Чужая жизнь. Три рассказа

Чужая жизнь

Когда у него отрастали волосы, они начинали виться и отливать рыжиной. Жене нравилось, но он такой длины старался не допускать, аккуратно стригся каждые две недели. Дело в том, что с отросшими волосами он становился похож на известного по сериалам актера. И тогда люди смотрели на него умиленно, изумленно, восторженно. Но все эти взгляды не имели отношения к нему.

Был он человек вежливый, но холодный, другими людьми в общем и целом не интересовался. Выглядел то старше, то младше своих тридцати пяти, зависело от состояния. На работу носил белые отутюженные рубашки под темные пиджаки. Был неразговорчив. Особенно не любил рассуждать о политике и о религии, об устройстве мироздания и смысле жизни, о чужих странах, даже если в них бывал, и о фильмах, даже если их видел. Мог поговорить об автомобилях. Точнее, не поговорить, а так, поддержать разговор, чтобы не угас.

Летом его жене предложили выгодный долгосрочный контракт за границей. Она пришла в тот вечер с таинственно счастливым лицом, глядела потемневшими, встревоженными глазами, как будто только что, впервые в жизни влюбилась. И Михаил ничего другого не мог ей сказать, кроме как: да, здорово. Она рассматривала снимки той страны, куда собиралась, как в сказку. Слушала их песни, они вместе слушали с Михаилом, и она понимала их смысл, а он нет, и ему было не по себе. Работу найдешь легко, убеждала жена, чувствуя его беспокойство, поверь мне, такие специалисты, как ты, везде нужны, язык поймешь, освоишь, ты умный и музыкальный, музыкальный слух важен для языка, у каждого языка своя музыка, я эту обожаю, я, наверное, в прошлой жизни там жила и была счастлива, я хочу вновь дышать тем воздухом, я даже мечтать не могла, что так будет.

Ну что тут скажешь? И Михаил молчал, пока не пришло время и ему оформлять документы. И тогда он признался, что для него этот отъезд, как смерть, что он человек привычки, и пошутил про «берег турецкий». Осенью она уехала. Квартиру сдали, а Михаил вернулся к матери, в свою бывшую комнату. Мать по-прежнему ночевала в гостиной на диване, у сестры тоже была своя комната. Так что квартирный вопрос их не мучил. С женой переписывались по электронной почте. Михаил отмечал с удивлением, что не скучает по ней. И не враз узнает на фотографиях, которые она присылает.

Он ее забывал. Как будто течение его уносило от нее.

То ли по закону сюжетосложения, то ли по закону судьбы Михаил не мог избежать рокового сходства, как ни старался. В феврале он тяжело заболел гриппом и слег почти на месяц, а когда поднялся, увидел в зеркале отросшие кудри, точнее, увидел в зеркале того актера вместо себя, он нагло занял его место. Михаил покашливал и в ногах чувствовал слабость, но все-таки побрился, оделся потеплее и пошел из дому на февральскую улицу. Остановить его было некому: сестра с матерью были на работе.

Обычно Михаил ездил в одну и ту же парикмахерскую, к одному и тому же мастеру, к которому следовало записываться. Он привык к его рукам, к его манере, он и правда был человек привычки. Но в этот раз Михаил ехал без звонка — все равно к кому попадет, лишь бы состричь поскорее ненавистные кудри. Из-за них даже цвет глаз менялся. Уже в автобусе он сообразил, что есть парикмахерская возле дома, в двух шагах.

Он сидел у окна, напротив девушки. Смотрел в окно и видел в стекле ее кривое отражение. Поверх уплывающих огней. Шапку он натянул на глаза, как бы спрятал, затолкал актера под шапку. Он был в черной куртке, в старых джинсах и в этой пацанской одежде, бледный и слабый от болезни, казался моложе своих лет. Казался мягче.

Он привалился головой к стеклу и перевел взгляд на девушку. Он рассмотрел тонкую шею, смуглую щеку, тень от ресниц. Вдруг подумал, что это лицо скоро исчезнет. Он, как бы это сказать, почувствовал мимолетность этого лица. Этого существа. Этого существования. Карие глаза потускнеют, морщинки лягут в углах губ, лицо состарится, начнет разрушаться. В общем, ничего особенного, все там будем, но почему-то именно это лицо стало ему жальче других. Захотелось протянуть ладонь и защитить, укрыть, удержать. Если бы только была такая комната, только одна комната, одна-единственная, со стеклянной стеной и время в этой комнате было бы остановлено каким-то чудом. Михаил заключил бы девушку в эту комнату, а сам бы стоял за стеклянной стеной и смотрел. И был бы спокоен, и не было бы этой внезапной жалости, чуть ли не слез.

Это болезнь говорила в нем, слабость.

Рука девушки лежала на черной сумке. Он разглядел порез на пальце. Он захотел представить, как она что-то режет, готовит. И вдруг встретил ее карий взгляд.

— Что? — спросила она резко.

Голос как будто не ее. У нее должен быть другой голос, не такой ледяной.

Он отстранился от окна и, не сводя с нее глаз, стянул шапку. Ему захотелось, чтобы она узнала в нем актера. Чтобы она удивилась, чтобы растерялась. Хотел увидеть в карих глазах смущение и робость.

Волосы высвободились, упали на лоб. И она узнала. Но ни смущения, ни робости в глазах не появилось. Удивление. И она повернулась опять к окну. Как раз проезжали парикмахерскую. За широкой витриной уборщица заметала щеткой разноцветные волосы.

Не выдержала любопытства и вновь на него посмотрела. Он улыбнулся. Она смотрела серьезно.

— Что? — спросил он, взглянув на ее палец. — Порезались?

Приподняла палец и опустила.

— Давно уже.

И улыбнулась. Все-таки улыбнулась.

Ему было все равно, что она улыбается не ему.

— Я гриппом болел, — сказал он. — И у меня сел голос.

— Заметно.

Они глядели друг на друга, молчали, улыбались. Автобус тряхнуло на трамвайных путях.

— Я выхожу, — сказала она.

Он спрыгнул первым и подал руку. Он представлял, как она будет говорить, что встретилась с известным актером и что он — ничего себе.

Она как будто бы не замечала, что он идет следом. Вдруг остановилась, взглянула на него.

— Я думала, что вы повыше.

— Эффект экрана.

— Мой дом.

Она указала на панельную девятиэтажку, возле которой они стояли.

— Отличный дом.

— Не особенно.

— Ваш — значит, отличный.

Она усмехнулась.

— Так странно, вы знаете мое имя, а я вашего не знаю. Вы, наверное, даже в курсе, где я родился. А вы? Где?

Она рассмеялась и протянула ему руку.

— Счастливо.

Он взял ее ладонь в свою. Хотел задержать, но ее рука выскользнула, ускользнула. Девушка направилась к подъезду. Он смотрел вслед.

Она набирала код. Он надеялся, что она оглянется, улыбнется. Но девушка не оглянулась.

Дверь за ней закрылась. Михаил спохватился, что холодно, полез в карман за шапкой, но шапки не было, видимо, обронил в автобусе. У ларька на другой стороне улицы стоял парень и смотрел на Михаила упорными, недобрыми глазами. Михаил перешел на ту сторону, не обращая на парня внимания, мгновенно позабыв его взгляд.

Направился к остановке, позабыв уже и о девушке. Он хотел побыстрее вернуться домой, к себе вернуться. Вдруг почувствовал рядом чье-то дыхание.

Парень пристроился с ним рядом. Шел рядом и молчал. Не отставал. Михаил прибавил шагу, и парень прибавил. Когда Михаил остановился, не дойдя нескольких шагов до стеклянного короба со ждущими автобус людьми, парень остановился тоже. Повернулся к Михаилу и спросил:

— И о чем ты с ней говорил?

Глаза — белые от ненависти.

Михаил молчал. С такими людьми лучше не связываться, лучше не отвечать и в глаза им не смотреть. Ни в коем случае.

Приближался автобус.

— Стоп-стоп!

Парень заступил Михаилу дорогу.

— Мой автобус.

Парень ухватил его за плечо.

— Руку!

— Я тебя спросил.

— Иди нах.

— О чем говорил, урод? С моей девушкой. О чем?

— Ни о чем.

— Сволочь.

Михаил попытался отодрать от себя цепкую руку.

Автобус уже забрал пассажиров, уходил.

Несколько прохожих остановились и смотрели на них, топчущихся друг против друга со злобным шипением.

Неожиданно чужая рука отцепилась от Михаила. И тут же он получил удар в лицо. Из носа потекла кровь. Михаил бросился на парня. Парень был здоровее, он ухватил Михаила за ворот куртки, стянул так, что Михаил задохнулся и захрипел.

— Ты решил, тебе можно? Если ты в телевизоре, все можно, да?

Михаил хрипел в стянутой на горле куртке, извивался, пытался вырваться, выбиться. Парень рванул его лицо к своему. Он дышал перегаром.

Михаил пнул, врезал парню в колено, парень взвыл, хватка ослабла, Михаил пнул снова со всей злобы, что-то хрустнуло, парень осел, Михаил налетел на него, опрокинул, упал на него, схватил за волосы и стал бить парня головой об асфальт, затылком об асфальт. И вдруг увидел, что глаза у парня тускнеют, что взгляд застывший. Неживой, неживой. Так Михаил думал. Не когда бежал — когда бежал, ничего не думал.

Бежал дворами. Стоял, согнувшись, в темной подворотне, задохнувшись от бега. Тихо, медленно шел, трогая распухший нос. Ключ нашел. Выронил. Ползал по кафелю, искал. Вталкивал в замочную скважину, ключ дрожал мелкой дрожью. Живой в неживой руке. Сухой жар во рту, боль в висках. Все с себя стянул, сбросил: кроссовки, джинсы, куртку, свитер, трусы. Перевернул ящик в тумбочке, ножницы звякнули на пол. Сунулся в зеркало, схватил себя за вихор, обкорнал. Выглянул большой лоб. Лицо стало странным. Ни на кого не похожим. Ни на Михаила, ни на актера, ни на кого. Чужой человек. И нос разбит. Михаил потрогал нос и чуть не заплакал, так больно.

Он забрался под одеяло. Спрятался под одеяло, укрылся в сон, в забытье.

Проснулся, то ли утро было, то ли темный, серый день. Стучала, строчила машинка. Как будто бы он проснулся в прекрасном прошлом, двадцать лет назад, когда у них была еще машинка, когда мать шила. Уснул под швейный стук. Уже за ужином, когда сидели втроем, и он был выбрит, и с подровненными Дашкой волосами, Дашка его рассмотрела и сказала, что так он похож на инопланетянина, а если бы не разбитый нос, то было бы даже красиво. Он придумал им, что хотел постричься, вышел и упал на улице, поскользнулся, ударился, разбил нос, вернулся домой, голова кружилась. И сказал, что просыпался один раз и слышал, как стучит швейная машина.

— Это ты не просыпался, — сказала мать, — это тебе снилось.

— Мне сны не снятся.

— Малину положи в чай, вместо сахара.

После ужина он ушел в свою комнату, затворил дверь и наконец-то решился включить комп. Открыл почту. Удалил спам. Прочитал внимательно письма. Ответил жене. За окном шел тихий снег. Михаил поглядел на снег и набрал в поисковике имя актера.

Его арестовали по обвинению в убийстве.

Актер ничего не отрицал. Но и рассказать о драке не мог. Не помнил. Свидетели драки вызвали «скорую» и милицию. Не погнались за ним из страха. Когда его задержали, он был сильно пьян и с разбитым носом. Консьержка сказала, что пьяным он возвращался часто, пьяным и битым. Так что ничего удивительного. Актер уверял, что парня совершенно не знает и не помнит, что всегда мало что помнит, протрезвев. Говорил, что все его пьяные дни — черные дни, провалы. Он говорил, что собирался лечиться. Что в театре уже знали. Должен был закончить съемки и лечь в клинику. Девушка, невольная виновница трагедии, утверждала, что актер был абсолютно трезв. Ее показания никак не вписывались в общую картину. Люди в Интернете считали, что она зачем-то врет. Хочет то ли погубить актера, то ли, наоборот, спасти. Предполагали, что между ними все-таки что-то было.

Михаил перечитал все, что только смог отыскать. И выключил комп.

В комнате было уже темно. Снег падал за окном, как в рождественском фильме. Завтра выходить на работу.

Он надеялся, что найдутся неоспоримые свидетели, которые видели актера в другом месте. Надеялся, что дело рассыплется. Но дело крепло. Актер ничего не пытался отрицать. Все жалели его талант, говорили о его душевной тонкости, которая видна была в любой его роли, о мягкости, покорности характера, отчего он и подпадал под влияние дурных людей. Драка не вызывала сомнений ни у кого, кроме девушки. Но показания девушки все считали сомнительными. Тем более что нашлись пассажиры того же автобуса, которые уверяли, что актер был, конечно же, пьян и что девушка не могла этого не заметить. Уверяли совершенно определенно и твердо.

Удивительным образом дело вписывалось в судьбу актера, в траекторию его жизни. Как будто было предопределено. И Михаил утешал себя, что все бы так и сложилось, так и было бы, что все к тому шло и пришло бы. С ним или без него. Не в этот день, так на следующий. И он сам себя уговорил, что ни при чем.

Кто еще актеры, как не призраки, лишь притворяющиеся настоящими людьми? И такая мысль приходила в голову Михаилу, и в ней он находил утешение.

К середине весны никаких уже новых материалов об актере не появлялось в Интернете. Поисковик выдавал все уже читаное-перечитаное.

И все же каждый день после ужина Михаил вводил имя актера и нажимал «энтер». Иногда по ТВ повторяли сериалы с его участием, но Михаил сериалы не смотрел. Он и вообще-то не смотрел ТВ, даже новости.

Раньше он засыпал мгновенно. Сны ему не снились. По крайней мере, он их не помнил, когда просыпался. Просыпался, смотрел на будильник и соображал, что его не было семь часов, как если бы эти семь часов были вырезаны из его жизни. Точнее, он был вырезан из жизни на семь часов. Его сон всегда был его небытием.

После убийства, которое совершил не он, как он сам себя убедил, его ночная жизнь перевернулась. Снов не было. Но и сна не было. Засыпал он по-прежнему мгновенно. Но через пару часов вдруг просыпался. Была уже глубокая ночь. Проезжала за окном машина, и казалось, что именно ее гул разбудил. Сосед курил на балконе, и дым его сигареты проникал в комнату. Голова была ясной. Жутковатая ясность, как наваждение, от которого не избавиться, не отвертеться. Он лежал с открытыми в темноту глазами.

Он думал о прошлой своей жизни.

Но не о том прошлом, что было с женой. То прошлое казалось ошибкой. Вся жизнь казалась Михаилу сейчас ошибкой. Только один эпизод он и вспоминал как настоящий.

В прихожей темные углы. С черного зонта течет вода. Он не знает, куда его пристроить. Женщина берет у него зонт. Михаил моет руки и видит его свернутым на крюке. С зонта капает в ванну. Михаил вытирает руки поданным полотенцем, чистым, только что вынутым, видимо, из шкафа. Женщина приглашает его пить чай. Компьютер уже в порядке, он его «вылечил». И она ему шутливо говорит: проходите, доктор, не стесняйтесь. И он, как это ему ни странно, не стесняется.

Пьет обещанный чай с вареньем. Не то чтобы варенье ему нравится, но здесь, в этой кухне, оно кажется отличной добавкой к чаю, к настроению, к состоянию. Уходить решительно не хочется. За окном, в темноте, лупит дождь. И ему кажется, что он всегда был здесь, в этом доме, в ее жизни. Едва он переступил порог, едва вошел, это понял. Всегда. Они сидят в кухне и пьют чай. Ребенок, мальчик, скорее всего, берет стакан с молоком. Конечно же, у них есть ребенок. Семь лет ему.

Звонят в дверь, она идет открывать, он слышит, как она говорит: привет, милый, какой дождь, а нам комп починили, на кухне человек, чай с малиной, Витенька звонил, скучает по нам, а как ты думаешь?

Так что он чужой в этой кухне, гость. Но это ошибка, что он здесь чужой. Это неправильно.

Михаил лежал без сна и смотрел в темноту, слышал, как едет внизу машина, и он представлял правильный вариант: ту квартиру, ту женщину, ее тепло, их вечность.

Стук швейной машинки из детства тоже чудился в темноте как что-то верное, единственно правильное, что-то, к чему надо вернуться.

Под утро он забывался.

Мечты-видения о несостоявшейся его жизни с той женщиной стали являться ему не только по ночам вместо снов. Он и днем с открытыми глазами грезил о той несбывшейся жизни, в которой он был счастлив, которая ему была предназначена. Правильный вариант его жизни. Но он жил в неправильном. О правильном только грезил.

Как-то раз он очнулся от своей грезы в глухом парке поздним вечером. Он сидел на обледенелой лавке. Аллея была пустынна. Ледяные искры посверкивали в темном воздухе. Он не помнил, как сюда попал. Посмотрел на часы, как будто время теперь — единственный его ориентир в запутавшемся мире.

Михаил испугался, что сходит с ума с этими своими грезами о другой, правильной, жизни. Чего уже только не происходило в его грезах, какие только события не были пережиты — он чувствовал эту выдуманную жизнь гораздо более настоящей, более материальной, плотной. Тогда, в пустынной аллее, он даже подумал поехать в дом к той женщине, он помнил дорогу. Он думал, что приедет, она ему откроет и скажет: милый, замерз, ужин как раз готов. Больше того, он поехал. И постоял у дома. И посмотрел на ее окна. Войти не решился.

В этот же вечер, ночь практически, зашел в круглосуточную аптеку и попросил хорошее снотворное. Все-таки он хотел жить, а не грезить. Какую-то ценность своей реальной жизни он все еще ощущал. Или просто хотел добраться до смысла, до развязки.

Снотворное действовало, он засыпал, снов не видел. Силой воли отучил себя грезить наяву. Мать заметила, что наконец-то он стал лучше выглядеть. Она переживала, что он не поехал с женой. Искала в этой непоездке другую причину. Боялась, что ее сына обидели, обманули, предали.

Мать сварила холодец, испекла рулет с грецкими орехами и черносливом, потушила говядину с овощами, накрутила паштет из печени. И все ей казалось мало, недостаточно, казалось прозой, а она считала Новый год праздником поэтическим, волшебным. Они встречали этот Новый год вдвоем с Михаилом, Дашка уехала к друзьям за город. Михаил сидел весь вечер у себя за работой, он был техническим переводчиком в фирме, а компы ремонтировал по знакомству, отлично разбирался и в «железе», и в программном обеспечении. За два часа до полуночи мать принялась накрывать им стол в большой комнате. Постелила традиционную белую скатерть, достала и перемыла новогодний чешский сервиз, хрустальные бокалы. Поставила коньяк. Проверила, как лежит в холодильнике шампанское. Погасила свет и полюбовалась на елку, на мигающие разноцветные огоньки. И тут сообразила, чего им не хватает для праздника. Для поэзии зимней ночи. Она заглянула в комнату к сыну и попросила сбегать в круглосуточный за мороженым.

— Возьми самое дорогое, самое лучшее, белое, пломбир. И воздуха заодно глотнешь, целый день за экраном, под излучением.

На кафельном полу в подъезде — цветное конфетти. Михаил поморщился от одной только мысли, что оно налипнет на подошвы. Он пробрался к лифту, нажал черную кнопку, и она загорелась. Маршем ниже, на площадке у окна стоял в тени человек, и Михаилу почудилось, что он на него смотрит. Михаил от человека отвернулся. Лифт подъехал и отверз двери. За поручень кто-то засунул промокшую, грязную рукавицу. Михаил в лифт не вошел и повернулся к человеку внизу. Лифт замкнул двери.

Михаил спустился на марш.

Человек, к которому он подступил, выпрямился.

Актер. Он смотрел на Михаила и смущенно улыбался. Голова его была коротко острижена, на лице проступила рыжеватая щетина. Он мало уже походил на себя прежнего, постарел, осунулся, глаза запали. Но Михаил узнал его мгновенно. Он, кажется, даже раньше его узнал, чем увидел. Едва лишь почувствовал взгляд, знал уже, кому он принадлежит.

— Ждете кого-то? — негромко поинтересовался Михаил.

— Я? Нет.

— А что стоите здесь?

— Так. Греюсь.

— Холодно на улице?

— Ветер холодный.

— А я подумал, что вы ждете кого-то, — не уходил, не мог вот так просто уйти Михаил, должен был разгадать, почему здесь актер, зачем. Да и актер как будто бы ждал чего-то от него.

— Вы из шестьдесят седьмой квартиры вышли, — заметил актер. — Вы там живете?

— Нет, — почему-то соврал Михаил.

— А Даша? Вы ее знаете?

Вопрос поразил Михаила.

— Стоп. О чем вы?

— Вы ее знаете?

Михаил заглянул в полубезумные, потемневшие глаза актера и решил сказать правду. Чтобы все прояснить. Чтобы иметь право спрашивать.

— Даша — моя сестра.

— Ой, в самом деле?

Актер обрадовался, облизнул сухие губы и придвинулся к Михаилу.

Михаил отстранился.

— И что? — спросил он холодно. — При чем тут моя сестра? Какое она к вам имеет отношение?

Актер рванул молнию на куртке, полез во внутренний карман и что-то вытащил оттуда, что-то плоское, бумажное, и протянул Михаилу. Затертый, пожелтевший конверт. Михаил взял его, рассмотрел. Письмо. Актеру, в колонию, от Даши. Михаил взглянул на актера. Он смотрел взволнованно, ожидающе. Михаил вытянул из конверта листок, и актер прикусил нижнюю губу.

«Здравствуйте, я много раз хотела написать Вам. Вы подумаете, что я дурочка. Вот поэтому я и не писала, что Вы так подумаете. А сейчас пишу потому, что все Вас ругают, и в Интернете, и по радио, везде. Я хочу Вам сказать, что тоже один раз чуть не убила человека, пульнула в девочку камнем, мимо, повезло. Могла в голову. Вы мне сейчас снитесь каждую ночь, и мы вместе идем. Я просыпаюсь с мокрым лицом, плачу. Ответьте мне на письмо. Ваш адрес мне выпросила подружка у папы, он работает в МВД. Мы будем писать друг другу, и Вам будет легче.

Я Вас очень люблю. Даша».

Михаил поднял от листка глаза и встретился с потерянным взглядом актера. Даже неловко было смотреть на такого, совершенно раздавленного, униженного, человека. Он ждал, что Михаил скажет. Но Михаил хранил молчание. Листок сложил и аккуратно спрятал в конверт. Протянул актеру. Но актер не решался взять конверт назад, как будто не имел уже на него права, да и никогда не имел.

— Я ей не ответил, — вымолвил он.

— И слава богу.

— Да.

— Других писем она не писала?

— Нет-нет.

— Большое облегчение. Но сейчас чего вы от нее хотите? Чего ждете?

— Я?

— Ну не я же.

Актер молчал растерянно.

— Дома ее сейчас нет. Она у друзей, встречают Новый год своей компанией. И парень у нее есть, он тоже там. Вы меня слышите?

— Да-да, конечно.

— Чего вы вообще ждали? На что надеялись?

— Я сам не знаю.

— Даже если бы она дома была? Что бы вы ей сказали? Неужели бы это письмо сунули?

Михаил тряхнул письмом.

— Нет.

— Она вам что-то должна этим письмом?

— Нет! Я, я сам не знаю, я знаю, что сглупил.

— Новый год не с кем встретить?

— Да.

— Ничего страшного. Встретите один, спать ляжете пораньше.

— Мне вообще идти некуда.

В принципе. Квартира того, ушла за долги.

— Я сожалею, но Даша тут ни при чем.

— Конечно.

— Идите к друзьям, к знакомым.

— Я пойду. Конечно. Все правильно.

Глаза у актера опустели и смотрели уже без всякого выражения. Хлопнула наверху чья-то дверь, запахло сигаретным дымом. Актер взглянул на конверт в руке Михаила. Отделился от подоконника и тихо отправился вниз по лестнице стариковским шагом. Михаил услышал, как открывается и закрывается дверь подъезда, подошел к окну, прислонился лбом к холодному стеклу. Актер медленно шел через двор. Поскользнулся на льду, взмахнул руками, удержался. Черная ссутулившаяся фигура. Михаил разорвал конверт вместе с письмом. Старая бумага рвалась легко. Руки дрожали.

Семнадцатого марта был будний день, все они встали рано, засветло. Вместе сели завтракать. Бубнило радио, которое мать всегда включала, чтобы услышать погоду. И, когда передавали прогноз, она им говорила: тише-

тише! Даже если они молчали. А сама переставала жевать и слушала.

Пообещали туман и гололед, минус два утром, до нуля днем; и сразу после прогноза ведущий утреннего эфира сообщил, что сегодня хоронят известного актера, еще два года назад благополучного человека. Девушка — она тоже вела эфир — ахнула совершенно искренне и стала расспрашивать: где умер? в тюрьме? — Нет, — сказал ведущий, — он вышел в декабре, по амнистии.

— Отчего же умер? Такой молодой! Сколько ему было?

— Не знаю сколько, может, кто-то позвонит нам из слушателей, скажет. Умер он в больнице, на Касаткина, его нашли где-то в районе Яузы с обморожением, привезли, алкогольное опьянение, конечно.

— Да, он пил.

— Потому и в тюрьму попал, что пил, едва уже себя помнил.

— Бедный-бедный.

— Знаешь, а мне его нисколько не жалко. Сам виноват.

— А мне жалко. Он очень был талантливый, очень.

Дашка ковырялась в тарелке, глаз не поднимала. И вдруг всхлипнула.

— Даша, — растерянно воскликнула мать.

А Даша уткнулась в ладони и разревелась.

Мать гладила ее по спине, по волосам, смотрела беспомощно на Михаила.

Даша увернулась от материнской руки, убежала в ванную. Загрохотала оттуда вода.

— Чего она так? — спросила мать Михаила.

В студию дозвонился врач из той самой больницы на Касаткина. Ведущий оторопел от радости, что такой важный свидетель у них в эфире. Врач сказал, что ничего уже в больнице нельзя было сделать, полная интоксикация организма плюс обморожение, слишком поздно он к ним попал. Сказал, что прощание с актером будет у них, в больничном морге, желающие могут прийти завтра в десять.

Вернулась зареванная Дашка. Мать налила ей свежего чаю, погладила по руке.

— Все нормально, — сказала Дашка, — все прошло. Чего теперь.

Она уверила, что действительно успокоилась, только попросила мать переключить на какую-нибудь другую программу, без новостей, чтобы только музыка.

Михаил взял на работе отгул и поехал к десяти на Касаткина. Он думал, что народу соберется немало. Но на снегу возле морга топтались всего трое. Дед с младенческими голубыми глазами, возможно, родственник. Две пожилые дамы. Они походили на старомодных театралок, которые приносят с собой в театр торжественные туфли, пудрятся, пахнут весенними духами и всегда преподносят актерам цветы. Они стояли с печально опущенными хризантемами. Девственно белыми, холодными и невинными.

Через двадцать минут после назначенных десяти часов двери отворились, их пригласили войти. Дед отбросил сигарету, и она прошипела в снегу. Михаил вошел в промозглое помещение последним. Священник говорил. Михаил прислушивался, он надеялся услышать что-то важное, то, чего не знал сам. Священник говорил о прощении. Лицо человека в гробу было совершенно белым. Чужое лицо. Михаил никак не мог узнать в нем актера. Он повернулся и отправился к выходу. У самой двери стояла девушка. То существо, которое он так пожалел когда-то, чью мимолетность так остро, до боли почувствовал. Она стояла с темными розами. Их взгляды встретились. И Михаил понял, что и она его узнала. Мгновенно. Поняла, кого приняла тогда, в автобусе, за актера.

Ни слова они друг другу не сказали. Михаил отворил дверь и вышел под серое мглистое небо. Направился по дорожке от морга. У ворот оглянулся. Почему-то он думал, что девушка идет за ним. Но никто его не преследовал.

В метро от тепла и духоты, однообразного движения, круговорота толпы, черных окон, качки на него нашло оцепенение. Он проехал свою станцию, недостало сил встать и пробраться к выходу. Он ехал все дальше и дальше от собственного дома и думал о том, зачем она пришла. Тоже чувствовала вину?

Думал, что так и не прожил свою жизнь.

 

 

 

Поездка

Он сказал жене, что таких маслин нет, и она попросила заехать еще в один магазин, а если и там не будет, то возвращаться домой, так как гости уже начали собираться. Он спрятал телефон и направился к машине. Было уже темно, восьмой час, середина декабря, в Москве слякоть. Он уселся в машину, но поехал не сразу. Мокрый снег залепил лобовое стекло, он перестал видеть, мир ограничился холодным салоном, свернулся в горошину, свился в клубок. Он включил приемник. Чей-то голос сказал: «…около нуля…» В боковое стекло постучали. Лицо за стеклом было размыто, оно как будто все таяло. Он опустил стекло. Женщина сказала продрогшим голосом:

— Простите, вы не могли бы меня подбросить?

Дыхание ее было влажным.

— До метро. Двести рублей?

Он открыл дверцу. Она уселась и сказала:

— Холодно.

До метро было минут десять. Ехал не спеша. Женщина ему понравилась, только он не знал чем. Он хотел угадать, прежде чем ее высадит. На светофоре перед метро он спросил:

— Далеко вам еще?

— В область.

Часы у нее на запястье старые, он помнил такие у мамы. Что-то в ней было из того, давно прошедшего, времени. Сейчас таких лиц не бывает — так примерно он подумал. Их только на фотографиях можно увидеть или в хронике.

Лицо казалось молодым — полумрак растворял морщинки. И хорошо, пусть растворяет, иногда совершенно не хочется никакой четкости, ясности, определенности. Полумрак растворяет и разделяет.

— Как долго красный! — воскликнула она.

— Торопитесь?

— Электричка в 20.45. Следующую ждать два часа, я не выдержу и усну где-нибудь в зале ожидания, я ночь не спала и едва на ногах, если я усну, то уже до утра и опять весь день маяться, потому что человек, к которому я еду, бывает дома только к вечеру, а мне его нужно застать. Долгая история. Но почему красный до сих пор? Может, светофор сломался?

— Правительство едет.

— Черт!

Когда она говорила, иллюзия того, что ее лицо принадлежит прошлому, исчезала. И таким образом, когда она то молчала, то говорила, ее лицо то уходило в туман времени, то выступало из него и становилось прозаически близким. Это волновало. Еще ему было интересно, один он ее так воспринимает или нет?

«Дворники» упорно расчищали поле обзора, поле снежной битвы.

— Трасса пуста, — сказал он, — сейчас промчатся.

— Тогда вот что, — сказала женщина и выложила на приборный щиток две сотенные, — спасибо, а я побегу, быстрей вас к метро успею.

Она стала отщелкивать ремень безопасности.

— Куда вам конкретно ехать?

— По Ярославке. Далеко. За Пушкино.

— Пристегните ремень. Я вас довезу.

Он не очень разбирал выражение ее лица в полумраке, и она, очевидно, не разбирала, что выражает его лицо, всматривалась близоруко-удивленно.

— Вам по пути?

— Да.

Правительство меж тем пролетело. Опустевшую трассу перебежала дворняга, точнее, перешла. Она не спешила, знала каким-то образом, что можно не спешить.

— Я смогу еще двести рублей заплатить, не больше.

Дали зеленый.

Дома собирались гости, жена волновалась, посматривала на часы. Николай Алексеевич вез незнакомую женщину далеко, за город. Совершал неразумный поступок. А Николай Алексеевич был человеком разумным. Что на него вдруг нашло, он и сам не мог объяснить. Почему-то не хотел он упускать эту женщину, она его встревожила, он сам себе должен был разъяснить чем. Да, в этом, наверное, и заключалось все дело: он не любил неясностей.

Она меж тем успокоилась в мягком кресле, расслабилась и задремала.

Он выключил радио. Ехал ровно, стараясь без толчков. Зазвонил его мобильник. Он нажал кнопку, сказал в наушник:

— Да?

Старался говорить негромко, но она проснулась. Ночь скрывала, скрадывала приметы времени. Время было украдено, они ехали вне его по ночному шоссе.

Он разъяснил в наушник:

— Закон трактуется неоднозначно. Формулировка должна быть особенно осторожной. Я предлагаю вернуться к первому варианту.

Отключил телефон.

Ехали в ровной тишине, и он думал, что сейчас она снова уснет, сомлеет. Огни приближались и вдруг оказывались позади.

— Вы юрист? — спросила она.

— Нет, — соврал он.

Она смотрела вперед, на дорогу, отрешенно, вся отдавшись движению, полету. В темноте это и правда казалось полетом, тверди не чувствовалось, огни проносились в черном пространстве, почти космическом.

— Я ресторанный критик, — зачем-то сказал он.

Он остановил машину и приоткрыл дверцу, чтобы вдохнуть здешний тихий воздух. Услышал шорох и не сразу понял, что это с шорохом идет снег. Пассажирка выложила еще двести рублей на приборный щиток. Попрощалась и забыла о нем.

Он наблюдал, как она выбирается из машины, идет к подъезду, поскальзывается и удерживает равновесие. Николай Алексеевич видел из машины окно освещенного желтым светом подъезда. Видел ее, поднимающуюся по лестнице. Картинка в волшебном фонаре.

Она поднялась на площадку. Позвонила в дверь. Звонка он не слышал, конечно, но видел загоревшийся, после того как рука ее поднялась и так удерживалась некоторое время, свет в окне второго этажа. Затем дверь, перед которой она стояла, отворилась. Но она продолжала стоять на площадке. Дверь закрылась.

Она спускалась по лестнице, придерживаясь за обшарпанные перила. Свет все горел во втором этаже. Она вышла из подъезда. Прежние ее следы уже занесло. Свет в окне погас, но кто-то там стоял за потемневшим окном и смотрел, как она выходит.

Снег поскрипывал.

— Садитесь, — сказал он ей из машины.

Она обошла машину и села рядом с ним.

— Зачем вы не уехали?

— Ждал.

— Чего?

— Не знаю.

Она молчала и смотрела в залепленное снегом окно. «Дворники» замерли.

— Куда едем? — спросил он.

— А вам не надо домой?

— Нет. Я в отпуске.

— Вы мне скажите сразу, чего вы от меня ждете?

— Ничего.

— Денег у меня нет.

— Я понял.

— И… ничего вы от меня не дождетесь.

— Я понял.

— По виду вы человек солидный. Положительный, как сказали бы прежде.

— Я и есть положительный. В конце концов, выбор у вас небольшой. Тот, к кому вы так стремились, вас даже на порог не пустил. И вы остались одна в спящем поселке, без денег, без надежды.

Она вдруг рассмеялась.

— Так что? — спросил он. — Назад в Москву?

— Тот, к кому я так стремилась, уехал из дома. И мне по-прежнему нужно его увидеть.

— Куда он уехал?

Снег кончился к утру. Далеко от Москвы. Спутница его спала, он пристал на обочине и тоже уснул. Очнулся в сумерках. Ее не было. Он потрогал пустое холодное сиденье. Машины проносились, вздымая грязь. Он выбрался наружу и огляделся. Место было грустное. Серое небо, снежное поле. В деревне на той стороне уже зажглись огоньки. Старик стоял на той стороне, не мог решиться перейти. Машины проносились на огромной скорости, старик боялся. Почти уже решался, но, завидев горящие, летящие фары, отступал. Николай Алексеевич побрел по обочине. Ушел недалеко, чтобы не упустить из виду машину. Он проверил карманы. Бумажник, деньги, карточки — все было на месте. Куда она могла уйти? Зачем? Может, остановила другую машину. Или вышла размять ноги, а кто-то притормозил, спросил, в чем проблема, и предложил подвезти, по пути оказалось. Хотя бы записку оставила. И он бросился к машине: вдруг не заметил записку. И на полу посмотрел, не нашел. Почему-то остался уверен, что записка была, что видел спросонья белый листок, он скользнул с приборного щитка на пол. Он его затоптал, вынес наружу, и записка пропала в грязной снежной каше.

Старик все стоял неподвижно на обочине. Все должно было остановиться, машины, время, чтобы он перешел. Николай Алексеевич достал тряпку, протер стекла, зеркала. От усердия оттопырил губы. Действие отвлекало. Он не мог решиться завести мотор

и уехать. Он чувствовал себя старым, старше старика на обочине, грязным, грузным, некрасивым, брошенным и глупым до пустоты, до звона в голове. Ведущий юрист, уважаемый человек, отец семейства, где он? Лежит мертвый в московском переулке. Николай Алексеевич себя убийцей чувствовал. Он был сейчас один в безвоздушном пространстве, земля — дом, колыбель — видна, но не доступна, он кружил вокруг нее на далекой орбите, кислород еще есть в легких, но скоро закончится.

Николай Алексеевич бросил тряпку в багажник. Фура проехала, он перешел на ту сторону, взял старика под костлявый локоть, переправил.

Старик побрел по обочине. Николай Алексеевич смотрел ему вслед.

И сам пошел следом. Куда приведет его старик, не важно. Даже неинтересно. Свернул к автозаправке. Старик ушел дальше. Николай Алексеевич сходил в туалет, ополоснул лицо, выпил жутко горячий, огнем дымящийся, обугленный кофе. Он был один в крохотной забегаловке. Смотрел, как заправляют грязный внедорожник. Водитель курил в сторонке, на краю асфальтового круга. Ничего интересного в таком бездумном смотрении, кроме того, что ты видишь, а тебя нет, тебя нет, а ты видишь.

Смял бумажный стаканчик.

Он вернулся к машине, она сидела как ни в чем не бывало, пакет со свертками лежал на заднем сиденье, она смотрелась в зеркальце, подводила губы. Он уселся, машина качнулась от его тяжести.

— Я поесть купила, — сказала она. — На той стороне магазинчик, очень симпатичный.

— У вас же денег нет.

— Оставалось немного. А вы куда ходили?

— В туалет.

Смеркалось. Ели они в полумраке. Она взяла хрустящую пачку и попросила зажечь свет. Прочитала все, что на этой пачке написано: название, производитель, состав, срок годности. Вслух, ровным голосом. Прочитала и взглянула на него.

— Нормально, — сказал он, — не отравимся.

— Будете?

— Не сейчас.

Она бросила пачку в пакет.

— Вы, наверное, учительница, — сказал он.

Уже далеко отъехали от той обочины, еще дальше от земли-колыбели, в новый, неизведанный мир.

— Нет, — сказала она, — не угадали. Хотя в детстве думала. Видела себя в черном строгом платье у доски с указкой в руке… И тишина в классе.

Она смолкла.

— Я хотел быть шпионом. Серьезно. Жить в какой-нибудь загранице, пить виски в баре, ждать встречи с тайным агентом. Меня привлекала двойная жизнь. Жизнь мнимая и жизнь реальная. Мнимая — очевидна…

Она его не слушала, смотрела в окно отрешенно. Он был ей неинтересен. Она была в своем времени, в которое он не знал ходу. Приближался большой город, шоссе раздалось, фонари появились, но они свернули на дорогу узкую, темную, и ехать по ней предстояло целую ночь.

— …Проездом, из Белоруссии, там у нас родные, домой возвращаемся...

Она молчала, не возражала, не мешала нести ему все что угодно, строить любую реальность с ней в главной роли. Пожилой, добродушный милиционер сидел на заднем сиденье, слушатель. Он их тормознул на заброшенной остановке среди поля, сказал, час жду, никого, ни одной машины, автобус рейсовый, видно, сломался, это счастье, что вы, думал заночую тут на скамейке, а скамейка ледяная, а куртку форменную продувает, сейчас приеду, ноги попарю, водки выпью и в постель. В машине он постепенно отогрелся и спросил, откуда они и куда, сказал, что это у него стариковское любопытство к людям. И Николай Алексеевич начал про родственников, про Белоруссию. Женщина взглянула недоуменно и не прервала.

— Устали, по дому соскучились, у нас дом свой, огород, садик небольшой, из окошек реку видно.

— Хорошо, — сказал милиционер.

— Больше, конечно, по детям соскучились, у нас их четверо, тетка с ними сейчас, моя сестра, она у нас старая дева.

— Четверо деток — это много. Редкость, в том смысле. У кого сейчас четверо? Я и не знаю. Справляетесь?

— Потихоньку.

— Их еще кормить надо. Вы чем занимаетесь?

— Ресторанный критик, — сказала женщина, глядя в окно, лица ее он не видел.

— Она шутит, — не растерялся Николай Алексеевич. — Какие у нас рестораны? Магазинчик у меня небольшой, продукты. Жена бухгалтерией занимается, я — доставкой, персоналом, работы много. Сестра нам помогает по дому, но я ей зарплату плачу, вы не думайте.

— Хорошо, — милиционеру все больше нравилась нарисованная картина.

— Мы с женой в одном классе учились, она отличницей была, а я так. Не любил отличниц, мне казалось, они все дуры.

Милиционер рассмеялся.

— Как-то мы дежурили вместе по классу, полы мыли после уроков, и я руку порезал, стекло было на полу, я не увидел, я крови испугался, а она нет, руку мне перевязала носовым платком, я поразился, какой чистый платок и как вкусно пахнет, и она отвела меня в больничку, потому что кровь все-таки шла, мне даже шов наложили, до сих пор след. Вот с тех пор я жить без нее и не могу.

— Хорошо, — сказал милиционер, сторонний человек, и рассказал, что его жена сейчас болеет и по дому он все делает сам, что устал уже от зимы, хочется солнца, и летом внуки приедут, он их в лес поведет землянику собирать.

— Я люблю варенье из земляники, — сказал Николай Алексеевич.

Милиционера высадили у деревни, от ста его рублей Николай Алексеевич отказался.

Проехали молча несколько минут.

— Да, — сказал Николай Алексеевич, — совсем пустая дорога, как во сне.

— У вас номер московский, — сказала женщина.

— Что?

— Милиционер мог заметить, что номер московский. Он долго нам вслед смотрел. Не обратили внимания?

— Ну и что? Разве это преступление — московский номер? Думаете, он нас в розыск объявит? Из-за пустого разговора? Больно надо. Он уже ноги парит.

Еще через пару минут…

— Шрам у вас правда есть?

— Нет.

Чпок. Или не такой звук? Более сухой. Цток. Что-то вроде этого. Мяч о ракетку — с таким звуком. Скучная игра. Скучная. Николай Алексеевич знал, что это несправедливо. Что под солнцем и в полной почти тишине натянуто напряжение, невидимые силовые линии, надо только подключиться. Цток. Цток. Разряд. Но не сегодня, не сейчас. Солнечная картинка в телевизоре мерцала в углу столового зала. Картинку смотрели несколько человек. Николай Алексеевич сидел со спутницей от них далеко. В зале было прохладно, и еда быстро остывала и становилась невкусной, тем не менее Николай Алексеевич аккуратно съел все. Женщина ела мало. Поставила стакан с недопитым чаем.

— Вы в порядке? — спросил Николай Алексеевич.

— Устала.

Она посмотрела в дальний угол, в мерцающий экран.

— Теннис кончится — будет кино. Комедия.

Она промолчала.

— Что вы обо мне думаете?

Она повернулась, посмотрела на него отстраненно, почти так же, как на ту дальнюю картинку, откуда-то с другой стороны света.

— Не знаю. Ничего. Мне не очень хочется вникать в ваши обстоятельства, если честно. Вас это обижает?

Он помолчал. «Цток. Цток», — говорил мяч.

— Обижает.

— Напрасно.

Допила чай, пожелала вежливо спокойной ночи.

Официантка собрала грязную посуду, он попросил пива. Сидел один за голым столом, уже началась комедия, люди у телевизора ржали, молодежь. Одна девушка отвернула лицо от телевизора. Она смотрела на него. Смотрела без улыбки, ошалелыми какими-то глазами. Как будто у нее была температура, жар. Он, толстый, небритый, помятый, был частью ее бреда. Что-то вроде этого. Он отвел глаза.

На лестнице он споткнулся и выругался. Услышал чей-то смешок. Оглянулся. Никого.

Сразу пошел в ванную. Принял душ. Все было, в общем, чистым, даже новым, но каким-то шатким, хлипким, недостоверным. Он чувствовал свою тяжесть. Еще из ванной он услышал, что в дверь стучат, но спешить не стал. Завернул кран. Вода со всхлипом ушла в сток. Что-то было человеческое в этом всхлипе, слишком человеческое. В дверь опять постучали. Он не поспешил. Оделся. Подошел к тонкой двери. Сигаретный дым проползал сквозь щели из коридора. Он повернул замок и отворил. На пороге стояла та девушка из зала. На этот раз она улыбалась. Кажется, она забыла о сигарете в своей руке. Столбик пепла нарос и опал. Ни слова не говоря, девушка переступила порог. И Николай Алексеевич не сказал ей ни слова, пропустил. Девушка заглянула на ходу в ванную, в ней все еще горел свет, и бросила окурок в унитаз, он шлепнулся в воду. Она погасила в ванной свет. И в комнате. В комнате она и ждала его, он все еще стоял в коридоре.

Ей понравилось, что он влажный после душа. Он ничего на это не ответил. Ему не до слов было, он так захотел эту полупьяную бесстыжую девку. Он сам как будто опьянел, ее нечистым дыханием надышался, она не поддавалась, она с ним боролась, ей это нравилось, она была очень сильной, эта девчонка, он был старый, толстый, но не сейчас, сейчас все это было не важно, он был сильнее ее, он раздавить ее мог, придушить. Хлипкая кровать ходуном ходила, стонала.

Ей чего-то еще хотелось. Он лежал уже неподвижно, опустошенный. Она рукой провела по его груди, животу. Он ее руку остановил. Убрал с себя.

— Вы из Москвы? — спросила она как-то по-светски, и очень у нее смешно это вышло.

— Нет.

— В Москве народу много. Дед говорит, войны давно не было.

Он расхохотался. Девушка тоже рассмеялась. Она не очень поняла, что этот смех значит, чем вызван. Отсмеявшись, Николай Алексеевич сказал:

— Ты извини, я не могу вдвоем спать, койка узкая.

Она встала. Он наблюдал, как она ищет свои колготки, он видел, где они валяются, но молчал. Нашла, натянула. Встала перед ним.

— Рублей триста не одолжите?

— Брюки подай.

Дверь за ней захлопнулась, и он уснул почти сразу. Спалось ему легко в эту ночь.

Последний рубеж отделял от пункта назначения. Река.

У спуска он остановил машину и заглушил мотор. На зиму понтонный мост убирали, переправлялись по льду.

Она спала. Он медлил. Он представил вдруг, что она умерла. Не сейчас, давным-давно. И следа не осталось он нее. И от него, сидящего сейчас рядом с ней. Машина, река, ночь — все прошло без следа, без памяти. И этой планеты уже нет.

Николай Алексеевич смотрел на свою живую руку (ногти отросли безобразно), слышал дыхание спящей, серый морозный воздух стоял над землей, часы стрекотали на запястье.

На самом деле ничего этого не было. Никогда. Николай Алексеевич просто не существовал.

— Мы где?

Николай Алексеевич дернулся.

Он чуть не расплакался от этого вопроса, от этого сонного голоса, вернувшего к жизни. Было уже утро, ясно виднелся недальний тот берег, маленькие дома, серый дым над печными трубами.

На вопрос Николай Алексеевич не ответил. Завел мотор.

— Секунду, — остановила она.

Достала из сумочки косметичку. Посмотрела на себя в круглое зеркальце. Припудрилась.

Он ехал тихо по льду, боязливо. Мальчик на лыжах шел навстречу. Скользнул любопытным взглядом.

— Налево.

Он свернул в переулок, узкий, с черными дощатыми заборами, с отвалами снега по обе стороны проезжей дороги.

— Чуть помедленнее.

Она всматривалась в дома по левой стороне. Старые дома, обветшалые, и подновленные, и с надстройками, сонные еще и уже проснувшиеся.

— Остановите.

Этот дом еще спал. Синица клевала сало и качалась вместе с ним, и ветка яблони, к которой оно было привязано, качалась, осыпался снег. За окнами белели занавески. Крыльцо запорошило, шли по нему кошачьи следы.

Женщина приотворила дверцу, оглянулась на Николая Алексеевича.

— Спасибо. И…

Но не договорила, что «и…», кивнула, выбралась из машины.

Николай Алексеевич не уезжал, медлил. Она взошла на крыльцо. Позвонила. Отступила от двери, так что тот, кто отогнул в доме занавеску (самый край), увидел ее из окна. Дверь отворилась, и она исчезла за ней.

Николай Алексеевич ждал. Прошла женщина с пустым ведром. В доме на другой стороне затопили печь.

На этой стороне занавески все так же белели за окном и дым из печи не поднимался. Кошка появилась. Постояла на крыльце и спрыгнула. Николай Алексеевич ждал. Из дома на взгорке вышли две девочки и стали выбивать в снегу половик. И Николай Алексеевич представил свежий запах этого половика, когда он ляжет в протопленной комнате на чисто вымытый пол.

Дверь отворилась. Из нее вышел на крыльцо мужчина. Он был в мятой рубашке на голое тело, в трениках, в тапках на босу ногу. Синица давно улетела, а сало качалось. Мужчина вынул сигареты. Закурил. Николай Алексеевич все пытался рассмотреть его лицо, но оно как-то не давалось, ускользало в тень.

Мужчина курил. Дверь оставалась приоткрытой. Николай Алексеевич завел мотор.

В центре стояли дома в несколько этажей, большей частью старинные, купеческие, толстостенные, с арками во дворы. Николай Алексеевич припарковался у парикмахерской. В широких окнах горел теплый свет, в кресле сидел человек в белой простыне.

Николай Алексеевич попросил вымыть голову, побрить лицо, ногти привести в божеский вид. Парикмахер холодно пах одеколоном. Смотрел на Николая Алексеевича подозрительно. И за работу взялся неохотно, как бы с сомнением. Закончив же, удивился:

— Глядите-ка, другой человек.

Николай Алексеевич настороженно встретился с собой взглядом.

На третий день он вернулся в Москву.

С женой они прожили к тому времени двадцать лет. Они подходили друг другу, любили оба аккуратность, удобную одежду, удобную, хорошо организованную, неспешную жизнь. Дети их радовали.

Жена говорила подруге, что у нее объяснения нет. Она предпочитает обо всем забыть, не думать. Николай Алексеевич утверждает, что звонил ей в тот вечер. Он утверждает, что говорил с ней в тот вечер! О срочной поездке, о том, что вернется через неделю.

— Он лжет, я знаю, — говорила подруге жена. — И он знает, что я знаю. Но мы делаем вид, что он все-таки звонил, а я почему-то об этом не помню. Так удобнее.

 

 

 

Аночкатемнаяабыла

Костя надел белую рубашку, хозяйка ему выстирала и выгладила. Она была молчалива, его хозяйка. Говорила в случае крайней необходимости. И бывало, что целыми днями такой необходимости у нее не возникало. «Вам слов жалко?» — спросил он ее как-то раз. Жил он при ней хорошо, удобно, она его кормила, убиралась у него за шкафом, стирала его одежду. Но и отдавал он ей ползарплаты. Едва ли не больше, чем она получала, таскаясь со своей почтовой сумкой по их заводской окраине.

В конце концов Костя привык к ее молчанию. И оценил, когда пришло время.

Белую рубашку он надел, так как твердо решил сделать предложение. Он его уже делал. Дважды. Ответ был уклончивый, неопределенный. Но в этот раз Костя потребует последний и окончательный.

Самый серьезный момент моей жизни — так он думал, надевая прохладную рубашку перед темным зеркалом. Проверил гладкость щеки, только что выбритой. Галстук не надел, галстука у него и в заводе не было. Надел пиджак, положил в карман коробочку с духами, крохотным стеклянным пузырьком. Из Ленинграда коробочка, лежала с Нового года, ждала случая. Надел вычищенные ботинки и отправился.

Куда-куда, а на фильм она никогда не опаздывала.

В темноте кинозала она как будто спала наяву. Для нее существовал только фильм. Костя, живой человек из плоти и крови, сидящий рядом, словно бы исчезал. Она не слышала сухого чирканья спички, шелеста бумажки. Не слышала, не чувствовала. Фильм выключал ее из реальности. Косте это было странно, потому что он никогда не мог до такой степени увлечься фильмом, никаким.

Шли от клуба медленно, нога в ногу, отставали от толпы, оставались одни на ночной улице. Нина постепенно отходила от фильма. Вдруг восклицала что-нибудь вроде:

— Костя, а ты умеешь машину водить?

— Нет. И самолет не умею.

Она усмехалась. В фильме герои и автомобилями управляли, и самолетами, и кораблями, и стихиями, и массами.

Возле парка, когда обрывалась решетка, она на него оглядывалась. Костя всегда шел позади, на полшага примерно отставал. Она оглядывалась, и взгляд ее становился насмешливым. И он, большой, сильный, уверенный в себе парень, инженер, терялся. Ему казалось, она ведет его на веревочке, с которой он никак не хотел бы сорваться.

В этот вечер было прохладно, и он накинул ей на плечи пиджак. Она не заметила. У обрыва решетки не оглянулась, не посмотрела на него, шла по-прежнему в задумчивости. Неужели этот дурацкий фильм не хотел ее отпускать? Фильм казался ему чудищем, драконом, проглотившим ее.

Костя шел, как привязанный, все на той же веревочке. По той же планочке. За ней. Куда она, туда и он. До калитки.

Окна в доме черные. Значит, ее отец в рейсе. Обычно не спал, дожидался ее, жег свет. Скинула пиджак, протянула. Костя пиджак взял.

— Послушай, Нина.

— Да?

— Скажи мне сегодня, прямо сейчас, выйдешь за меня замуж или нет. Окончательно.

Посмотрела на него серьезно, без привычной насмешки.

— А мне вчера сделали предложение.

— Кто?

— Максим. Коробов. Я ему ничего не ответила, сейчас думала, когда мы из клуба с тобой шли.

Молчала, смотрела серьезно.

— Ну?

— Выйду, наверное, за него.

— Почему? Он же маленький, он тебя ниже, чем он лучше меня?

— Ничем.

— Тогда почему? Ты меня все лето морочила, а ему уже «да» говоришь. Почему?

— Что ты пристал? Не знаю. Вот сейчас поняла, что хочу за него.

— Почему? Это фильм тебя надоумил? Что? Он на актера какого-то похож?

— Нет.

Повернула щеколду, вошла в калитку, направилась к крыльцу.

Максим Коробов. Он же и правда маленький, щуплый, смотрит растерянно, говорит невпопад. Инженер тоже. Статьи пишет в заводскую газету. Грамотный. Я тоже грамотный, ничем не хуже.

Она уже в доме, зажгла окно.

Открытая калитка была перед ним. Серебрилась мокрая трава. Он прошел в калитку. До крыльца. Пиджак держал в руках. Положил на мокрые перила. И зашагал по сырой высокой траве к сараю, к поленнице, крепко, ладно сложенной под навесом. Остановился. Оглянулся на светящееся окно. Эту поленницу она собирала, она складывала. Он колол дрова, здесь же, в двух шагах, тяжелым колуном, на солнце, она хватала отлетавшие поленья и смеялась, он обмирал душой от ее смеха, от ее тела, от молодости, от света, от тяжести в руках. Ух!

Он налег на верхний ряд, прижал вниз, притиснул к земле, раз, два, раскачал дровяную стену и сбросил. Рухнула, развалилась.

Ее лицо за стеклом. Как рыба в аквариуме, приблизилась, подплыла. Смотри, рыба!

Хватал поленья, швырял в темноту, рычал: «На! На!» И плохие слова, грязные. Звон откуда-то слышался, во что-то он попал звенящее.

Выдохся, оглянулся. Свет горит, ее нет. Отплыла, ушла в тень, в щель. Бросился от этого пустого сияющего окна к калитке. Про пиджак забыл.

Шел по улице быстрым, широким шагом. К клубу зачем-то. Уже закрыт клуб. Все тихо. И внутри, взаперти, тихо, и снаружи. Впечатаны в мокрый асфальт окурки, обрывки билетов. Монетка валяется, блестит.

Пошел вдоль решетки, остановился. Почудилось, что в парке, в глуши, в зарослях, кто-то таится. И подумал почему-то, что это он, Максим, с которым третьего дня в столовой щи хлебали, а теперь он будет ее муж. Перемахнул решетку, проломился через кусты. Шаги полетели частой дробью, спугнул. Рванул следом. Выскочил к фонтану, на пустую площадь. Молчит фонтан. Вода от дождей накопилась в каменной чаше. Зачерпнул воды, плеснул в лицо. И пошел к выходу.

Через дорогу и по улице.

Скупо светил фонарь. Лаяла собака за глухим забором. Бежала и лаяла, звеня цепью. Он ушел уже далеко от того забора, а собака все лаяла ему вслед, и ей отзывались другие — то далеко, то близко, как будто они на него охотились, как будто загоняли.

Он и точно оказался вдруг в тупике. Дом замыкал улицу и надо было разворачиваться. Но Костя поднялся на крыльцо, оно выходило прямо на тротуар, и постучал. Моросил дождь. Обволакивал паутиной лицо. В темном спящем доме что-то зашевелилось. Он бухнул в дверь кулаком. Шаги приблизились с той стороны,

и дверь отворилась. Костя увидел бледное лицо и застывший взгляд.

Спросил незнакомца хрипло:

— Где Максим Коробов живет?

Бледнолицый смотрел с ужасом. Не понимал от страха. Слышал и не понимал.

Слабый голос донесся из квартиры:

— В бараке он живет, у маневровой горки барак.

И Костя скатился с крыльца и поспешил прочь от растревоженного дома. Шел и ладонью снимал с лица мокрую паутину.

Вышел к железной дороге и стал подниматься вдоль линии. Рельсы отливали лунным светом, он был привязан к их свету. Шел по шпалам, не рассчитав шаг, спотыкался. Коротко крикнул за спиной маневровый, Костя не слышал, как он приблизился.

Успел соскочить с дороги на насыпь, и черный поезд прокатил, тяжелый, огромный, горячий, дымный. Костя стоял и смотрел, пока был поезд. Был и вдруг исчез. Он не заметил как.

В палисаднике цвели золотые шары. На лавке у распахнутой в барак двери курил мужик в белой майке. Он прошел мимо мужика прямо в раскрытую дверь, в освещенный электричеством общий коридор.

Остановился в недоумении. За какой дверью его враг? Одна была обита цветной тряпкой, и Костя подумал, что за цветной тряпкой он жить не может. И за такой дверью, блестящей, недавно окрашенной. И за такой раздолбанной.

Костя вышел из барака. Мужик на лавке сидел с папиросой в неподвижной руке. В воздухе пахло горьким дымом. Шла долгая летняя ночь.

— Максим Коробов где живет?

Мужик ответил не сразу. Взглянул холодными глазами.

— Третья дверь от входа. По левую руку.

Костя вернулся в коридор. Встал у третьей двери. Ему казалось, что доски пола ходят под ним ходуном, что он вступил на корабль, что твердая земля позади.

Блестящая, недавно окрашенная. Конечно, только за ней он и может затаиться, как можно было не сообразить, ошибиться. Недавно красил, старался, вон как гладко вышло, самоуверенно, самодовольно, тупо. И Костя глухо ударил в гладкую доску. Никто не отозвался. И Костя ударил еще раз. Обеими руками шарахнул. Содрогнулся барак. Кто-то выскочил на грохот из соседних дверей.

Он слышал, они говорили, что Максима там нет, там никого нет, Максим уехал куда-то, он не говорил куда, он не докладывает.

— С фотографом, материал для газеты, — объяснял кто-то, — я слышал, он говорил.

Кричали:

— Да нет же там никого!

Вышиб ногой дверь и влетел в комнату.

В окно светит фонарь с улицы. Полы блестят, тоже недавно выкрашены. Койка заправлена. Книжки на столе, стопка. На стене фотография. Непонятно, кто там, за стеклом.

Шагнул ближе. Старуха.

Он вдруг притих в этой комнате. Как будто бы он, живой человек, попал в черно-белый снимок. И застыл на нем вместе со всеми его тенями.

Злая сила его покинула, пол перестал качаться.

Костя медленно обернулся, увидел в освещенном проеме испуганные лица и пошел из комнаты вон. Люди расступились, и он прошел свободно.

Все так же сидел мужик на лавке. Дымилась папироса в неподвижной руке. Время остановилось.

Костя опустился на лавку. Мужик затянулся и отбросил истлевшую папиросу. Время сдвинулось. Мужик достал из кармана синих галифе мятую пачку, протянул. Костя взял предложенную папиросу, размял. Мужик чиркнул спичкой и поднес огонек. И сказал:

— Чего он тебе?

— Ничего, — ответил Костя.

— Чего не поделили?

— Девушку.

Мужик помолчал.

— Твоя будет девушка.

— Откуда вам знать?

— Знаю.

— Откуда?

Мужик не ответил. Держал горящую спичку. Огонек уже подбирался к его пальцам.

Костя прикурил. Мужик махнул рукой, и спичка погасла. Свистнул невидимый паровоз.

— Твоя будет девушка, — повторил мужик.

— А Максим?

— А у Максима девушки не будет.

Поднялся и направился в дом.

И Костя вдруг сообразил, что мужик пьян. Бог его знает, почему это было видно. И говорил вроде бы твердо, и взгляд был трезвый, холодный, и шел ровно. И все-таки ясно, что пьян.

Уже возле своего дома Костя вспомнил, что видел этого мужика раньше, за рулем милицейской машины, в милицейской форме. И, значит, он действительно мог знать будущее.

В некотором печальном смысле. Не для Кости печальном, разумеется. Для Кости захлопнувшаяся было дверь в будущее как раз приоткрывалась.

Он вошел в дом. Хозяйка затапливала плиту, ставила чайник. Взглянула на вошедшего, не сказала ни слова. Костя зашел за шкаф и увидел на спинке стула свой пиджак. Вышел к хозяйке и спросил, кто принес пиджак.

— Нина, — отвечала хозяйка.

Огонь тем временем разгорался, чайник закипал, а Костя почему-то думал, что раз Нина принесла пиджак, значит, точно не все потеряно. Он ухватился за эту мысль. Представлял, как Нина берет пиджак с перил, как идет с ним по улице. Как, интересно, она его несла? Словно не пиджак был в ее руках, а он сам. А он знал эти руки с маленькими крепкими пальчиками.

Вернулся в свой угол, вынул из кармана пиджака коробочку с духами. И спрятал в ящик тумбочки. На будущее, которое приоткрылось. Увидел пятно на рукаве. Попытался счистить. Загудел гудок на смену.

Костя был уверен, что Максима уже нет на этом свете, потому и пуста была комната, потому и казалась черно-белым снимком, отпечатком теней. Максима нет среди свободных людей, свободно идущих по земле. Глядящих в небо, если им заблагорассудится. Ловящих губами дождь, срывающих травинку, пинающих камешек, улыбающихся или мрачных. Не совсем, конечно, свободных, не в полном смысле. Они подчиняются общей жизни, общему ритму, слышат гудок, идут на работу. Если бы Костя был совершенно свободен, он бы сегодня на работу не пошел. Ему хотелось сегодня побыть одному, не отвечать на взгляды и приветствия. Он бы хотел очутиться в поле, лечь в траву и смотреть в небо на бегущие облака, пока голова не закружится, пока не забудешь, где верх, где низ, не станешь облаком.

У проходной Максим буднично разговаривал с фотографом из газеты. Костя остановился изумленно. Он понял, что судьба задержалась, замедлила. Хотя и была предрешена. И потому Максим Коробов больше походил на тень, чем на живого человека. Сам он не догадывался, что стал тенью, и спокойно стоял на утреннем раннем солнце, разговаривал мирно с фотографом и смотрел насмешливо на остановившегося Костю.

— Здравствуйте, — сказал Косте пожилой фотограф.

— Здравствуйте, — ответил ему Костя и направился в проходную.

В обед Костя сидел с только что вернувшимся из Москвы парнем, парень побывал на футбольном матче, на первом чемпионате страны. Он был пьян футболом и пытался передать Косте, как стоял в очереди, «два километра», как рвался к кассам, как удержался на подножке трамвая, какой прекрасный стадион «Динамо», как жгло солнце на трибуне, как летел белый мяч. Повторял: «Идзковский» и хватался за голову. Костя кивал, говорил «да», но мало что улавливал, не понимал, что Идзковский — вратарь, что ему разбили голову. Парень говорил, а Костя смотрел на Максима.

Максим сидел за столиком у стены, он всегда там устраивался или один, или с фотографом, с которым, наверное, дружил. И Костя смотрел, как он сидит, левое плечо выше правого, как набирает ложкой кашу, подносит ко рту. Жует. Запивает компотом. Костя вспомнил, как один раз Максим сказал раздатчице, что не пьет молоко. Не оттого, что не люблю, сказал, — желудок не принимает.

А Нина молоко любит, злорадно думал Костя, наблюдая, как Максим подносит ко рту стакан и, прежде чем глотнуть, смотрит в стакан.

Фотограф в этот раз не приходил, Максим был один и ел без аппетита.

А Нина всегда восхищалась Костиным аппетитом. Для тебя готовить приятно, говорила. И Костя не мог взять в толк, что она в Максиме нашла, чем он ей мог понравиться. Разве что пожалела.

Максим доел кашу и развернул газетный сверток, он лежал перед ним на столе. В газете оказались пирожки. Треугольный и продолговатый. И Костя знал, что в продолговатом будет яблочное повидло, а в треугольном — требуха. Ел он такие пирожки, ел, с пылу с жару, только что из Нининой печки. Вот только не заворачивала она ему их в газету и не давала с собой на работу. Не было ей такой заботы.

Ну точно, с требухой. И с повидлом. Значит, еще с прошлого года осталось повидло.

После смены Костя зашел в пивную, посидел, вступил в разговор о рыбалке, хотя ничего в ней не смыслил, и отправился домой. Услышал дальний гудок маневрового. От гудка ему стало тоскливо и одиноко. Маневровый прогудел еще раз, встревожил и стих. Костя достал папиросу. Ветер коснулся волос.

Он прошел несколько шагов и вдруг услышал голос. «А ночка темная-а была», — напевал голос. Только одну строчку. Как бы в одно слово: «Аночкатемнаяабыла». Мягкий голос, но фальшивый. Откуда ветер принес его, непонятно. Костя замер, прислушиваясь. С песней ветер принес отчетливый керосиновый запах.

Из-за угла появился Максим. Прошел несколько шагов, взглянул на Костю, и Косте показалось, что взглянул насмешливо, прошел и пропел себе под нос: «Аночкатемнаяабыла». Мягко и фальшиво. В руке его был бидон. И Костя сообразил, что Максим идет от керосиновой лавки.

Уже улегшись в постель в своем углу за шкафом, уже закрыв глаза и почти засыпая, Костя представил милицейского водителя, как он сидит на лавке, как тлеет папироса в неподвижной руке, как белеет майка. «Забери его, — говорит ему мысленно Костя. — Ты обещал».

Костя проснулся от звяканья ведра, от того, что запахло печным дымом. Значит, хозяйка принесла уже воду, растопила плиту, поставила чайник. И пора вставать.

Костя вышел из-за шкафа, увидел чайник на плите, оранжевый огонь за приоткрытой дверцей, полное ведро на лавке у двери. Самой хозяйки в комнате не было. Из коридора слышался чей-то голос. Костя зачерпнул в ковш воды, напился. Хозяйка произнесла там, в коридоре, вопросительно: «Коробов?» Костя бесшумно опустил ковш на лавку возле ведра и вышел в коридор.

Он увидел в конце коридора распахнутую в зеленое солнечное утро дверь. Две черные фигуры в светлом проеме. Хозяйка и еще кто-то, он не мог разобрать, какая-то женщина. Она говорила, что сегодня ночью забрал Максима Коробова черный воронок. И почему-то Костя представил воронка не машиной, а конем, конь-воронок, черный призрак. Вдруг женщина смолкла и повернула лицо к Косте.

Он буркнул: «Здравствуйте» и вернулся в комнату. Чайник уже запел.

Не было Коробова в этот день на заводе, не было в столовой. Фотограф приходил, сидел за столом один, жевал грустно. Костя ничего не чувствовал. Ни вины, ни раскаяния. Но был уверен, что свершилось по его мысленной просьбе, по его слову: «Забери его. Ты обещал».

День тянулся. Костя чиркал спичкой, и ему чудилось, что проходит не меньше минуты, пока займется на ней маленькое пламя. Медленно двигались люди. Он чертил схему, и, пока вел линию, можно было доехать до Владивостока. Можно было прожить жизнь, пока падал карандаш, который он уронил. Падал, катился по полу. Костя наклонялся, поднимал. Видел, как желтый лист парит за окном. Как будто за пару секунд прошло лето, настала осень. Костя бы не удивился снегу. Время шло слишком медленно и слишком быстро. Медленно у Кости и быстро у всех остальных. Он был счастлив, когда закончилась смена.

Зашел в пивную, в полумрак, взял кружку пива. К Косте подсел человек.

— Ну вот, — сказал, — я ее поймал.

— Кого? — не понял Костя.

— Щуку.

— Я рад.

Человек начал говорить о какой-то заводи, о черной глубине, об ожидании. Он задыхался, как будто бы только что добежал от этой заводи до пивной в каменном полуподвале старого купеческого дома. Костя не слушал. Допил пиво, вышел на потемневшую улицу. Закуривая, вспомнил, что говорил с этим человеком о рыбалке. В прошлый раз. В прошлой жизни.

Одной папиросы хватило, чтобы дойти до Нининой калитки.

В окне горел свет. Прошелестел в траве ветер. Костя отбросил окурок и повернул щеколду.

Он дошел по тропинке до крыльца. Посмотрел на сложенную вновь поленницу у сарая и постучал.

В доме был Нинин отец Глеб Андреевич, он только что вернулся из рейса, только что умылся и сел есть. Форменная фуражка висела на гвозде возле двери. Глеб Андреевич ел суп.

— Здравствуйте, — сказал Костя.

— Здравствуй! — крикнул Глеб Андреевич. — Нинка, супа ему! Отличный суп! Куриный!

Глеб Андреевич тихо говорить не мог, потому что себя не слышал, у машинистов так часто бывает, на всю жизнь их оглушает шум и грохот железной дороги, на всю жизнь они с ним остаются и сквозь этот шум и грохот кричат. И собеседник начинает кричать, тоже пробивается сквозь шум и грохот. А если не удается пробиться, Глеб Андреевич крикнет: «А?!»

— Я не хочу! — ответил Костя, наблюдая с порога, как Нина ставит на стол вторую тарелку, и второй стакан, и вторую стопку. Аккуратно ставит. Спокойно. Не глядя на Костю.

— А?! — крикнул машинист.

И Костя не стал кричать в ответ, что не хочет, что болит голова, легче было сесть за стол и взять ложку. Нина уже налила суп. И чай. Он съел ложку супа и услышал, как она идет к порогу, отворяет дверь и выходит.

— Ушла! — крикнул машинист.

Отодвинул порожнюю тарелку и закурил. Костя достал тоже папиросу, а машинист толкнул ему через стол спичечный коробок. Закурил, но машинист крикнул:

— Ешь! Нельзя оставлять!

Костя послушно загасил папиросу в пепельнице и принялся за суп. Он прислушивался, не открывается ли дверь, не возвращается ли Нина.

— Состав сошел с рельсов под Казанью! — крикнул машинист.

Костя кивнул. Доел суп и вновь раскурил свою папиросу.

— Поругались?! — крикнул машинист.

Костя выдохнул дым и кивнул.

— Ничего!

Костя смотрел в окно. Из него смотрела той ночью Нина. Костя крушил поленницу, она смотрела, а потом ушла, отплыла.

— Там не видно ничего, темно! — крикнул машинист.

Костя не отвечал, машинист допил чай, сказал:

— Устал я!

Поднялся, отворил форточку, чтобы вышел из комнаты синий папиросный дым. И направился за занавеску, где стояли у него диванчик и этажерка. Костя слышал, как он там кряхтит, устраивается, затихает. Вздыхает в полусне.

Допил простывший чай. Посидел в одиночестве за столом. И поднялся.

Он вышел из дома на крыльцо и увидел сидящую на ступеньке Нину. Сел рядом.

Она повернула лицо и посмотрела на него.

— Я слышал, — сказал Костя.

Нина отвернулась.

— Я хотел сказать, что если тебе что-то нужно…

— Помолчи.

За забором, на улице, горел фонарь, за кругом света из темноты шелестел листьями ветер, доносил перестук колес далекого поезда, и Костя знал, что это идет пассажирский на Москву.

Колеса отстучали, и Костя спросил:

— А как так вышло, что вы, как бы это сказать? Что он такого сделал, что ты его предпочла? Замуж собралась.

Нина насторожилась, вгляделась в темноту за забором. И Костя услышал шаги. Из темноты в круг света вошел мальчик с палкой на плече.

Он прошел, установилась тишина, и Нина тихо спросила:

— А ты помнишь, какого у него цвета глаза?

— Нет.

Нина обхватила колени руками.

— Могу рассказать. Тебе. Больше некому. В позапрошлый понедельник, под конец уже рабочего дня, он пришел ко мне в амбулаторию. Поздоровался, спросил, есть ли у меня время. Я сказала, что, вообще-то, спешу. Он сказал, что иногда пишет для заводской газеты. Я сказала, что знаю. Он сказал, что хочет написать заметку о разных людях, которые работают на заводе, но не рабочие и не инженеры, а что-то вспомогательное, типа медпомощи, осуществляют, как я, или еду готовят. Без кого завод тоже не смог бы. Так что вот он пришел меня расспросить обо мне для заметки. И, может быть, я ему уделю немного времени. Всё вежливо. Я чуть не замерзла от вежливости. Стала говорить, что ничего интересного во мне нет, пусть лучше о Рае напишет, но он сказал, что напишет обо всех. Сели мы за стол, и начал вопросы задавать: про детство, про где училась, разные. Я удивилась, что он ничего не записывает, а он сказал, что никогда не записывает, чтоу него цепкая память. Я сначала едва отвечала, слова все позабыла, но он так слушал, меня никто так никогда не слушал. Ему интересно было, что я говорю, понимаешь? Он улыбался.

И смотрел. Я увидела, что у него глаза в сумерках черные, а когда лампу за-жгли, оказалось, что карие глаза. Я бы в жизни на него внимания не обратила, если бы не этот разговор. Через пару дней я Раю спросила, говорил он с ней, но она сказала, что нет, ничего подобного. Я очень хотела эту статью, каждый номер хватала, но статьи все не было. Через неделю, опять в понедельник, он пришел ко мне в амбулаторию и сказал, что не для статьи меня спрашивал, а для себя. Потому что никак не мог придумать, как ко мне подойти. Сказал, что танцы не любит, кино не смотрит. Я сказала, что, конечно, да, это проблема, если не танцы и кино, то, значит, только здесь можно встретиться, на работе. Он сказал, что есть еще вариант. Какой? Выходи за меня. Я сказала, что встречаюсь с парнем. Он сказал, погоди, не говори «нет», подумай. Хорошо, я сказала, подумаю.

Она замолчала. Что-то прошуршало в траве.

— Еж, — сказала.

— А как насчет дрова колоть, крышу крыть? В этом он молодец? Ты успела проверить? Хотя навряд ли, я же все дрова переколол, ему и делать ничего не осталось.

— Прости.

— Да ничего.

— Прости. Я знаю, я виновата.

Я не из-за дров с тобой, мне просто весело было, чего ни скажу, ты все делаешь. Ты же рад был, когда я просила.

— Был.

Она помолчала.

— Хотя из-за дров тоже. Есть такое дело. Почему не воспользоваться, думала. Но я не знала, что не пойду за тебя.

— Нина.

Она помотала головой, как будто отгоняла его голос.

— А ты знаешь, что он сирота? — вдруг спросила.

— Нет.

— Я в город ездила, стояла, стояла в очереди, думала, мне свидание дадут. Сказали, что не положено, и денег не взяли передать. А он сирота.

— А за что его арестовали, сказали?

— Нет.

— Что-то он натворил, раз арестовали. Что ты про него знаешь? Только про глаза знаешь? А что еще? Кто он такой? Сирота? Откуда ты знаешь, что сирота?

— Он сказал.

— Да мало ли что он тебе сказал. Ты же кино смотришь? Знаешь, как бывает?

— Прекрати, Костя.

— Он тебя использовал.

— Для чего? Что ты несешь? Его по ошибке арестовали, он хороший, я знаю.

— Не знаешь.

Она вскочила со ступеньки.

— Нина!

— Вот что, Костя, ты не приходи больше. Мне тебя тяжело видеть.

Ушла в дом, и Костя остался один на чужом крыльце. Еж прошуршал. Прошел вдалеке поезд. Была жизнь. И только как будто в Косте ее не осталось.

Костя отправился домой, точнее, в свой угол за шкафом. Он хотел побыстрей туда забиться, исчезнуть. Он шел быстро, глядя под ноги, безлюдной ночной улицей, как вдруг услышал знакомый голос.

— Аночкатемнаяабыла, — приближался голос.

Костя застыл, застигнутый голосом врасплох.

Он решил, что Максима и правда отпустили. И от одной этой мысли Косте стало легко.

— Аночкатемнаяабыла.

Наверное, автобусов уже не было, и он шел из города пешком.

Костя ждал, когда он вывернет наконец из-за угла, из переулка. Ждал, чтобы поздороваться, кивнуть и пойти уже спокойно домой, поспать немного перед работой.

Голос смолк. Костя все ждал, но Максим не появлялся. И шагов его слышно не было. Закрапал дождь, Костя подумал: какое сырое лето!

И направился дальше. Он решил, что у него была слуховая галлюцинация. Впервые в жизни, от нервного перенапряжения.

Горела на столе лампа, освещала маленький круг, в круге — карты. Коричневые пальцы с пожелтелыми ногтями их раскладывали. Лампа едва различала лица сидящих за столом. Весь ее свет был сосредоточен на картах, уже давно не блестящих, затертых. Раскладывала карты хозяйка, а женщина, сидевшая напротив, смотрела сосредоточенно на карточные фигуры. Она еще не знала, что они значат.

Костя поздоровался и тут же ушел к себе за шкаф. Он слышал шепот, шорох слов. Свет за шкаф проникал лишь узкой полосой, бесшумным лезвием проходил между шкафом и стеной. Костя стянул ботинки и лег на постель не раздеваясь. Вытянул руку к стене — так, чтобы ладонь оказалась в световом луче. Почему-то ему решилось, что луч горячий, как от летнего солнца. Но луч оказался холодным. Костя убрал руку, вытянул вдоль тела.

Он стал вслушиваться в шорох.

— Тебя ждут перемены. Небольшие. Приятные. Легкие.

— А что, что именно?

— Точно не скажу. Встреча. Или покупка.

— Мне туфли нужны.

— Очень может быть, что туфли.

— Это бы хорошо. Я уже присматривала в городе, но денег нет.

— Может быть, зарплату прибавят Ивану Ефимовичу.

Костя закрыл глаза. Он не спал, он слушал.

Гадать к хозяйке приходили часто. Это и не гадания были, а утешения. Никогда не предсказывала она катастроф и падений, только радости, всегда небольшие, но радости. И женщины уходили от нее утешенные, примиренные со своей жизнью. Ради утешения и приходили. Кто приносил за утешение деньги, кто яблоки. Яблоки, ягоды, шерстяные носки. Кто что. Хозяйка была всем довольна.

Костя слышал, как женщина благодарит за добрые вести, как отодвигается ее стул, как она встает и идет к двери, а хозяйка идет следом, чтобы дверь затворить за гостьей, накинуть крючок, выпить воды, погасить лампу, раздеться и лечь в узкую постель. Иногда она не могла уснуть, ворочалась, и кровать скрипела, постанывала.

Хозяйка накинула крючок, и Костя, даже для себя неожиданно, спросил из-за шкафа:

— А мне погадаете, Ольга Николаевна?

Она молчала.

Прошла к столу. Отодвинула стул и села. Он угадал, что тасует колоду. Дышал тихо, чтобы все слышать, каждый звук.

Сказала:

— Все образуется.

Собрала карты и погасила свет. Раздевалась в темноте.

Утром по дороге на работу Костя остановился у щита с заводской газетой, влажной от ночного дождя. Он прочитал внимательно все статьи. Не столько даже читая размытые строчки, сколько угадывая. О перевыполнении плана. О передовиках производства. Об отстающих. О международном положении. О шпионах и бдительности. О политике партии. Об экономии на производстве. Ни об аресте, ни об освобождении инженера Максима Коробова ничего не было. Да и не могло быть. Слишком свежая новость.

И, потом, если уж освободили, то и не напишут. Хотя могут. О том, что если в нашей стране посадили по ошибке, то, конечно, выпустят. По справедливости.

Все это Костя отлично понимал и все-таки стоял у щита и добросовестно прочитывал строчку за строчкой. Толпа текла за его спиной к проходной. Он слышал обрывки разговоров:

— …к воскресенью…

— …а Лиза говорит, у него прыщ… — И хохот после «прыща».

— …на вечерний сеанс…

Жизнь текла за его спиной, тихая, мелкая, прозрачная. Он отошел от щита и вступил в ее легкие воды.

В обеденный перерыв по дороге в столовую его перехватил парторг.

— Константин Николаевич, минуту времени.

Костя остановился. Он думал, что они переговорят тут же, в коридоре. Но парторг сказал, что говорить с ним хочет другой человек. Хотя Косте казалось, что и парторг хочет его о чем-то спросить, хочет, но отчего-то не решается.

— Пойдемте, — сказал.

И Костя беспрекословно направился за парторгом, который всегда ходил медленно и медленно подбирал слова. Говорили, что он контуженый. Они медленно следовали по коридору навстречу идущим в столовую людям, и все люди на Костю смотрели, и казалось, что у всех этих людей одинаковые глаза, пораженные страхом. Никаких предположений о предстоящем разговоре с неизвестным у Кости не возникло. Он вообще о предстоящем разговоре не думал. Из столовой пахло гречневой кашей, вот Костя и думал об этой каше, о том, чтобы разговор вышел покороче, так ему хотелось съесть тарелку этой каши, а к ней котлету с подливой.

Они поднялись на третий этаж и прошли мимо кабинета директора. Парторг открыл маленькую дверь в торце коридора и пропустил Костю вперед. Дверь за Костей он тут же закрыл, так что Костя оказался в комнате, а парторг остался в коридоре.

За столом у зарешеченного окна сидел человек и разбирал бумаги. Когда Костя вошел, человек бумаги отложил, снял очки и опустил их на стол.

В комнате было очень тихо, видимо, окно выходило в какой-то глухой угол. Ничего не пробивалось с улицы, ни звука. Зато отлично слышны были шорох бумаг, которые человек положил на стол, и звук, с которым легли на стол очки.

— Здравствуйте, — сказал Костя.

— Здравствуй, — доброжелательно сказал человек. — Проходи, садись.

И Костя прошел и сел на единственный свободный стул. У стола, напротив человека.

— Ты куришь?

— Да, — несколько удивившись вопросу, ответил Костя.

Человек потянулся к подоконнику, взял с него стеклянную пепельницу и поставил перед Костей.

— Я не курю. Но ты не стесняйся.

Но Костя закуривать не стал.

— Меня зовут Федор Иванович, — сказал человек, — можешь обращаться. Ты уже давно на заводе?

— Почти год.

— Расскажи, как сюда попал. В бумагах скучно читать, так что давай своими словами.

— Я закончил институт.

— Где?

— В Ленинграде. Меня направили. Сюда.

— Скучаешь по дому?

— Уже нет.

— Кто у тебя в Ленинграде, мать?

— Мать, сестренка, собака.

— Какой породы?

— Дворовой. Жук мы его зовем. Черный потому что. Мать писала, что Жук по мне скучал, бегал на улицу, смотрел, когда приду.

— Мать чем живет?

— Полы моет. Она без образования.

— А ты, видишь, образованный.

— Да.

— Инженер?

— Да.

— Хороший инженер?

Костя пожал плечами.

— Люди говорят, что неплохой, упорный. Чем занимаешься на заводе?

— Радиовизор делаем.

Федор Иванович смотрел недоуменно, и Костя разъяснил:

— Радиоволнами можно в темноте видеть. Когда совсем нет света. Или в тумане.

— Важная работа.

— Да.

— А Максим Коробов?

— Я не знаю, чего он делал.

Он в другом отделе.

— А для чего ты к нему в комнату вломился? — Федор Иванович взглянул в свои бумаги без помощи очков, сощурив глаза. — Три дня назад.

— Я злой был.

— И для чего ты к нему в комнату вломился, когда злой был?

— Убить хотел.

Федор Иванович поднял брови.

И произнес:

— Хех. Убить. Чем?

— Не знаю. Злой был.

— За что убить?

— Я девушку люблю. Мы гуляли.

А она за него замуж собралась.

— Ты кури, если хочешь, — сказал Федор Иванович. — Не стесняйся.

Костя вынул из кармана папиросы и спички. Закурил. Выпустил дым в сторону от Федора Ивановича.

— У тебя руки дрожат, — заметил Федор Иванович.

Костя взглянул растерянно, и Федор Иванович пояснил:

— Когда огонек подносил, дрожала рука.

— Я нервничаю.

— А чего тебе нервничать? Ты человек честный, ни в чем не виноватый. Сейчас вот договорим, и работать пойдешь, а там и домой. Чего вечером делать будешь?

— Не знаю.

— Кино сегодня хорошее, про летчиков.

— Не пойду.

Федор Иванович взял карандаш, приблизил к себе листок, сощурился и, к удивлению Кости, нарисовал на листке рожицу. Отложил карандаш и посмотрел на Костю.

— Можно спросить? — решился Костя.

— Валяй.

— За что его арестовали?

Федор Иванович помолчал.

— А у тебя какие предположения?

— Не знаю. Может быть, по ошибке?

— Ошибки, к сожалению, никакой нет. Максим Коробов — вредитель. Он подрывал деятельность завода, срывал план. Есть предположение, что он работал на заграницу, продался нашим врагам, передавал секретные сведения. Хотя доказать это сейчас будет сложнее. Знаешь почему? Машина с ним попала под скорый.

В ту ночь, когда его арестовали и повезли в город. Погибли все — и он, и сопровождающие, и водитель. Имей в виду, информация секретная, ты первый, кому говорю. Так что Максима Коробова нет на свете, в своем роде он ушел от ответственности. Водитель был пьян, почему капитан внимания не обратил, ума не приложу. А может быть, это твой Максим ухитрился подстроить. Они его недооценили, вполне возможно. Водителя ты, кстати, знаешь, ты с ним беседовал в ту ночь возле барака, соседи видели.

— Он тогда тоже пьян был.

— Судя по всему, это его обычное состояние. Но раньше обходилось. Что-то ты папиросу зажег, а не куришь.

Костя посмотрел на папиросу, дотлевающую в неподвижной руке, и вспомнил неподвижную руку водителя и папиросу в ней, дотлевающую точно так же. И Костя погасил папиросу в стеклянной пепельнице.

— Но я тебя сюда позвал не затем, чтобы секретные сведения разглашать. Хотел тебя спросить насчет девушки: отчего это Максим Коробов к ней вдруг пристал, а? Что ему от нее понадобилось? Учитывая его преступную натуру.

— Я не думаю, чтобы он что-то такое. Она ничего секретного не знает.

— У нее к медикаментам доступ. Большие возможности для вредительства.

— Нет, даже не думайте, Нина не такая.

— Откуда ты знаешь?

— Я Нину отлично знаю. Она меня любила и любит, она с ним просто так, чтобы меня позлить только, дурацкие бабские игры и ничего больше!

Федор Иванович вдруг развеселился.

— Ну вот, теперь я действительно верю, что ты за нее убить мог.

В кабинет постучали.

— Да! — крикнул Федор Иванович.

Вошла секретарша директора.

О ее черных глазах говорили, что она ими жжет. Один парень, посмеиваясь, говорил, что у него буквально ожог был. И Костя смотрел на нее с опаской. Но она на него не взглянула. Подошла к Федору Ивановичу и подала бумагу. Он взял очки, надел и принялся читать. Взял в руки карандаш.

Шуршал по бумаге карандаш, дыхание секретарши было слышно.

И вдруг в этой маленькой, наглухо огражденной от звуков внешней жизни комнате послышался чей-то легкий вздох и тут же за вздохом знакомый голос пропел негромко и фальшиво:

— Аночкатемнаяабыла.

Костя опустил глаза в пол. Боялся, что кто-то уловит его остановившийся, безжизненный взгляд.

— Аночкатемнаяабыла, — повторил-пропел голос.

Карандаш прекратил шуршать.

— Что это? — спросил Федор Иванович.

— Не знаю, — прошептала секретарша.

И Костя поднял глаза и встретил настороженный взгляд Федора Ивановича и растерянный — секретарши.

И глаза ее не жгли, а как будто замерзли.

— Аночкатемнаяабыла, — пропел голос.

И Костя понял, что не один его слышит. Что это не галлюцинация. Что голос звучит реально, для всех.

— Слышал? — спросил Костю Федор Иванович.

Костя кивнул.

— А раньше?

Костя покачал головой отрицательно.

— А вы? — спросил Федор Иванович секретаршу.

— Первый раз.

И они все трое замолчали, прислушиваясь. Но голос затаился.

— Это Максим, — вымолвил Костя.

Федор Иванович и секретарша смотрели на него, ждали, что он еще скажет.

— Максима голос. Он эту песню пел. Раньше.

Они еще послушали, но голос не возвращался.

Федор Иванович предупредил, чтобы они никому и ни при каких об-стоятельствах о голосе не говорили, и отпустил их из маленькой комнаты.

Секретарша отправилась в кабинет директора, а Костя остался в коридоре один. Он постоял и направился к лестнице. На площадке закурил. Возле плаката про то, что и у стен есть уши.

— Аночкатемнаябыла, — сказал голос.

Костя оглянулся, как будто надеялся увидеть.

Он был на площадке один. Пулеметом стучали по лестнице чьи-то шаги.

— Аночкатемнаяабыла.

С лестницы слетел на площадку знакомый парень, крикнул на ходу: «Поёшь?» и пролетел по лестнице дальше вниз. Шаги его стихли.

Костя дрожащей рукой затолкал в рот папиросу.

После работы, не заходя в пивную, ни с кем не заговаривая, Костя направился домой.

Пахло томленой в печи картошкой. Хозяйка накрывала на стол. Они поужинали, ни слова друг другу не сказав. И Костя был рад молчаливости хозяйки. Он допил чай и отправился на крыльцо курить. В открытую из комнаты форточку он слышал, как позвякивает посуда, которую она мыла в тазу, подливая из чайника горячую воду.

Отворилась дверь, хозяйка вышла с помойным ведром и понесла его к выгребной яме. Вечер стоял тихий, теплый. Ветер шелестел в разросшихся деревьях. Костя прислушивался ко всяким звукам, и они обступали его, обволакивали. Звуки мелкие и крупные, они подходили к нему, как любопытные рыбы, любопытные и невидимые, и как будто касались его.

Он боялся услышать знакомый голос, боялся и ждал. «Аночкатемнаяабыла», — слышалось ему, но тут же он понимал, что это ветер, что это опорожненное ведро звякает, а голос молчит, затаился. Может, устал, а может, пропал и больше его не потревожит.

Костя погасил папиросу и отправился спать. Хотя было еще рано и люди только шли в клуб, на танцы; завтра воскресенье, можно погулять.

Но Костя хотел побыстрее уснуть, чтобы, если и придет голос по его душу, не расслышать во сне. Костя спал крепко.

Он давно обещал хозяйке заменить в штакетнике гнилые доски, новые были заготовлены, лежали в сарае, но у него всё руки не доходили, а хозяйка не напоминала. С утра она уехала в город на рынок, и Костя вытащил заготовки, молоток, гвозди, топорик.

Поднималось солнце из тумана, Костя вколачивал гвозди, свежие доски белели и пахли смолой, и Костя думал, что уже через год они станут серыми, старыми. Он увидел, что по улице идет Нина, но смотреть на нее не стал, отвернулся, взял топорик, ударил обухом по гнилой доске, и она выскочила вместе с проржавевшими гвоздями. Нина остановилась на тропинке и стала наблюдать, как он работает. Угадала, что нужен молоток, подняла из травы и подала. Придержала доску. Они ничего не говорили друг другу, просто делали вместе. Костя вдыхал ее запах, нечаянно касался руки. Он так боялся разрушить их нечаянную совместность, даже касание могло быть разрушительным, даже лишний взгляд. Он просто чувствовал, что она рядом. Достаточно и того. И когда невидимый Максим пропел: «Аночкатемнаяабыла», Костя взглянул на Нину в тщетной надежде, что она этот голос не слышит. Но в глазах у Нины увидел страх.

— Аночкатемнаяабыла, — пропел голос.

— Слышишь? — прошептала Нина.

— Да.

— Максим.

— Да.

Она опустилась на корточки и положила в траву молоток. Поднялась. Оглянулась.

— Аночкатемнаяабыла, — пел невидимый.

Нина отступила от забора.

— Аночкатемнаяабыла.

Ни слова не сказав, Нина повернулась и отправилась по тропинке от забора прочь.

Голос не унимался:

— Аночкатемнаяабыла!

Давно ушла Нина, а он все пел, негромко, фальшиво, неотступно. Костя взял топор и принялся вышибать гнилую, трухлявую доску, она рассыпалась под ударами. Он не обращал внимания на голос, который не отступал. И вдруг вновь увидел Нину. Она возвращалась. Голос смилостивился и стих.

Нина подошла к Косте близко. Костя держал в опущенной руке топор. Он забыл, что его держит.

— Ты его раньше слышал? — тихо спросила Нина.

— Да.

— Когда я ушла, он пел?

— Да.

— Послушай, Костя, это он тебе поет.

— Но ты тоже слышала?

— Потому что была возле тебя, рядом. А когда уходила, поняла, что он за мной не идет, что он с тобой остается. Он к тебе приходит, ты понимаешь?

— Зачем?

— Не знаю. Ты виноват перед ним?

Костя молчал. Ветер принес с маневровой горки голос диспетчера.

Вот так и голос Максима приносит ветер, подумал Костя.

Не дождавшись ответа, Нина тихо пошла по тропинке от Кости. Костя смотрел ей вслед. Пока она не скрылась за поворотом.

Прогремел по улице грузовик.

Хозяйка вернулась под вечер. Забор был подновлен, в заплатах. Костя сидел в комнате за столом, сумерничал, слушал радио. Хозяйка зажгла свет. Костя радио убавил, но от стола не ушел. Сидел и наблюдал, как она вынимает из сумки купленные на рынке яйца и творог. Как замешивает и лепит творожники. Раскаляет сковородку на растопленной плите. Ему нравилось следить за ее коричневыми руками. Она поставила на стол бутылку с вишневой настойкой, две стопки.

Ночью Костя проснулся.

— Аночкатемнаяабыла, — пел голос.

Костя лежал неподвижно, открыв в темноту глаза.

— Аночкатемнаяабыла, — как будто не Косте, а самому себе пел голос.

Простонала хозяйкина кровать.

Костя поднялся и вышел из-за шкафа. Белели на окне занавески. Хозяйка смотрела на него со своей кровати. Костя вышел из комнаты.

— Аночкатемнаяабыла, — следовал за ним голос.

У забора Костя закурил.

— Аночкатемнаяабыла, — пропел голос и смолк.

Костя докурил и вернулся в дом. Хозяйка не спала, смотрела с кровати. Костя зашел к себе за шкаф.

Утром, налив чаю, она сказала ему:

— У меня есть старушка знакомая, ты к ней сходи.

И Костя посмотрел на хозяйку растерянно невыспавшимися красными глазами.

Старушка жила за линией, в совсем бедном доме, даже полы были некрашеные, серые. Костя пришел к ней, когда стояла в небе полная луна. Луна смотрела в окно на него и на старушку, на отвар, который старушка заговаривала, а он пил. Выпил и заснул тут же на диване. Очнулся под утро. Оставил на буфете сто рублей и ушел.

Ни в этот день, ни на следующий голос не мучил. Неделя прошла, другая, и Костя сумел поверить, что старушка помогла.

Он очень переменился, стал тоньше, строже. Больше внимания отдавал работе, ходил в передовиках. Фотограф снял его для газеты.

Перед съемкой Костя отправился в парикмахерскую. Девочка-парикмахерша улыбнулась ему в зеркале, и он вспомнил ее улыбку уже на скрипящей снегом улице. Прошел несколько шагов и вернулся. Вошел опять в зал, снял шапку со свежеостриженной, прохладной головы и сказал девочке:

— Сегодня кино в клубе.

Никто в точности не знает, как закончилась эта история.

Одни говорят, что Костя женился на парикмахерше и жил с ней счастливо. Родил детей, вернулся с войны, увидел внуков.

Другие говорят, что голос вернулся, когда Костя шел с девочкой из кино и хотел ее поцеловать.

— Аночкатемнаяабыла, — пропел голос.

И девочка испугалась.

Говорят, что Костя жил с этим голосом до конца дней, сторонясь людей. Говорят, что он обращался к врачу и врач, Нинин знакомый, выписал ему справку. И с этой справкой Костя смог по закону работать на дому. Чинил у себя дома приемники, утюги, лампы. И денег ему было достаточно для его скромных нужд.

Хозяйка присутствие голоса сносила терпеливо. Она сосватала Косте глухонемую девушку, и Костя на ней женился. Счастлив ли он был с ней, я не знаю.

Низзя. «Друзья», режиссер Луи Гаррель

Блоги

Низзя. «Друзья», режиссер Луи Гаррель

Зара Абдуллаева

24 марта в прокат выходят "Друзья" Луи Гарреля, известного актера и представителя знаменитой кинематографической династии. Беспомощным и курьезным оммажем дедушкиному кино нашла этот полнометражный дебют Зара Абдуллаева.

Этот воздух пусть будет свидетелем. «День Победы», режиссер Сергей Лозница

№3/4

Этот воздух пусть будет свидетелем. «День Победы», режиссер Сергей Лозница

Вероника Хлебникова

20 июня в Музее современного искусства GARAGE будет показан фильм Сергея Лозницы «День Победы». Показ предваряют еще две короткометражных картины режиссера – «Отражения» (2014, 17 мин.) и «Старое еврейское кладбище» (2015, 20 мин.). В связи с этим событием публикуем статьи Олега Ковалова и Вероники Хлебниковой из 3/4 номера журнала «ИСКУССТВО КИНО» о фильме «День Победы». Ниже – рецензия Вероники Хлебниковой.

Памяти Алексея Германа

Новости

Памяти Алексея Германа

22.02.2013

21 февраля 2013 года в Санкт-Петербурге после тяжелой болезни на 75-м году жизни скончался режиссер, сценарист, драматург, актер Алексей Юрьевич Герман. Все, кто делает журнал «Искусство кино», пишет для него, и, уверены, читает его, восприняли эту смерть как тяжелую личную утрату. Вероятно, это прозвучит пафосно, но уход великого мастера и бескомпромиссного гражданина означает подлинную трагедию для всей отечественной культуры, искусства и общественной жизни.