети… Дети… «Просят помолиться за упокой»…
— Теперь мы жили в алтайском поселке на пятом участке Кантошинской ветки, — звучит голос взрослого человека. — Отец и мама как врачи помогали полякам и русским. А я ходил в новую школу…
Волк поднимается на пригорок, укладывается между могилами в снег. Внизу лежит обрамленный тайгой поселок — мелкая россыпь домиков, дрожащие огни. Одноколейка — железнодорожная ветка — уходит в белую глубь тайги.
Небо чернеет. Сияет луна. Волк поднимает к небу седую морду и воет.
— Судьба всерьез тогда взялась за меня. В ее жестоких руках я менялся так же быстро, как и рос…
— Встать! — командует голос.
Стучат крышки парт. Встает класс. Подростки. А с задних парт, не спеша, лениво верзилы, явные второгодники, с бритыми уже наглыми физиономиями.
Юрек, хоть и поменьше их ростом, но крепостью, шириной плеч и дерзостью взгляда не уступает. Он тоже, как и они, «на камчатке».
Учительница, маленькая старенькая еврейка, поднимается из-за кафедры и испуганно смотрит на вошедших.
Директор школы. Высокий, толстый, в меховой безрукавке, в бурках, с красным лицом. И Шарапов, комендант участка, пожилой, седой, в расстегнутом черном овчинном тулупе, под которым видна гимнастерка.
— Вот, товарищ Шарапов, — громко говорит директор, — наш седьмой класс. Образцовый. Классный руководитель Кацнельсон Роза Абрамовна, заслуженная учительница из блокадного города Ленинграда, ведущего бой с фашистами. В данный момент проводит с учащимися школьниками урок немецкого языка… Продолжайте, товарищ Кацнельсон. Согласно программе…
— Садитесь, дети, — взволнованно говорит Роза Абрамовна.
Под стук крышек комендант и директор опускаются на последние парты.
— Liebe Kinder, heute nehmen wir die konjugierung deutscher Verben durch, — стоя за кафедрой, учительница оглядывает класс и находит взглядом Юрека. — Becker, bitte uber-setzen sie, was ich gesagt habe1.
Юрек встает. Молчит.
— Беккер… Юра, — извиняющимся тоном объясняет начальству Роза Абрамовна. — Отличник… Bitte… bitte, Юра… Ubersetzen sie…
Он молчит. Весь класс с веселой готовностью к подвигу смотрит на него.
А он идет по проходу между партами, встает рядом с кафедрой — лицом к классу. И вдруг делает дирижерский жест обеими руками. Все встают.
— Мы живем в стране советской, — громко говорит Юрек, и класс повторяет за ним хором: — И не нужен нам немецкий!
Общий, одновременный удар крышками. Класс шумно садится. Юрек стоит.
— Молчать! Вон! Всех на второй год! — вскакивает на ноги директор.
— Я, думаете, их люблю? — неожиданно вскрикивает Роза Абрамовна и плачет. — У меня в Ленинграде муж и внук от голода умерли… Он был студент… Я их ненавижу!
Сидящий рядом с Шараповым второгодник ревет диким басом:
— Домой!
Хватает портфель и несется к двери…
— «Как родная меня мать провожала, тут и вся моя родня набежала…» — орут пьяные голоса под гармошку.
Трое парней без шапок, бритые. Один из них — тот второгодник, первым накануне покинувший класс. Шатаются, передают из рук в руки бутыль с самогоном, пьют из горла. Наяривают на гармошке:
— «А куда ж ты, паренек, а куда ты? Не ходил бы ты, Ванек, во солдаты…»
Провожающие. Скрипит на сильном морозе снег под ногами.
В конце улицы телега с таким же, как и все, пьяным возчиком. Дуга и сбруя украшены бумажными цветами. Возле телеги комендант Шарапов, кажется, тоже нетрезвый, замкоменданта Птичкин, низкорослый, с недовольным лицом, в шинели, с командирским планшетом и наганом в кобуре на портупее. И директор школы.
Семья Беккеров подходит. Отец, мама, Юрек.
— Ну, что, антифашист? — замечает его Шарапов. — Вообще, зря. Язык врага надо знать, как родной.
И пожимает руку отцу.
— Гражданин комендант? — спрашивает отец. — А давление когда-нибудь мерить? Поздно будет. Вас не волнует?
— Шопен ваш, между прочим, великий композитор, — невпопад задумчиво говорит Шарапов, но смотрит при этом на маму и неожиданно произносит: — «Нет на свете царицы краше польской девицы…»
— Они, кстати, евреи, — тихо и со значением говорит ему на ухо Птичкин.
— «Весела — что котенок у печки, — не слушая его, продолжает Шарапов. — И как роза румяна, а бела, что сметана… Очи светятся, будто две свечки»… Пушкин. Великий русский поэт…
— Ну, сначала Мицкевич, а потом уже Пушкин, — сухо замечает отец.
— «В Красной Армии штыки, чай, найдутся, без тебя большевики обойдутся…» — горланят новобранцы.
— Скажите молодым бойцам напутствие на прощание, товарищ Шарапов, — негромко советует Птичкин. — Соответственно. Как комендант участка.
— Они ж того, пьяные совсем, — улыбается Шарапов. — Им все, что надо, командир перед первым боем скажет.
— Ванька! — цепляется за новобранца пьяная жена. — Там же война, Ваня!
— Ой, боюсь, боюсь! — дурачится Ваня, обнимает ее и кричит: — Доктор! Дай справку, что у меня одна нога деревянная!
Двое ребят помоложе, уходящие на фронт, тоже стоят здесь. У того, кто выше и посильнее, металлические зубы. Второгодник обнимает ребят, прощается.
— Пацаны, — говорит он ребятам. — Юрка — наш мужик, честно, хоть и поляк.
Пьяный новобранец стоит на телеге, играя на гармошке. Лошадь дергает, он падает и лежа продолжает играть, растягивая гармошку на груди и глядя в небо…
Матери, жены и возлюбленные бегут за телегой… Отстают…
— Когда мне было восемнадцать и я уходил на фронт, — говорит отец Юреку, — твой дед, мой отец… помнишь его?.. подарил мне записную книжку. Такую дорогую, толстую, в кожаном переплете. Я носил ее на груди. У мундиров нашей армии… австро-венгерской… на груди были большие карманы… Слева и справа…
Он замолкает. Мама и Юрек смотрят на него.
— Ну? И что? — спрашивает Юрек.
— Однажды я получил пулю… с итальянской стороны… В левый карман, где сердце… Пулю дум-дум…
— Дум-дум? — смеется Юрек. — И что?
— И остался жив, как видишь, — говорит отец. — Так, только чуть рука была затронута, быстро прошло… Видимо, это рок…
— Я не верю в рок, — сердито говорит мама.
— Надо бы найти эту книжку, Марыся. Она мне приносит счастье на войне. Я, кажется, захватил ее с собой сюда?
— Я не отпущу тебя в армию к большевикам. Надо было уходить с Андерсом!
— У нас всех общий враг.
— А что говорил Малинек? Ты нужен здесь!
— Из тебя получился хороший врач, Марыся. Ты справишься и без меня.
— Я никуда не отпущу тебя от нас, Зигмунт, — страстно говорит мама.
Какая-то девочка, одних, наверное, лет с Юреком, в кожушке, платочке и больших валенках на тонких ногах, вдруг появляется на улице. Она пленительно и странно оборачивает к Юреку свое нежное лицо с огромными голубыми глазами.
— Кто это? — вырывается у Юрека.
Но отец и мама уже уходят по улице разговаривая.
— Эй! Юрок!
Сзади двое парней из провожающих.
— Пойдем, что ли, — говорит тот, что с металлическими зубами. — Покукарекаем!
Расстегнув кожух, показывает из-за пазухи горлышко бутыли, заткнутое газетной пробкой. И вдруг, хлопнув себя ладонями по бедрам, выбивает на месте дробь подшитыми кожей валенками и орет на всю улицу:
— «Последний нонешний денечек гуляю с вами я, друзья…»
Юрек и два его новых приятеля, Толя Полковник с металлическими зубами и Витек Баков, идут посередине улицы.
Впереди две здоровые девки в сапогах и цветастых платках. Щелкают кедровые орешки и независимо плюют скорлупу на снег.
— Зойка! — кричит Полковник и подмигивает ребятам. — Дай орешка.
— Да иди ты, — не оборачиваясь, отвечает Зойка.
— Зойка! — снова кричит Полковник. — Хочешь, укушу? Зубами?
— Да иди ты!
— Зойка! — не унимается Полковник. — Пойдешь за меня?
— Да иди ты!
— Зойка! — вдруг отчаянно кричит Юрек. — Дай орешка!
— А вот, например, за Юрку, за кореша нашего? — вступает в разговор Витек. — Он поляк, у него не такой, как у нас, у русских. У него польский. Пойдешь?
Она вдруг останавливается, оборачивает к ним свое пылающее от мороза лицо, глядит на Юрека откровенными, бесстыжими глазами.
— Пусть раньше покажет, может, и пойду!
Заиндевевшие рельсы одноколейки. Темная стена тайги. Штабель бревен под шапкой снега. Дощатая будка, из трубы тянется в небо слабенький дымок. Ребята сидят в будке, с ними старик сторож в тулупе. Топится печурка в углу. На столе бутылка с мутным самогоном, хлеб, соль, стаканы. Витек разливает самогон. Все берут стаканы.
— За корешей наших, за верных дружков, — говорит Полковник. — Чтоб им хорошо воевалось против гадов-фашистов. Ничего! Войны на всех хватит.
Пьют. Юрек так же лихо, как и приятели. Они с одобрением следят за ним.
— Хороша перцовочка, — крякнув, говорит сторож и нюхает хлеб.
— Это у деда присказка такая, — смеется Витек. — Ему что ни налей, все у него, например, перцовочка.
Сторож поднимает бутыль, рассматривает на свет.
— У Галчихи брали? Хороша перцовочка! Почем?
— По деньгам, — смеется Полковник. — Брали без спроса. Война, дед!
Робкий стук в дверь. Она открывается. На пороге стоит чернявый и смуглый, как цыганенок, мальчишка лет одиннадцати с заплаканными глазами.
— Я пришел, Полковник, — всхлипнув, говорит он. — Как ты велел.
Они идут вдоль рельсов одноколейки. Полковник, чернявый пацан, Юрек… Витек несет ведро с водой.
— Это ты хорошо сделал, что пришел, Галчонок, правильно, — добродушно говорит Полковник. — За это ты молодец.
Галчонок горестно шмыгает носом, молчит.
— Вот ты мне скажи, Юрок, — так же добродушно спрашивает Витек. — Мог бы ты на своего, например, товарища донос сделать?
— Нет, — убежденно говорит Юрек. — Не мог.
— Например, что он у твоей мамки Галчихи, старой гниды-скупердяйки, бутыль самогона спиздил? Мог?
— Нет, — горячо отвечает Юрек. — Никогда в жизни.
— Слыхал, урод, что поляк говорит? — спрашивает Полковник у Галчонка и останавливается. — А ну! Сымай брюки!
Галчонок прерывисто вздыхает и начинает медленно расстегивать штанишки, преданно и жалобно глядя на Полковника.
— Давай, давай! — торопит его тот. — Паровоз тебя ждать не будет!
У него расписание. Ему вот уже на лесопилку пора.
Слезы текут по щекам пацаненка. Трусики следом за штанами падают на снег.
— Ого, какой! — глядя ему между ног, замечает Полковник. — А ведь ты мужик, а не девка. А ведь это только девки ябедничают.
— А когда ты, например, на фронт попадешь? — интересуется Витек и поднимает ведро. — Тоже своих товарищей фашистам будешь выдавать?
— Я больше не буду, — шепчет Галчонок и прикрывает обеими руками пипишку. — Честное пионерское. Никогда.
— Ну! А то, — соглашается Витек. — Вот это правильно.
И плещет воду из ведра ему на задницу. Юрек с недоумением наблюдает за происходящим. Пацаненок, рыдая и дрожа, опускается на рельсы. Витек аккуратно выливает под него остаток воды.
Полковник спокойно крутит «козью ножку». Зажигает ее.
Из-за поворота появляется паровозик, тянущий за собой пустые платформы. Пыхтя, медленно, но неумолимо он приближается к пацаненку, сразу же примерзшему голыми ягодицами к рельсам.
В глазах у Юрека ужас. Он делает движение к мальчику. Но встречает холодный взгляд Полковника.
— На-ка, Юрок, покури, — дает ему самокрутку.
Юрек затягивается, выпускает дым.
— У нас вообще такой закон, Юрок, запомни. — Полковник берет у него самокрутку, тоже затягивается, отдает назад. — Закон чести.
Пацаненок вопит в голос. Паровозик все ближе и ближе. Наконец, не выдержав, несчастный Галчонок в три рывка отрывает задницу от металла, оставляя на нем кровавые клочья кожи.
— И, например, еще никого не раздавило, — удовлетворенно замечает Витек. — А память вот остается.
На жопе.
Кровь застывает на рельсах.
Машинист, в паровозном дыму высунувшись из окошка, улыбается, машет рукой и что-то кричит ребятам. Полковник и Витек машут ему в ответ.
Галчонок с диким воем падает задницей в снег, который сразу же под ним и вокруг становится алым.
В небольшом помещении медпункта на полках стоят банки с латинскими буквами, на стенах висят таблицы для проверки зрения. У стены узкая койка, накрытая желтой клеенкой.
Мама в белом халате за столом. Перед ней сидит на стуле голый по пояс крепкий, нестарый еще поляк с небритым лицом. Мама в разных местах прикладывает к его широкой спине раструб стетоскопа, постукивает пальцами, прослушивает. Наконец вынимает из ушей наконечники красных резиновых трубочек.
— Поздравляю вас, пан Тышкевич, — говорит она. — Вы совершенно здоровы. В наших условиях это редкость.
— А вы не ошибаетесь, пани Беккерова? А горло?
— Нет, не ошибаюсь. Вполне пригодны к физической работе.
— За что вы меня так не любите, пани Беккерова?
— А за что мне вас любить, пан Тышкевич?
Он встает, натягивает рубаху.
— В наших условиях поляк не должен так обходиться с поляком, — говорит он и нехорошо усмехается. — Если он поляк, конечно. А не что-нибудь другое.
— Пошел вон, паршивый лайдак, — тихо говорит мама. — Быстро. Закрой за собой дверь с той стороны.
— За что же вы все нас так не любите? Поляков? — спрашивает он и смеется.
И выходит, громко хлопнув дверью.
— Благослави вас Иисус, пани Беккерова, благослави Матка Боска…
Высокая, крупная, сильная полька лет тридцати, в черном платке, с простым и добрым лицом, с большими руками, стоит перед столом и крестится. Рядом та самая девочка с голубыми глазами.
— Меня звать Анеля, — говорит женщина. — А это моя доченька. Зося. Пан ксёндз Лещинский сказал, чтобы мы шли до вас, добрая пани. Помогать.
— Тсс! Тихо! — прикладывает мама палец к губам. — Просто пан Лещин-ский! Какой еще ксёндз!
По улице к деревянному одноэтажному домику с вывеской, на которой написано «Медпункт», тяжело, спотыкаясь, подходит Юрек. Он несет на закорках Галчонка. Голый его зад, ободранный до мяса, пламенеет на морозе, и кровь капает на снег. Он уже не воет, а тихо скулит…
Мама, Анеля и Зося оборачиваются к открывшейся с шумом двери.
Пятясь спиной и держа пацаненка красным задом вперед, входит Юрек.
Анеля подхватывает на руки Галчонка и укладывает на живот на клеенку. Он тут же начинает орать.
— Ну, ну, рыбка моя, — уговаривает его Анеля. — Потерпи…
Мама встает, подходит к койке, смотрит на рану, переводит взгляд на сына.
— Кто его? — спрашивает она.
— Сам, — отвечает он. — С дерева упал.
И встречает взгляд огромных голубых глаз Зоси…
Он идет за ней в тайге по узкой тропе среди деревьев. Тонкая фигурка в черном кожушке и валенках то исчезает за деревьями, то возникает снова.
— Три дня я подстерегал ее, когда она выходила от мамы из медпункта, и незаметно шел за ней… Зачем? Я бы не мог тогда это объяснить, я тогда еще не знал этому названия…
Зося останавливается, рассматривая что-то вверху на дереве. И он сразу же останавливается тоже и прячется за стволом.
— Мне легче было побить кого-нибудь или свободно заговорить на улице с веселой русской девахой, поглядывавшей на меня, чем окликнуть и остановить эту странную девочку, без которой я почему-то не мог теперь прожить и дня…
Из дверей медпункта выходит Зося.
Юрек, ожидавший ее на другой стороне улицы, сзади — на расстоянии.
— Юрек! Юрек! Постой!
Юрек оглядывается. Маленький, лет десяти, поляк догоняет его, идет рядом.
— Что ты орешь, Янек? — сердится Юрек. — Заткнись!
— А ты больше не будешь ходить в школу?
— Буду, отстань!
— Без тебя меня русские мальчишки обижают.
— Дай им в морду.
— Я давал, а они смеются.
— Передай им, приду, ноги всем повыдергиваю и спички вставлю!
Тайга. Тропа, протоптанная в снегу. Зося впереди. Юрек сзади, прячась за деревьями.
Вдруг она останавливается.
— Мальчик! — говорит она громко, стоя посреди тропы. — Не прячьтесь от меня!
Юрек медленно выходит из-за деревьев.
— Зачем вы все время ходите за мной, мальчик? — спрашивает она.
— Меня Юрек зовут, — мрачно говорит он.
— Я знаю. Мы с вашей мамой часто о вас говорим. Она говорит, что в вас много хорошего, у вас трудный характер, но вы еще мальчик, вы растете, и это пройдет. — Она поднимает голову. — Смотрите, какая птица! Знаете, как она называется? Клест. А вон та?
С красной грудкой? Не знаете? Снегирь. Разве вас не учат этому в вашей школе? Разве вам не интересно? Неужели не интересно? Все, что вокруг нас. Божий мир. А вы верите в Бога?
— В Бога? — удивляется Юрек неожиданности вопроса. — Не знаю…
— Не знаете? Как странно. Куда вы смотрите, Юрек?
Он смотрит под ноги. И, опустившись на колени, начинает обеими руками разгребать снег. Наконец будто красный огонек зажигается под снегом. Юрек освобождает от него живой кустик прошлогодней брусники и протягивает ей.
— Как красиво, — шепчет она. — Это мне?
— Вам… — отвечает он. — Тебе… Брусника… Она кисленькая…
— Как красиво… Можно, я не буду ее есть? Я ее сохраню. На память…
— Почему? Разве мы расстаемся?
— Ну, когда-нибудь мы все равно расстанемся. А сейчас мне надо бежать. Мне пора в Дом. Пани Комаровской уже надо менять воду.
— Дом? Какой Дом?
— Разве ты никогда не был в Доме?
Играет скрипка за деревьями. Печально и нежно. И вдруг — без перехода — мотив предвоенного фокстрота.
Расступаются белые деревья. За ними одинокий в тайге двухэтажный бревенчатый старый дом с покатой крышей под снегом.
У входа — со скрипкой — маленький горбун с мощным изуродованным туловищем и печальными глазами.
Высокий светловолосый пожилой человек без шапки, видимо, очень сильный, со странным выражениемлица, бесстрастно отгребает большой деревянной лопатой снег от двери.
Зося держит Юрека за руку и улыбается.
— Добро пожаловать в нашу дорогую Варшаву, мой молодой пан, — говорит горбун, продолжая играть. — Чувствуйте себя, как дома. Проголодались с дороги? У нас есть все, что угодно пану. Чудесный бигос, только что приготовленный, пальчики оближете. Есть свиная голенка… Или вы, упаси Христос, с похмелья? Тогда вам нужны фляки, горячие фляки! Может быть, чашечку черного кофе на десерт, настоящего контрабандного колумбийского? Тогда прошу пана на Старо Място, там есть одно такое восхитительное заведение… такая кавярня…
— Как будто вас пускали в такую кавярню, — неожиданно хмыкает пожилой блондин, работая лопатой. — Все брешете, как всегда. Вы и в Варшаве-то отродясь не были. Сидели всю жизнь в своей Горлице, как в норе.
На втором этаже открывается окно, выглядывает толстый седой старик.
— Так, так! Молодец, Даниэль! — кричит он. — Когда я служил официантом в «Савойе», мы такое быдло даже на пушечный выстрел не подпускали!
— Вам не удастся меня обидеть, злые люди. — На глазах у горбуна слезы. — Нет не удастся! Потому что мое сердце сделано из железа, из лучшего железа!
Он опускает скрипку и плачет.
Зося улыбается и тихо говорит Юреку:
— Не верь, они все друзья, — и горбуну: — Хотите, я вас поцелую, пан Збышек?
— Поцелуй! — сразу же расцветает он. — Поцелуй, мое счастье, моя королева. А безумца Даниэля не целуй! Поцелуй лучше этого мальчика. Девочки должны целовать мальчиков, а не таких старых уродов, как мы.
Он прижимает скрипку щекой к плечу, проводит смычком по струне и подмигивает смутившемуся Юреку.
— Так, как я, — говорит он, — играют только ангелы на небесах.
Отец Юрека Зигмунт в это время стоит на втором этаже Дома у окна в маленькой комнатке рядом с человеком в черном.
На стене несколько образков, литографическое изображение Черной Мадонны — Матери Божьей Ченстоховской, четки на гвоздике. А на столике лежат распятие и Евангелие.
— Прошу, будьте все-таки осторожны, пан Лещинский, — говорит Зигмунт негромко, — у кого-то здесь большое ухо и зоркий глаз. Как только меня здесь не будет, они могут закрыть этот Дом престарелых.
— Куда же денутся старики?
— Вы думаете, их это беспокоит?
— Вы твердо решили уехать от нас на войну?
— Да, решил.
— Святое дело. Но, пан Зигмунт, я не совершаю ничего такого, за что бы власти могли меня осудить. Я просто толкую моим бедным овцам слово Божье. В этой жизни у них нет иного утешения. Им становится легче.
— И этого достаточно, чтобы отправиться в лагерь лет на десять. Пьяница Шарапов человек вполне приличный, у него есть сердце. Но оно у него больное. Думаю, он долго не протянет.
— Я буду молиться за него.
— Бояться надо его заместителя Птичкина. Гнусный тип. Он вербует людей в доносчики.
— Бояться надо только Бога, пан Зигмунт.
— Вы же знаете, я атеист, пан Лещинский. Я ничего не боюсь, но я боюсь плохих людей. А их, к несчастью, больше, чем хороших.
— Вы христианин, пан Зигмунт, вы настоящий, истинный христианин. Только сами об этом не догадываетесь…
Ко входу в Дом подъезжает телега, запряженная старой седой лошадью, ею управляет Анеля, мать Зоси. Сгружает с телеги тяжелый мешок и, взвалив его на спину, идет к двери.
На первом этаже небольшая зала, куда выходят двери комнат и коридор. В центре залы в полуразвалившемся кресле с резными подлокотниками сидит старая дама, когда-то, видимо, очень красивая. Глаза у нее подведены черным, волосы уложены в прическу, на ней длинное платье, поднятое до колен.
Босые ноги дамы в тазу. Зося, стоя рядом на коленях, медленно подливает в него горячую воду из чайника.
— Мои ножки, мои бедные ножки… Как часто их целовали, — улыбается мечтательно дама и строго смотрит на Юрека в старинный лорнет. — Никогда не пей белого вина, мальчик… Много не пей… Обещаешь мне?
— Да, пани Комаровская, — стесняясь, отвечает Юрек.
— Холодное белое вино ужасно вредно и для голоса… Но я была легкомысленна. А голос… голос у меня был такой, что ему ничего не делалось. Хочешь услышать мой голос, мальчик?
— Да, пани.
— Я когда-нибудь спою для тебя. Только с одним условием, мальчик. Хочешь знать мое условие?
— Да, пани Комаровская.
— Ты никогда сам не обидишь эту девочку, — она показывает лорнетом на Зосю. — И не дашь никому ее обидеть. Обещаешь?
Юрек, еще более смутившись, глядит на Зосю. Но она, осторожно растирая ноги Комаровской, отвечает ему спокойным, приветливым и ласковым взглядом.
— Обещаю, пани Комаровская, — тихо говорит он.
— Тогда мы как-нибудь призовем этого горбатого вруна с его ужасной скрипкой, и я дам тебе концерт.
— Я надеюсь, это будет не во время школьных занятий, как сегодня, — слышен голос отца. — А? Юрек?
Зигмунт и ксёндз входят в залу. Юрек растерянно смотрит на отца.
— Не ругайте его, рыцарь, он пришел с визитом к даме. Теперь он будет приходить ко мне и читать… — Комаровская оглядывается. — Анеля, книгу!
Анеля появляется с толстой лохматой книгой в засаленном переплете. И вручает ее Юреку. Он берет ее, и глаза его загораются восторгом.
— Папа! Это же «Потоп»!
Пани Комаровская величественным жестом протягивает ему руку, он целует ее.
— Когда вы пойдете на войну, рыцарь, — говорит она отцу, — в белом мундире и с розой в зубах, мы будем здесь читать про пастора Кордецкого и молиться за вас и за генерала Андерса.
Юрек удивленно взглядывает на отца. Тот незаметно для Комаровской прикладывает палец к губам.
Улица поселка. На двухэтажном кирпичном доме написано: «Комендатура». Верхом на лошади к Дому подъезжает маленький замкоменданта Птичкин в кожаном пальто, перекрещенном ремнями портупеи, и в большой фуражке. Он неловко слезает с лошади, нога застревает в стремени, он падает в снег. Сразу же быстро встает на ноги, оглядывается по сторонам… Не видел ли кто? Поднимает глаза — из окна второго этажа на него смотрит Шарапов.
Птичкин открывает дверь и хмуро входит к комендатуру.
Шарапов уже сидит за столом.
— Птичкин, — спрашивает он, — а тебе никогда не намекали, что ты на бывшего наркома Ежова похож?
Птичкин молча смотрит на него, видно, что в нем клокочет ярость.
— Я коммунист, товарищ Шарапов, — наконец медленно отвечает он. — А коммунист не может быть похож на подонка, расстрелянного за необоснованные репрессии против советского народа.
— Правильный ответ, Птичкин, — серьезно говорит Шарапов.
Птичкин расстегивает планшетку, достает какую-то бумагу, кладет ее на стол перед комендантом.
— Это что?
— От поляков. Из ихней богадельни. Просят разрешить им Рождество.
— Ну и пусть празднуют. — Взглянув на бумагу, Шарапов берет ручку. — Запретительных инструкций на этот счет у нас нет.
— Зато есть сигналы. В смысле, что повсеместно усиливается религиозная пропаганда среди польского контингента. А где религиозная, там и антисоветская. Не проявим своевременную бдительность, будем иметь заговор. Очередной.
— Ну вот ты и бди. — Шарапов ставит подпись на заявлении. — Ты для этого сюда и назначен.
Он наклоняется и достает из тумбы стола бутылку коньяка и стакан.
— Разрешите идти, товарищ комендант? — сухо говорит Птичкин.
— Хочешь выпить, Птичкин? — спрашивает Шарапов и наливает коньяк в стакан. — С наступающими праздниками?
— Я не пью, — говорит Птичкин. — И, между прочим, никому не советую.
— Правильный ответ, — спокойно говорит Шарапов и выпивает коньяк.
— Юрок! Юрок!
Галчонок бежит по улице… Птичкин на лошади отъезжает от комендатуры… Юрек впереди, вместе с Зосей… Пацаненок догоняет их.
— Юрок! — торопливо выпаливает он. — Полковник велел, чтоб вечером ты к Галчихе приходил… Ну, к мамке моей…
— Приходи, Юрок, к Галчихе, — слышен голос Зойки. — Поцелуемся!
Они стоят с подругой на другой стороне улицы, улыбаются, щелкают орешки и плюют скорлупу.
Он бросает на девок хмурый взгляд и молчит.
— Ну что, мальчик? — Зося смотрит на Галчонка. — У тебя не болит?
— Жопа? Ништяк! — смеется он и радостно сообщает: — Только я пока на ней сидеть не могу… Юрок! Ты приходи! Весело будет!
— Приходи! — Повторяет Зойка. — Обнимемся!
Он не выдерживает, круто поворачивается к ней.
— Зойка, — говорит он негромко и угрожающе. — Ты кончай, поняла? Ты у меня смотри, поняла?
— Да я бы посмотрела, — смеется Зойка, — да ты не показываешь. Да у тебя теперь есть, кому показывать, да? Юрок?
Юрек делает шаг к ней. Зося берет его за руку.
— Не надо, — говорит она тихо. — Грех, а сегодня такой праздник.
И уводит по улице. Но Юрек все-таки оборачивается и, мрачно глядя на Зойку, показывает ей сжатый кулак.
Девки смеются, щелкают орешки…
Мерцают свечи в полутемноте залы Дома престарелых.
Детские голоса:
— Вот идем мы, пастухи,
Прощены нам все грехи.
К дому путь свой правим,
Христа Бога славим…
Размалеванные личики, шапчонки задом наперед. Вырезанные из бумаги рождественские звезды высоко подняты на палках.
Юрек и Зося стоят со взрослыми, впереди, со свечками в руках. Здесь ксёндз Лещинский, отец и мама, пани Комаровская, Анеля, горбун, Даниэль, Тышкевич, толстый официант…
— Коляда! Коляда! — кричат дети и протягивают взрослым мешок.
Куски черного хлеба падают туда из рук взрослых.
— «Мы пришли Христа прославить, а вас с праздником поздравить! Коляда! Коляда!»
Ксёндз Лещинский поднимает руку с распятием, вдохновенное его лицо обращено к собравшимся вокруг него.
Angelus Domini nuntiavit Maria , — молится он. — Et concepit de Spiritu Sancto... Ecce Ancilla Domini. Fiat mihi secundum Verbum tuum…
Ave Maria! — повторяют все за ним.

— Et Verbum caro factum est. Et habitavit in nobis.

— Ave Maria!

Мерцающий свет свечей из окон Дома.
Подъезжает Птичкин, спешивается, привязывает лошадь. Смотрит на окна. Снимает фуражку, приглаживает волосы рукой. Зачем-то поправляет кобуру на портупее. Снова надевает фуражку и тихо входит в Дом.
— О Иисусе Всемогущий! — негромко восклицает ксёндз. — Сделай так, чтобы эти бедные стены, приютившие нас среди холода, голода и скорби, стали сейчас стенами костела!
Ora pro nobis, Sancta Dei Gene-trix, — поют все, кроме семьи Беккеров…
Нет, мама, кажется, тоже подпевает…
Ut digni efficiamur promissioni-bus Christi. Oremus…
— Вспоминаю сейчас не те роскошные и прославленные костелы матери нашей Польши, а скромный деревенский, где я начинал свою деятельность, — продолжает ксёндз. — Деревянные стены, запах ладана…
Все слушают его, у всех сейчас такие хорошие лица…
— Видите, — показывает он куда-то вдаль распятием, — из-за алтаря поднимаются золоченые руки ангелов, вырезанных местным плотником. Видите? Маленькие девочки в белых платьицах стоят на коленях. Видите? Девушки и парни замерли в притворе, а в нефе на коленях застыли женщины и мужчины. На скамьях нищие и согнутые в три погибели древние старухи… Смотрите! Смотрите! Видите свою Польшу в эту святую Рождественскую ночь? Слышите, как она поет?
— Gratiam tuam qua sumus, Domine, mentibus nostris infunde… ut qui, angelo nuntiante, Christi Filii tui Incarnationem cognovimus, per passionem eius et crucem, ad resurrectionis gloriam perducamur, — поют поляки. — Per eumdem Christum Dominum nostrum. Amen.
Зигмунт вдруг оборачивается и смотрит на порог залы. Там стоит Птичкин.
И все оборачиваются к нему.
Под устремленными на него взглядами он медленно снимает фуражку. Но сразу же снова надевает ее. Неожиданно Анеля бросается к нему.
— Возьмите, гражданин начальник! — она протягивает ему вышитое полотенце. Прошу! Подарочек вам! Во имя Христа! Мы с доченькой вышивали.
Она раздает всем вышитые полотенца и салфетки.
— Всем, — приговаривает она. — Всем! Всем подарочки! Во имя Христа!
Огромное черное небо, полное ярких звезд над тайгой.
И вдруг фантастическим образом разом гаснут все звезды. Только одна звезда Рождества сияет в небе.
Перед Домом дети поют, поднимая к небу свечки:
— Нынче ангел нам спустился
И пропел: «Христос родился!»
Юрек и Зося тоже поднимают свечки.
— Я тебя люблю, — шепчет Юрек, глядя в небо.
— Конечно, — улыбается Зося. — Я тебя тоже.
— Нет, я тебя по-настоящему люблю. Мы вернемся в Польшу и поженимся.
— Да? Правда?
— И мы никогда не расстанемся.
— Хорошо, Юрек, — соглашается Зося. — Никогда.
Утреннее солнце в окне комендатуры…
— Ну вот, товарищ комендант, все теперь выяснилось! — торжествующе говорит Птичкин. — Гляньте! Что это?
И он кладет на стол перед Шараповым вышитое полотенце, подаренное ему накануне Анелей.
Шарапов поднимает на него удивленный взгляд.
— Ты чего, Птичкин? — спрашивает он. — Полотенце… А что?
— Внимательнее, товарищ комендант! — Птичкин тычет пальцем в вышивку. — Внимательнее!
— Ну, вышивка… Да чего ты от меня хочешь? Не пойму!
— Какая вышивка? Чего вышивка? Не напоминает? Я как присмотрелся, аж подскочил! Вот, пожалуйста, наш поселок, вот железка, вот лесопилка, вот река… План это, товарищ комендант! План! Топография в шпионских целях!
Шарапов опять долго смотрит на своего заместителя, в его безумные глаза.
— Вот это нехорошо, Птичкин, что ты вовсе не пьющий. Как так? Русский человек и не пьет? От этого у тебя умственная деятельность. Воображение!
— Вышивает баба в черном, с дочерью, — не слушает его взволнованный Птичкин. — Я проверил, она из монастыря. На бывшей польской территории. Потом у нас вроде срок мотала. Выясняется типичная разведгруппа, товарищ комендант. Я уже и кой-какие связи выявил!
— Когда ж ты успел?
— Да я всю ночь не спал, кумекал… Связи у них конкретные. С семьей Беккеров, через медицину. Плюс Лещинский… Он, знаете, кто?
— Кто?
— Ксёндз! Под нашим носом ксёндзов развели, нас за это не погладят… Польшу здесь свою устроили! Забыли, что им товарищ Молотов сказал!
— Ты успокойся, Птичкин. Такие, знаешь, обвинения проверять надо.
— Вот в Барнауле и проверим. В управлении. — Птичкин аккуратно сворачивает полотенце, прячет в планшет. — Вы тут без меня, товарищ комендант, не теряйте бдительность. Будут попытки подозреваемых покинуть территорию дальше, чем на пять километров, действуйте согласно закона.
— Слушаюсь, Птичкин, — говорит Шарапов. — Я на страже! Можешь быть спокоен.
Старая седая лошадь, запряженная в телегу, медленно шагает по дороге, идущей из поселка через тайгу. Анеля держит вожжи.
За ее спиной на телеге Зося, Юрек, Даниэль. Лежат какие-то мешки. Юрек что-то говорит Зосе, она слушает его, улыбаясь. Даниэль смотрит куда-то вдаль…
На полках в магазине соль в пакетах и спички, консервы в банках и «Советское шампанское» в запыленных бутылках. Крупная женщина в ватнике и вязаных перчатках с отрезанными пальцами стоит за прилавком. Даниэль и Юрек вслед за Анелей втаскивают мешки и кладут на прилавок.
— Охрана твоя? Хороши мужички, — улыбается Анеле продавщица. — А чего? Правильно. Слыхала? Белым днем в тайге зэки беглые девку снасильничали. И задушили. Пятнадцать лет было.
Юрек сразу же выходит из магазина. Через окно видно, как он подходит к Зосе.
— Ну? Чем на этот раз обрадуешь, Нелька? — деловито спрашивает
продавщица. — Давай, что ли, демонстрируй.
Анеля достает из мешка вещи. Самые неожиданные и разнообразные. Платья и шали со стеклярусом, подсвечники, старый фотоаппарат, цилиндр, туфли с гамашами, жилетку, веер, конфедератку, гравюру в рамке…
— Это беру, это беру, это не беру, — деловито говорит продавщица придвигая к себе и откладывая вещи. — Это не беру…
Большая кукла в хорошеньком платьице, с голубыми глазами.
— Беру, беру! — вдруг слышен голос за спиной продавщицы. — Мам! Я ее беру!
Зойка, выскочив из подсобки, хватает куклу и целует ее.
— Вот кобыла здоровая, — любовно усмехается продавщица. — Тебе самой уже такую ляльку пора народить!
Зойка смеется, качает куклу, видит в окне Юрека, стоящего рядом с Зосей и, нахмурившись, идет к двери…
Трое здоровых парней чуть старше Юрека, приблатненного типа, появляются неожиданно из-за магазина и подходят к телеге. Смотрят на Юрека, на Зойку…
— Чего это? — удивляется один. — С кем это Зойка стоит? Непорядок, братва!
— Ты чего, Зойка, с этим сопляком махаешься? — лениво спрашивает другой.
— А тебе чего? — Зоя берет Юрека под руку. — Может, и махаюсь! Мое дело.
Но Юрек сразу же отстраняется от нее.
— Глянь! — взрывается третий парень. — Ему наши русские девки не нравятся? Козел польский!
— Ответишь за польского козла? — спрашивает Юрек и сжимает кулаки.
— Погодь, Косой! — говорит второй. — Я этого пацана знаю. Он с Толиком Полковником корешится.
— Да положил я на Полковника!
— На Полковника? Положил? — кричит Юрек и бьет парня в глаз.
Зося вбегает в магазин.
— Даниэль! Даниэль! — кричит она.
Даниэль стоит у окна и спокойно смотрит, как Юрек дерется с тремя: сбивает одного из противников с ног, но тут же получает удар сзади и падает на снег. Парни бьют его ногами.
— Даниэль! — дергает его за руку Зося.
Но Даниэль не двигается с места.
Телега едет через тайгу. Зося прыгает с нее, зачерпывает в ладошку снег, садится, прикладывает снег к подбитому глазу Юрека. Он улыбается, незаметно целует ей ладошку.
Анеля держит вожжи. Юрек достает из кармана щепоть табачной трухи, кусок газеты, крутит «козью ножку», закуривает.
Даниэль, свесив ноги с телеги, смотрит куда-то за деревья своим обычным странным взглядом…
Телега стоит перед Домом. Анеля снимает мешок, несет к двери. Зося идет следом.
Даниэль удерживает Юрека, который направляется за ней.
— Не торопись, хлопец, — говорит он. — Идем со мной.
Они стоят за Домом на полянке.
Даниэль дотрагивается пальцем до синяка под глазом Юрека, неожиданно нажимает ладонью на ребра. Юрек морщится, вскрикивает.
— Больно? — спрашивает Даниэль. — Хочешь, тебе никогда не будет больно? Потому что никто тебя не будет бить. А ты всех.
Юрек с удивлением смотрит на него. Даниэль таинственно приближается к Юреку и тихо произносит.
— Берлин. Тридцать шестой год. Олимпиада. У кого было третье командное место по боксу?
— У кого? — так же тихо спрашивает Юрек.
— У польской команды. Команды великого Феликса Штамма. А кто был его ассистентом? Даниэль Михальский, бывший чемпион Польши в первом среднем весе. А знаешь, где он сейчас?
— Нет.
— Здесь. Я Михальский, хлопец! — Он тычет себя пальцем в грудь. — У тебя есть реакция, ты хорошо дерешься. Хочешь, сделаю из тебя боксера?
— Хочу! — с зажегшимися глазами восклицает Юрек.
Даниэль принимает боксерскую стойку. Юрек повторяет его движения.
— Бей! — командует Даниэль.
Юрек наносит удар. Даниэль легко уходит от него.
— Настоящий боксер, хлопец, — говорит он при этом, — имеет много глаз. Одними — на перчатки, другими — на ноги, третьими — в глаза противника, чтобы знать, куда он собирается тебя бить. Хук!
Неожиданный удар, и Юрек лежит на снегу.
— Так. И больше никогда не кури, — Даниэль протягивает руку, поднимает его. — Мне нужно от тебя хорошее дыхание. И быстрые ноги. У тебя пока не очень быстрые ноги, хлопец.
Он несколько мгновений смотрит на мальчика.
— Снимай ботинки!
— Зачем?
— Ты должен слушаться меня, хлопец, если хочешь быть боксером.
Юрек, прислонившись спиной к стволу дерева, расшнуровывает и снимает ботинки, стягивает носки. Встает босыми ногами в снег.
— Двигайся! Двигайся! Холодно? Работай ножками! Грейся! — уходит Даниэль от его неумелой, но бурной атаки. — Легче, легче! Так, так! Ты у меня будешь великий боксер, Юрек!
Босые ступни Юрека на коленях у Даниэля. Он растирает их ладонями. Полутемная каморка. Койка. На стенах — вырезанные из старых журналов фотографии знаменитых боксеров.
На столе бутыль с мутной жидкостью. Даниэль делает глоток из горлышка, потом прыскает самогон из рта на ноги мальчика и снова растирает их. Потом снова глоток из горлышка…
— Никогда не пей, хлопец, — говорит он, наклоняясь над его ногами, и трет, трет ступни. — Боксеру пить невозможно.
— А вы?
— Я? Я уже не боксер Михальский, я спецпереселенец Михальский. Без права возвращения на родину. — Снова глоток. И на ухо Юреку, таинственно: — Знаешь, я видел Гитлера на открытии тех Олипийских игр…
— Значит, надо было его убить, — мрачно говорит Юрек.
— Я убью его, хлопец, — спокойно говорит Даниэль. — Кулаком. Как ты думаешь, если я скажу русским, что ухожу убивать Гитлера, они меня отпустят? Тогда ведь сразу кончится война…
Ночь. Улица поселка. Пурга. Перед занесенным снегом домиком, где живет семья Беккеров, стоят сани, рядом с ними мужик в тулупе, с кнутом.
— В Польше и России уже была весна, а у нас держались морозы и заметали все пути последние метели…
Освещается оконце в домике, где живет семья Беккеров.
— Мы жили своей жизнью… Мы выживали… И не знали, что происходит в большом мире и как это может отразиться на нас…
В освещенном окне видно, как ходит, одеваясь, отец. Как мама в халатике протягивает ему кружку с чаем…
— Все доходило до нас с опозданием…
А уже правительство в изгнании заявило на весь мир об исчезновении польских офицеров в Катынском лесу. И уже правительство советское обвинило лондонцев в клевете и разорвало с ними все отношения…
Зигмунт с саквояжем выходит из дому, идет к саням. Мама видна в окне.
— Что с ним? — спрашивает отец у мужика и забирается в сани.
— Плохой совсем. Хрипит, стонет. Давай, говорит, сюда польского дохтура, не то, говорит, счас совсем помру. — Он трогает лошадь кнутом. — Помирает наш товарищ Шарапов. Не сойти мне с этого места!
Идет рядом с санями, садится. Сани исчезают в метели.
— Согласно предписанию врача… — смеется Шарапов и наливает водку в два стакана. — Пейте, доктор. За мое здоровье.
Печка. Этажерка с книгами. Фотографии на стене. И репродукция с картины Левитана «Над вечным покоем» в рамке. Лампочка под бумажным абажуром над столом. На столе бутылка водки, хлеб, мясо, кислая капуста.
А за столом, улыбаясь, сидит Шарапов.
— Я с вами пить не буду, гражданин Шарапов, — холодно говорит Зигмунт, не садясь к столу. — Что все это значит? Этот дешевый обман? И почему вы пьете, больной? Я же вас преду-преждал.
— От страха, доктор. Пью от страха. — Шарапов чокается со вторым стаканом и пьет. — Потому что собираюсь совершить государственное преступление. Сядьте, доктор, и слушайте меня внимательно.
Сейчас его интонация серьезна и значительна. Зигмунт садится к столу.
— Получена телефонограмма, — говорит Шарапов негромко. — Все снова-здорово. Вы уже опять не товарищи-поляки, вы опять польские спецпереселенцы.
— Так, — произносит Зигмунт. — Приятное известие.
— Но если хотите быть гражданами СССР, пожалуйста. Есть указание. Провести среди польского контингента повсеместную паспортизацию.
— Отречься от своей родины? Никогда!
— Пожалуйста. — Шарапов снова выпивает. — Два года ИТР. За отказ. Все ваши… как они?.. делегатуры… Арестованы! За антисоветскую деятельность.
— Но у меня есть свидетельство! Вы же знаете. Выдано НКВД! Что я являюсь польским гражданином. Зачем мне советский паспорт?
— Примете наше подданство, вернетесь в Польшу. Может быть. А не примете — никто и никогда.
Отец молчит. Потом наливает себе водки в стакан, одним махом выпивает ее.
— Не приму, — говорит он. — Пусть будет, что будет.
— Будет. Только не то, что думаете. — Шарапов достает с этажерки конверт, кладет перед собой на стол. — Писали в ваш Союз польских патриотов?
— Писал.
— Бдительный товарищ Птичкин письмо хотел уничтожить. А я отправил. И вот вам ответ. — Открывает конверт. — «От полковника Берлинга. Беккер Зигмунт зачислен в состав формирующейся 1-й Польской пехотной дивизии имени Тадеуша Костюшко в качестве военного врача…» Вот и всё… И не нужен наш паспорт… Ни вам, ни вашей семье…
Отец читает письмо, поднимает глаза на Шарапова, в них слезы.
— Почему? Почему вы это делаете?
— Теперь у вашей супруги лечиться буду. — Шарапов опять чокается с ним. — Уж не обижайтесь, Беккер: это гораздо приятнее.
Перед Домом горбун играет на скрипке, улыбаясь первым весенним лучам. С крыши капает, снег уже почти сошел, и деревья ярко-черные на солнце.
Юрек стоит рядом с Зосей. Она с интересом наблюдает за его действиями.
У него в руках маленький тазик для бритья, в нем кусочек мыла. Юрек кисточкой взбивает мыльную пену и, взяв в рот бумажную трубочку с широким краем, набирает в нее немного пены…
— Что ты делаешь, Юрек? — улыбаясь, спрашивает его Зося.
Небо над Низкими Бескидами было когда-то бездонно чистым, ангелы летали в невероятной вышине. А внизу, на зеленой земле, индейцы, уланы, наполеоновские офицеры и их маленькие дамы, стоя в высоких травах и цветах, со смехом выдували из трубочек огромные мыльные пузыри. Блестя на солнце радужной оболочкой, прозрачные невесомые шары — в знойном томительном безветрии — поднимались к небу — на встречу с ангелами родины…
Отрываясь от бумажной трубочки, поднимаются к светлому весеннему алтайскому небу радужные мыльные пузыри. Юрек и Зося глядят на них, задрав головы.
— Ах, холера! Мое французское мыло! — Седой официант в бешенстве смотрит вниз из окна второго этажа. — Мой бритвенный прибор! Стойте на месте, курва-мать! Сейчас я спущусь и оторву вам голову!
Он исчезает из окна. Горбун смеется. Юрек, схватив за руку Зосю, быстро увлекает ее в Дом.
Они пробегают через залу. Слышно, как, пыхтя и отдуваясь, спускается по лестнице толстый официант. Юрек, оглянувшись по сторонам, толкает дверь одной из комнат.
Они влетают в каморку Даниэля. Юрек закрывает за собой дверь и, улыбаясь, прислоняется к ней спиной.
И, глядя на Зосю, прикладывает палец к губам.
И тут он видит, что на стенах нет фотографий знаменитых боксеров. Нет и никаких вещей. Только на столе страница, вырванная из какого-то журнала, прислонена к стакану так, чтобы была видна сразу с порога.
Улыбка сходит с лица Юрека. Он берет страницу, рассматривает. Читает вполголоса то, что подчеркнуто:
— «Решительность — волевые качества боксера, заключающиеся в способности принимать в сложной обстановке целесообразные решения и неуклонно проводить их в действиях, связанных с трудностями и риском…»
А внизу написано крупно, красным карандашом: «Юрек! Не забывай бокс. Я ушел! Гитлеру конец»!
Открытый зеленый «Газ» едет по дороге вдоль одноколейки. Рядом с водителем в милицейской форме сидит Птичкин в своем кожаном пальто, с наганом и биноклем на груди. На заднем сиденье двое в пальто и шляпах.
Даниэль Михальский с рюкзаком за плечами упругим спортивным шагом шагает через тайгу по тропе. Впереди просвет в деревьях. Дорога выходит из тайги. Видна одноколейка. Даниэль направляется к ней. Сзади по рельсам его медленно догоняет паровозик, тянущий за собой недлинный хвост платформ со свежим лесом.
Навстречу — по дороге — едет зеленый «Газ».
— Ага! Это еще что за призрак? — Птичкин прикладывает к глазам бинокль. — Наш! Поляк! Как он здесь оказался, сволочь? Это сколько же отсюда до участка?
— Километров двадцать, товарищ Птичкин, — отвечает водитель.
— По закону пятнадцать раз его, суку, уже пристрелить можно. — Он встает в машине. — Эй! Пан! Спецпереселенец Михальский! Стоять! Стрелять буду!
Торопливо расстегивает кобуру, достает наган, поднимает его…
Даниэль взглядывает в сторону голоса. Но продолжает приближаться к рельсам. И паровозик уже совсем близко… Первая платформа… Вторая… Даниэль протягивает руку, чтобы ухватиться за ее край и подтянуть тело…
Выстрел! Он падает… Платформы идут мимо…
Птичкин и двое в шляпах бегут к нему. Он лежит на спине, в весенней грязи, мертвые глаза смотрят в небо.
Первый в шляпе наклоняется, прикладывает руку к шее Даниэля.
— Ну ты и ворошиловский стрелок, блядь, — подмигивает он Птичкину.
— Я его предупреждал. — Тот прячет наган в кобуру. — Вы константируете?
— Константируем, не переживай, — вдруг снимает шляпу первый.
— Ты чего это? — с удивлением смотрит на это второй.
— Человек все-таки. Не собака, — отвечает первый, как будто извиняясь.
Кладбище на пригорке. Юрек и Зося идут среди крестов. В руках у Зоси охапка еловых веток.
— Мне кажется, — звучит голос взрослого человека, — я действительно ждал тогда известия, что Гитлер убит и война закончилась…
Они подходят к небольшому могильному холмику. В землю врыта палка, к ней прибит кусок фанеры, на нем написан номер.
— Пока не узнал, что Даниэль зарыт на нашем кладбище…
Зося обкладывает холмик ветками. Юрек достает из кармана красный карандаш и пишет на фанере: «Даниэль Михальский, чемпион Польши по боксу».
Зося берет у него карандаш, рисует внизу крестик и пишет: «Просят помолиться за упокой». Крестит холмик. Смотрит на Юрека. Берет его за руку.
— Знаешь, Юрек, — говорит она. — Я много думала. Я тоже тебя люблю. По-настоящему. Хочешь, я тебя поцелую?
— Да, королева моя… — чуть слышно произносит он.
Она тянется к нему. И они соприкасаются губами…
— А война все никак не кончалась и не кончалась…
— Ой, Ваня! На кого ж ты меня бедную-молодую покинул?
В тишине воет на весь поселок молодая вдова, которая еще недавно провожала Ваню. Она в черном платке, женщины в черном молча держат ее с обеих сторон под руки. Она рвется от них, кричит…
— Ой, убью я тебя, война ненавистная! Ой, Ваня! Красивый мой! Желанный мой!
Толя Полковник и Витек Баков хмуро стоят на улице среди других жителей поселка. И Зойка с подругой тут тоже.
Юрек и Зося, со светящимися лицами, держась за руки, появляются на улице и сразу останавливаются, увидев собравшихся сельчан и рыдающую вдову.
А она вырывается от подруг, срывает с себя черный платок, бросает его на землю, топчет ногами.
— Ой, где ж теперь твои ручки, где ж твои ножки?
Пьяный калека без обеих ног в красноармейской шапке со звездой, в гимнастерке и с гармошкой на груди передвигается с неожиданной скоростью, сильно отталкиваясь двумя деревянными чурками от земли.
— А где мои ножки, там и его… — Он смотрит снизу на вдову и неожиданно затягивает, растягивая меха гармошки: — «Брали русские бригады галицийские поля, и достались мне в награду два железных костыля…»
Юрек вместе с Зосей подходят к приятелям.
— Эх, Ваня… — вздыхает Полковник. — Думаю, много он фашистов пострелял.
— А то… — соглашается Витек. — Он такой был… Ванек наш…
— Ты ж куда делся, кореш? — спрашивает Полковник у Юрека. — Товарищей избегаешь? Нехорошо. Может, посидим, помянем Ивана?
— Да нет. Не могу сегодня, кореша. Извини, Полковник.
— Например, Юрок, что? Занятий много? — подмигивает Витек. — Химия-физика?
— Потому что есть в наше время такие сучки худосракие… — вдруг громко говорит Зойка, бросает в рот орешек и делает шаг к Зосе. — Ты, коза! Сначала сиськи себе отрасти, как у людей, потом с парнями гуляй! Сучка польская!
Зося недоуменно улыбается ей. Юрек сразу бросается вперед. Но Зося удерживает его. Зойка деланно смеется, плюет шелуху под ноги Зосе.
— Витек! — отворачиваясь от нее, цедит сквозь зубы Юрек. — Ты ей скажи… Зойке… Еще раз, и я ей сделаю!
Я ей так сделаю, на всю жизнь запомнит…
Подруги накрывают вдове голову, уводят. Она вырывается, кричит…
— Ой, закопайте ж меня рядом с Ваней моим! Ой, Ванечка, дружочек, вернись!
— «Я вернусь в село родное, дом срублю на стороне, — поет калека, — ветер воет, ноги ноют, будто вновь они при мне…»
В комендатуре Шарапов стоит у окна, смотрит, как ведут по улице вдову.
— Идет война народная, — вздыхает он, — священная война…
И отходит от окна. За его столом сидят два товарища, которых мы видели в шляпах. И Птичкин. А перед столом — Тышкевич.
У одного из товарищей в руках новенький советский паспорт. Он макает в чернильницу ручку с пером, справляясь со свидетельством.
— Фамилия: Тышкевич, — говорит он и выводит фамилию в паспорте. — Имя: Алоиз… Так… Отчество?
— Отчество? Вообще-то, у нас, у поляков, отчество не принято, пан… товарищ… Батька был Бонифаций.
— Бо-ни-фа-цие-вич… Надо же… — усмехаясь, выводит товарищ. — Так… Далее… Пятая графа… Национальность…
— Белорус! — быстро говорит Тышкевич.
— Чего ты брешешь, Тышкевич? — удивляется Шарапов. — Какой ты белорус? Сам же сказал: у нас у поляков…
— Пишите: белорус, — упрямо говорит Тышкевич. — Батька мой из Гродно.
— Бе-ло-рус… — выводит товарищ. — Думаешь, раньше других вернешься? Хитер! Ну, белорус так белорус. Как хочешь. По мне, хоть еврей. Лишь бы паспортина была наша. Краснокожая. Как у Маяковского.
Он ставит в паспорте печать, дует на нее, протягивает красную книжечку Тышкевичу, пожимает ему руку.
И второй товарищ тоже пожимает.
— Поздравляю, Тышкевич. Полноправный гражданин СССР. Белорусской национальности.
Тышкевич, улыбаясь, отступает к двери и выходит с паспортом в руке.
— Твой контингент? — спрашивает первый товарищ у Птичкина.
— Мало-мало беседуем, определяемся, — усмехается Птичкин. — Дозреет. Кой-чего уже подкидывает… Ну так как, товарищи? Группу брать будем?
— Надо бы, — говорит первый товарищ.
— Это за вышивку? — спрашивает Шарапов. — Да вы что? Всерьез?
— За вышивку там или не за вышивку… В нашем деле момент надо чувствовать остро, Шарапов. Есть сейчас такой момент. Обстановка диктует… Я бы, конечно, и доктора приплюсовал. Солиднее будет. В любом случае, я бы с ним поработал. С удовольствием. Поддерживаешь, комендант? А?
— Поддерживаю. Только опоздали мы. Приказ пришел. На трех поляков. За подписью генерала армии товарища Конева. Мобилизация.
Мальчишки во главе с Галчонком бегут по лужам, кричат:
— Поляки уходят! Поляки на войну уходят!
Улица пуста. Только из окон смотрит кто-то, как трое поляков идут за подводой, на которой лежат их мешки с вещами. Ксёндз Лещинский и Анеля идут с ними. Зигмунт одной рукой обнимает маму, другой Юрека.
Калека, отталкиваясь чурками, прыгает, догоняя поляков. Пожимает руки всем троим. Для этого они склоняются к нему.
— До видзення… До видзення… Так бейте ж, паны, фашистских гадов в мою душу безжалостно!
Отец говорит маме на ходу:
— И, прошу, последи за моим Павлицким. Помнишь? Подозрение на онкологию… Да, теперь у тебя работы прибавится… Анеля тебе поможет…
— Матка Боска нас не оставит, — говорит Анеля. — Езжайте спокойно, пан Зигмунт.
Отец останавливается, кладет руки на плечи Юреку.
— Жизнь не так уж страшна, сын. Все можно преодолеть. Лишь бы мы оставались людьми… Береги маму, ты теперь ее рыцарь… — Он целует его и улыбается. — Ну? Не сдохнем?
— Не сдохнем, — сдерживая слезы, отвечает Юрек.
И остается рядом с Лещинским и Анелей. Отец идет вперед с мамой. Оборачивается к Юреку.
— И помни, не посадишь сейчас картошку, зиму не переживете.
Двое поляков уже сидят на подводе. Отец целует маму. Они на мгновение застывают в объятии, как будто, кроме них, никого нет на свете. Наконец отец отрывается от нее. Нагоняет подводу, садится, смотрит на маму, стоящую посреди улицы.
— Иисус Сладчайший благословит вас, братья, — шепчет Лещинский. — Я бы мечтал быть с вами в сражении.
— До видзення! До видзення! Пше прашем! — дергает калека Юрека за штанину и, растягивая меха, поет: — «Из села мы трое вышли, трое первых на селе. И остались в Перемышле двое гнить в сырой земле…»
За домом Юрек вскапывает лопатой весеннюю, еще промерзшую землю. Копает яростно, стиснув зубы. Нажимает ногой, разрубает твердые комья.
— «Marsz,marsz Dabrowski, — бормочет он сквозь слезы. — Marsz,marsz Dabrowski!»
Срывает рубаху, остается голым по пояс. Копает.
— Юрок! — слышит голос
Витька.
Поднимает голову, вытирает пот со лба.
— Чего?
— Ничего… Проводил батю?
— Проводил.
— На фронт?
— На фронт.
— Правильно… Я чего сказать хотел, Юрок… Счас Зойка по всему поселку про тебя языком своим болтала… И, например, про эту про полечку твою…
— Ну? И чего болтала? — как будто спокойно спрашивает Юрек.
— Говорит, например, сама видела в окно, как ты ее у себя дома зажимал. — Он улыбается. — Голую, говорит… А эта… полечка твоя…— Что? — так же внешне спокойно спрашивает Юрек.
— Ничего… Смеялась, говорит…
— Где она? — взрывается Юрек и отбрасывает лопату. — Где Зойка?
Он, как был без рубахи, бежит по улице, попадая ногами в лужи.
Зойка с девками стоит в конце улицы. Увидев бегущего к ней Юрека, она сразу же срывается с места и молча несется за дома. Юрек за ней.
Догоняет ее, резко и сильно разворачивает к себе.
— Юрочка, золотой, — говорит она испуганно. — Ты чего?
— Я тебя предупреждал? — кричит он в бешенстве.— Предупреждал?
И бьет ее кулаком в ухо. Зойка отлетает в сторону и с визгом падает в лужу.
— Я тебя предупреждал? — сжимая кулаки, кричит Юрек, стоя над ней.
И слышит вдруг сзади полный ужаса голос:
— Юрек!
Оборачивается и встречает потрясенный взгляд мамы.
Юрек понуро плетется по улице. Подходит к дому. С другой стороны к дому подъезжает и останавливается телега с возчиком в парусиновом балахоне.
Мама в пальто сидит у стола и плачет. Она держит в руках толстую записную книжку в кожаном переплете. Юрек стоит на пороге. Мама поднимает на него глаза.
— Он забыл свою записную книжку, — говорит она горестным голосом. — Она приносила ему счастье на войне…
Юрек делает шаг в комнату.
— Не подходи ко мне! — вскрикивает она. — Что смотришь, волчонок? Может быть, меня тоже ударишь? Мой рыцарь!
Встает, смотрит в окно на телегу, берет со стола саквояж Зигмунта, кладет в него записную книжку. Идет с саквояжем к двери.
— Я еду на участки, — говорит она, не глядя на сына. — Меня не будет две недели. Живи, как хочешь.
Он снова вскапывает крошечный клочок земли… С хмурым, несчастным лицом. Отчаянно, с размаху вонзая лопату…
В Доме пани Комаровская сидит в кресле на своем обычном месте в центре залы. Ноги ее стоят в тазу. Зося подливает в него горячую воду из чайника. Юрек сидит рядом на табурете. У него на коленях книга в засаленном переплете. Растирая пани Комаровской ноги, Зося настороженно поглядывает на него.
— «Должно быть, Бог и Его Святая Мать по своему умыслу пожелали ослепить врага, чтобы он зашел безрассудно далеко в своем беззаконии и алчности, — читает Юрек. — Иначе мы бы не осмелились поднять саблю в этом святом месте…»
Пани Комаровская, закрыв глаза и улыбаясь, слушает эти слова, как музыку.
— Ксёндз Кордецкий! — шепчет она. — Герой… Герой…
— «Враг насмехается над нами и хочет унизить нас, спрашивая, осталось ли у нас хоть что-нибудь из наших былых доблестей. Я отвечу на это так: мы потеряли все, кроме двух вещей, и это — наши вера и честь…»
Юрек вдруг прерывает чтение, вскакивает и убегает.
Пани Комаровская открывает глаза.
— Иди за ним, — говорит она Зосе. — Мальчик только что проводил отца на кровавое сражение… Ах! Славный, отважный рыцарь! Пан Зигмунт! Он принесет победу генералу Андерсу!
В каморке Даниэля Михальского Юрек лежит на койке лицом вниз.
Зося садится рядом с ним. Кладет ему руку на голову.
— Ты сделал что-то плохое, Юрек? — тихо спрашивает она.
— Да. Плечи его вздрагивают.
— Ты не мог сделать ничего плохого, Юрек, — говорит она. — Я не верю.
— Мог.
Она обеими руками поднимает его голову и смотрит ему в глаза.
— Я попрошу Иисуса, он простит тебя. Он прощает всех.
Горбун Збышек стоит рядом с креслом и играет на скрипке.
— «Лаура, милая! Проносится ль порою пред памятью твоей блаженство прошлых дней, — поет пани Комаровская старческим голосом, — когда наедине, в беседе меж собою, мы забывали мир и чуждых нам людей…»
В зале стоят и сидят слушатели концерта — Анеля, Лещинский, официант, другие старики…
Зося и Юрек появляются на пороге.
— Слышишь меня, Юрек? Ты слышишь мой голос? — прерывает пение пани Комаровская. — Я пою для тебя, как обещала! Если бы еще этот лайдак хоть немного умел играть на скрипке…
К дверям Дома подъезжает открытый «Газ» с Птичкиным и товарищем в шляпе. И грузовик-«полуторка».
В кузове сидят два милиционера с винтовками. И Тышкевич, опустив голову.
Из открытого окна Дома слышна скрипка…
Пани Комаровская рукой в кружевной перчатке манит Юрека к себе ближе и продолжает петь:
— «В беседке из цветов, под зеленью живою, где вьется по лугу, журча легко, ручей, не раз ночь крыла нас любовной пеленою в часы таинственных желаний и речей…»2
Птичкин, товарищ в шляпе входят в залу. Тышкевич, пряча глаза, идет за ними. Милиционеры остаются в дверях. Голос Комаровской замирает. Горбун опускает скрипку.
— Паны пришли послушать мое пение? — величественно спрашивает Комаровская. — Но сегодня я пою только для своих.
— Гражинская Анеля? Гражинская Зося? — Товарищ в шляпе обводит взглядом собравшихся. — Вы подозреваетесь в сборе и передаче шпионских сведений. Товарищ Тышкевич, переводите на язык подозреваемых.
Тышкевич, глядя в пол, монотонно переводит его слова на польский.
— Товарищ Птичкин, предъявите постановление об аресте.
Птичкин достает из планшетки лист бумаги с каким-то текстом и печатью.
— У меня сердце из железа, — шепчет горбун со слезами на глазах, — из самого лучшего железа…
Анеля и Зося делают шаг вперед. Анеля привычно убирает руки за спину.
— Юрек, — говорит Зося спокойно. — Теперь ты будешь греть воду для пани Комаровской. Не забудь.
— Нет! — кричит Юрек и закрывает собой Зосю. — Это я шпион! Я! Беккер Юрек! Арестуйте лучше меня!
— Что ж ты, Беккер Юрек? Папка твой сознательный поляк, влился в ряды Красной Армии… А ты? Нехорошо, — укоризненно говорит Птичкин и кивает милиционерам. — Берите их.
Милиционеры проходят в залу. Один из них оттаскивает Юрека. Анелю и Зосю подталкивают к дверям.
— Раны Христовы! — вскрикивает Лещинский. — Опомнитесь, люди! Что вы делаете? То же два ангела!
Товарищ в шляпе внимательно смотрит на него. Птичкин склоняется к его уху.
— Лещинский, — тихо говорит он. — Будем брать?
Товарищ в шляпе молча отрицательно качает головой.
Пани Комаровская вдруг приподнимается в кресле, ноги ее по-прежнему в тазу.
— Ты! — Она смотрит на Тышкевича. — Переведи им на русский!
И поет неожиданно вернувшимся молодым голосом:
— «Гость пришлый — гость постылый: свой польский мед мы пьем… — И горбуну: — Играй! Играй, скрипач!.. И песни Польши милой охотнее поем…»3
Горбун плачет и играет на скрипке…
Отъезжает от Дома «Газ», за ним «полуторка» — в кузове между милиционерами сидят Анеля и Зося. Тышкевич смотрит в другую сторону.
Юрек вырывается из дверей, бежит за грузовиком…
В помещении комендатуры накурено. Стол завален бумагами. Стоят стаканы, бутылка водки, хлеб, мясо на тарелке.
Птичкин сидит за столом, пишет. Первый товарищ, тот, который производил арест, стоит над ним, через плечо читает написанное, в руке у него стакан с водкой. Второй тоже здесь, тоже со стаканом.
Шарапов стоит на стуле и укрепляет на стене плакат: «Все для фронта, все для победы!»
— …Являясь агентом польской разведки, собирала и передавала сведения… Так, хорошо, — говорит первый товарищ. — Пиши… Признала себя виновной…
— Она ж не признала ни хрена, — говорит Шарапов со стула.
— Ничего, признает, — говорит товарищ и выпивает, — куда денется?
— Никуда, — усмехается Шарапов и спускается на пол.
Товарищ внимательно смотрит на него. Наливает водку из бутылки в стакан, протягивает ему.
— Лучше выпей, комендант. Разгони настроение.
— А что ж вы ксёндза не взяли? — спрашивает второй товарищ.
— Возьмем, — отвечает первый, — когда тетка признается. А ксёндз
признается, еще кого-нибудь возьмем. Всех возьмем, кого надо. Цепочка. Классика дознания. Учитесь, пока я жив.
— Гадюшник бы этот их закрыть, — говорит Птичкин. — Всё, подписывайтесь.
Оба товарища ставят подписи под текстом протокола. Шарапов выпивает водку и тоже подписывается. Отходит к окну.
Видит, как с одной стороны улицы к комендатуре подходит Юрек, а с другой — Тышкевич.
— Мать твою! Показания доносителя не подписаны, — восклицает Птичкин.
— Сейчас подпишет, — усмехается Шарапов.
Юрек и Тышкевич сталкиваются у входа в комендатуру, перед которым стоит милиционер с наганом. Милиционер сразу пропускает Тышкевича. Тот старается не смотреть на Юрека. Входит. Но не выдерживает — оборачивается. И встречает пристальный, ненавидящий взгляд Юрека.
— Я хочу видеть Зосю Гражинскую, — говорит Юрек милиционеру.
— Куда? — толкает его в грудь милиционер. — Гуляй, парень!
Юрек отлетает от него и сразу же, сжав кулаки, бросается вперед.
Милиционер кладет ладонь на кобуру.
— Жить надоело, полячок? — И улыбается: — Да увезли уж твою Зосю.
Ночь. Страшный, тоскливый волчий вой.
Тайга. Юрек один в ночной тайге. В одной руке у него факел, в другой — ружье.
Волчьи глаза горят за деревьями. Они все ближе и ближе к нему. Юрек бросает в них факел… И теперь он виден — огромный белый волк…
Юрек вскидывает ружье, стреляет… Волк стоит и не падает… Юрек стреляет еще раз и еще… Стоит белый волк…
— Кто ты? Кто? — кричит Юрек во сне.
— Мы с тобой братья, ты и я! — отвечает голос.
Юрек просыпается, резко садится на кровати. Он спал одетый. За окнами ночь. Он — один.
Утро. Весна.
Галчонок босиком пробегает по дороге за домами, оглядывается по сторонам. Негромко свистит, заложив пальцы в рот. Вокруг — никого. Вдруг из-за поворота дороги, как из-под земли, возникает десятилетний Янек, тоже босой.
А на дороге уже появляется Тышкевич. Идет, легкомысленно сбивая палочкой желтые придорожные цветы. Видит впереди Янека, догоняет его, идет рядом, улыбается мальчику, на ходу гладит по светлой заросшей голове. Достает из кармана брюк конфетку в бумажке, протягивает Янеку.
На обочине дороги возле свалки стоит ржавая кровать с пружинным матрацем, подпертая вместо ножек двумя кирпичами.
Тышкевич садится на ее край, снимает с ноги ботинок, носок… Оглядывается… Мальчика уже нет… Тышкевич вытряхивает из ботинка песок, с наслаждением разминает рукой пальцы ноги… И тут сзади ему на голову набрасывают мешок из рогожи.
Юрек, Полковник, Витек. Они натягивают мешок на извивающееся тело. Завязывают снизу веревкой. Босая нога торчит из мешка.
Полковник и Витек ставят мешок, как куклу, на землю, в рост. Юрек принимает боксерскую стойку и начинает избивать мешок, осыпая его ударами, как учил Даниэль. Слышно в тишине, как вскрикивает и плачет от боли Тышкевич.
— За Зосю, — едва слышно шепчет Юрек, — за Анелю, за Даниэля… За всех!
Янек стоит рядом, разворачивает конфетную бумажку, сосет леденец. Галчонок возникает возле него. Янек вынимает изо рта блестящий зеленый леденец и сует его Галчонку в рот. Галчонок с наслаждением облизывает и возвращает Янеку…
А Юрек прыгает вокруг мешка и бьет. И наконец наносит беспощадный прямой удар. Полковник и Янек отпускают мешок. Он тяжело падает на землю.
Полковник, Витек, Юрек уходят по дороге. Впереди них идут маленькие мальчишки, передавая друг другу уже почти слизанный зеленый леденец.
— Может, развязать гада? — останавливается Витек.
— Не, гады живучие, — усмехается Полковник и косится на мрачного Юрека. — А мы сегодня вечерком
у Галчихи. У нее первач будет. Потанцуем. Придешь?
— Не знаю, кореш, честно, — отвечает Юрек. — Я рассаду достал, мне картошку садить надо…
Юрек идет по улице поселка.
Пожилая тетка в косынке медленно едет навстречу на велосипеде, через плечо у нее на ремне почтовая сумка. Женщины идут за ней.
— Танцуй, — говорит она одной и достает из сумки «треугольник».
И женщина, действительно, начинает пританцовывать, протягивая руку к «треугольнику».
И снова — другой:
— Танцуй…
Или молча качает головой.
Те, кто получил «треугольник», останавливаются и сразу же разворачивают его. А кто — нет, еще долго идут за велосипедом, на что-то надеясь…
— Беккерам есть? — спрашивает Юрек. — Беккерам? Полякам?
— Танцуй, — отвечает тетка.
Юрек неумело притопывает ногами и взволнованно берет у нее «треугольник». Штамп: «Проверено цензурой».
— «Marsz, marsz Dabrowski», — поет Юрек и моет окно тряпкой.
Он трет стекло до блеска и через плечо, улыбаясь, поглядывает на стол. На нем лежит нераспечатанный «треугольник».
Через окно он видит, как в конце улицы появляется телега с возчиком. За его спиной сидит мама. Юрек быстро берет со стола «треугольник» и прячет в карман, выходит.
За домом Юрек без рубахи с лопатой в руке. Делает ямки в разрыхленной земле, берет из лежащей на земле тряпки картофельную рассаду и вставляет в ямку. Трамбует землю лопатой. Улыбается, напевает:
— «Sluchaj jeno, pono nasi, bija w tarabany».
В комнате мама устало сидит у стола. Саквояж стоит у ее ног.
Тихо входит Юрек и виновато останавливается на пороге.
Мама смотрит на него, молчит. Он подходит к ней, встает на колени, стаскивает с нее сапоги. Вдруг обнимает ее ноги, заглядывает ей в глаза.
— Роды были тяжелые, — говорит она, — зубы драла… аппендицит резала… Ребеночек умер… Дифтерия…
Она молча кладет ему руку на голову, вздыхает. Целует его в голову.
— Мама, — говорит он. — Что бы ты сейчас хотела больше всего на свете?
— Чтобы из тебя вырос человек, а не волк.
— Нет, а еще больше?
Она внимательно смотрит ему в глаза.
— Юрек! Мерзавец! Отдавай письмо!
Юрек улыбается, достает из кармана «треугольник», протягивает ей. Она целует письмо, осторожно разворачивает его.
— «Пани моя»… — читает она и плачет. — Пани моя!
Она снова прижимает письмо к губам. Начинает читать. Вслух.
— «Пани моя! Лагерь наш на берегу одной русской реки. Название тебе ничего не скажет, да и все равно — цензура вымарает. Но ты бы посмотрела, любимая моя, как здесь изменились за это время наши. Ведь есть же совсем мальчишки. Я-то старый солдат, для меня война — хорошая знакомая. А они же никогда не нюхали пороха. Но я вижу, они все уже готовы драться… — Она на мгновение прерывает чтение и встречает зачарованный взгляд сына. — Все с утра до ночи занимаются строевой подготовкой, а я организацией госпиталя. Скоро будем принимать присягу, и тогда сразу на фронт, — продолжает она. — Знаешь, что я вспоминаю все это время? Как я первый раз увидел тебя в Праге, когда ты выбежала из университета. Такая красивая, такая…»
Мама замолкает.
— Читай, мама, читай, — просит Юрек.
— Ну, там дальше про меня. — Она молча прочитывает несколько строки заключает: — «Целую тебя, Марыся. Береги себя…» Всё.
— Как всё? — разочарованно спрашивает Юрек. — А про меня?
Она молчит. Он встает с колен.
— Мама! Почему?
— Потому что он знает, что ты посмел ударить девочку, — говорит она. — Я написала ему. Мы никогда не скрываем друг от друга ничего. Даже самое плохое.
Мгновение он смотрит на нее с обидой и гневом.
— Ты… Ты предала меня! — кричит он. — Ну всё! Тогда всё!
Юрек выбегает из комнаты, с силой хлопнув дверью. Мама сидит, печально опустив голову. Он снова врывается в комнату, кричит:
— И буду бить! Всех! Всегда!
Вечер. Убогий домишко на самом краю поселка. Окна закрыты ставнями, в щели пробивается свет. У калитки курит пожилая женщина, похожая на цыганку. Встречает парней и девок. Они, воровато оглядываясь, быстро суют ей в руку деньги и идут в дом.
Безногий стоит на своих обрубках на столе и растягивает гармошку.
— «Ночь надвигается, фонарь шатается, свет проливается в ночную тьму, — поет он, — я неумытая, тряпьем прикрытая и вся разбитая едва брожу. Купите бублички, горячи бублички, гоните рублички сюда скорей!..»
Горят свечи. Тесно, накурено. Бутыль самогона на столе, стаканы. Хмельные молодые лица. Сидят на скамьях, на деревянном диване. Парни щупают девок. Девки хихикают, отталкивают от себя их руки.
В углу — на маленьком столике — картежная игра. Засаленные карты смятые бумажные рубли…
Галчонок стоит за спиной у Полковника и с восторгом следит за его действиями. Полковник выигрывает, шлепает картами, придвигает к себе деньги, пьет.
Юрек, заметно пьяный, тоже здесь. Он бросает карты, встает, пошатываясь, подходит к столу. Наливает себе самогон в стакан, чокается с Витьком, пьет.
— Витек! Кореш! — кричит он. — Скажи, кому в морду дать?
— Китайцам, Юрок! На третий участок китайцев привезли. Все косые!
— Калмыки, а не китайцы, дура! У них у всех ножи!
Полковник поднимает с дивана рыжую здоровую девку и, обхватив ее, танцует с ней фокстрот.
— «И в ночь ненастную меня, несчастную, торговку частную, ты пожалей, — поет калека. — Отец мой пьяница, он этим чванится, он к гробу тянется, но все же пьет. Сестра гулящая,
а мать пропащая, а я курящая, глядите, вот…»
На этих словах открывается дверь. На пороге Зойка и ее подруга. Все смеются. Зойка сразу встречает пьяный взгляд Юрека и испуганно пятится назад.
— Зойка! Шалава! — кричит Витек. — Не боись! Юрок сейчас добрый.
Зойка, не отводя взгляда от Юрека, пробирается к дивану, садится.
— Я добрый, — говорит ей Юрек. — Извини.
И тяжело опускается рядом с ней на диван.
— Юрочка, — говорит она, — мне ее так жалко, полечку твою. Ей-богу!
Он молча смотрит на нее. И вдруг хватает за руку.
— Пойдем… потанцуем…
Они встают с дивана. Он неумело обнимает Зойку и пытается передвигать ноги в ритме фокстрота. Но у него это плохо получается.
— Медленное давай, — просит Зойка калеку. — Душевное.
— «За Байкалом по сибирским тайгам возвращался с плена я домой, — гармонист играет танго, — утомленный, но шагал я бодро, оставляя след в степи чужой…»
Зойка обнимает Юрека — она «ведет». Он кладет ей голову на плечо.
— «Аникуша, Аникуша, если б знала ты страдания мои!»
Юрек вдруг останавливается. У него кружится голова, его шатает.
Он всхлипывает. Зойка тащит его к выходу.
— «Ну как я мог забыть тебя, мою родную! Счастье мое вновь с тобою одной! — поет калека. — Аникуша, Аникуша, снова мы в любви, красивой и святой!»
Они стоят в темноте за плетнем. Юрек обнимает Зойку, расстегивает у нее на груди кофточку.
— Дай, — бормочет он, — дай…
Наконец ему удается достать одну ее грудь. Зойка улыбается, шепчет:
— Дурачок… Не спеши… Завтра…
Прячет грудь, застегивает кофточку. Ведет его по улице.
Утро. Юрек просыпается на кровати. Одетый. Тупо смотрит вокруг. Он один. Встает, зачерпывает кружкой воду из ведра. Пьет с похмельной жадностью. Замечает записку на столе. Читает: «Я уехала на вызов. Не смей пить. Мама».
Мотает головой, выливает на себя воду из кружки.
Стук в окно. Он подходит, открывает. За окном Витек.
— Юрок! — кричит он. — Атас! Полковник повестку получил.
С криком, с хохотом несутся по тайге те, кто вчера был у Галчихи. И, конечно, Полковник, Витек, Зойка… Юрек на бегу встречает ее взгляд, смущенно отводит глаза…
Лесное озеро блестит впереди за деревьями…
Небо над Низкими Бескидами безмятежно чистое. Голая бесстыжая орава, поднимая сверкающие брызги, бросается в воду…
Один только мальчик остается на берегу. Сильные молодые руки вдруг подхватывают его и несут. Он бьется, вырывается…
— Как тебе не стыдно, пан Монтигомо Ястребиный Коготь? Все умеют плавать, а ты нет! Кем же ты вырастешь?
И, как щенка, раскачав, раз-два, раз-два, плюх — на глубину…
— Похмелись, Юрок, спасешься!
Полковник скалится всеми своими металлическими зубами, протягивает Юреку стакан и огурец. А сам, запрокинув голову, пьет из горлышка бутыли. Скидывает рубаху, снимает брюки, остается в длинных черных трусах. Юрек пьет и, глядя на него, тоже раздевается.
— Купнемся в последний! — кричит Полковник. — В родной водичке! И бить врага! И танки наши быстры!
Он ныряет с берега. И Юрек за ним. А в метре от него Зойка скидывает туфли и тоже бросается в воду, как была, в платье…
Он открывает глаза. Вокруг — бесцветный, равнодушный подводный мир. Выставив вперед руки, он погружается все глубже… все ближе дно…
— А может, и не надо бороться? Зачем? — слышен голос взрослого человека. — Просто остаться здесь? Навсегда?
Не быть…
Юрек шумно выныривает. Впереди, поднимая брызги, бьют по воде сильные Зойкины ноги. Она плывет к бе-регу и оглядывается на него. Он — за ней.
Вылезает на берег, прыгает на одной ноге, чтобы вылить воду из уха. Зойки нет. Но шаги ее шуршат в прибрежных зарослях. Отводя от лица ветки, он продирается следом.
— Здесь я… слепой? — слышит он ее тихий голос.
Она, голая, сидит под деревом и обмахивается веером, когда-то купленным у Анели, и смотрит на него.
— Ну? — говорит она. — Ты сыми трусики-то… Сыми… Зачем они тебе?
Ее платье висит на суку, сушится. Рядом висят его трусы.
А они безмятежно лежат под деревом на траве. Голова Юрека на ее голой груди. Он поднимает вверх руку, смотрит на нее. Рука — в крови.
— Что это? — удивленно спрашивает он.
— Клюква, — тихо смеется она. — Кровь, дурачок. А ты думал, Зойка — шалава? Обои мы с тобой целки… Юрочка… полячек мой…
Она берет его голову в руки, смотрит ему в глаза…
— Юрок! Юрок! Истошный крик летит к ним из-за деревьев.
Он бежит вдоль озера по берегу. И останавливается.
Полукругом славянские и раскосые лица. Местные и калмыки. Все в каком-то оцепенении смотрят вниз.
На траве в крови лежит Полковник, подтянув ноги к груди. Одной рукой он держится за голый бок, из которого торчит нож. Витек горестно стоит возле него на коленях и плачет.
Юрек обводит взглядом лица калмыков.
— Кровь… — шепчет он. — Кто? Кто?
Рука Полковника падает на землю, он вдруг переворачивается на спину, лицом к небу, глаза его стекленеют.
— Кто? — бешено кричит Юрек.
И бросается на калмыков. Сбивает с ног одного, другого… Падает на калмыка и бьет кулаком в лицо, все сильнее и сильнее, все страшнее… Перед ним, очень близко, разбитое лицо и несчастные раскосые глаза… Его оттаскивают, а он все поднимает и опускает кулак…
— Потом ему казалось, что он слышал тогда, как тот шептал, захлебываясь кровью: «Я такой же, как и ты… Я такой же…»
Юрек, спотыкаясь, с безумным лицом, бредет по дороге, ведущей из тайги в поселок. Шарапов идет навстречу. Замедляет шаги, смотрит на него.
— Ты что это? Дрался? — спрашивает он. — Не надо, не дерись, сынок. Все равно ничего не докажешь. Никому. — Он идет дальше, останавливается, оборачивается. — Передай маме, она очень красивая, — говорит он и уходит в тайгу.
Идет, потом останавливается. Достает из кармана пистолет, щелкает взводом, прикладывает дуло к виску… Выстрел…
Но Юрек этого не слышит. Он стоит на коленях перед большим деревом и смотрит на свои руки в засохшей крови.
— Не хочу быть волком! — кричит он и бьет кулаком по стволу дерева. — Не хочу быть волком! Не буду волком!
— «На закате это было. Тьма уже окутала окрестности, лишь костел пламенел в последних лучах солнца, — читает пани Комаровская, глядя в лорнет на страницы книги. — Видя это, опустились люди вокруг стен на колени, и бодрость влилась в сердца…»
Она сидит в своем кресле. Юрек стоит перед ней на коленях и подливает воду из чайника в таз. Потом начинает растирать ее ступни. Она ворчит:
— И что за руки у мальчишки! Вот у Зоси были… как у ангела! — И продолжает читать: — «Тем временем на башнях зазвонили, начинался «Angelus»…»
По дороге в тайге едет открытый «Газ». Рядом с водителем Птичкин, на заднем сиденье первый товарищ в шляпе. За «Газом» едут две «полуторки» с милиционерами и телеги с возчиками из местных.
Юрек и горбун стоят у окна. Збышек протягивает к Юреку руку.
— Смотри, Юрек, — говорит он, — в комнате у Зоси было…
На ладони у него кустик брусники, но не засохшей, а чудесно живой. Он перекладывает бруснику в подставленные ладони Юрека. А сам отворачивается к окну и видит подъезжающие к Дому грузовики и телеги…
— Мое сердце из железа, — шепчет он с ужасом, — из железа… из железа…
Милиционеры прыгают на землю из грузовиков.
Из всех окон Дома на них смотрят старики…
В залу входят Птичкин и товарищ в шляпе, за ним идет Тышкевич. Он встречает взгляд Юрека и сразу же испуганно отводит глаза.
Здесь уже ксёндз Лещинский, официант… Вползают старики…
— Граждане поляки, — говорит Птичкин, и Тышкевич переводит его слова. — По решению областного исполкома Совета депутатов трудящихся данный Дом для престарелых закрывается… в связи с отдаленностью от населенных пунктов…
— А мы? — беспомощно спрашивает официант. — Как же мы, пан…
— Комендант… — подсказывает Тышкевич.
— Поясняю, — говорит Птичкин. — Ваш контигент будет распределен по другим престарелым домам области. Причин для беспокойства нет.
И вдруг громкий голос пани Комаровской:
— «Ксёндз Кордецкий запел, и вся толпа подхватила молитву. — Глядя в книгу, она поднимает вверх руку. — Шляхта и солдаты, стоявшие на стенах, присоединили свои голоса; большие и малые колокола вторили им, и казалось, вся гора поет и гудит, как огромный орган, чьи звуки несутся на все четыре стороны света…»
Юрек и горбун выносят из Дома кресло пани Комаровской, ставят его в кузов полуторки.
Милиционеры и возчики тащат из Дома жалкий скарб, закидывают его на телеги. Старики помогают друг другу идти.
Пан Лещинский ведет босую пани Комаровскую. Она в длинном платье, шляпе и с лорнетом в руке.
Горбун, стоя в кузове, помогает ей подняться, усаживает в кресло.
Юрек сзади тянет Лещинского за руку. Ксёндз оборачивается.
— Что, Юрек? — ласково спрашивает он.
— Я хочу любить Бога, пан ксёндз, — вдруг говорит Юрек. — А Бог будет меня любить? Я ведь сделал много плохого.
Ксёндз внимательно смотрит на Юрека.
— Бог тебя уже любит, сын мой.
И идет к грузовику.
Птичкин, садясь в «Газ», смотрит на него, потом на товарища в шляпе. Вопросительно.
— Да, да… Молчит, проклятая баба, — вздыхает тот. — И молится. Ничего, есть еще одно средство. Через девчонку ее будем на нее воздействовать. Надеемся, будет результат.
В Доме открыты окна, распахнуты двери. Стоит Юрек, смотрит, как скрываются в тайге телеги со стариками.
Старая седая лошадь вдруг выходит из-за Дома…
Юрек опускается на колени, разрывает руками землю, достает из-за пазухи кустик брусники, сажает его в ямку…
Ночь. Кладбище. Кресты.
Белый волк медленно спускается с пригорка и растворяется во тьме.
— Волк перестал выть по ночам и исчез, как будто его и не было никогда… — звучит голос взрослого человека. —
А может, и на самом деле — не было…
Кладбище заносит снегом…
— Отец присылал маме письма… Писал, что идут бои, что ему пришлось вспомнить свою старую профессию пулеметчика и оборонять госпиталь. И за это сам генерал Поплавский вручил ему перед строем Крест Грюнвальда…
Снег тает… Кладбище… Деревья по-крываются листьями… Желтеют цветы…
— А потом письма перестали приходить…
Паровозик движется на нас по рельсам одноколейки.
Юрек и Витек в распахнутых на груди рубахах, надутых ветром, стоят в клубах дыма на раме автосцепки и счастливо орут что-то. Машинист, высунувшись из окна, размахивает рукой и тоже орет:
— Победа, еб вашу мать! Победа! Победа, еб вашу мать!
Дед-сторож в валенках и зимней шапке стоит на пороге будки по стойке смирно, подняв одну руку, как пионер, а другой вливая в себя самогон из бутылки.
— Хороша перцовочка! — кричит он машинисту.
Маленькие, большие… Галчонок, Янек… Взрослые — русские, поляки… Все бегут по улице… Плачут… смеются… целуются… пьют…
Кто-то палит вверх из ружья…
Здоровенный мужик, голый по пояс, стоит посреди улицы. На его могучей спине на одной лопатке татуирован синий профиль Сталина, на другой — Ленина. Он двигает мускулистыми руками так, что лопатки сходятся.
И тогда Сталин горячо целует Ленина.
Зойка бежит по улице, тащит за руку Юрека. Лицо у нее взволнованное.
— Ты чего? — недоуменно улыбается Юрек. — Ты чего, Зой? Куда?
— Бежи, бежи, говорю! — не останавливается она. — Там увидишь!
По улице навстречу смеющимся, плачущим, пьющим идет Зося.
На ней гимнастерка, которая велика ей на несколько размеров и поэтому выглядит, как платье. Ноги ее, израненные дорогой, босы. Но при этом она очень оживлена и лукаво посмеивается, встречая взгляды людей.
Юрек беспомощно смотрит на Зою… Она плачет…
А он начинает идти за Зосей, не окликая ее.
Вдруг она оборачивается и глядит на него.
— Зачем ты идешь за мной, мальчик? — спрашивает она.
Вынимает из кармана зеркальце, дешевенькую губную помаду в белом тюбике и, глядясь в зеркальце, подкрашивает губы…
И, очень довольная собой, снова оглядывается на Юрека…
Кладбище. Кресты.
Юрек лежит на могиле Даниэля, обняв руками зеленый холмик.
— А-а-а! — кричит он. — А-а-а!
И замолкает. Тишина. Тело его сотрясается от рыдания.
— «Что же сделать с этим миром, чтобы он был другим?» — наверное, думал я тогда. И давал себе клятву… Давал себе клятву…
В комендатуре за столом сидят офицер НКВД и Птичкин.
Перед столом стоит, не в силах сдержать улыбку, горбун Збышек.
Офицер рассматривает его паспорт, передает Птичкину. Тот отмечает в списке, возвращает паспорт Збышеку.
— До видзення… До видзення… Дранг нах Польша… — раздраженно говорит офицер и кричит: — Следующий!
Перед входом в контору вытянулась очередь. Среди них мама и Юрек…
Офицер НКВД берет красный паспорт у счастливого Тышкевича. Поднимает на него глаза.
— Гражданин! Не получается. Вы ведь белорус. Согласно пятому пункту вашего паспорта.
— Да нет же, я поляк, — улыбается Тышкевич. — Это же так… Просто случайность! Я поляк! А кто же? Товарищ комендант, скажите, прошу вас!
— Товарищ капитан прав, гражданин Тышкевич, — говорит нехотя Птичкин. — Возврату на польскую территорию подлежат лица исключительно польской нации…
— Следующий! — кричит офицер.
— Но я же поляк! Я поляк! Я поляк! — повторяет Тышкевич и плачет.
— Теперь мне иногда кажется, — говорит голос взрослого человека, — что все было именно так, как мне кажется…
Что это? Где?
Варшава! Прага! Вокзал!
Что это за мир? Новый, шумный, странный. И, главное, полный фантастической, невероятной жратвы.
Окорока, колбасы, сыры, белый хлеб, пироги, помидоры…
А крестьяне подвозят еще и еще, телеги скрипят рессорами от «студебеккеров».
Над большими кастрюлями пар — бигос, фляки… Шум, гам. Кричат продавцы газет: «Народная газета»! Обращение премьер-министра Миколайчика!»
Сомнительные типы предлагают американские сигареты, чуингам.
Толпа. Много военных. Здоровые, рослые парни с преждевременно повзрослевшими лицами. Одежда полувоенная, полуштатская, полунемецкая, полусоветская. Девушки с высоко взбитыми коками и локонами.
Юрек таращится на них, как будто он с другой планеты. Брюки у него заправлены в сапоги в гармошку, из-под кепки выбивается чуб. Не выдержав, он замирает у лотка с белым хлебом, глядит на маму. Она достает из тайного места деньги.
Он берет хлеб, как драгоценность, разламывает, отдает часть маме и вгрызается зубами в прекрасную свежую мякоть.
Идет и ест, ест… И смотрит по сторонам…
Все стены обклеены листочками, записочками. Все ищут друг друга, все просят передать, что они живы… что они выжили… Там, где выжить было невозможно…
В Сибири… В Средней Азии… На Урале… В Освенциме… В Майданеке… В Будзыне… В Треблинке… В Плашуве… В Собиборе…
Они останавливаются. Мама прикрепляет к стене свою записочку: «Жена и сын Беккеры ищут доктора Зигмунта Беккера. Если кто-нибудь знает, где он, передайте: мы живы, мы в Варшаве».
— Мама! — отчаянно кричит Юрек.
Он показывает ей в толпу. Там, возвышаясь над всеми, идет человек в военной форме, с усами. Отец.
Юрек бежит к нему с куском хлеба в руке.
— Папа! — кричит Юрек. — Мы не сдохли! Мы не сдохли!
И бросается к нему и повисает у него на шее, как ребенок.
Отец целует его, плачет и смотрит на маму…
И тут порыв ветра вдруг срывает со всех стен все листочки со словами мольбы, привета, надежды и поднимает их в небо…
Белая туча листков летит, летит в небе…
И уже внизу — сегодняшняя Варшава…
А листки со словами из прошлого поднимаются все выше и выше… Так высоко, чтобы их могли прочитать благодатные ангелы родины…
И засмеяться… И заплакать…
Окончание. Начало см.: «Искусство кино», 2011, № 7.
1 Дорогие дети, сегодня мы будем с вами проходить грамматические формы спряжений немецких глаголов. Беккер, пожалуйста, переведи нам, что я сказала.
2 Адам Мицкевич. «Воспоминание».

 

Хорошо, что хорошо кончается

Блоги

Хорошо, что хорошо кончается

Нина Цыркун

63-й Берлинский кинофестиваль закончился, все призы розданы и, что бывает далеко не всегда, – вполне предсказуемо. Доктрина директора Дитера Косслика последовательно изгнала из берлинских программ крупномасштабное, сложнопостановочное, дорогостоящее кино, вместе с тем приблизив его к реальности по материалу и к социальному реализму по исполнению, считает Нина Цыркун.

Этот воздух пусть будет свидетелем. «День Победы», режиссер Сергей Лозница

№3/4

Этот воздух пусть будет свидетелем. «День Победы», режиссер Сергей Лозница

Вероника Хлебникова

20 июня в Музее современного искусства GARAGE будет показан фильм Сергея Лозницы «День Победы». Показ предваряют еще две короткометражных картины режиссера – «Отражения» (2014, 17 мин.) и «Старое еврейское кладбище» (2015, 20 мин.). В связи с этим событием публикуем статьи Олега Ковалова и Вероники Хлебниковой из 3/4 номера журнала «ИСКУССТВО КИНО» о фильме «День Победы». Ниже – рецензия Вероники Хлебниковой.

Новости

PERFORM представляет фильмы о художниках эпохи модерна

16.07.2017

В Москве с 4 по 30 июля проходит второй фестиваль фильмов об искусстве PERFORM с программой "Золотой век модернизма", посвященной европейскому и русскому искусству конца XIX – начала XX века.